— Ну и ну, вот стервец! — хрипя и кашляя, восхитился Чернышёв. — А о чём я сейчас про себя подумал, угадаешь?
— Нет ничего проще: вы чертыхнулись по адресу своих голосовых связок.
— Утопить колдуна! — торжественно провозгласил Чернышёв. — Не позавидуешь его будущей бесовке: попробуй, дай левака, если тебя насквозь видят.
— Я бы не назвал его будущую жену бесовкой, — с чуть заметной улыбкой сказал Корсаков. — Симпатичная и миловидная девушка.
— Миловидные и есть самые бесовки, — возразил Чернышёв. — С виду баба как баба, идёт, каблучками стучит, а на самом деле на метле летает.
Чернышёв вздохнул, и все заулыбались: не надо было обладать проницательностью Никиты, чтоб угадать, о чём он сейчас подумал. А уж я-то знал точно, что его собственная «бесовка», несмотря на её интересное положение, не давала ему покоя.
— Звали? — входя за Никитой, спросил Птаха.
— Садись и рассказывай, — предложил Чернышёв. — Где и какой лёд был? Учти, за каждое солёное словечко — день без берега.
— Тогда я лучше напишу, — ухмыльнулся Птаха. — Что мне, до конца жизни здесь торчать, трам-тарарам?
Птаха рассказал, что сильнее всего обледенели верхняя палуба, борта, такелаж, передняя и боковые стенки надстройки, крылья мостика. По грубому подсчёту, всего «Семён Дежнев» набрал тонн тридцать, и, что самое интересное, в разных местах окалывался этот лёд по-разному. Лобовая стенка рубки и планширь на бане, покрытые эмалью Баландина, окалывались значительно легче, чем все остальные участки: лёд сваливался не кусочками, а целыми пластинами, с одного удара.
— Значит, легче было окалываться? — с торжеством пытал Баландин.
— Раза в два, не меньше, — подтвердил Птаха. — Если б весь пароход такой эмалью покрыть, за два часа бы шутя управились…
Баландин кивал, исключительно довольный.
— … только, — продолжал Птаха, — одна беда: вместе со льдом часть эмали сбивается, снова покрывать нужно.
— Может быть, вы слишком сильно ударяли? — Баландин был слегка обескуражен. — Чем вы сбивали лёд?
— Мушкелем, конечно, — ответил Птаха. — Ну, кувалда деревянная.
— Нужно было поделикатней, — подал голос Ерофеев, — пальчиком сковырнуть. А то обрадовались — кувалдой…
— Нам пальчиком нельзя, — уже стоя в дверях, сказал Птаха, — у нас этот… маникюр.
— Что ж, для начала совсем неплохо. — Чернышёв с нескрываемым уважением посмотрел на Баландина. — Видимо, эмаль, Илья Михалыч, штука многообещающая. Как она по-научному?
— Кремний-органический полимер с антикоррозийным подслоем, — скромно сообщил Баландин. — Это если коротко.
— Как стихи, — пробормотал Никита. — Так и просится на музыку.
Было решено покрыть эмалью ещё ряд поверхностей и провести следующую околку под личным наблюдением Баландина.
Обсуждение шло на удивление мирно, даже в спорах, возникающих по тому или иному поводу, никто не «лез в бутылку», и все как-то быстро друг с другом соглашались. Сначала это меня порадовало, потом огорчило, но в конце концов я понял, что пока что материала для дискуссии накоплено слишком мало и обсуждались вещи бесспорные, ни у кого серьёзных сомнений не вызывающие. И всё-таки мною овладело ощущение, что и Корсаков, и Ерофеев, и другие чего-то не договаривают, сознательно обходят какую-то волнующую их тему: не раз я замечал в их обращённых к Чернышёву взглядах насторожённость и вопрос. И вдруг мне пришла в голову мысль, что причиной тому вовсе не научные дела, а самые обыкновенные личные, конкретно — простая человеческая тревога, встряхнувшая нас минувшей ночью.
А ведь об этом, необыкновенно важном для каждого из нас, ещё никто и не заикался! Отсюда и принуждённость, и насторожённость, и вопрос: самое важное ещё не обсуждалось. Ходили вокруг да около, а ни у кого язык не повернулся начать. Что-то вяло бормотал Ерофеев, какие-то безразличные реплики ронял Корсаков, задумался Баландин, перестал острить Никита — обсуждение упёрлось в стенку.
— Все, что ли? — зевая, спросил Лыков. — Тогда я пошёл, Архипыч, к вечеру вернусь.
— У него семья здесь, — пояснил Чернышёв. — В Вознесенском многие живут, порт приписки «Дежнева». Повезло им — пока штормит, портнадзор ни за какие коврижки в море не выпустит.
— Алексей Архипыч, — спросил я, — можно вопрос?
— Валяй, — лениво разрешил Чернышёв.
— Была ли необходимость в том, что мы так долго не выходили из шторма?
Лыков, который уже открывал дверь, вздохнул и вернулся на место.
— Нейтральный пассажир. — Чернышёв мне подмигнул, но глаза его не улыбались. — А я-то сижу и удивляюсь, почему никто сию животрепещущую тему не поднимает. Неужели так перепугались?
— Запрещённый приём, Алексей Архипыч, — спокойно сказал Корсаков.
— Не знаю, как вы, а я в самом деле струсил, — доверчиво поведал Баландин. — Особенно когда вылетел из койки на стену.
— На переборку, — проворчал Лыков.
— Именно на переборку! — с живостью подхватил Баландин. — Но потом судно выпрямилось, и я даже посмеялся над своим испугом.
— Да, это было смешно, — сказал Никита. — Ну плавная качка и все остальное.
— Никакой плавной качки не было, — возразил Ванчурин. — Нас положило на борт по другой причине.
— Какой бы она ни была, эта причина, — сказал Ерофеев, — но ощущение не из приятных.
— А главное — была ли в этом необходимость? — спросил Кудрейко. — Или… — Он запнулся.
— Ну, договаривай, — с вызовом потребовал Чернышёв.
Кудрейко на мгновение заколебался, а потом выпалил:
— Слух такой пошёл, Алексей Архипыч, не обижайтесь, раз сами потребовали: «Кэп напугать науку хочет, да так, чтоб маму позвали!» А мы с Митей уже давным-давно из-за угла пуганные, пыльными мешками битые…
— Кто слух пустил? — угрюмо спросил Чернышёв.
— Люди, — откликнулся Кудрейко и улыбнулся. — Человеки.
— Недочеловеки, — поправил Чернышёв. — Хмыри. Узнаю — сию же минуту спишу на берег с волчьим билетом. Может, врёшь?
