Она побежала на кухню и вернулась с противнем.
— Успела, — весело сообщила она. — На камбуз я никого не пускаю, там разболтаешься — двадцать мужиков без обеда оставишь, а голодные они злые, волками смотрят. Кушайте, Паша, зелень берите, ещё летом заготовила, а рыбка свежая, Птаха утром наловил. Вот кому повезло, так это его учителке, он ведь тоже непьющий, таких у нас по пальцам считают. Алёша — тот большой любитель был, да Мария с него зарок взяла — ни капли. Всякий Алёша бывает: и хороший и плохой, а уж если сказал слово — как ножом отрезал. Пятнадцать лет с ним плаваю, а ни разу не видела, одну воду шьёт да квас.
— Пятнадцать лет? — пробормотал я.
— Ну, как они поженились, я, конечно, ушла, а через год вернулась, когда с Колей, его боцманом, расписались. Мужик был стоящий, если трезвый — никого другого не надо, только водка его погубила, двух лет не прожили, дала ему отставку. И второму на дверь указала — за такое же дело. И хватит с меня, больше я с вашим братом всерьёз не играю, мне и одной хорошо, сама себе хозяйка, и пьяных рыл не вижу, и чужие порты не стираю. Захотела шубку — присмотрела и купила, пришла блажь Москву посмотреть — села и поехала, встретила умного человека — в гости пригласила, и ни перед кем мне отчитываться не надо. Ох и разболталась я, Паша, хороша хозяйка, ничего не едите! Ещё маленькую для аппетита?
— За вас, Люба, и за вашу удачу.
— Хорошо, спасибо.
— Если б это не звучало глупо после водки, я бы сказал, что очень вас уважаю.
— А вы говорите, — она засмеялась, — мы, бабы, любим комплименты, можете ещё про руки-глаза повторить, если хотите. А правда, я ещё ничего? Я ведь за собой слежу, мне ещё до пенсии… а вот это уже необязательно, да?.. И это необязательно… — Она легонько отвела мою руку. — Уж вы-то не похожи на Федю, которому всё равно кто, лишь бы юбка была… А Жирафик у вас забавный, — она улыбнулась, — как я его пожалею, сразу краснеет и начинает про свою жену рассказывать, какая она у него заботливая и славная. Пейте компот, домашний. Не обиделись на меня, Паша?
— Ничуть, — со вздохом сказал я. — Хотя, признаюсь, меня больше бы устроил другой десерт. Мы рассмеялись.
— Не все сразу, — лукаво сказала она, — этак вы и всякое уважение ко мне потеряете. У нас рано темнеет, Паша, не заблудитесь?
Я сердечно поблагодарил за гостеприимство и стал прощаться.
— Выдам вам секрет, Паша, — уже в коридоре сказала она. — Жалеет Архипыч, что взял вас, не любит он, когда выносят сор из избы.
Темнело, тротуар был скользкий, и я шёл осторожно. Из-за угла показалась знакомая долговязая фигура, я отпрянул в сторону.
— Будьте любезны, — послышался голос Баландина, — здесь нет таблички, это дом номер З? Прохожий подтвердил, и Баландин, потоптавшись, двинулся к подъезду, из которого я только что вышел.
Эх ты, Жирафик!
Илья Михайлович
Теоретическая конференция
— Успела, — весело сообщила она. — На камбуз я никого не пускаю, там разболтаешься — двадцать мужиков без обеда оставишь, а голодные они злые, волками смотрят. Кушайте, Паша, зелень берите, ещё летом заготовила, а рыбка свежая, Птаха утром наловил. Вот кому повезло, так это его учителке, он ведь тоже непьющий, таких у нас по пальцам считают. Алёша — тот большой любитель был, да Мария с него зарок взяла — ни капли. Всякий Алёша бывает: и хороший и плохой, а уж если сказал слово — как ножом отрезал. Пятнадцать лет с ним плаваю, а ни разу не видела, одну воду шьёт да квас.
— Пятнадцать лет? — пробормотал я.
— Ну, как они поженились, я, конечно, ушла, а через год вернулась, когда с Колей, его боцманом, расписались. Мужик был стоящий, если трезвый — никого другого не надо, только водка его погубила, двух лет не прожили, дала ему отставку. И второму на дверь указала — за такое же дело. И хватит с меня, больше я с вашим братом всерьёз не играю, мне и одной хорошо, сама себе хозяйка, и пьяных рыл не вижу, и чужие порты не стираю. Захотела шубку — присмотрела и купила, пришла блажь Москву посмотреть — села и поехала, встретила умного человека — в гости пригласила, и ни перед кем мне отчитываться не надо. Ох и разболталась я, Паша, хороша хозяйка, ничего не едите! Ещё маленькую для аппетита?
— За вас, Люба, и за вашу удачу.
— Хорошо, спасибо.
— Если б это не звучало глупо после водки, я бы сказал, что очень вас уважаю.
— А вы говорите, — она засмеялась, — мы, бабы, любим комплименты, можете ещё про руки-глаза повторить, если хотите. А правда, я ещё ничего? Я ведь за собой слежу, мне ещё до пенсии… а вот это уже необязательно, да?.. И это необязательно… — Она легонько отвела мою руку. — Уж вы-то не похожи на Федю, которому всё равно кто, лишь бы юбка была… А Жирафик у вас забавный, — она улыбнулась, — как я его пожалею, сразу краснеет и начинает про свою жену рассказывать, какая она у него заботливая и славная. Пейте компот, домашний. Не обиделись на меня, Паша?
