— Вы словно оправдываетесь, что впервые зашли в гости, — по возможности приветливее сказал я. — Располагайтесь, пожалуйста.
   — Тесновато у вас, — присаживаясь и оглядывая каюту, сказал Корсаков. — А в том, что я навязал своё общество, виноваты сами, поскольку перестали уделять мне внимание, хотя, о чём я имел удовольствие говорить, вы мне симпатичны.
   Я невольно улыбнулся.
   — Мой главный тут же, не сходя с места, здорово бы вас отредактировал. Не огорчайтесь: он у самого Толстого половину «что» и «который» повычеркивал бы.
   — «Что такое телеграфный столб? Отредактированная ёлка!» — засмеялся Корсаков. — Не беда, всех нас редактируют. Так уж сложена жизнь, что каждый, достигший определённого уровня, подгоняет других под свой стиль: вас — редактор, меня — Чернышёв. Начальство всегда право, потому что у него — сила.
   — Посмотрим, будете ли вы это говорить, когда станете директором института.
   — Вполне возможно, что не буду, — охотно согласился Корсаков. — Отношение к жизни определяется ступенькой, на которой стоишь, и степенью удовлетворения, которое от своего положения получаешь.
   — Убеждён, что вы пока что не удовлетворены, — сказал я и, памятуя наказ Любови Григорьевны, подхалимски добавил: — Но мне почему-то кажется, что пройдёт немного времени — и к своему положению вы не будете иметь никаких претензий.
   — Ошибаетесь, — весело возразил Корсаков. — Постоянная неудовлетворённость — движущий стимул, Паша, как только человек становится полностью и всем доволен, его нужно немедленно освобождать от занимаемой должности.
   Так, я для Корсакова стал Пашей, большая, можно сказать, огромная честь. К чему это? Ба, уж не выпил ли он?
   — Не беспокойтесь, самую малость, — уловив мой взгляд, признался он. — Но всё равно капитан мог бы лишить меня премиальных, если бы это от него зависело. К величайшему сожалению, от него зависят другие, неизмеримо более важные вещи. Не стану лукавить, именно об этом я хочу с вами поговорить. Если, конечно, я вас не утомил.
   — Нисколько.
   Корсаков уселся поудобнее, закурил и задумался. Я молча смотрел на него, предчувствуя тяжёлый разговор и гадая, что творится на душе этого до сих пор непонятного мне человека. Верный своей привычке, он был щегольски одет, чисто выбрит и подтянут, властность и уверенность в себе его не покинули, но нечто появилось на его лице постороннее… Припухлость на щеке? Да, и с синевой, Зина, видимо, приложилась не очень деликатно… Нет, не в этом дело, а в общем, что ли, выражении, какое бывает у человека, когда ему не даёт покоя подспудная мысль. А ведь таким я Корсакова уже видел! Сработала память: когда Чернышёв известил нас, что перевернулся японский траулер, потом на разборе, когда нас положило на борт, и совсем недавно — в плавную качку…
   Это было лицо волевого, превосходно умеющего держать себя в руках, но очень взволнованного человека. Взволнованного — это как минимум: может быть, вернее было бы сказать — напуганного.
   — Помните нашу беседу в начале плавания, которую Чернышёв довольно-таки бесцеремонно нарушил? — наконец спросил он.
   — Помню.
   — Мы тогда, кажется, сошлись во мнениях. Ну, груб он — бог с ним, недостаток не самый крупный, да и не располагает рыбацкая работа к изящной словесности; куда губительнее его стремление самоутверждаться за счёт других. Я предположил это полтора месяца назад и, увы, не ошибся. Вы поймите, Паша, дороги у нас слишком разные, и делить с ним мне нечего, и если я вновь заговорил об этом, то лишь потому, что вы, я, все мы оказались во власти одержимого маньяка!