Кудрейко с готовностью перекрестился — в знак того, что говорит чистую правду. Вообще в последние дни Алесь мне нравился все больше — весёлый, работящий, компанейский, под стать своему закадычному другу Мите. Они уже были своими во всех матросских закоулках, и я завидовал их способности к непринуждённому общению — с ходу и запросто на «ты», их умению вести себя так, словно живут они здесь не десять дней, а целый год — полярный демократизм, вошедший в плоть и кровь на долгих зимовках. Я так не умею, какой-то вирус сдержанности в крови, что ли, хотя застенчивостью не страдаю, а люди интересуют меня прежде всего как люди, а не как литературный материал. Может, если заглянуть в подсознание, я был когда-то слишком доверчив и получал за это по носу? Или профессия наложила отпечаток? Если журналист развязен и рвётся в друзья, от него обычно отгораживаются стеной, ибо ищут и находят в его поведении задний смысл, корысть: влезет такой в душу, а потом, после твоих откровений… из тебя мартышку сделает.
— Чушь баранья! — со злостью буркнул Чернышёв почти что нормальным голосом. Обрадовался. — Слышь, Лыков, голос вернулся, привет тебе, привет, блудный сын. Или так не говорят, Паша, голос — и вдруг блудный сын? Ладно, когда будешь расшифровывать свою плёнку — отредактируй (а ведь прекрасно видел, что я пришёл без портфеля с магнитофоном!), придумай что-нибудь поизящнее. Так, — он ударил ладонью по столу, — вопрос Паша задал правомерный, хотя лично я ждал, что он промолчит, поскольку беседу на эту тему с ним имел. Наверное, Паша сообразил, что, если он не спросит, так никто не спросит — по причине гордыни. Я вот что вам скажу: в шторм я полез из любопытства. Вас это объяснение устраивает?
— Меня — вполне! — воскликнул Баландин, обводя всех сияющими глазами. — Превосходно сказано — из любопытства! Будь вы моим студентом, Алексей Архипыч, я за одно это слово без колебаний поставил бы пятёрку!
Чернышёв осклабился и с симпатией посмотрел на Баландина. Корсаков продолжал сидеть с каменным лицом.
— Глубоко уважая мнение Ильи Михайловича, — сказал он, — я всё-таки прошу вас детализировать свою точку зрения. Причём заранее выражаю понимание того, что вы решили пойти на обледенение в штормовых условиях.
— Что же тогда ещё объяснять? — вяло спросил Лыков.
— Помолчи, Степаныч, какой из тебя адвокат… — сказал Чернышёв, — Читал я, Виктор Сергеич, про одного врача: взял и привил себе чуму, очень интересно ему было посмотреть, что из этого получится. Вот это был человечина, не мне чета, не вам, не даже товарищу Васютину! — Чернышёв поднял большой палец и потряс им. — Это, конечно, лирика, но дело, которое мы с вами затеяли, тоже без прививки не сработаешь. Хотел я, ребята, проверять одну штуку…
В коридоре послышался девичий смех, смеющийся Раин голос:
— Куда лезешь, Грише скажу!
Все заулыбались, только Лыков укоризненно покачал головой.
— Того и гляди, аморалку будем разбирать, Архипыч…
— … одну штуку, — выдержав паузу, повторил Чернышёв. — Ты записывай, Никита, в вахтенном журнале это двумя словами сказано. Не знаю, Виктор Сергеич, заметили вы или нет, но я менял не только скорость хода, но и курс по отношению к направлению ветра. Старик Ермишин ещё в незапамятные времена установил, что интенсивность обледенения наибольшая при следовании курсом под углом 30-40 градусов к направлению ветра. А если развернуть судно на 180 градусов к направлению ветра, забрызгивание и обледенение прекращаются полностью!
— Но ведь при обледенении это крайне опасно! — воскликнул Корсаков. — Судно окажется лагом к волне и может потерять остойчивость!
— Правильно, может, — согласился Чернышёв. — А разве вы не допускаете на практике такую ситуацию, когда развернуться необходимо, чтобы изменить курс и уйти в укрытие? Разрешите вас заверить, дорогой Корсаков, что такое бывает, и частенько!
— С нами, например, — глядя Чернышёву в глаза, то ли спросил, то ли утвердительно сказал Корсаков.
— Пожалуй, да, — согласился Чернышёв. — Не уверен, что льда мы набрали до критической точки, но дальше штормовать против волны было рискованно.
— Значит, — сказал Корсаков, — эту ситуацию вы создали сознательно…
— Да, — кивнул Чернышёв, — сознательно. Я её, как у вас принято говорить, решил смоделировать, чтоб дать морякам рекомендацию, как из неё выходить. План был такой: первое — как можно дольше штормовать, второе — набрать побольше льда, третье — развернуться.
— Есть предположение, — тихо сказал Ванчурин, — что именно при подобном развороте опрокинулся вчера японский траулер.
— И не только он, — поддержал Чернышёв, — сам несколько раз в комиссиях сидел, такие случаи разбирал. А почему? А потому что не так разворачивались! Да не хлопай ты глазами, — обрушился он на Никиту, — пиши! Пиши дословно: в сильный шторм обледеневшее судно должно разворачиваться не на переднем ходу, а на заднем, кормой к ветру, имея в виду, что, если длина волны близка или равна длине судна, следует непременно уменьшить скорость, иначе возможен оверкиль… Так мы и сделали. Старик Ермишин меня учил, что в сильный шторм такой манёвр наименее рискован, так как создаётся очень сильный вращающий момент и судно разворачивается быстро. В прошлом мы с Лыковым дважды сей манёвр осуществляли, но льда на борту тогда было немного. А сегодня — в самый раз!
Чернышёв то и дело бил ладонью по столу и не сводил пронзительного взгляда с Корсакова. Казалось, только к нему он и обращался, словно перед ним была одна цель: убедить Корсакова.
— К сожалению, разворот я произвёл недостаточно чётко. — Чернышёв на миг надумался. — Я бы так сформулировал: при окончании разворота опоздал дать машине «малый вперёд» и переложить руль вправо. Поэтому и легли на борт…
— Все это действительно очень интересно, — с явно деланным спокойствием сказал Корсаков, — но я настаиваю, Алексей Архипович, чтобы впредь вы ставили в известность о своих планах… подопытных кроликов.
— Принимаю, — сказал Чернышёв, — Вы уж извините, Виктор Сергеич, с экспедицией-то я впервые…
Он замолчал. В наступившей тишине Никита некоторое время продолжал писать, а потом поднял голову.
— Все, Алексей Архипыч?
— Пожалуй, — устало произнёс Чернышёв. — Запиши напоследок: учитывая сделанную при развороте на заднем ходу ошибку, в будущем манёвр следует повторить.