— Ничуть, — со вздохом сказал я. — Хотя, признаюсь, меня больше бы устроил другой десерт. Мы рассмеялись.
— Не все сразу, — лукаво сказала она, — этак вы и всякое уважение ко мне потеряете. У нас рано темнеет, Паша, не заблудитесь?
Я сердечно поблагодарил за гостеприимство и стал прощаться.
— Выдам вам секрет, Паша, — уже в коридоре сказала она. — Жалеет Архипыч, что взял вас, не любит он, когда выносят сор из избы.
Темнело, тротуар был скользкий, и я шёл осторожно. Из-за угла показалась знакомая долговязая фигура, я отпрянул в сторону.
— Будьте любезны, — послышался голос Баландина, — здесь нет таблички, это дом номер З? Прохожий подтвердил, и Баландин, потоптавшись, двинулся к подъезду, из которого я только что вышел.
Эх ты, Жирафик!
Илья Михайлович
Баландин явился в пять утра, сразу улёгся спать, и к завтраку я его не будил. Увидев меня в кают-компании, Чернышёв чуть усмехнулся, но ничего не сказал. Я даже был разочарован — так мне хотелось насладиться его растерянностью: на сей случай я заготовил парочку язвительных, в его стиле, экспромтов. Но ему было не до меня, так как он затеял с Корсаковым длинный квалифицированный разговор о бункеровке, балласте, пресной воде и прочем, из которого я понял, что ради остойчивости продолжать эксперимент следует с полными топливными и водяными танками, а в случае необходимости заполнять их забортной водой. Вообще, когда речь заходила об остойчивости, Чернышёв слушал очень внимательно, не скрывая, что в теории этого предмета познания Корсакова несравненно превосходят его собственные. Говорили они деловито и вполне миролюбиво, и мы старались им не мешать.
Когда, прихватив термос с чаем для Баландина, я вернулся в каюту, он брился. В ответ на моё приветствие он что-то хрюкнул, затем стал суетиться и делать массу ненужных движений. Уши его пылали, как у провинившегося школьника. Оставленная мне вечером записка: «По приглашению знакомого буду, возможно, ночевать в посёлке» — валялась, скомканная, в корзине как ужасающая улика. Я не отказал себе в удовольствии осведомиться, хорошо ли он отдохнул, и этот далеко не простой вопрос оказал на Баландина потрясающее действие. Он в отчаянии провёл два раза по лысине и, совершенно убитый сознанием своего грехопадения, трогательно простонал: «Паша, вы все знаете, вы теперь нас презираете, Паша?»
Я расхохотался и совершенно искренне заверил, что испытываю к ним самую дружескую симпатию, и если никаких других заверений не требуется, на этой теме можно поставить точку. Баландин просиял и посмотрел на меня с такой благодарностью, что мне снова стало смешно. Воистину взрослое дитя! Готов дать голову на отсечение, что такое приключилось с ним впервые в жизни.
— Паша, — торжественно произнёс он, — Любовь Григорьевна… — Он крякнул и не без усилия поправил себя: — Люба мне рассказала, как бесцеремонно поступил с вами Чернышёв. Это не делает ему чести, Паша, но я очень рад, что вы нашли в себе силы остаться. Льщу себя надеждой, что вы об этом не пожалеете и соберёте оригинальный материал для будущей повести.
— Какой там повести — для серии очерков.
— Разве? Мне казалось, что вы замахнулись на большее. Дерзайте, Паша, запас высоты у вас имеется, судя по вашей книжке. У меня есть знакомый писатель, он тоже начинал с очерков, а теперь издаёт толстые книги; правда, очерки его были интереснее… Я очень рад, что вы остались, мне без… — Он щёлкнул пальцами. — Я к вам привык, в моем возрасте привычные связи рвутся трудно, а новые завязываются ещё труднее.
— В термосе чай крепкий. Хотите?
— С удовольствием, — обрадовался Баландин. — Рая очень милая девушка, но ворчит, когда опаздываешь к завтраку. — Он налил в стакан чаю, открыл пачку печенья и присел, явно располагаясь к беседе. — Чернышёв, Паша, нелёгкий человек, но зато с оригинальным умом и своеобразным, не лишённым иронии отношением к людям. Мне такие встречались, похожим был мой первый заведующий кафедрой, известный учёный: он зачастую бывал груб и циничен, мне, тогда ещё зелёному аспиранту, казалось, что он надо мной издевается и выставляет на всеобщее посмешище; я бесился, подавал заявления об уходе, в конце концов, оставался и давно считаю годы, проведённые под его руководством, наиболее важными в своей научной жизни. «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти», — любила говорить моя мать; незаурядная личность имеет право на трудный характер. Не стану проводить прямой аналогии, но Чернышёв из людей такого типа. Если не обращать внимания, закрыть глаза на его недостатки, — кстати говоря, естественные для человека его профессии, — то обнаружится личность, из общения с которой вы почерпнёте много пользы. Не обижайтесь на него, Паша.
— Вам легко советовать, — проворчал я, — вы здесь нужны, необходимы, а каково чувствовать себя нежеланным пассажиром и вдобавок курицей? Согласитесь, не очень-то приятно дожить до тридцати семи лет и неожиданно узнать, что ты курица, причём с бараньими или верблюжьими мозгами. Лично во мне это вызывает чувство протеста — быть может, необоснованного, однако…
Баландин прыснул.