   Одержимого! — гася окурок и тут же вытаскивая новую сигарету, с силой повторил он. — Я не новичок в науке и знаю цену собранному нами материалу. Её не измеришь никаким прейскурантом! То, что мы сделали, поможет десяткам судов спастись от обледенения — поверьте, это не гадание на кофейной гуще, это осознанный научный факт. Нам оставалось лишь в спокойной обстановке ещё раз проанализировать данные и выработать чёткие рекомендации. Но Чернышёва это решительно не устроило. Как по-вашему, почему?
   Корсаков сделал паузу, хотя вовсе не ждал ответа — он был у него на языке. Но мне надоело оставаться пассивным слушателем.
   — Откровенно?
   — Конечно, — пытливо глядя на меня, ответил Корсаков.
   — Чернышёв убеждён, что опасность нельзя изучать, будучи в безопасности.
   — Согласен, — кивнул Корсаков, — в разумных пределах риск необходим. Но когда он превращается в самоцель — это уже не наука, а азартная карточная игра. «Двадцать два — и ваших нет!» — как сказал один матрос, приходивший ко мне жаловаться на самоуправство капитана. Если бы двадцать два! Чернышёв не глядя набирает столько карт, что это уже не просто азарт, а безумие! Слышал, слышал его разглагольствования про земную атмосферу, из которой пора вырваться, про космос и прочее… Громкие и пустые слова! С такими крыльями, которые он нам хочет навязать, мы высоко поднимемся — и стремглав устремимся в воду. Весь этот перебор от научной некомпетентности, от неуёмного стремления самоутвердиться, доказать учёным, что без него они нули, доказать любой, даже самой высокой ценой! Но я эту цену платить не намерен. Если ему нужна посмертная слава, то я склонен дорожить обыкновенной жизнью. Уверяю вас, и близким и науке я более полезен… все мы, — поправился он, — в своих телесных оболочках, нежели в виде обглоданных рыбами трупов. Он одержимый, Паша, его необходимо обуздать, пока не поздно!
   Корсаков курил одну сигарету за другой. Я тоже с трудом сохранял спокойствие, я вдруг понял, в чём причина сотрясавших экспедицию столкновений. Любовь Григорьевна — умная женщина, но на сей раз она ошиблась: Зина — досадный эпизод, и только, плевать Корсакову на глупую девчонку, экспедиция ему опостылела потому, что он до смерти боится!
   — И это можете сделать вы! — продолжал Корсаков. — Ерофеев и Кудрейко заворожены, их тянет к Чернышёву, как людей, стоящих на краю пропасти, тянет вниз. Не умея удовлетвориться достигнутым, они рвутся за жар-птицей: ещё, ещё сантиметр, а там — бездна! С Баландиным тоже говорить бесполезно: он упоён своими успехами и голоса разума не услышит. Вы — другое дело. Ваш трезвый ум, рассудочность, самообладание, которое вы проявили во вчерашнем происшествии (грубая лесть: когда Птаха и Воротилин сняли меня со шлюпбалки, я от страха целый час заикался), вообще ваши личные качества сделали вас авторитетным членом экспедиции. Это даёт вам право поставить в известность о самодурстве Чернышёва начальника управления. И вы должны, вы обязаны это сделать!
   — Во-первых, — сказал я, — такой радиограммы Лесота у меня не примет…
   — Информации он у вас принимает, — перебил Корсаков. — Вы завуалируйте, мы текст придумаем вместе!
   — Во-вторых, — продолжил я, — мне вовсе не хочется Чернышёва обуздывать. Я тоже бываю не в восторге от его личности, но я ему верю. Сожалею, Виктор Сергеич, но мы говорим на разных языках.
   — Понятно. — Корсаков мгновенно остыл, будто принял холодный душ. Усмехнулся. — Я и забыл, что наши интересы противоположны, в погоне за сенсацией журналист готов продать свою бессмертную душу… А ведь насколько я знаю Колю Матвеева, ваша позиция может показаться ему не совсем разумной, не государственной, что ли. Как бы вам не допустить ошибки, Павел Георгиевич, ведь жалеть будете.