— Повторить? — Корсаков, казалось, не поверил своим ушам. — Нет сомнений, Алексей Архипыч, манёвр принципиально важен и достоин рекомендации, но я решительно против того, чтобы вторично искушать судьбу. Ведь может случиться, — он усмехнулся, — что некому будет обобщать добытые наблюдения.
Лыков сердито посмотрел на Корсакова и трижды постучал по столу.
— Посмотрим, — благодушно сказал Чернышёв и зажмурился. — Возьмёшь меня с собой, Степаныч? — обратился он к Лыкову. — Уж больно хороши у Татьяны пельмени…
Любовь Григорьевна
— Нет ничего проще: вы чертыхнулись по адресу своих голосовых связок.
— Утопить колдуна! — торжественно провозгласил Чернышёв. — Не позавидуешь его будущей бесовке: попробуй, дай левака, если тебя насквозь видят.
— Я бы не назвал его будущую жену бесовкой, — с чуть заметной улыбкой сказал Корсаков. — Симпатичная и миловидная девушка.
— Миловидные и есть самые бесовки, — возразил Чернышёв. — С виду баба как баба, идёт, каблучками стучит, а на самом деле на метле летает.
Чернышёв вздохнул, и все заулыбались: не надо было обладать проницательностью Никиты, чтоб угадать, о чём он сейчас подумал. А уж я-то знал точно, что его собственная «бесовка», несмотря на её интересное положение, не давала ему покоя.
— Звали? — входя за Никитой, спросил Птаха.
— Садись и рассказывай, — предложил Чернышёв. — Где и какой лёд был? Учти, за каждое солёное словечко — день без берега.
— Тогда я лучше напишу, — ухмыльнулся Птаха. — Что мне, до конца жизни здесь торчать, трам-тарарам?
Птаха рассказал, что сильнее всего обледенели верхняя палуба, борта, такелаж, передняя и боковые стенки надстройки, крылья мостика. По грубому подсчёту, всего «Семён Дежнев» набрал тонн тридцать, и, что самое интересное, в разных местах окалывался этот лёд по-разному. Лобовая стенка рубки и планширь на бане, покрытые эмалью Баландина, окалывались значительно легче, чем все остальные участки: лёд сваливался не кусочками, а целыми пластинами, с одного удара.
— Значит, легче было окалываться? — с торжеством пытал Баландин.
— Раза в два, не меньше, — подтвердил Птаха. — Если б весь пароход такой эмалью покрыть, за два часа бы шутя управились…
Баландин кивал, исключительно довольный.
— … только, — продолжал Птаха, — одна беда: вместе со льдом часть эмали сбивается, снова покрывать нужно.
— Может быть, вы слишком сильно ударяли? — Баландин был слегка обескуражен. — Чем вы сбивали лёд?
— Мушкелем, конечно, — ответил Птаха. — Ну, кувалда деревянная.
— Нужно было поделикатней, — подал голос Ерофеев, — пальчиком сковырнуть. А то обрадовались — кувалдой…
— Нам пальчиком нельзя, — уже стоя в дверях, сказал Птаха, — у нас этот… маникюр.
— Что ж, для начала совсем неплохо. — Чернышёв с нескрываемым уважением посмотрел на Баландина. — Видимо, эмаль, Илья Михалыч, штука многообещающая. Как она по-научному?
— Кремний-органический полимер с антикоррозийным подслоем, — скромно сообщил Баландин. — Это если коротко.
— Как стихи, — пробормотал Никита. — Так и просится на музыку.
Было решено покрыть эмалью ещё ряд поверхностей и провести следующую околку под личным наблюдением Баландина.
Обсуждение шло на удивление мирно, даже в спорах, возникающих по тому или иному поводу, никто не «лез в бутылку», и все как-то быстро друг с другом соглашались. Сначала это меня порадовало, потом огорчило, но в конце концов я понял, что пока что материала для дискуссии накоплено слишком мало и обсуждались вещи бесспорные, ни у кого серьёзных сомнений не вызывающие. И всё-таки мною овладело ощущение, что и Корсаков, и Ерофеев, и другие чего-то не договаривают, сознательно обходят какую-то волнующую их тему: не раз я замечал в их обращённых к Чернышёву взглядах насторожённость и вопрос. И вдруг мне пришла в голову мысль, что причиной тому вовсе не научные дела, а самые обыкновенные личные, конкретно — простая человеческая тревога, встряхнувшая нас минувшей ночью.
А ведь об этом, необыкновенно важном для каждого из нас, ещё никто и не заикался! Отсюда и принуждённость, и насторожённость, и вопрос: самое важное ещё не обсуждалось. Ходили вокруг да около, а ни у кого язык не повернулся начать. Что-то вяло бормотал Ерофеев, какие-то безразличные реплики ронял Корсаков, задумался Баландин, перестал острить Никита — обсуждение упёрлось в стенку.
— Все, что ли? — зевая, спросил Лыков. — Тогда я пошёл, Архипыч, к вечеру вернусь.
— У него семья здесь, — пояснил Чернышёв. — В Вознесенском многие живут, порт приписки «Дежнева». Повезло им — пока штормит, портнадзор ни за какие коврижки в море не выпустит.
— Алексей Архипыч, — спросил я, — можно вопрос?
— Валяй, — лениво разрешил Чернышёв.
— Была ли необходимость в том, что мы так долго не выходили из шторма?
Лыков, который уже открывал дверь, вздохнул и вернулся на место.
— Нейтральный пассажир. — Чернышёв мне подмигнул, но глаза его не улыбались. — А я-то сижу и удивляюсь, почему никто сию животрепещущую тему не поднимает. Неужели так перепугались?
— Запрещённый приём, Алексей Архипыч, — спокойно сказал Корсаков.
— Не знаю, как вы, а я в самом деле струсил, — доверчиво поведал Баландин. — Особенно когда вылетел из койки на стену.
— На переборку, — проворчал Лыков.
— Именно на переборку! — с живостью подхватил Баландин. — Но потом судно выпрямилось, и я даже посмеялся над своим испугом.
— Да, это было смешно, — сказал Никита. — Ну плавная качка и все остальное.
— Никакой плавной качки не было, — возразил Ванчурин. — Нас положило на борт по другой причине.
— Какой бы она ни была, эта причина, — сказал Ерофеев, — но ощущение не из приятных.
— А главное — была ли в этом необходимость? — спросил Кудрейко. — Или… — Он запнулся.
— Ну, договаривай, — с вызовом потребовал Чернышёв.
Кудрейко на мгновение заколебался, а потом выпалил:
— Слух такой пошёл, Алексей Архипыч, не обижайтесь, раз сами потребовали: «Кэп напугать науку хочет, да так, чтоб маму позвали!» А мы с Митей уже давным-давно из-за угла пуганные, пыльными мешками битые…
— Кто слух пустил? — угрюмо спросил Чернышёв.