— Вас ведь не собираются жарить, — успокоил он, — подумаешь, курица. Ну, и что из этого? Не дожидайтесь сочувствия от человека, который, перешагнув через полсотни, стал жирафом. Впрочем, я привык, студенты — за моей спиной, разумеется, — кличут меня Холстомером. — Баландин весело заржал и стал, в самом деле, удивительно похож на жизнерадостную лошадь. — Кстати, Паша, если у преподавателя нет клички — значит, к нему относятся равнодушно. Я по-настоящему уверовал в своё призвание, когда получил кличку, и вовсе задрал нос, узнав, что обо мне стали рассказывать анекдоты. Это уже высокая честь, верный признак известной популярности. Тем, что он вошёл в студенческий фольклор, мой завкафедрой гордился больше, чем многочисленными званиями и наградами. Забавный народ — студенты, вы не поверите, но я даже скучаю по ним.
— Вы когда-нибудь ставите на экзаменах двойки? — улыбаясь, спросил я.
— Ещё сколько! Сдать мой курс не так-то просто, на экзаменах, Паша, я сею панику! Если я этих негодяев люблю, это вовсе не значит, что поощряю их халтурить. Мою кафедру вечно критикуют за высокий процент двоек, ректор со мной воюет, но вынужден отступать, так как у меня имеется могучий покровитель — начальник главка министерства. Когда институту нужна помощь, я звоню Борису и все пробиваю. Боря — мой бывший ученик, учёного из него не вышло, но администратор — отменный. И его карьера — моя личная заслуга, поскольку именно я своевременно отчислил его из аспирантуры.
— Он тоже так считает? — засомневался я.
— Представьте себе, да, — подтвердил Баландин. — Борис неоднократно и во всеуслышание говорил, что только благодаря мне он избежал участи стать бездарным кандидатом наук. Он умница и великолепно руководит главком, а в науке был сер и бесцветен. Иной кандидатский диплом скрывает скудный интеллект так же, как хорошо сшитый костюм — сутулую спину и дряблые мышцы. Самый умный человек, которого я знаю, не окончил и восьми классов, что не мешает ему великолепно размышлять и ремонтировать пишущие машинки. Если бы, Паша, изобрели прибор, измеряющий величину и силу ума, произошла бы неслыханная переоценка ценностей.
— Отличный сюжет для фантаста! — подхватил я. — Или кинокомедии с Леоновым в главной роли. Вы меня убедили, хорошо, не буду.
— Что не будете? — не понял Баландин.
— Обижаться на Чернышёва, — пояснил я, — тем более что с обиженным корреспондентом разговор короткий: капризничаешь, куксишься — скатертью дорога. А мне, Илья Михалыч, понравилась цепочка ваших размышлений, о себе-то вы и не рассказывали никогда.
— Исповедуйся вашему брату, — проворчал Баландин, — потом такое о себе прочитаешь…
— Бывает, — согласился я, — в отдельных нетипичных случаях.
— Вам я верю, Паша, — с некоторой торжественностью изрёк Баландин. — Вы не из тех, кто…
— … врёт как сивый мерин, — закончил я. — Надеюсь, что так оно и есть. К тому же Виктор Сергеич мудро и красиво заметил: «Мы недостаточно знакомы, чтобы не доверять друг другу».
— Слишком красиво, — неодобрительно сказал Баландин. — Бойтесь афоризмов, Паша, они игра поверхностного ума и более подходят ораторам, чем мыслителям. Разумеется, — спохватился он, — я вовсе не имею в виду Корсакова, который представляется мне умным человеком и интересным собеседником. Уже одно то, что он смело прервал многообещающие лабораторные испытания ради натурных…
— А вы? — поинтересовался я. — Давно хочу об этом спросить: вот вы, Илья Михалыч, профессор, доктор наук, у вас студенты и аспиранты — почему сами пошли в экспедицию, а не послали кого-нибудь?
Баландин широко улыбнулся.
— Помните, я чуть не подпрыгнул, когда Чернышёв признался, что полез в шторм из любопытства? Вот и я пошёл в море: поглазеть. Ну а если шире — хотелось самому проверить порошок и эмаль, я ведь этими штучками восемь лет занимаюсь. До смерти хотелось, Паша, своими глазами увидеть, проверить и убедиться. Зато теперь я знаю, что с порошком грубо ошибся, не годится он на море, а вот на эмаль, не стану лукавить, очень надеюсь. Если окончательно подтвердится, что адгезия льда к ней минимальна, я вернусь домой, Паша, с высоко поднятым носом. Разве этого мало?
— Много, — заверил я. — Ребятам нравится, что вы легко признали ошибку с порошком, думали, что вы полезете в бутылку и будете настаивать.
