Раз в неделю, прихватив с собой леденцы и сэкономленные продукты, я отправлялся за двадцать километров в заводской детсад, где подрастал младший братишка, бледная кроха, не помнившая, что такое семья. В редкий свой выходной к нему приезжала мама, но я предпочитал навещать братишку один, так как совершенно не выносил женских слез. Братишка, как волчонок, набрасывался на сумку, без разбора съедал все лакомства, спрашивал, когда мы заберём его домой и, повзрослевшее, все понимающее четырехлетнее существо, молча со мной прощался, без лишних слов и скандалов. Я успокаивал маму тем, что её младшенькому досталась не худшая доля, он жив и часто бывает почти сыт.
   Решив обрести самостоятельность, мы поступили слесарями на кондитерскую фабрику, где в первый же день до тошноты объелись соевой массы. Через несколько дней директор фабрики послал нас к себе домой пилить дрова, мы обозвали его «тыловой крысой» и были уволены за опоздание на пять минут. Тогда мы подрядились на пристань разгружать арбузы, перебрасывались ими, вспоминая Антона Кандидова, ели до отвала с припасённым хлебом, заработали за десять дней по два литра водки, продали её на толкучке и вложили вырученные деньги в исключительно выгодное предприятие: дали их взаймы новому знакомому, весёлому и неунывающему пареньку-одесситу, который в знак благодарности назвал нас «своими в доску», рассказал полсотни анекдотов и навсегда исчез с горизонта.
   — Ну, успокоились? — вздыхали мамы. — У всех дети как дети, а у нас какие-то вечные двигатели. Вертятся как наскипидаренные…
   Удручённые своим невезением, мы уже подумывали было бросить техникум и снова уйти на завод, как вдруг перед нами заблистала такая ослепительная перспектива, что жизнь снова показалась прекрасной и удивительной. Неожиданно для всех мы как звери набросились на учёбу, получали сплошные пятёрки, радуя махнувших было на нас рукой преподавателей и приводя в умиление мам. Они и не подозревали, что мы взялись за ум не потому, что возвратились на путь добродетели, а потому, что решили «мотнуть клубок».
   История этого термина такова. Как-то мы вычитали у Анатоля Франса притчу, которая чрезвычайно нам понравилась. Злой гений всучил ребёнку волшебный клубок и предупредил: не трогаешь его — жизнь стоит на месте, чуточку потянешь за нитку — дни медленно потекут, дёрнешь сильнее — дни помчатся вскачь. Не в силах преодолеть такое искушение, несмышлёныш начал вовсю мотать клубок: сначала для того, чтобы побыстрее стать взрослым и жениться на любимой, потом — чтобы добиться почестей, должностей и денег, узнать судьбу своих детей, потом, чтобы избавиться от жизни, ставшей невыносимой из-за старческих недугов и разочарований. С того момента, когда волшебник подарил ему клубок, мальчишка прожил четыре месяца…
   Мудрая концовка — такой она кажется мне с высоты сорока лет; но тогда она обескуражила нас не больше, чем еретика намалёванные на церковных стенах картины страшного суда. Жизнь, стиснутая в один вулканический взрыв, — разве это не достойно восхищения? Как и все мальчишки, у которых эмоций куда больше, чем мозгов, мы ударились в мечты: «Нам бы такой клубок — вот дел бы натворили! Сначала намотали бы годика два, чтобы попасть на фронт, потом раз, два — и войне конец, а там видно будет…»
   И вот однажды утром меня растормошил Сашка. В последнее время он уже не раз отмачивал такие штуки: будил меня в шесть утра и рассказывал о своей любви к Миле. Но не успел я как следует наораться, как Сашка грубо меня оборвал:
   — На том свете выспишься, жив будешь! Ночь не спал, еле дождался, пока твоя мама на работу уйдёт, а ты… Помнишь, что майор сказал в прошлом месяце? «Вот если бы вы десять классов кончили — другой вопрос!» Говорил он так?
   — Ну, говорил, — нехотя согласился я. — Чтоб отделаться.