   Коля, Николай Николаевич Матвеев — мой главный редактор. Кажется, я скверный ходатай не только по чужим, но и по своим делам.
   — С какой стороны посмотреть, Виктор Сергеич, — сказал я. — Случалось, я поступал с пользой для себя — и это не приносило мне радости; поступал опрометчиво — и испытывал удовлетворение. Кто знает, может быть, самое интересное и единственно разумное, что мы делаем в своей жизни, — это глупости. Извините, я мокрый как мышь, переоденусь.
   Дрожа от слабости, я стянул сырую рубашку и надел свежую. Тут в коридоре послышались шаги, и в каюту вошли Чернышёв и Лыков.
   — Накурено, — Лыков осуждающе посмотрел на Корсакова. — Тут и здоровому дышать нечем.
   — Виноват! — спохватился Корсаков, гася сигарету. Чернышёв потянул носом.
   — Коньяк, — определил он. — Нехорошо, Виктор Сергеич, как же так, ай-ай-ай. Что люди подумают?
   — Вас волнует общественное мнение? — насмешливо спросил Корсаков.
   — Вы даже себе не представляете, как волнует, — доверительно ответил Чернышёв. — Особенно мнение руководства. Узнает, что мой зам коньяком балуется, по головке не погладит, за такое на вид можно схлопотать, а то и выговор с занесением. У меня их и так… не помнишь сколько, Антоныч?
   — Сто шестнадцать, — бесстрастно сказал Лыков.
   — Вот видите! Уж никак не ожидал, что вы меня подведёте, — Чернышёв тревожно посмотрел на Корсакова. — Закусили хоть?
   — Прошу вас зайти ко мне, Алексей Архипович, — сдерживаясь, сказал Корсаков.
   — С удовольствием! — воскликнул Чернышёв. — А то здесь накурено, как в шашлычной. Антоныч, Виктор Сергеич на чай приглашает, зови всех, пока он не передумал.
   — В наших общих интересах встретиться наедине, — с намёком сказал Корсаков.
   — Ребята могут подумать, что у нас тайны мадридского двора, — возразил Чернышёв. — Собирайся, Паша, в салоне и кубатура побольше, и не так сыро. Вы не против, Виктор Сергеич, коечника на диван пустить? А Никита здесь переночует.
   — Пожалуйста, — без всякого энтузиазма согласился Корсаков.
   — Вот и отлично. — Преодолев моё слабое сопротивление, Чернышёв стащил меня с койки и заботливо укутал одеялом. — Портфель, чемодан… чего ещё брать, Паша? — Он распахнул дверь. — Расступись, парод, пугало идёт!
   Рая, которая шла навстречу, прыснула.
   — Не узнала, богатым будете, Павел Георгич! Похудели…
   — Брысь, босоногая! — рыкнул Чернышёв, подталкивая меня вверх по трапу и вводя в салон. — Никита, задрай иллюминаторы, подушку, одеяло на диван!
   Я с наслаждением улёгся на мягкий диван. После нашей каюты, переоборудованной из трюмного помещения, салон, казалось, утопал в восточной роскоши: кресла в полотняных чехлах, скатерть на столе, полированный сервант с холодильником, на иллюминаторах белые занавески… Живут же люди!
   Ерофеева и Кудрейко пришлось извлекать из лаборатории, Ванчурина тоже оторвали от работы, и они не скрывали недовольства.
   — Больше заседаний, хороших и разных! — саркастически провозгласил Ерофеев. — Я бы специальным декретом запретил все собрания в рабочее время. Надолго?
   — Потом за горло хватать будете: «Давай погоду!» — предупредил Ванчурин.
   — А я люблю заседать, — поведал Чернышёв, с хрустом потягиваясь и зевая. — Особливо когда сидишь в задних рядах, в тепле. Сопишь себе в две дырочки, а зарплата идёт, накапливается на сберкнижке.
   — Никакого заседания не планировалось, — сказал Корсаков. — Просто Алексей Архипович пожелал, чтобы при нашем личном разговоре присутствовали все.