— Ну, легко не то слово, — сказал Баландин, — мне было очень даже обидно, ведь на суше порошок зарекомендовал себя совсем неплохо. Но если уж быть честным до конца, друг мой, сия неудача не из тех, о которых долго скорбишь. По большому счёту, наши с вами ошибки — это ошибочки, мелкие уколы самолюбия; настоящая, огромная ошибка, достойная статьи в энциклопедии, по плечу только гению — вспомните хотя бы Роберта Коха с его туберкулином или «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. — Баландин оживился, чувствовалось, что размышлять на эту тему ему интересно. — Впрочем, гению труднее всего, он слишком одинок, потому что всегда идёт против течения: в истории человечества не было ни одной гениальной идеи, которую сначала не подняли бы на смех и не осыпали оскорблениями, ибо каждая новая идея раздражает своей дерзостью и вызывает ненависть к её создателю. Поэтому в личной жизни гениальные люди чаще других бывают несчастны. Но когда гений умирает и рождённая им идея начинает своё победоносное шествие, люди спохватываются и вспоминают лишь о том, что он сделал для человечества, а не о том, в чём ошибался, с кем жил и какие черты его характера были несносны для окружающих. Меня коробит, когда иные исследователи выкапывают интимные письма великого человека и с энтузиазмом, достойным лучшего употребления, перетряхивают давно остывшее постельное бельё… Паша, я очень отвлёкся, верный признак старческой деградации, как в рассказе Марка Твена «Старый дедушкин баран»; мы говорили об ошибках: так вот, моё отношение к учёному во многом определяется тем, как он их признает. Ошибки цементируют наш опыт, их не надо бояться, они, если хотите, необходимы, ибо развивают способность к сомнению — нужно лишь своевременно их осознать. Иначе — крах. Это необычайно важно, Паша: если человек упорствует в своих ошибках и даже норовит превратить их в победы, он безнадёжен, нет веры ни ему лично, ни его работе. И в этой связи на меня произвело большое впечатление, что Чернышёв безоговорочно признал ошибочность, неточность своего манёвра: в тех обстоятельствах — вы, конечно, помните, что страсти на обсуждении легко могли вспыхнуть — не всякий решился бы на это. За такую принципиальность и самокритичность я готов даже простить ему чудовищный выпад по адресу моего носа.
— Какой выпад?
— Он заявил, что таким носом можно расщепить атомное ядро! — Баландин оглушительно заржал и, вытерев слезы, пояснил: — Это когда я на мостике чуть не вышиб окно.
— Грубиян! — не очень искренне возмутился я.
— Ерунда, — отмахнулся Баландин. — Мой нос послужил темой для острот не одному поколению студентов. Пусть смеются, лучшей разрядки не придумаешь. Знаете, что я заметил? Человек без чувства юмора не способен к научной работе, ему не хватает воображения и критического отношения к себе. Юмор — великая штука, Паша, если человек обижается на шутку, он либо глуп, либо тщеславен, либо то и другое. В смехе есть нечто такое неуловимое, возвышающее нас над рутиной повседневной жизни. Представьте себе мир, из которого исчез юмор, — это была бы катастрофа, сравнимая с той, как если бы исчезло трение. Я вовсе не собираюсь идеализировать нашего капитана, но ценю его, в частности, за то, что он любит шутку и не становится в позу, когда сам оказывается её объектом. Ну а крепкие словечки — вы больше меня видели, Паша, и лучше знаете, как говорят, глубинку: без них, как без смазки, наши подшипники срабатывают со скрипом… Чувствуете, качнуло? Мы отходим от причала. Паша, если б вы знали, как я не люблю качку…
— Ванчурин пообещал дня два штиля, — обнадёжил я. — Корсаков огорчился, обледенения-то не будет, а Федя тут же отреагировал в своей манере: «Ай-ай, как не повезло, Виктор Сергеич, снова солнышко! Что ж, придётся героически загорать».
— Федю можно понять, — сказал Баландин, — ему-то обледенение ни к чему: орден не дадут, зарплаты не прибавят, одна морока и острые ощущения, в каковых ни он, ни его товарищи абсолютно не нуждаются. Со своей колокольни ему открывается именно такая правда. А между тем колокольня на судне одна: капитанский мостик. Обзор оттуда наилучший, и решения принимаются только там.
— Иной раз мучительные, — припомнил я. — «Морально-этический вопрос», как говорил Чернышёв: имеет ли право капитан во имя науки рисковать жизнью находящихся на борту людей? Даже если каждый дал подписку о том, что идёт в экспедицию добровольно. Щепетильная ситуация, Илья Михалыч?
— Пожалуй. — Баландин задумался. — Мне это как-то в голову не приходило… Прививку, о которой он рассказывал, делал-то себе один человек, один — и себе… Ну а вы что скажете?
— Запутался, — признался я. — Нет у меня ещё позиции, что ли. Да и в отличие от Феди не имею я на неё права — нейтральный пассажир…
Баландин покачал головой.
— Нет у нас здесь башни из слоновой кости, друг мой. Нейтральность предполагает другую судьбу, а она может быть для нас лишь одна, общая. Вы меня крайне заинтересовали. Не секрет, что вам говорил тогда капитан?
— Для вас — нет… То ли он проверял, на мне свои ощущения, то ли просто прощупывал пассажира… Я сказал тогда, что знаю, на что иду, и этим выразил полное своё согласие с его решением штормовать…
Баландин одобрительно кивнул.
— … а он, абсолютно для меня неожиданно… попробую припомнить дословно, смысл, во всяком случае: «Мы ведь не на войне, тебе хорошо — бобыль, пустоцвет, а Лыкова шесть человек ждут на берегу». Вот вам и «капитанская колокольня»…
— Когда был разговор? — живо спросил Баландин. — До или после шторма?
— В самом начале.
— И всё-таки он пошёл на риск! — возбуждённо воскликнул Баландин. — Прививку — себе, вам, Никите, всем! — Он вновь задумался, закурил, забыв, что мы уже давно повесили табличку: «За курение — под суд!» — Да, ситуация щепетильная, я бы сказал, даже очень…
Когда, прихватив термос с чаем для Баландина, я вернулся в каюту, он брился. В ответ на моё приветствие он что-то хрюкнул, затем стал суетиться и делать массу ненужных движений. Уши его пылали, как у провинившегося школьника. Оставленная мне вечером записка: «По приглашению знакомого буду, возможно, ночевать в посёлке» — валялась, скомканная, в корзине как ужасающая улика. Я не отказал себе в удовольствии осведомиться, хорошо ли он отдохнул, и этот далеко не простой вопрос оказал на Баландина потрясающее действие. Он в отчаянии провёл два раза по лысине и, совершенно убитый сознанием своего грехопадения, трогательно простонал: «Паша, вы все знаете, вы теперь нас презираете, Паша?»