   — Вряд ли, с десятилеткой ему бы ничего не стоило нас взять.
   — Ну и что ты предлагаешь? — обозлился я. — Стащить бланки аттестатов? Мёртвое дело.
   — А я и не думаю красть бланки, — ухмыльнулся Сашка. — Охота была лезть под статью, когда аттестаты мы получим законно!
   — Больной Ефремов, сколько будет дважды два? — предупредительно спросил я. — Какое сегодня число? Сколько ног у собаки?
   — Заткнись и слушай, — отмахнулся Сашка. — В первом семестре мы изучаем математику, физику и химию за восьмой и девятый классы. Так? Так. Литературу, историю и географию мы знаем далеко вперёд, и их я не боюсь. Так? Так. Значит, можно мотнуть клубок. Усвоил?
   — Ничего не усвоил, — признался я. — Что ты несёшь?
   — Балда, — ласково сказал Сашка. — Ополосни рыло холодной водой и внимай! Мы заканчиваем первый семестр, берём справки, уходим из техникума и подаём заявление — куда?
   — Ну, куда?
   — В десятый класс вечерней школы! — торжественно возвестил Сашка. — Почему вечерней? Там ниже требования. Летом мы сдаём экзамены и получаем аттестаты, то есть в один год проходим три класса!
   Стоит ли говорить, с каким энтузиазмом я ринулся в эту авантюру! Мы тут же решили взять себя в руки, поднатужиться, зубрить с утра до ночи и совершенно отказаться от личной жизни. Мила и Тая, посвящённые в наши планы, мужественно согласились встречаться только на два часа по воскресеньям, и мы с необузданной яростью вгрызлись в науку. Сначала все шло как по-писаному: мы успешно сдали экзамены за первый семестр, взяли справки и побежали подавать заявление в школу. Но здесь на нас вылили по ведру холодной воды: для поступления в десятый класс одного семестра техникума оказалось недостаточно, в девятый — ещё можно подумать. Гром среди ясного неба, полное крушение планов! Бог свидетель, что мы хотели остаться честными и что лишь обстоятельства сделали из нас отъявленных мошенников: тщательно подобрав подходящие перо и чернила, Сашка разложил перед собой справки и бестрепетной рукой к римской цифре «I» приписал две аккуратные палочки. И на следующий день жуликов, успешно закончивших III семестр авиационного техникума, безоговорочно приняли в десятый класс — разумеется, уже другой школы. Во избежание кривотолков сразу замечу, что мы не испытывали даже подобия угрызений совести, поскольку не могли себе позволить такую роскошь: началась совершенно изнурительная зубрёжка. Пять месяцев мы буквально не видели белого света, наяву бредили иксами, чуть не помешались от котангенсов, решали во сне бином Ньютона — но всё-таки из отстающих перебрались в прочные середняки. А в июне, скажем прямо, без особого блеска, но и без провалов покончив с экзаменами, мы вне себя от радости констатировали, что авантюра удалась.
   И вот наступил выпускной вечер, при воспоминании о котором я мысленно благословляю Сашку и его находчивость, избавившую нас от неслыханного позора. Когда мы вошли в зал и взглянули на президиум, ноги у нас подкосились: за столом возвышался Сергей Сергеевич, завуч нашей бывшей школы. Черт дёрнул какое-то начальство прислать его на торжество как представителя отдела народного образования. Мы хотели было дать тягу, но нас уже поволокли к столу — вручать аттестаты. По примеру Сашки я наморщил лоб, выпятил губу — скорчил дикую рожу: а вдруг не узнает?
   — Ефремов, Полунин? — у завуча округлились глаза. — Что вам здесь надо, бездельники? Чего кривляетесь?
   Пока ему объясняли, в чём дело, директор школы Ольга Васильевна вручила нам аттестаты, крепко пожала наши руки и пожелала больших, больших успехов.
   — Ничего не понимаю, — завуч развёл руками. — Ведь они в прошлом году закончили у меня седьмой класс!