   — Только для расширения кругозора, — поспешил уточнить Чернышёв.
   — Что ж, будем расширять, — кивнул Корсаков. — Не уверен, что это доставит вам удовольствие.
   — Начало хорошее, — с интересом сказал Чернышёв.
   — К делу, — нетерпеливо напомнил Кудрейко. — Много слов.
   — Прошу внимания, — потребовал Корсаков. Он прокашлялся, вытер со лба испарину. — Время дорого. Ввиду крайней важности разговора прошу отнестись к нему с максимальной серьёзностью. Моя точка зрения, с которой вы три дня назад не согласились, изменений не претерпела, и вновь излагать её не имеет смысла; отмечу только, что в последующие дни нами были допущены столь вопиющие нарушения норм Морского регистра, что их нельзя оправдать никакими ссылками на экспериментальный характер экспедиции. Сорок тонн льда, плавная качка, без пяти минут оверкиль! Со всей ответственностью утверждаю, что лишь счастливое стечение обстоятельств позволило судну остаться на плаву. Думаю, что это мнение, по крайней мере про себя, разделяют все присутствующие. Между тем капитан поставил нас в известность, что в шестнадцать ноль-ноль «Семён Дежнев» выходит в штормовое море с целью определения критической точки, ориентир для которой — сорок пять тонн. Своим молчанием вы фактически одобрили это решение, не отдавая себе отчёта в том, что оно продиктовано чем угодно, кроме здравого смысла!
   — А полегче нельзя? — подал голос Ерофеев.
   — Нельзя! — отрезал Корсаков. — Хватит отбивать взаимные поклоны и играть в дипломатию: я ставлю под сомнение честность намерений капитана Чернышёва и заявляю, что им руководят соображения, не имеющие ничего общего с научными!
   — Обвинение более чем серьёзное, — тихо сказал Баландин. — Какие же это соображения?
   — Бери, брат, быка за рога, — посоветовал Чернышёв. — Разоблачай.
   — Прежде всего оскорблённое самолюбие! — отчеканил Корсаков. — Все материалы, собранные не под его руководством, ничего не стоят — голая теория, пригодная лишь для сочинения диссертаций. Отстранённый из-за своего авантюризма от главной фазы работы, он ненужной, искусственно подогнанной концовкой хочет восстановить свою несостоявшуюся роль руководителя экспедиции. Это раз. Непомерное тщеславие: все капитаны, кстати говоря, сплошные индюки и бараны — перелистайте протоколы, они пестрят подобными кличками! — только и делают, что совершают глупейшие ошибки; мы, его коллеги по экспедиции, на каждом шагу ему мешаем — вспомните, как он всем нам предложил покинуть борт! — и лишь он, Чернышёв, знает, где скрывается истина: в достижении критической точки. С первого же дня нам предлагалось не планомерное изучение стадий обледенения, а погоня за пресловутой критической точкой. О том, что судно неминуемо потеряет остойчивость, он не задумывался, авось пронесёт. Зато слава, почёт, безумство храбрых! Уж не для этого ли взят на борт представитель прессы, ничего но понимающий в науке, но, безусловно, мастер создавать сенсации? Итак, непомерное тщеславие — это два. И, наконец, самое важное — методы, какими Чернышёв осуществляет свою навязчивую идею. Полное пренебрежение чужим мнением, индивидуализм, доведённый до крайности! Оглянитесь, ведь все мы — пешки в его игре! Мы нужны лишь для того, чтобы теоретически обосновывать его авантюры! Неужели вы не видите, что ради эффектного мата он не моргнув глазом готов нами пожертвовать? Почему вы молчите, хотя об этом в открытую говорят простые матросы? Где ваша научная добросовестность, ваше самолюбие, чёрт возьми?
   Корсаков перевёл дух и залпом выпил стакан воды.