Я расхохотался и совершенно искренне заверил, что испытываю к ним самую дружескую симпатию, и если никаких других заверений не требуется, на этой теме можно поставить точку. Баландин просиял и посмотрел на меня с такой благодарностью, что мне снова стало смешно. Воистину взрослое дитя! Готов дать голову на отсечение, что такое приключилось с ним впервые в жизни.
— Паша, — торжественно произнёс он, — Любовь Григорьевна… — Он крякнул и не без усилия поправил себя: — Люба мне рассказала, как бесцеремонно поступил с вами Чернышёв. Это не делает ему чести, Паша, но я очень рад, что вы нашли в себе силы остаться. Льщу себя надеждой, что вы об этом не пожалеете и соберёте оригинальный материал для будущей повести.
— Какой там повести — для серии очерков.
— Разве? Мне казалось, что вы замахнулись на большее. Дерзайте, Паша, запас высоты у вас имеется, судя по вашей книжке. У меня есть знакомый писатель, он тоже начинал с очерков, а теперь издаёт толстые книги; правда, очерки его были интереснее… Я очень рад, что вы остались, мне без… — Он щёлкнул пальцами. — Я к вам привык, в моем возрасте привычные связи рвутся трудно, а новые завязываются ещё труднее.
— В термосе чай крепкий. Хотите?
— С удовольствием, — обрадовался Баландин. — Рая очень милая девушка, но ворчит, когда опаздываешь к завтраку. — Он налил в стакан чаю, открыл пачку печенья и присел, явно располагаясь к беседе. — Чернышёв, Паша, нелёгкий человек, но зато с оригинальным умом и своеобразным, не лишённым иронии отношением к людям. Мне такие встречались, похожим был мой первый заведующий кафедрой, известный учёный: он зачастую бывал груб и циничен, мне, тогда ещё зелёному аспиранту, казалось, что он надо мной издевается и выставляет на всеобщее посмешище; я бесился, подавал заявления об уходе, в конце концов, оставался и давно считаю годы, проведённые под его руководством, наиболее важными в своей научной жизни. «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти», — любила говорить моя мать; незаурядная личность имеет право на трудный характер. Не стану проводить прямой аналогии, но Чернышёв из людей такого типа. Если не обращать внимания, закрыть глаза на его недостатки, — кстати говоря, естественные для человека его профессии, — то обнаружится личность, из общения с которой вы почерпнёте много пользы. Не обижайтесь на него, Паша.
— Вам легко советовать, — проворчал я, — вы здесь нужны, необходимы, а каково чувствовать себя нежеланным пассажиром и вдобавок курицей? Согласитесь, не очень-то приятно дожить до тридцати семи лет и неожиданно узнать, что ты курица, причём с бараньими или верблюжьими мозгами. Лично во мне это вызывает чувство протеста — быть может, необоснованного, однако…
Баландин прыснул.
— Вас ведь не собираются жарить, — успокоил он, — подумаешь, курица. Ну, и что из этого? Не дожидайтесь сочувствия от человека, который, перешагнув через полсотни, стал жирафом. Впрочем, я привык, студенты — за моей спиной, разумеется, — кличут меня Холстомером. — Баландин весело заржал и стал, в самом деле, удивительно похож на жизнерадостную лошадь. — Кстати, Паша, если у преподавателя нет клички — значит, к нему относятся равнодушно. Я по-настоящему уверовал в своё призвание, когда получил кличку, и вовсе задрал нос, узнав, что обо мне стали рассказывать анекдоты. Это уже высокая честь, верный признак известной популярности. Тем, что он вошёл в студенческий фольклор, мой завкафедрой гордился больше, чем многочисленными званиями и наградами. Забавный народ — студенты, вы не поверите, но я даже скучаю по ним.
— Вы когда-нибудь ставите на экзаменах двойки? — улыбаясь, спросил я.
— Ещё сколько! Сдать мой курс не так-то просто, на экзаменах, Паша, я сею панику! Если я этих негодяев люблю, это вовсе не значит, что поощряю их халтурить. Мою кафедру вечно критикуют за высокий процент двоек, ректор со мной воюет, но вынужден отступать, так как у меня имеется могучий покровитель — начальник главка министерства. Когда институту нужна помощь, я звоню Борису и все пробиваю. Боря — мой бывший ученик, учёного из него не вышло, но администратор — отменный. И его карьера — моя личная заслуга, поскольку именно я своевременно отчислил его из аспирантуры.
— Он тоже так считает? — засомневался я.
— Представьте себе, да, — подтвердил Баландин. — Борис неоднократно и во всеуслышание говорил, что только благодаря мне он избежал участи стать бездарным кандидатом наук. Он умница и великолепно руководит главком, а в науке был сер и бесцветен. Иной кандидатский диплом скрывает скудный интеллект так же, как хорошо сшитый костюм — сутулую спину и дряблые мышцы. Самый умный человек, которого я знаю, не окончил и восьми классов, что не мешает ему великолепно размышлять и ремонтировать пишущие машинки. Если бы, Паша, изобрели прибор, измеряющий величину и силу ума, произошла бы неслыханная переоценка ценностей.