   — Вы что-то путаете, Сергей Сергеевич, — забеспокоилась Ольга Васильевна. — Ребята пришли к нам в январе, со второго курса техникума.
   — Как это путаю? — обиделся завуч. — Я ещё чуть не выгнал их из школы за безобразное поведение и торговлю папиросами на рынке. Ефремов, Полунин, подойдите сюда!
   Мы посмотрели друг на друга, я нерешительно шагнул к столу, но Сашка двинул меня локтем в бок.
   — Подойдите сюда! — грозно повторил завуч, вставая.
   — Нам некогда, — буркнул Сашка, сделал мне страшные глаза, и мы, ускоряя шаг, направились к выходу. Сзади поднялся какой-то шум, что-то кричали, но мы выскочили на улицу и задали такого стрекача, что лишь ветер свистел в ушах.
   Так мы на законнейшем основании стали обладателями аттестатов об окончании десяти классов. Дважды нам присылали домой открытки с категорическим требованием явиться в отдел народного образования, но мы были не такие ослы, чтобы тратить время на столь малообещающий визит.
   Зато другой визит, на который возлагались исключительные надежды, принёс нам полное разочарование. Посмотрев на аттестаты, военком поморщился, заявил, что мы его не так поняли, и велел ждать. Когда придёт время, он сам нас вызовет…
   Осенью мы начали учёбу в строительном институте, точнее, числились начавшими учёбу, потому что на лекциях почти не бывали. Каждый день мы торчали часами в одноэтажном бараке, вдыхали уже привычный запах свежевымытого, непросохшего пола и не изгоняемый никакими сквозняками густой махорочный дух. Нас гнали в двери — мы лезли в окно, военком менялся в лице, когда видел двух унылых пацанов, при его появлении немедленно становившихся по стойке «смирно». Много раз, сняв, как на гауптвахте, ремни, мы добровольно мыли полы, скребли тротуары перед военкоматом, разносили повестки — как могли мозолили военкому глаза, и все напрасно.
   Война явно кончалась без нас. Немцев научились бить так, что каждая операция могла войти в учебник. Их брали в котлы, уничтожали, пленяли целыми армиями. Сожжённая, чернеющая головешками, разграбленная, очищалась от немцев Россия, кровью умытая.
   Без нас освободили Украину и Белоруссию, без нас ворвались в Прибалтику, подошли к Варшаве.
   Из института нам прислали грозные предупреждения: «В случае дальнейшего пропуска лекций…» Не помню, что было потом. Кажется, нас исключили. Плевать! Военком обещал подумать.
   Он думал ещё две недели, а потом впустил нас в свой кабинет.


ОДИН ГОД — В ОДИН ДЕНЬ


   У военкома было хорошее настроение, и мы знали почему: нашлись затерянные во фронтовой сутолоке документы о награждении его орденом Красного Знамени.
   — Поздравляем вас, товарищ майор!
   — Разнюхали, подхалимы? — военком погрозил нам пальцем. — Впрочем, это действительно получилось неплохо. Завидуете?
   — Так точно, завидуем, товарищ майор!
   — А в танке гореть не хотите?
   — Хотим, товарищ майор!
   — Тогда нам не о чём говорить. Такие остолопы армии не нужны. Рекомендую податься в пожарники. Можете идти.
   — Виноваты, не хотим гореть, товарищ майор!
   — Отставить пожарников, — весело сказал военком. Он встал и, скрипя протезом, прошёлся по кабинету. — Ладно, ваша взяла. Пойдёте в танковое училище. Через год-полтора будете офицерами. Мамы отпустят?.. Чего молчите?
   — Не хотим в училище, товарищ майор. Военком резко повернулся.
   — Тогда какого же черта вы каждый день ко мне таскаетесь? — яростно воскликнул он. — Может, в академию генерального штаба прикажете вас послать?
   — Вы же знаете, нам бы на фронт, товарищ майор.
   Военком возобновил своё движение по кабинету.