   Потом, размышляя о впечатлении, которое Корсаков на нас произвёл, я лишний раз понял разницу между логикой и красноречием: если первая воздействует на разум, то второе — на чувства; логика призвана убедить, красноречие — взбудоражить, разжечь слушателей, внушить им то, что угодно оратору. Что касается меня, то своей цели Корсаков добился — не зря я восхищался его умением говорить. Я был настолько ошеломлён, что поначалу и не сообразил, что большую часть ударов он наносил ниже пояса. А тогда, дай мне слово, я беспомощно провякал бы какую-нибудь чушь в своё оправдание и обиженно умолк.
   Оглушённые, все молча смотрели на Корсакова. Опытный словесный боец, он выдержал долгую паузу без опасений, что контроль над аудиторией будет перехвачен. И продолжил нарочито спокойным, лишённым всякой патетики голосом, как бы подчёркивая полную ясность и решенность дела.
   — Итак, предлагаю проинформировать руководство об окончании экспедиции и возвратиться в Вознесенскую, — сказал он и неожиданно улыбнулся. — А там, в неофициальной обстановке, сбросим с себя груз воспоминаний и простим друг другу накопившиеся грехи. Тем более, — пошутил он, — что приближается масленица, и даже Алексей Архипович позволит себе забыть про сухой закон. Кто за, кто против, кто воздержался?
   По замыслу оратора, здесь всем полагалось вздохнуть с облегчением и улыбнуться. Но случилось совсем по-иному.
   — Был у меня один знакомый, — ни к кому не обращаясь, вдруг оказал Ванчурин. — Как поддавал, норовил затеять драку, а потом лез целоваться.
   — Петька Волчков, — догадался Чернышёв. — Смеху было, когда на Филю Воротилина полез!
   — Петька ж у вас в механиках ходил, — вспомнил Ванчурин. — И парень не дурак, и механик хороший, а оказался слабак. Где он, Архипыч?
   — План помогает выполнять одному приморскому предприятию, — ответил Чернышёв. — В неофициальной обстановке накопившиеся грехи смывает в ванне с холодной водой. Извините за шутку, Виктор Сергеич, это я специально, а то все серьёзные, как на похоронах.
   Глаза Корсакова быстро бегали с одного лица на другое.
   — Многих достойных людей погубила водка, — с пониманием и даже скорбью сказал он. — Однако не будем отвлекаться…
   — Вот именно погубила! — подхватил Чернышёв. — Мы всегда умеете найти точное слово, иной раз хотел бы возразить, да не можешь. А почему погубила? Из-за нашего с вами доброго характера и всепрощенчества. Лежит себе пьяная харя в канаве, а мы: «Пьян, да умён, два угодья в нём!» Правильно, Паша…
   — Архипыч, — не выдержал Ванчурин, — врежьте ему!
   — … в газете пишет: «Пусть земля горит под ногами пьяниц и выпивох!» С другой стороны, если человек выпивает аккуратно… Был, Виктор Сергеич, у меня дед, не старший механик, которого мы в шутку называем Дедом, а всамделишный дедушка, батя моего бати, кочегаром, между прочим, на военном флоте служил. Борода — во, грудь как у Фили и ума палата, я потом вам его фотографию покажу. Водку дул, как воду, но дома, в кругу родной семьи. Откушает он, бывало, посадит меня, этакого пострелёнка, на колени и рассуждает: «Что, Лешка, человеку надо? Рюмашечку настоечки да графинчик водочки — вот человек и пьян; крылышко цыплёнка да полпоросенка — вот человек и сыт; мягкую подушонку да молоденькую бабёнку — вот человек и спит». А я ему…
   — К черту! — Ванчурин встал, зло двинул кресло.
   — Неужели не интересно? — удивился Чернышёв. — Ладно! — Он ударил ладонью по столу. — Время дорого, как правильно и метко указал Виктор Сергеич. Насчёт себя я совершенно с вами согласен: меня вы разделали под орех справедливо, а вот Пашу обидели зря, я бы на вашем месте перед ним извинился. Но это между прочим. Поздравляю вас, товарищи, с окончанием экспедиции! Выражаю искреннюю благодарность за долготерпение и самоотдачу и надеюсь, как говорится, на дальнейшие дружеские встречи.