— Люди, — откликнулся Кудрейко и улыбнулся. — Человеки.
— Недочеловеки, — поправил Чернышёв. — Хмыри. Узнаю — сию же минуту спишу на берег с волчьим билетом. Может, врёшь?
Кудрейко с готовностью перекрестился — в знак того, что говорит чистую правду. Вообще в последние дни Алесь мне нравился все больше — весёлый, работящий, компанейский, под стать своему закадычному другу Мите. Они уже были своими во всех матросских закоулках, и я завидовал их способности к непринуждённому общению — с ходу и запросто на «ты», их умению вести себя так, словно живут они здесь не десять дней, а целый год — полярный демократизм, вошедший в плоть и кровь на долгих зимовках. Я так не умею, какой-то вирус сдержанности в крови, что ли, хотя застенчивостью не страдаю, а люди интересуют меня прежде всего как люди, а не как литературный материал. Может, если заглянуть в подсознание, я был когда-то слишком доверчив и получал за это по носу? Или профессия наложила отпечаток? Если журналист развязен и рвётся в друзья, от него обычно отгораживаются стеной, ибо ищут и находят в его поведении задний смысл, корысть: влезет такой в душу, а потом, после твоих откровений… из тебя мартышку сделает.
— Чушь баранья! — со злостью буркнул Чернышёв почти что нормальным голосом. Обрадовался. — Слышь, Лыков, голос вернулся, привет тебе, привет, блудный сын. Или так не говорят, Паша, голос — и вдруг блудный сын? Ладно, когда будешь расшифровывать свою плёнку — отредактируй (а ведь прекрасно видел, что я пришёл без портфеля с магнитофоном!), придумай что-нибудь поизящнее. Так, — он ударил ладонью по столу, — вопрос Паша задал правомерный, хотя лично я ждал, что он промолчит, поскольку беседу на эту тему с ним имел. Наверное, Паша сообразил, что, если он не спросит, так никто не спросит — по причине гордыни. Я вот что вам скажу: в шторм я полез из любопытства. Вас это объяснение устраивает?
— Меня — вполне! — воскликнул Баландин, обводя всех сияющими глазами. — Превосходно сказано — из любопытства! Будь вы моим студентом, Алексей Архипыч, я за одно это слово без колебаний поставил бы пятёрку!
Чернышёв осклабился и с симпатией посмотрел на Баландина. Корсаков продолжал сидеть с каменным лицом.
— Глубоко уважая мнение Ильи Михайловича, — сказал он, — я всё-таки прошу вас детализировать свою точку зрения. Причём заранее выражаю понимание того, что вы решили пойти на обледенение в штормовых условиях.
— Что же тогда ещё объяснять? — вяло спросил Лыков.
— Помолчи, Степаныч, какой из тебя адвокат… — сказал Чернышёв, — Читал я, Виктор Сергеич, про одного врача: взял и привил себе чуму, очень интересно ему было посмотреть, что из этого получится. Вот это был человечина, не мне чета, не вам, не даже товарищу Васютину! — Чернышёв поднял большой палец и потряс им. — Это, конечно, лирика, но дело, которое мы с вами затеяли, тоже без прививки не сработаешь. Хотел я, ребята, проверять одну штуку…
В коридоре послышался девичий смех, смеющийся Раин голос:
— Куда лезешь, Грише скажу!
Все заулыбались, только Лыков укоризненно покачал головой.
— Того и гляди, аморалку будем разбирать, Архипыч…
— … одну штуку, — выдержав паузу, повторил Чернышёв. — Ты записывай, Никита, в вахтенном журнале это двумя словами сказано. Не знаю, Виктор Сергеич, заметили вы или нет, но я менял не только скорость хода, но и курс по отношению к направлению ветра. Старик Ермишин ещё в незапамятные времена установил, что интенсивность обледенения наибольшая при следовании курсом под углом 30-40 градусов к направлению ветра. А если развернуть судно на 180 градусов к направлению ветра, забрызгивание и обледенение прекращаются полностью!
— Но ведь при обледенении это крайне опасно! — воскликнул Корсаков. — Судно окажется лагом к волне и может потерять остойчивость!
— Правильно, может, — согласился Чернышёв. — А разве вы не допускаете на практике такую ситуацию, когда развернуться необходимо, чтобы изменить курс и уйти в укрытие? Разрешите вас заверить, дорогой Корсаков, что такое бывает, и частенько!
— С нами, например, — глядя Чернышёву в глаза, то ли спросил, то ли утвердительно сказал Корсаков.
— Пожалуй, да, — согласился Чернышёв. — Не уверен, что льда мы набрали до критической точки, но дальше штормовать против волны было рискованно.
— Значит, — сказал Корсаков, — эту ситуацию вы создали сознательно…
— Да, — кивнул Чернышёв, — сознательно. Я её, как у вас принято говорить, решил смоделировать, чтоб дать морякам рекомендацию, как из неё выходить. План был такой: первое — как можно дольше штормовать, второе — набрать побольше льда, третье — развернуться.
— Есть предположение, — тихо сказал Ванчурин, — что именно при подобном развороте опрокинулся вчера японский траулер.
— И не только он, — поддержал Чернышёв, — сам несколько раз в комиссиях сидел, такие случаи разбирал. А почему? А потому что не так разворачивались! Да не хлопай ты глазами, — обрушился он на Никиту, — пиши! Пиши дословно: в сильный шторм обледеневшее судно должно разворачиваться не на переднем ходу, а на заднем, кормой к ветру, имея в виду, что, если длина волны близка или равна длине судна, следует непременно уменьшить скорость, иначе возможен оверкиль… Так мы и сделали. Старик Ермишин меня учил, что в сильный шторм такой манёвр наименее рискован, так как создаётся очень сильный вращающий момент и судно разворачивается быстро. В прошлом мы с Лыковым дважды сей манёвр осуществляли, но льда на борту тогда было немного. А сегодня — в самый раз!
Чернышёв то и дело бил ладонью по столу и не сводил пронзительного взгляда с Корсакова. Казалось, только к нему он и обращался, словно перед ним была одна цель: убедить Корсакова.
— К сожалению, разворот я произвёл недостаточно чётко. — Чернышёв на миг надумался. — Я бы так сформулировал: при окончании разворота опоздал дать машине «малый вперёд» и переложить руль вправо. Поэтому и легли на борт…
— Все это действительно очень интересно, — с явно деланным спокойствием сказал Корсаков, — но я настаиваю, Алексей Архипович, чтобы впредь вы ставили в известность о своих планах… подопытных кроликов.
— Принимаю, — сказал Чернышёв, — Вы уж извините, Виктор Сергеич, с экспедицией-то я впервые…
Он замолчал. В наступившей тишине Никита некоторое время продолжал писать, а потом поднял голову.