   — Глупое пацанье… — проворчал он. — Начитались, мозги набекрень! Ордена там для вас приготовили… из шрапнели… Не имею я такого права, понимаете? Не имею!
   — А сына своего имели право с собой взять? — рубанул Сашка. — Нам уже по шестнадцать, а ему и того не было.
   Лицо военкома исказилось. Мы договорились напомнить ему про сына в крайнем случае, зря Сашка поторопился. Не глядя на нас, военком сел за стол и быстро написал на листке бумаги несколько строк.
   — Возьмите, больше ничего сделать не могу. Определят вас с двадцать седьмого года — будь по-вашему. Нет — не показывайтесь на глаза, мобилизую на три месяца убирать помещение. Идите… Стойте. Откуда узнали про сына?.. Ладно, идите. Может, будете счастливее.
   — Спасибо, товарищ майор!
   Я точно не помню, как называлась эта медицинская комиссия. Кажется, «наружный вид». Она была создана в войну для определения возраста людей, потерявших документы. Комиссии до паники боялись саботажники, уклонявшиеся от призыва, — были и такие. У нас тоже был нелёгкий случай. Но выглядели мы рослыми, года полтора уже брились, для солидности носили довольно скудные, но всё-таки усы — неужели не выклянчим лишний годик?
   Мы вошли в плохо протопленную комнату, где за столом сидели старик врач и — тысяча чертей! — молоденькая медсестра Лида, которая жила неподалёку от нашего дома и за которой я даже как-то пытался приударить. Но она была весьма смазливая девчонка, и даже в условиях острой конкуренции военного времени возле неё вечно вилась стая поклонников, так что я быстро убедился в ничтожности своих шансов и без сожаления удалился.
   — Раздевайтесь, — прочитав направление, бросил врач.
   Ничего себе ситуация, врагу не пожелаешь. Мы начали осторожно обнажаться. Лида равнодушно зевала, но, чертовка, и не думала отворачиваться.
   — Догола! — рявкнул врач.
   — А эта чего уставилась? — пробурчал Сашка.
   — Подумаешь, маменькины сыночки, — скептически посмотрев на тощие фигуры в кальсонах, хихикнула Лида. — Смотреть противно.
   — А ты и не смотри! — с вызовом сказал Сашка.
   — Прекратить болтовню! — разозлился врач. — Снять кальсоны!
   — А пусть она отвернётся.
   — Лида, не смотрите на этих прынцев, — ядовито сказал врач, делая ударение на «ы» — Ну?!
   Мы сняли кальсоны и застыли статуями, целомудренно сделав из ладоней фиговые листочки.
   — Аполлоны! — ехидничал врач, вставая из-за стола. — В бане тоже, наверное, в штанах моетесь? Лида, пишите… как фамилия?.. Полунин — пятьдесят три триста, Ефремов — пятьдесят четыре восемьдесят. Рост сто семьдесят… сто семьдесят два. Значит, забыли, когда родились? Ай-ай, как слабеет память у некоторых таковых, когда нужно идти на фронт!
   — Плагиат, — щёлкая от холода зубами, буркнул я. — Это мы уже у Гашека читали. Вы ещё про ревматизм скажите.
   — Сейчас они вам будут доказывать, Пал Иваныч, что тридцатого года, — мстительно вставила Лида. — Что у них молоко на губах не обсохло!
   — Заткнула бы ты фонтан, корова, — сгрубил Сашка.
   — Что ты сказал? — грозно спросил врач.
   — Это не я, это Козьма Прутков.
   — Он меня обозвал, — пожаловалась Лида.
   — Не трепись и не смотри на что не следует, — огрызнулся Сашка.
   — Молчать! — приказал доктор. — Развели мне здесь… филологию! Пруткова читали, Гашека читали… Кстати, природа симулянтов с тех пор мало изменилась… Мышцы как у лягушки, но крепкие, … да разведи же руки! Так, так, и здесь все в порядке, жениться можно. (Лида фыркнула.) Ну может, сами вспомните год рождения, граждане прынцы?