   Он подошёл к телефону, набрал номер.
   — Антоныч, пусть Птаха спускает шлюпку… Да, весь научный состав с вещами… Свяжись с «Буйным», попроси трап подготовить.
   Он доложил трубку на рычаги.
   — Прошу, товарищи, спокойно, без особой спешки собрать вещи, будем переправлять вас на «Буйный». Не беспокойтесь, Васютин преотлично вас разместит, а через парочку дней встретимся в Вознесенской, подобьём, так сказать, бабки. Ещё раз искренне благодарю!
   — Чтоб меня разорвало! — Ерофеев вскочил, задержал Чернышёва у самой двери. — Если вас оскорбили, зачем отыгрываться на нас? Не знаю, как другие, а мы с Алесем никуда не уйдём, у нас работы по горло.
   — Экспедиция окончена, — сухо проговорил Чернышёв. — Ни к одному из присутствующих я не имею никаких претензий.
   — Бросьте! — махнул рукой Кудрейко. — Не дети.
   — Алексей Архипович нрав, — Корсаков поспешно встал. — Лично я предпочёл бы возвратиться на «Дежневе», но раз капитан приказывает, наш долг — повиноваться.
   — А почему, почему приказывает? — неожиданно взорвался Баландин. Глаза его расширились, лысина пошла пятнами, уши запылали — в другой обстановке, наверное, это было бы очень смешно. — Теперь прошу выслушать меня!.. Алексей Архипович, пока вы не сядете на место, я не скажу ни единого слова.
   Пожав плечами, Чернышёв вернулся к своему креслу.
   — У меня есть предложение, друзья, точнее, даже не предложение… — сбивчиво начал Баландин. — Извините, я слишком взволнован, чтобы говорить связно, однако попытаюсь… Мне было до крайности неприятно слушать вас, Виктор Сергеич! — выпалил он. — Поскольку вы сами призвали не играть в дипломатию, скажу ещё определённее: выступили вы недостойно! Мне стыдно за вас, я испытываю острое желание умыться, словно вы не Алексея Архиповича, а меня обдали грязью! Он не счёл нужным перед вами оправдываться, не стану за него этого делать и я. Но слова, которые он из гордости не произнёс, сказать не постыжусь: да, нам нужна, необходима критическая точка, без неё тайна борьбы с обледенением разгадана не будет, и кто этого не понимает, кто боится за свою жизнь, может уйти!.. Прошу вас лишь об одном, Виктор Сергеич: уходите и не мешайте нам работать. Нет, не прошу, я требую — уходите! — Баландин встал, выпрямился во весь рост и незнакомым голосом прокричал: — Немедленно!
   Корсаков сильно изменился в лице.
   — Берете на себя не свойственные вам функции, Илья Михайлович, подумайте об ответственности.
   — Вам действительно лучше уйти, Виктор Сергеич, — посоветовал Кудрейко и без улыбки добавил: — Об ответственности мы с Митей подумали.
   — Вы крупный учёный, подхватил Ванчурин, — мы не имеем права подвергать вас опасности.
   — Что скажете вы, Алексей Архипович? — спросил Корсаков. — Прежде чем ответить, прошу тоже хорошенько подумать.
   — Мне по ночам ваши намёки снятся, Виктор Сергеич, — искренне и очень серьёзно сказал Чернышёв. — Вернётесь домой, поступайте, как совесть подсказывает. А пока что, раз люди требуют, переходите на «Буйный». Там и связь налажена, радируйте, кому хотите.
   — Значит, так, — констатировал Корсаков. Заставил себя сардонически усмехнуться, встал. — Очень хорошо. Никита, будем укладывать вещи.
   Никита не сдвинулся с места.
   — Собирай вещи, — жутким шёпотом повторил Корсаков.
   — Я остаюсь, — сказал Никита, снимая и протирая очки. Он бледнел на глазах, стал совсем белый.