— Отличный сюжет для фантаста! — подхватил я. — Или кинокомедии с Леоновым в главной роли. Вы меня убедили, хорошо, не буду.
— Что не будете? — не понял Баландин.
— Обижаться на Чернышёва, — пояснил я, — тем более что с обиженным корреспондентом разговор короткий: капризничаешь, куксишься — скатертью дорога. А мне, Илья Михалыч, понравилась цепочка ваших размышлений, о себе-то вы и не рассказывали никогда.
— Исповедуйся вашему брату, — проворчал Баландин, — потом такое о себе прочитаешь…
— Бывает, — согласился я, — в отдельных нетипичных случаях.
— Вам я верю, Паша, — с некоторой торжественностью изрёк Баландин. — Вы не из тех, кто…
— … врёт как сивый мерин, — закончил я. — Надеюсь, что так оно и есть. К тому же Виктор Сергеич мудро и красиво заметил: «Мы недостаточно знакомы, чтобы не доверять друг другу».
— Слишком красиво, — неодобрительно сказал Баландин. — Бойтесь афоризмов, Паша, они игра поверхностного ума и более подходят ораторам, чем мыслителям. Разумеется, — спохватился он, — я вовсе не имею в виду Корсакова, который представляется мне умным человеком и интересным собеседником. Уже одно то, что он смело прервал многообещающие лабораторные испытания ради натурных…
— А вы? — поинтересовался я. — Давно хочу об этом спросить: вот вы, Илья Михалыч, профессор, доктор наук, у вас студенты и аспиранты — почему сами пошли в экспедицию, а не послали кого-нибудь?
Баландин широко улыбнулся.
— Помните, я чуть не подпрыгнул, когда Чернышёв признался, что полез в шторм из любопытства? Вот и я пошёл в море: поглазеть. Ну а если шире — хотелось самому проверить порошок и эмаль, я ведь этими штучками восемь лет занимаюсь. До смерти хотелось, Паша, своими глазами увидеть, проверить и убедиться. Зато теперь я знаю, что с порошком грубо ошибся, не годится он на море, а вот на эмаль, не стану лукавить, очень надеюсь. Если окончательно подтвердится, что адгезия льда к ней минимальна, я вернусь домой, Паша, с высоко поднятым носом. Разве этого мало?
— Много, — заверил я. — Ребятам нравится, что вы легко признали ошибку с порошком, думали, что вы полезете в бутылку и будете настаивать.
— Ну, легко не то слово, — сказал Баландин, — мне было очень даже обидно, ведь на суше порошок зарекомендовал себя совсем неплохо. Но если уж быть честным до конца, друг мой, сия неудача не из тех, о которых долго скорбишь. По большому счёту, наши с вами ошибки — это ошибочки, мелкие уколы самолюбия; настоящая, огромная ошибка, достойная статьи в энциклопедии, по плечу только гению — вспомните хотя бы Роберта Коха с его туберкулином или «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. — Баландин оживился, чувствовалось, что размышлять на эту тему ему интересно. — Впрочем, гению труднее всего, он слишком одинок, потому что всегда идёт против течения: в истории человечества не было ни одной гениальной идеи, которую сначала не подняли бы на смех и не осыпали оскорблениями, ибо каждая новая идея раздражает своей дерзостью и вызывает ненависть к её создателю. Поэтому в личной жизни гениальные люди чаще других бывают несчастны. Но когда гений умирает и рождённая им идея начинает своё победоносное шествие, люди спохватываются и вспоминают лишь о том, что он сделал для человечества, а не о том, в чём ошибался, с кем жил и какие черты его характера были несносны для окружающих. Меня коробит, когда иные исследователи выкапывают интимные письма великого человека и с энтузиазмом, достойным лучшего употребления, перетряхивают давно остывшее постельное бельё… Паша, я очень отвлёкся, верный признак старческой деградации, как в рассказе Марка Твена «Старый дедушкин баран»; мы говорили об ошибках: так вот, моё отношение к учёному во многом определяется тем, как он их признает. Ошибки цементируют наш опыт, их не надо бояться, они, если хотите, необходимы, ибо развивают способность к сомнению — нужно лишь своевременно их осознать. Иначе — крах. Это необычайно важно, Паша: если человек упорствует в своих ошибках и даже норовит превратить их в победы, он безнадёжен, нет веры ни ему лично, ни его работе. И в этой связи на меня произвело большое впечатление, что Чернышёв безоговорочно признал ошибочность, неточность своего манёвра: в тех обстоятельствах — вы, конечно, помните, что страсти на обсуждении легко могли вспыхнуть — не всякий решился бы на это. За такую принципиальность и самокритичность я готов даже простить ему чудовищный выпад по адресу моего носа.
— Какой выпад?
— Он заявил, что таким носом можно расщепить атомное ядро! — Баландин оглушительно заржал и, вытерев слезы, пояснил: — Это когда я на мостике чуть не вышиб окно.
— Грубиян! — не очень искренне возмутился я.