   — А мы и не забывали, — я пожал плечами. — Тысяча девятьсот двадцать седьмой.
   — Какой? — удивился врач.
   Я повторил.
   — Так какого же дьявола мне голову морочите? — врач развёл руками. — Ревматизм, Прутков… Призываетесь?
   — Конечно, — подтвердил Сашка, со звоном лязгнув зубами. — Можно одеться?
   — Я б такого нагишом на улицу выгнала, — размечталась Лида. — Попался бы мне в руки!
   — Метлу бы тебе в руки — и на шабаш, — отпарировал Сашка.
   Доктор наградил нас дружелюбными подзатыльниками, велел одеваться и принялся диктовать Лиде приговор. Мы начали торопливо натягивать одежду, с нечеловеческим напряжением слушая трескучий голос нашего судьи в последней инстанции. И когда он произнёс слова: «… второе полугодие тысяча девятьсот двадцать седьмого года», мы едва не бросились друг другу в объятья, но побоялись, как бы эта телячья выходка нас не выдала.
   — На, — Лида презрительно сунула мне листок. — Отрастил на губе пучок травы… кавалер! Следующий раз придёшь — водой окачу.
   — Приду, если трактором приволокут, — пообещал я.
   — А ну, марш отсюда! — прогремел доктор. — Ни пуха ни пера, фронтовики.
   Но нас уже не надо было гнать. Через полчаса мы снова были у военкома, он отвёл нас в отдел, приказал выписать повестки, благословил и крепко пожал наши руки.
   — Завтра в девять ноль-ноль явиться с вещами! Это произошло двадцать пятого февраля 1945 года.


ЩЕНКИ В ВОДЕ


   Пересыльный пункт размещался в бывшей школе. Перегородки между классами были убраны, и на двухэтажных нарах, сплошь покрытых соломенными матрасами, сидели, лежали, спали, читали, беседовали и резались в карты сотни две людей.
   Мы ещё не остыли от возбуждения, переживали прощание с мамами, которых заверили — ложь во спасение, — что едем в танковое училище. Мамы не верили и плакали, мы злились и святотатственно клялись. Мы курили добытый на толкучке «Беломор» и болтали без умолку, без всякой логики и связи. Наши разгорячённые головы никак не могли переварить столь внезапный поворот судьбы. Мы, вчера ещё вольные птицы, ещё не полностью сознавали, что больше не принадлежим самим себе, что стали крохотными и различимыми лишь под микроскопом кровяными шариками, которые гигантский военный организм гонит по своим венам и артериям. Мы убеждали себя, что счастливы, а на деле были сбиты с толку. Нас окружали совершенно незнакомые люди, наши будущие товарищи — кто они? Калейдоскоп лиц — симпатичных и неприятных, спокойных и встревоженных, одухотворённых и туповатых; вот этот с медалью «За отвагу» и с гитарой — бывший фронтовик, из госпиталя, наверное; эти трое, что шумно «забивают козла», — вчерашние ремесленники, в сильно поношенных гимнастёрках мышиного цвета; этот папаша в аккуратно залатанном шевиотовом костюме — токарь или фрезеровщик, руки изрезаны ещё не зажившими царапинами от стружки. Разношёрстная компания чужих друг другу людей, которых завтра породнит одинаковая форма, строй, совместная жизнь и общая участь. Кто знает — с кем-то из них нам идти в атаку, кто-то из них нас выручит, перевяжет, вынесет или бросит на поле боя.
   — С этим бы я в разведку не пошёл, — важно сообщил мне Сашка, показывая глазами на щуплого и сонного солдата, который меланхолически жевал домашние лепёшки и время от времени зверски зевал.
   — А он бы с тобой пошёл? — насмешливо спросил наш сосед сержант. Пока мы болтали, он проснулся, сбросил с головы полу шинели и, лёжа на боку, крутил цигарку. — Пашка, поди сюда! Этот малец не хочет с тобой идти в разведку.
   Пашка, тот самый щуплый солдат, подсел к нам, продолжая жевать лепёшку.