   В салон вошёл Лыков, буркнул, не глядя на нас:
   — Готово, Архипыч.
   — Отправишь одного Виктора Сергеича.
   — Есть отправить… — Лыков явно повеселел. — Как соберётесь, приходите на ботдек, Виктор Сергеич.
   Корсаков оделся, сунул в портфель несессер и бритву, пнул ногой чемодан и, не прощаясь, вышел из каюты.
   Чернышёв открыл холодильник, достал оттуда начатую бутылку коньяка, наполнил две рюмки и одну протянул Никите.
   — За твою удачу, браток.
   — Спасибо.
   Они чокнулись рюмками, Никита выпил залпом, чуть пригубил и Чернышёв.
   Застрекотал мотор. Укутавшись в одеяло, я прильнул к иллюминатору.
   За румпелем сидел Птаха, у мотора хлопотал Воротилин. Лица Корсакова я не видел — лишь согнутую спину.
   — А жаль, — послышался скрипучий голос Чернышёва. — Твоего шефа, Никита, мне будет не хватать. Знающий, очень способный специалист.
   Стрекот мотора отдалялся,
   — К сожалению, способный на все, — тихо сказал Никита.

«Шкурный вопрос»

   Теперь я лежал на «адмиральской койке» в примыкавшей к салону крохотной спаленке, наслаждаясь одиночеством и покоем. Все разошлись, из салона доносился лишь перестук пишущей машинки. «Семён Дежнев» все ещё оставался под защитой ледяного поля, время от времени ворочаясь, чтобы не примёрзнуть.
   Жар у меня спал, голова почти не болела, и я изо всех сил старался выздороветь. Никакой простуды у тебя нет, уговаривал я свой организм, кончай саботаж и учти, что к выходу в море я обязан быть в форме. По расписанию, вывешенному на доске объявлений у столовой команды, мне поручалась околка надстройки левого борта, от аврала освобождались только капитан, рулевой и вахтенный моторист, так что кровь из носа, но я должен «махать кайлом, а не авторучкой». В чем другом, а в этом Перышкин прав: в море болеют только сачки. И вообще «все болезни от нервов», как говорила Захаровна, редакционная курьерша, даже зубная боль, потому что каждый зуб для боли оснащён собственным нервом; и далее следовал мудрый совет: «Пей валерьянку с пустырником и будешь всю жизнь здоров».
   Я достал из портфеля магнитофон, надел наушники и наугад прослушал последние записи. Не очень чёткие, но разобрать вполне можно. «Уходите!.. Немедленно!» — вот тебе и тишайший, интеллигентнейший Илья Михалыч. А ведь артист взял слишком высокую ноту и дал петуха — переборщил: оскорблением можно человека унизить, смешать его с грязью, но не убедить! «Способный на все…» — голос Никиты, я дальше: «Вы не его, себя пожалейте, Алексеи Архипыч, он-то вас жалеть не станет». Никита, конечно, лучше знает своего шефа, такой унижения не простит, кого сможет — раздавит, мне-то уж точно быть в отделе писем…
   К моему удивлению, эта мысль, впервые меня не обескуражила. И Приморск, и редакция, и даже воскресшие надежды на перемены в личной жизни — все это представлялось бесконечно далёким и нереальным; меня не покидало ощущение, что самым важным, в жизни будет сегодняшний день. Ну, может быть, не сегодняшний, а завтрашний или послезавтрашний, но это уже не имело значения: мир целиком сосредоточился здесь, на этой скорлупке, и, как солдату перед боем, самыми близкими мне стали люди, которые разделят со мной мою участь.
   Дверь скрипнула и неслышно отворилась, Никита на цыпочках подошёл к шкафу и достал из папки несколько листов копирки.
   — Брось писанину, — сказал я, — развлеки умирающего. Никита вздрогнул.
   — Фу-ты, напугал!
   — Нервы у тебя пошаливают. На спицах вязать не пробовал?
   Никита присел у меня в ногах.