— Все, Алексей Архипыч?
— Пожалуй, — устало произнёс Чернышёв. — Запиши напоследок: учитывая сделанную при развороте на заднем ходу ошибку, в будущем манёвр следует повторить.
— Повторить? — Корсаков, казалось, не поверил своим ушам. — Нет сомнений, Алексей Архипыч, манёвр принципиально важен и достоин рекомендации, но я решительно против того, чтобы вторично искушать судьбу. Ведь может случиться, — он усмехнулся, — что некому будет обобщать добытые наблюдения.
Лыков сердито посмотрел на Корсакова и трижды постучал по столу.
— Посмотрим, — благодушно сказал Чернышёв и зажмурился. — Возьмёшь меня с собой, Степаныч? — обратился он к Лыкову. — Уж больно хороши у Татьяны пельмени…
Любовь Григорьевна
Я в посёлке Вознесенском бывал не раз: здесь находятся база тралового флота и судоремонтный завод, за деятельностью которых наша газета следит с пристальным и благосклонным вниманием. Расположен посёлок удобно, с трех сторон его окружают сопки, а выходом к морю служит природой созданная гавань, куда не добраться штормам и где гасятся самые сильные ветры. Зимой здесь скучновато, лысеют сопки и замирает тайга; зато летом никакого курорта не надо: лучшая в мире рыбалка (правда, браконьеров прижали, штраф за одну сёмгу — пятьдесят рублей!), сказочная охота (даже с тигром можно встретиться, только лучше в зоопарке), а ягоднику и грибнику такое раздолье, что в волшебных снах не увидишь. Здесь охотно поселяются и действующие, и вышедшие на пенсию моряки, предпочитающие почти что первобытную природу сомнительным преимуществам цивилизации; впрочем, дома в Вознесенском стали строиться со всеми удобствами, в Доме культуры без большого опоздания крутят последние фильмы, и, самое главное, через «Орбиту» на сей «дикий брег» проникло телевидение. Когда-то мы с Инной провели в Вознесенском две недели отпуска и твёрдо решили стариться здесь: решение, которое делало честь молодожёнам с супружеским опытом, кажется, в три месяца. Мы даже присмотрели на окраине домик, который купим лет через двадцать (теперь на его месте пятиэтажное общежитие молодых рыбаков), и площадку для гаража. До чего же хорошо быть молодым и глупым!
Обойдя за полчаса посёлок, я забрёл в читальню и полистал подшивки. Нашёл я и шесть строк о нашей экспедиции: указывалось, что «Семён Дежнев» вышел в Японское море для натурных испытаний по программе «Лёд». Редактор уже прислал две радиограммы, требует материал, но я торопиться не собираюсь: самому надо разобраться. Если до сегодняшнего обсуждения я ещё подумывал о первом из серии очерков, то теперь такая мысль казалась мне кощунственной. О чем я могу написать? О том, что Чернышёв с самыми благими намерениями полез в шторм и едва нас не утопил? Одни будут пожимать плечами (Крюков, мол, набивает себе цену), другие радоваться (говорили же, предупреждали, что «хромой черт» гоняется за славой). Не имею я никакого права об этом писать, вред могу нанести непоправимый и себе и экспедиции, какой-нибудь перестраховщик обязательно поднимет крик: «Прекратить! Люди дороже?» И прекратят. А кто от этого выиграет? Уж, во всяком случае, не рыбаки, которые всё равно выйдут на промысел зимой, и в шторма попадать будут, и лёд набирать, только бороться с этими явлениями им придётся вслепую, каждый как может и знает.
Однако все эти аргументы я изложу редактору лично. Чернышёв заверил, что в море мы выйдем лишь через дня три-четыре, и на денёк я еду домой — на автобусе, вечерним рейсом. Это километров полтораста, несколько часов езды.
Я пошёл на почту и заказал разговор с Гришей Саутиным. Монах жив-здоров, газета выходит, мой «Запорожец» ещё не украли, в театре готовится премьера — словом, пусть это меня не удивляет, но жизнь продолжается. Торжественной манифестации в честь моего приезда Гриша не обещает, но, если я привезу свежую рыбу, готов встретить меня лично. Понизив голос, он попросил передать привет и плитку шоколада Клаве из обувного отдела универмага. Зная, что подобные поручения я выполняю без энтузиазма, Гриша льстиво добавил, что тут же, немедленно отнесёт Монаху миску объедков. Дебелая девица с коровьими глазами равнодушно отнеслась к привету, чуть оживилась при виде шоколада и абсолютно некстати стала знакомить с рыжим детиной, оказавшимся её мужем. Детина с крайней подозрительностью меня осмотрел, принял, очевидно, за благодарного покупателя и не без сожаления отпустил с небитой физиономией. Любвеобильный Гриша не впервой втравливает меня в подобные приключения, но на сей раз я поклялся, что больше этого не повторится.
Размышляя на эту тему, я вышел из универмага и попридержал дверь, пропуская элегантно одетую даму, лицо которой показалось мне знакомым. Дама улыбнулась, сказала, что в универмаг, по слухам, завезли японские чайные сервизы, — и я узнал Любовь Григорьевну.
Его величество Случай! Я уже говорил вам когда-то, что верю в него и отношусь к нему с величайшим уважением. Меня не раз упрекали, что такой тёмный фатализм недостоин интеллигентного человека (очень мы любим называть себя интеллигентами, будто сие звание выдаётся вместе с дипломом), однако на занимаемой позиции я стою твёрдо и сбить с неё никому себя не даю. Не позвони я Грише, не приди ему в голову блажь отблагодарить (за мой счёт) Клаву из обувного отдела, я не встретил бы Любовь Григорьевну и многое в этом повествовании сложилось бы по-иному.
В каракулевом пальто, норковой шапочке и сапожках на высоком каблуке Любовь Григорьевна неузнаваемо похорошела и помолодела, о чём я доложил ей с приличествующим сему поводу восхищением. Любовь Григорьевна не без удовольствия заметила, что баба есть баба и одежда для неё наиважнейшее дело; оказываясь дома, она всегда хоть на короткое время рядится в павлиньи перья, благо заботиться, кроме, как о самой себе, ей не о ком, на что ещё деньги тратить.
Сервиз Любовь Григорьевна купила, пригласила меня обмыть покупку, и я шёл с ней, томимый, как пишется в изящной литературе, неясными предчувствиями. Волокитой, несмотря на полную свою свободу, я не был, но и в святоши не записывался, будь что будет — слава богу, уже совершеннолетние. Любовь Григорьевна с кем-то здоровалась, на нас поглядывали, перешёптывались, но раз её это не смущало, то меня и подавно. Она улыбалась каким-то своим мыслям, скуластое лицо её разрумянилось, тяжёлые серьги подрагивали в такт шагам. Нет, в самом деле вполне интересная женщина, и никаких ей не сорок с лишним, гораздо моложе.