   — И правильно сделаешь, паря, со мной не ходи. В разведке, понимаешь, это, по грязи ползёшь, костюм испачкать недолго. И немцы опять же без совести шпарят. А ещё, понимаешь, это, гранатой оглушат и в свой фатерланд загонят. Лучше, паря, иди на кухню.
   Уничтожив багрового от стыда Сашку, солдат широко зевнул, улёгся к себе на нары и быстро захрапел. Глядя на Сашкино лицо, сержант засмеялся, довольный. Я угостил его папиросой.
   — Вы на Пашку не обижайтесь, — утешил сержант, затягиваясь. — Он и в госпитале был такой глумливый, хотя по морде и не скажешь. И в чём душа держится? Весь в шрамах, как старая собака.
   — И ордена есть? — извиняющимся тоном спросил Сашка.
   — Кажись, две штуки, — сержант погасил папиросу. — Отвык, горло дерёт. Переходите, мальцы, на махру — здоровее.
   И вновь укутался с головой шинелью.
   — Влип, — самокритично признал Сашка.
   Нам было стыдно до слез, но урок мы запомнили.
   Я много раз вспоминал солдата Пашку, когда годы спустя какой-нибудь трепач со здоровой глоткой орал на собрании: «Таких мы с собой в коммунизм не возьмём!» Да погоди ты, горлохват, а может, это я с тобой не хочу идти в коммунизм? Может, из-за таких пустозвонов, как ты, мы вместо сотни сельских клубов строим один никому не нужный дворец-пирамиду и покрываем дороги вместо бетона твоим никчёмным звоном? Ему, видишь ли, со мной не по пути. Так иди своим, вместе с такими же трепачами, и не мешай мне идти другим. Ничего, и на тебя Пашка найдётся…
   — В помещении не курить! — в десятый раз послышался в дверях голос старшины. — На губу отконвоирую!
   Все продолжали курить: людей, которые едут в запасной полк, гауптвахтой не очень-то напугаешь.
   — Старшина, когда нас отправлять будут? Надоело.
   — На тот свет торопишься? Там тоже, скажу тебе, не малина.
   — А невесты там есть?
   — А ну выходи! Давай, давай! Сейчас пол выдраишь добела — никаких невест не захочешь!
   — Виноват, товарищ старшина! Это я пошутил для поднятия солдатского духу.
   — То-то же. (Строго.) Твоя гитара? Давай… вместо полов.
   — …Грустно сердцу мо-оему-у, что-то я тебя, корова, толком не пой-му-у-у!
   — Отставить корову! Размычался, понимаешь.
   — Что-нибудь такое, Володька, чтоб до печёнок дошло!
   — Есть по Чу-уйскому тракту доро-ога, много ездило там шофёров, ездил са-амый отчаянный шОфёр, звали Костя его Снегирёв. Он маши-ину трехтонную «Аму» как сестрёнку родну-ую любил. Чуйский тракт аж до са-амой границы он на «Аме» своей изучил…
   Рядом ремесленники лупили проигравшего колодой по носу и радостно ржали. Наискосок напротив серьёзный немолодой человек, досадливо морщась на шум, вчитывался в толстую книгу. К нему подошёл подвыпивший парень в гимнастёрке, из-под расстёгнутого воротника которой проглядывала тельняшка.
   — Почитай вслух, папаша. Очень я обожаю, когда вслух читают.
   — Боюсь, что ты не все поймёшь. Это очень трудная для восприятия философская книга.
   — Выходит, я дурак? Так, папаша?
   — А ты кто по специальности?
   — Сигнальщиком был на крейсере «Красный Кавказ».
   — Видишь, а я в твоём деле ничего не понимаю. Значит, я дурак?
   — А ты ничего, папаша, башковитый. Про Мысхако слыхал?
   — Как же, конечно.
   — Товарищ Куников у нас командовал, по имени Цезарь. Герой Советского Союза. Слыхал? За упокой его души — по маленькой? Пошли.