— Ерунда, — отмахнулся Баландин. — Мой нос послужил темой для острот не одному поколению студентов. Пусть смеются, лучшей разрядки не придумаешь. Знаете, что я заметил? Человек без чувства юмора не способен к научной работе, ему не хватает воображения и критического отношения к себе. Юмор — великая штука, Паша, если человек обижается на шутку, он либо глуп, либо тщеславен, либо то и другое. В смехе есть нечто такое неуловимое, возвышающее нас над рутиной повседневной жизни. Представьте себе мир, из которого исчез юмор, — это была бы катастрофа, сравнимая с той, как если бы исчезло трение. Я вовсе не собираюсь идеализировать нашего капитана, но ценю его, в частности, за то, что он любит шутку и не становится в позу, когда сам оказывается её объектом. Ну а крепкие словечки — вы больше меня видели, Паша, и лучше знаете, как говорят, глубинку: без них, как без смазки, наши подшипники срабатывают со скрипом… Чувствуете, качнуло? Мы отходим от причала. Паша, если б вы знали, как я не люблю качку…
— Ванчурин пообещал дня два штиля, — обнадёжил я. — Корсаков огорчился, обледенения-то не будет, а Федя тут же отреагировал в своей манере: «Ай-ай, как не повезло, Виктор Сергеич, снова солнышко! Что ж, придётся героически загорать».
— Федю можно понять, — сказал Баландин, — ему-то обледенение ни к чему: орден не дадут, зарплаты не прибавят, одна морока и острые ощущения, в каковых ни он, ни его товарищи абсолютно не нуждаются. Со своей колокольни ему открывается именно такая правда. А между тем колокольня на судне одна: капитанский мостик. Обзор оттуда наилучший, и решения принимаются только там.
— Иной раз мучительные, — припомнил я. — «Морально-этический вопрос», как говорил Чернышёв: имеет ли право капитан во имя науки рисковать жизнью находящихся на борту людей? Даже если каждый дал подписку о том, что идёт в экспедицию добровольно. Щепетильная ситуация, Илья Михалыч?
— Пожалуй. — Баландин задумался. — Мне это как-то в голову не приходило… Прививку, о которой он рассказывал, делал-то себе один человек, один — и себе… Ну а вы что скажете?
— Запутался, — признался я. — Нет у меня ещё позиции, что ли. Да и в отличие от Феди не имею я на неё права — нейтральный пассажир…
Баландин покачал головой.
— Нет у нас здесь башни из слоновой кости, друг мой. Нейтральность предполагает другую судьбу, а она может быть для нас лишь одна, общая. Вы меня крайне заинтересовали. Не секрет, что вам говорил тогда капитан?
— Для вас — нет… То ли он проверял, на мне свои ощущения, то ли просто прощупывал пассажира… Я сказал тогда, что знаю, на что иду, и этим выразил полное своё согласие с его решением штормовать…
Баландин одобрительно кивнул.
— … а он, абсолютно для меня неожиданно… попробую припомнить дословно, смысл, во всяком случае: «Мы ведь не на войне, тебе хорошо — бобыль, пустоцвет, а Лыкова шесть человек ждут на берегу». Вот вам и «капитанская колокольня»…
— Когда был разговор? — живо спросил Баландин. — До или после шторма?
— В самом начале.
— И всё-таки он пошёл на риск! — возбуждённо воскликнул Баландин. — Прививку — себе, вам, Никите, всем! — Он вновь задумался, закурил, забыв, что мы уже давно повесили табличку: «За курение — под суд!» — Да, ситуация щепетильная, я бы сказал, даже очень…
Теоретическая конференция
В дверь постучали.
— Вот вы здесь сидите и ничего не знаете! — Птаха просунул голову в каюту. — Давно в цирке не были? Мы рванулись наверх. По дороге Птаха сообщил, что капитан порта попросил Чернышёва расчистить ото льда бухту, а это зрелище получше всякого цирка, потому что туда пускают по билетам, а здесь бесплатно.
Не очень, пока что, понимая, мы выбрались на бак, откуда доносился сочный смех Корсакова. Никита стрекотал кинокамерой, а по бухте, усиленный динамиком, гремел голос Лыкова:
— Ни уклейки вам, ребята, ни хвоста!
Разобравшись, в чём дело, мы стали свидетелями редкостного спектакля. На залитом утренним солнцем льду бухты мирно пристроились у лунок человек двести любителей-рыболовов.
— … все наши, но одно дело — тралом в море, а другое — на удочку, — комментировал Птаха. — Клюёт здесь трам-тарарам, не успеваешь вытаскивать!
Дав предупредительный гудок, «Семён Дежнев» начал разгонять лёд.
— … его сейчас нужно ломать, пока он слабый, — продолжал Птаха. — Топай, топай, кореш!
Лёд расползался. На баке стоял хохот: сбежавшиеся «на цирк» матросы подавали советы отчаянно сквернословящим любителям рыбалки. Одни грозили судну кулаками, другие с проклятиями подхватывали деревянные чемоданчики и бежали к краю бухты, а третьи, сидя к нам спиной, мужественно не обращали на приближающееся судно внимания до тех пор, пока лёд не начинал плясать под их ногами. Один из них, самый упорный, демонстративно вытащил из кармана клок ваты и сунул в уши.
«Семён Дежнев», который и так шёл на самом малом, остановился в нескольких метрах. На крыло мостика из рулевой рубки выскочил Чернышёв и проорал в мегафон, образно именуемый «матюгальником»:
— Птаха, спусти шторм-трап и прочисть этому барану уши!
— Как бы не так, — ухмыльнулся Птаха. — Для тебя он, может, и баран, а для нас, вознесенских, Сан Саныч, директор ресторана. Филя, доложи Архипычу, пусть сворачивает.
Выслушав донесение Воротилина, Чернышёв что-то ему сказал, спустился с крыла на палубу и торжественно прохромал на бак.