Однокомнатная квартирка на первом этаже была просто, но уютно обставлена, для повседневного жилья, пожалуй, слишком уютно и чисто, как в номере порядочной гостиницы. На стенах висело множество фотографий в рамках — корабли в море, старики — родители, наверное, мужчины в морской форме; а вот и сама хозяйка, юная и черноглазая, склонила голову на плечо надменному вихрастому моряку. У меня от неожиданности ёкнуло сердце: уж не молодой Чернышёв ли? Те же тонкие губы, нависший хищный нос, глаза с их неистребимой насмешкой.
Я покосился на Любовь Григорьевну, которая накрывала на стол.
— Что, не похожи? — не глядя на меня, поинтересовалась она. — Давно это было, сто лет назад. Неужто не знали?
Любовь Григорьевна позвала за стол.
— Селёдочка, кальмары с майонезом, салатик, кушайте, Павел Георгич, не стесняйтесь, — сказала она. — Первого, извините, не будет, а на второе терпуг с картошечкой в духовке томится, ещё с полчасика. Люблю дома готовить, на камбузе от машины вибрация сильная, очень от неё устаю. Может, водочки хотите?
— А капитан не узнает? Спишет ведь на берег с волчьим билетом.
— Сегодня бы ему пол-экипажа списать пришлось, — улыбнулась Любовь Григорьевна. — А вот утром снова по каютам будет шастать, его не обманешь, и трюм обшарит, все укромные местечки знает.
— Ну, утром я дома буду. Вечером уезжаю.
— Покидаете нас? — огорчилась Любовь Григорьевна.
— На денёк, послезавтра вернусь.
— Вряд ли Архипыч будет вас ждать, — засомневалась Любовь Григорьевна.
— Не в его правилах. Он однажды самого начальника управления на берегу оставил, тот на час опоздал, а уж вас…
— Так ведь мы здесь три-четыре дня простоим, — забеспокоился я. — Сам Чернышёв мне сказал, что раньше портнадзор не выпустит.
— Поня-тно… — Любовь Григорьевна достала водку, налила мне и, поколебавшись, себе. — Вы уж меня не выдавайте, на десять утра отход назначен.
— Точно?
— Уж кто-кто, а повар знает, без меня-то он в море не выйдет!
— Хочет от меня избавиться, — констатировал я. — Почему?
— У себя спросите. Чем-то, значит, ему не угодили. Я задумался. Первая мысль — послать Чернышёва к дьяволу и уехать домой, не на нём свет клином сошёлся. Тигроловы в тайгу приглашают, в южные моря на научно-исследовательском судне можно пойти, давно договорено… А что меня ждёт на «Дежневе»? Сплошная нервотрёпка, неизбежное общение с этим «хромым чёртом», который неизвестно чего хочет и уж, во всяком случае, потерял ко мне интерес… Когда я ему на хвост наступил?
— Оставайтесь, Паша, — с неожиданным дружелюбием сказала она. — Не знаю, как Алексею, а нам вы нравитесь, спокойный такой, положительный, и девочки на вас не жалуются. У него, у Алексея, семь пятниц на неделе, назавтра сам пожалеет, что выпроводил.
— Остаюсь! — решил я. — За вашу удачу, ваше счастье, Григорьевна.
— Люба, — поправила она. — Григорьевнами старух кличут.
Мы чокнулись, выпили.
— Остаюсь, — повторил я. — Странная штука жизнь, Люба, если бы не наша случайная встреча, на «Дежневе» одним пассажиром стало бы меньше. Хорошо это или плохо?
— А вот этого никто не знает, какая судьба выпадет.
— И хорошо, что не знает, упаси бог — знать своё будущее!
— А чего бояться? — беспечно возразила она. — Хуже смерти ничего не будет. Каждый день жизни, Паша, это человеку подарок, а кто того не понимает, пусть себе трясётся, как бы чего не случилось. От таких думок цвет лица портится, а это единственное, что у меня осталось.
— Вы умная и красивая женщина, Люба, — с чувством сказал я. — У вас глаза хороши, и руки, и фигура совсем девичья.
— Ой, только не влюбитесь. — У неё в улыбке задрожал подбородок. — Своих девчонок, Раису и Зину, я учу, чтоб ни одному мужику, хоть самому распрекрасному, в море не верили. Вот когда в порту за тобой бегать будет и с ума по тебе сходить, тогда прислушайся, а в море — ни-ни, пусть в ногах валяется и криком кричит, ни-ни! Это, говорю я девочкам, не душа в нём кричит, а зверь. Какая ему вера?
— Справедливо, — согласился я. — И слушаются?
— Какое там! Необожжённые они ещё, зелёные. По Райке четвёртый помощник сохнет, уже расписаться договорились, а ей теперь новенький этот, красавчик, да вы знаете, Федя, голову кружит, да и сам Корсаков не брезгует ручку повыше локтя чмокнуть. А Зинка и вовсе дура, ошалела от жадных глаз. Это для меня урок пройденный, а они, считай, в первый класс пошли… Можете закурить, если желаете, и меня угостите, я тоже иногда балуюсь.
Мы закурили.
— И для меня тоже пройденный, — неожиданно для самого себя сказал я. Обычно на эту тему я ни с кем стараюсь не говорить.
— Я только вчера узнала, что Инна Крюкова ваша жена.
— Бывшая, — поправил я.
— Красивая… У нас все девки ей завидуют, мужики, чтоб поглазеть, у телевизоров торчат. Вот узнали бы, что её муж здесь сидит!
— Бывший, — терпеливо поправил я, и мы невольно заулыбались. — Ещё по одной, Люба?
— А за что будем пить?
— Чтоб прошлое нас не тревожило, ни вас, ни меня.
— А зачем тогда жить? — просто, но со скрытой горечью спросила она. — Позади — годы, впереди — денёчки. Вы-то любите ещё?
— Отвык.
— И я отвыкла. — Она подошла к стене, сняла фотографию, положила на стол. — Я правду говорю — отвыкла. Вы и в самом деле не знали? Удивительно, что вам не насплетничали, нам уже пятнадцать лет косточки перемывают, а был Алёша мой жених, только и всего. И не он от меня, а я от него ушла!.. — И с гордостью добавила: — От меня ещё никто не уходил, сама бросала.
Она повела плечами, серьги звякнули, а раскосые чёрные глаза вдруг стали жёсткими. «Да, от тебя по своей воле, не очень-то уйдёшь», — подумал я.