   — Что ж, за такого человека не грех выпить. Погоди, у меня есть селёдка.
   — Бери, папаша, свою селёдку за жабры…
   По проходу, звеня медалями, прошёл белобрысый младший сержант лет двадцати. По его затылку, ещё не заросшему волосами, маленькой змейкой извивался красноватый шрам. Белобрысого остановил Пашка, что-то проговорил и кивнул на нас. Белобрысый обернулся, засмеялся и пошёл дальше.
   Мы слушали, смотрели, завидовали тем, чьи глаза столько видели, и хотели побыстрее стать своими, раствориться в этом обществе столь разных и интересных людей. Мы понимали, что пока не имеем на это права, но все равно было обидно. Ну почему моряк подошёл не к нам, почему белобрысый не сказал два слова? Хоть бы кто-нибудь нами заинтересовался, спросил, откуда мы и куда.
   — Давай поедим, — с горя предложил Сашка.
   Мы развязали вещмешки, достали хлеб и сало, жестяные кружки и сахар. Я пошёл за кипятком, а когда вернулся, на моем месте сидел широкоплечий, наголо остриженный парень с вытянутым лошадиным лицом и вертел в руках Сашкину зажигалку.
   — Сколько отдал?
   — Сам делал, на заводе, — важничал Сашка. — У Мишки, пожалуй, не хуже.
   Я показал свою зажигалку, набранную из пластов разноцветного плексигласа, — мою гордость.
   — Где ты её нашёл? — обрадовался парень; — Петька, Ванька, нашлась моя пропажа!
   И, сунув зажигалку в карман, отправился к своей компании.
   — Эй, шутник! — мы бросились за ним. — Отдай зажигалку.
   Парень присел на нары и подмигнул приятелям.
   Те засмеялись.
   — А какие на ней приметы? Где риска?
   — Никакой там царапины нет, отдай! Парень вытащил зажигалку.
   — Айда сюда, свидетели! Во-он она, царапина!
   — Ты сам царапину сделал! Отдай!
   — А по жевалу не хочешь?
   Бац! Из глаз посыпались искры. Хохот, улюлюканье! Не успели мы с Сашкой очертя голову броситься на негодяя, как на наши плечи легли тяжёлые руки. Мы резко высвободились и обернулись.
   Перед нами стоял человек лет тридцати, одетый в ватные штаны и кургузый, явно с чужого плеча, пиджачок. Чёрные жгучие щёлочки-глаза, на широких татарских скулах сгущавшаяся к подбородку редкая щетина, тонкие полоски-губы — выразительное лицо, оно и сейчас у меня перед глазами.
   — Это твоя зажигалка? — бесстрастно спросил человек.
   — Моя, честное слово!
   — Дорошенко, ты слышал, что сказал мальчик? К нашему удивлению, парень торопливо сунул мне зажигалку.
   — Сявка! — презрительно бросил человек и — нам, доброжелательно: — Не путайтесь со всякими проходимцами.
   — За что облаял, Хан? — недовольно протянул парень. — О!
   Мы еле зафиксировали молниеносный удар. Парень облизнул разбитую в кровь губу.
   — Ловко ты его! — похвалил сверху какой-то зритель. — Научи, Хан, или как там тебя кличут!
   — Этому не учатся, — Хан показал в невесёлой улыбке редкие жёлтые зубы. — С этим рождаются. Правда, Дорошенко?
   Притихший парень покорно кивнул.
   — Спасибо, — сказал я. — Хотите хлеба с салом? У нас есть.
   — Всякое даяние суть благо, — сказал Хан и без всяких уговоров пошёл за нами. Степенно, не жадно поел, поблагодарил кивком головы и ушёл на свои нары. Мы проводили его глазами.
   — Здоровый фонарь тебе поставили, малец, — посочувствовал сержант, снова подсаживаясь к нам. — А этой публики сторонитесь — урки, досрочно освобождённые, что заявления на фронт подали. Есть среди них мальцы ничего, а другие как были ворьём, так и остались. Какого года?