— Дура я тогда была, молодая, — продолжала Любовь Григорьевна. — Он мне в море предложение сделал, когда любая замухрышка кажется мужику королевой. Слова красивые говорил, а он ведь умный, кого хошь заговорит, вот я и развесила уши, поверила. И только на берег сошли и заявление подали, он из-за Марии голову потерял, да и не он один, за ней целое стадо бегало. Другая б скандалила и письма писала, а я сама, — она улыбнулась, вздохнула, — балованная была, забрала из ЗАГСа заявление, разорвала и ему послала — мой свадебный тебе подарок. Ох, и извёлся Алёша, то меня порывался вернуть, то Марию караулил, как школьник. Как узнал, что она Чупикова выбрала, пошёл в рейс, напился и посадил пароход на камни, год на буксире без диплома палубу драил. А Мария, что за самого молодого капитана не хотела идти, прибежала на буксир к матросу — к несчастненькому, из-за неё пострадавшему. С той поры я её и зауважала… Вот вы смотрите на меня, глаза добрые, жалеете небось, а вы не жалейте, все получилось так, как надо: не пара я ему. Он не очень-то добренький, и я не сахар, он говорит — белое, я — чёрное, он — слово, я — два, не сегодня, так завтра бы ушёл, мы с ним — случайные… Ой, забыла!
Обойдя за полчаса посёлок, я забрёл в читальню и полистал подшивки. Нашёл я и шесть строк о нашей экспедиции: указывалось, что «Семён Дежнев» вышел в Японское море для натурных испытаний по программе «Лёд». Редактор уже прислал две радиограммы, требует материал, но я торопиться не собираюсь: самому надо разобраться. Если до сегодняшнего обсуждения я ещё подумывал о первом из серии очерков, то теперь такая мысль казалась мне кощунственной. О чем я могу написать? О том, что Чернышёв с самыми благими намерениями полез в шторм и едва нас не утопил? Одни будут пожимать плечами (Крюков, мол, набивает себе цену), другие радоваться (говорили же, предупреждали, что «хромой черт» гоняется за славой). Не имею я никакого права об этом писать, вред могу нанести непоправимый и себе и экспедиции, какой-нибудь перестраховщик обязательно поднимет крик: «Прекратить! Люди дороже?» И прекратят. А кто от этого выиграет? Уж, во всяком случае, не рыбаки, которые всё равно выйдут на промысел зимой, и в шторма попадать будут, и лёд набирать, только бороться с этими явлениями им придётся вслепую, каждый как может и знает.
Однако все эти аргументы я изложу редактору лично. Чернышёв заверил, что в море мы выйдем лишь через дня три-четыре, и на денёк я еду домой — на автобусе, вечерним рейсом. Это километров полтораста, несколько часов езды.
Я пошёл на почту и заказал разговор с Гришей Саутиным. Монах жив-здоров, газета выходит, мой «Запорожец» ещё не украли, в театре готовится премьера — словом, пусть это меня не удивляет, но жизнь продолжается. Торжественной манифестации в честь моего приезда Гриша не обещает, но, если я привезу свежую рыбу, готов встретить меня лично. Понизив голос, он попросил передать привет и плитку шоколада Клаве из обувного отдела универмага. Зная, что подобные поручения я выполняю без энтузиазма, Гриша льстиво добавил, что тут же, немедленно отнесёт Монаху миску объедков. Дебелая девица с коровьими глазами равнодушно отнеслась к привету, чуть оживилась при виде шоколада и абсолютно некстати стала знакомить с рыжим детиной, оказавшимся её мужем. Детина с крайней подозрительностью меня осмотрел, принял, очевидно, за благодарного покупателя и не без сожаления отпустил с небитой физиономией. Любвеобильный Гриша не впервой втравливает меня в подобные приключения, но на сей раз я поклялся, что больше этого не повторится.
Размышляя на эту тему, я вышел из универмага и попридержал дверь, пропуская элегантно одетую даму, лицо которой показалось мне знакомым. Дама улыбнулась, сказала, что в универмаг, по слухам, завезли японские чайные сервизы, — и я узнал Любовь Григорьевну.
Его величество Случай! Я уже говорил вам когда-то, что верю в него и отношусь к нему с величайшим уважением. Меня не раз упрекали, что такой тёмный фатализм недостоин интеллигентного человека (очень мы любим называть себя интеллигентами, будто сие звание выдаётся вместе с дипломом), однако на занимаемой позиции я стою твёрдо и сбить с неё никому себя не даю. Не позвони я Грише, не приди ему в голову блажь отблагодарить (за мой счёт) Клаву из обувного отдела, я не встретил бы Любовь Григорьевну и многое в этом повествовании сложилось бы по-иному.
В каракулевом пальто, норковой шапочке и сапожках на высоком каблуке Любовь Григорьевна неузнаваемо похорошела и помолодела, о чём я доложил ей с приличествующим сему поводу восхищением. Любовь Григорьевна не без удовольствия заметила, что баба есть баба и одежда для неё наиважнейшее дело; оказываясь дома, она всегда хоть на короткое время рядится в павлиньи перья, благо заботиться, кроме, как о самой себе, ей не о ком, на что ещё деньги тратить.
Сервиз Любовь Григорьевна купила, пригласила меня обмыть покупку, и я шёл с ней, томимый, как пишется в изящной литературе, неясными предчувствиями. Волокитой, несмотря на полную свою свободу, я не был, но и в святоши не записывался, будь что будет — слава богу, уже совершеннолетние. Любовь Григорьевна с кем-то здоровалась, на нас поглядывали, перешёптывались, но раз её это не смущало, то меня и подавно. Она улыбалась каким-то своим мыслям, скуластое лицо её разрумянилось, тяжёлые серьги подрагивали в такт шагам. Нет, в самом деле вполне интересная женщина, и никаких ей не сорок с лишним, гораздо моложе.
Однокомнатная квартирка на первом этаже была просто, но уютно обставлена, для повседневного жилья, пожалуй, слишком уютно и чисто, как в номере порядочной гостиницы. На стенах висело множество фотографий в рамках — корабли в море, старики — родители, наверное, мужчины в морской форме; а вот и сама хозяйка, юная и черноглазая, склонила голову на плечо надменному вихрастому моряку. У меня от неожиданности ёкнуло сердце: уж не молодой Чернышёв ли? Те же тонкие губы, нависший хищный нос, глаза с их неистребимой насмешкой.
Я покосился на Любовь Григорьевну, которая накрывала на стол.
— Что, не похожи? — не глядя на меня, поинтересовалась она. — Давно это было, сто лет назад. Неужто не знали?
Любовь Григорьевна позвала за стол.
— Селёдочка, кальмары с майонезом, салатик, кушайте, Павел Георгич, не стесняйтесь, — сказала она. — Первого, извините, не будет, а на второе терпуг с картошечкой в духовке томится, ещё с полчасика. Люблю дома готовить, на камбузе от машины вибрация сильная, очень от неё устаю. Может, водочки хотите?
— А капитан не узнает? Спишет ведь на берег с волчьим билетом.
— Сегодня бы ему пол-экипажа списать пришлось, — улыбнулась Любовь Григорьевна. — А вот утром снова по каютам будет шастать, его не обманешь, и трюм обшарит, все укромные местечки знает.
— Ну, утром я дома буду. Вечером уезжаю.
— Покидаете нас? — огорчилась Любовь Григорьевна.
— На денёк, послезавтра вернусь.
— Вряд ли Архипыч будет вас ждать, — засомневалась Любовь Григорьевна.
— Не в его правилах. Он однажды самого начальника управления на берегу оставил, тот на час опоздал, а уж вас…
— Так ведь мы здесь три-четыре дня простоим, — забеспокоился я. — Сам Чернышёв мне сказал, что раньше портнадзор не выпустит.
— Поня-тно… — Любовь Григорьевна достала водку, налила мне и, поколебавшись, себе. — Вы уж меня не выдавайте, на десять утра отход назначен.
— Точно?
— Уж кто-кто, а повар знает, без меня-то он в море не выйдет!
— Хочет от меня избавиться, — констатировал я. — Почему?
— У себя спросите. Чем-то, значит, ему не угодили. Я задумался. Первая мысль — послать Чернышёва к дьяволу и уехать домой, не на нём свет клином сошёлся. Тигроловы в тайгу приглашают, в южные моря на научно-исследовательском судне можно пойти, давно договорено… А что меня ждёт на «Дежневе»? Сплошная нервотрёпка, неизбежное общение с этим «хромым чёртом», который неизвестно чего хочет и уж, во всяком случае, потерял ко мне интерес… Когда я ему на хвост наступил?
— Оставайтесь, Паша, — с неожиданным дружелюбием сказала она. — Не знаю, как Алексею, а нам вы нравитесь, спокойный такой, положительный, и девочки на вас не жалуются. У него, у Алексея, семь пятниц на неделе, назавтра сам пожалеет, что выпроводил.
— Остаюсь! — решил я. — За вашу удачу, ваше счастье, Григорьевна.
— Люба, — поправила она. — Григорьевнами старух кличут.
Мы чокнулись, выпили.
— Остаюсь, — повторил я. — Странная штука жизнь, Люба, если бы не наша случайная встреча, на «Дежневе» одним пассажиром стало бы меньше. Хорошо это или плохо?
— А вот этого никто не знает, какая судьба выпадет.
— И хорошо, что не знает, упаси бог — знать своё будущее!
— А чего бояться? — беспечно возразила она. — Хуже смерти ничего не будет. Каждый день жизни, Паша, это человеку подарок, а кто того не понимает, пусть себе трясётся, как бы чего не случилось. От таких думок цвет лица портится, а это единственное, что у меня осталось.
— Вы умная и красивая женщина, Люба, — с чувством сказал я. — У вас глаза хороши, и руки, и фигура совсем девичья.
— Ой, только не влюбитесь. — У неё в улыбке задрожал подбородок. — Своих девчонок, Раису и Зину, я учу, чтоб ни одному мужику, хоть самому распрекрасному, в море не верили. Вот когда в порту за тобой бегать будет и с ума по тебе сходить, тогда прислушайся, а в море — ни-ни, пусть в ногах валяется и криком кричит, ни-ни! Это, говорю я девочкам, не душа в нём кричит, а зверь. Какая ему вера?
— Справедливо, — согласился я. — И слушаются?
— Какое там! Необожжённые они ещё, зелёные. По Райке четвёртый помощник сохнет, уже расписаться договорились, а ей теперь новенький этот, красавчик, да вы знаете, Федя, голову кружит, да и сам Корсаков не брезгует ручку повыше локтя чмокнуть. А Зинка и вовсе дура, ошалела от жадных глаз. Это для меня урок пройденный, а они, считай, в первый класс пошли… Можете закурить, если желаете, и меня угостите, я тоже иногда балуюсь.
Мы закурили.
— И для меня тоже пройденный, — неожиданно для самого себя сказал я. Обычно на эту тему я ни с кем стараюсь не говорить.
— Я только вчера узнала, что Инна Крюкова ваша жена.
— Бывшая, — поправил я.
— Красивая… У нас все девки ей завидуют, мужики, чтоб поглазеть, у телевизоров торчат. Вот узнали бы, что её муж здесь сидит!
— Бывший, — терпеливо поправил я, и мы невольно заулыбались. — Ещё по одной, Люба?
— А за что будем пить?
— Чтоб прошлое нас не тревожило, ни вас, ни меня.
— А зачем тогда жить? — просто, но со скрытой горечью спросила она. — Позади — годы, впереди — денёчки. Вы-то любите ещё?
— Отвык.
— И я отвыкла. — Она подошла к стене, сняла фотографию, положила на стол. — Я правду говорю — отвыкла. Вы и в самом деле не знали? Удивительно, что вам не насплетничали, нам уже пятнадцать лет косточки перемывают, а был Алёша мой жених, только и всего. И не он от меня, а я от него ушла!.. — И с гордостью добавила: — От меня ещё никто не уходил, сама бросала.
Она повела плечами, серьги звякнули, а раскосые чёрные глаза вдруг стали жёсткими. «Да, от тебя по своей воле, не очень-то уйдёшь», — подумал я.
— Дура я тогда была, молодая, — продолжала Любовь Григорьевна. — Он мне в море предложение сделал, когда любая замухрышка кажется мужику королевой. Слова красивые говорил, а он ведь умный, кого хошь заговорит, вот я и развесила уши, поверила. И только на берег сошли и заявление подали, он из-за Марии голову потерял, да и не он один, за ней целое стадо бегало. Другая б скандалила и письма писала, а я сама, — она улыбнулась, вздохнула, — балованная была, забрала из ЗАГСа заявление, разорвала и ему послала — мой свадебный тебе подарок. Ох, и извёлся Алёша, то меня порывался вернуть, то Марию караулил, как школьник. Как узнал, что она Чупикова выбрала, пошёл в рейс, напился и посадил пароход на камни, год на буксире без диплома палубу драил. А Мария, что за самого молодого капитана не хотела идти, прибежала на буксир к матросу — к несчастненькому, из-за неё пострадавшему. С той поры я её и зауважала… Вот вы смотрите на меня, глаза добрые, жалеете небось, а вы не жалейте, все получилось так, как надо: не пара я ему. Он не очень-то добренький, и я не сахар, он говорит — белое, я — чёрное, он — слово, я — два, не сегодня, так завтра бы ушёл, мы с ним — случайные… Ой, забыла!