— Сан Саныч! — приторно вежливым, даже елейным голоском обратился он к застывшему над удочкой рыболову. — Как клюёт?
Сан Саныч не шелохнулся.
— Наверное, плохо слышит, — проворковал Чернышёв, и неожиданно рявкнул:
— Полундра! В ресторане ревизия!
Не оборачиваясь, Сан Саныч сплюнул в лунку. Чернышёв щёлкнул пальцами, подавая знак Воротилину, и за борт с шипением полетела дымовая шашка.
— Выкурили, — удовлетворённо констатировал Чернышёв, когда Сан Саныч, окутанный клубами дыма, позорно бежал. И крикнул вдогонку: — За порциями проследи, за порциями, мошенники у тебя на раздаче!
Заглушая гудками проклятия по своему адресу, Чернышёв быстро разогнал остальных рыболовов, победно протрубил на прощание, и «Семён Дежнев» вышел в открытое море.
На сей раз прогноз Ванчурина не оправдался: во второй половине дня, подгоняемые ветром, налетели тучи и пошёл дождь со снегом, а затем море разволновалось, температура воздуха резко упала, и началось обледенение.
— Зимняя муссонная циркуляция… — обескуражено оправдывался Ванчурин.
— Восточная периферия мощного азиатского антициклона…
Ванчурин был, пожалуй, лучшим синоптиком Дальнего Востока и ошибался, как утверждали моряки, один раз в году, и то в високосном.
— Тот случай, когда за ошибку объявляют благодарность, — успокаивал Корсаков расстроенного Ванчурина. — Алексей Архипыч, предлагаю поощрить синоптика! Мы собрались в салоне для обсуждения следующего этапа эксперимента. По плану это мероприятие довольно громко именовалось «теоретической конференцией», но материала для докладов накопилось пока что мало, и было решено просто обменяться мнениями — «потрепаться на научные темы», как выразился Никита.
Последними, замёрзшие и обветренные, явились в салон Ерофеев и Кудрейко.
— Опаздываете, теоретики, — проворчал Чернышёв. — Начнём с вас, пока не разморило в тепле.
— На палубе все ещё полужидкая каша, а на такелаже слабый лёд, — бодро сообщил Ерофеев. — Мы с Алесем, пораскинув своим скудным умишком, пришли к выводу: пока продолжается забрызгивание, лёд будет образовываться медленно. Запиши крупными буквами, Никита, для вечности.
— Архимеды, — уважительно сказал Никита. — Неужели сами такое придумали?
— Наблюдение верное, — сказал Чернышёв. — Только смотря при какой температуре воздуха. Сколько сейчас?
— Минус семь, — доложил Ванчурин.
— Значит, до конца забрызгивания быть на палубе каше, — утвердительно сказал Чернышёв, — можно убирать лопатой. А вертикальные конструкции обледенеют быстрее: ветер их обдувает гораздо интенсивнее, чем палубу.
— Вряд ли, Архипыч, останется каша, — усомнился Ванчурин. — К двадцати часам, полагаю, температура понизится до минус двенадцати, ветер работает с норд-веста. Если к тому времени забортная вода не смоет кашу, она превратится в лёд.
— Алексей Архипыч, когда, по вашим наблюдениям, лёд достигает наибольшей прочности? — спросил Корсаков.
— Часа через три-четыре по окончании забрызгивания.
— А что скажут специалисты? — обратился Корсаков к гидрологам.
— Да, примерно так, — подтвердил Ерофеев. — Когда часть рассола вытекает или вымораживается, температура льда понижается, и он становится более прочным. Истина эта общеизвестна, а практический вывод предлагаю сформулировать таким образом: околку льда, если она не производилась в процессе обледенения, следует произвести сразу же по окончании забрызгивания, иначе потребуется в несколько раз больше усилий.
— И мысль правильная, я сформулирована толково, — кивнул Чернышёв. — Если нет возражений, так и запишем. Вот молодцы полярники, недаром про вас в газетах пишут и по высшим нормам кормят — смекалистые ребята, с мозгом. Именно сразу же — в этом весь секрет. Я знавал капитанов, которые не торопились с околкой — чего там, придём в порт, успеем! — а потом лёд становился, как камень, хоть отбойным молотком его кроши. Или, того хуже, начинался шторм, и тогда окалываться приходилось в аварийных условиях. Взять того же Васютина, — Чернышёв скрипнул зубами, — это теперь он большой начальник, учит плавать других несмышлёнышей, а два года назад возвращался с промысла на «Алдане» в новогоднюю ночь, обледенел по дороге как сукин сын, а гнать наверх команду пожалел, отец родной: пусть ребятишки отдохнут, сохранят силы поплясать вокруг ёлочки. А в пяти милях от берега — крен под пятьдесят градусов, ёлочку побоку, SOS в эфир, и если бы случайный танкер не взял «Алдан» на буксир…
— А сколько льда он набрал? — спросил Корсаков.
— Никак не меньше тридцати тонн, — припомнил Чернышёв, — Но дело не в количестве льда, у него ещё и танки были почти пустые — элементарно потерял остойчивость. — Чернышёв желчно усмехнулся. — И с тех пор товарищ Васютин настолько поумнел, что истины изрекает, лекции по радио нам, дуракам, читает!
Мы тактично смолчали: с «Буйного», который маячил на горизонте, час назад пришла радиограмма, рекомендовавшая капитану «Семена Дежнева» держаться ближе к берегу и при малейшей опасности покидать зону обледенения. Ничего особенного в той радиограмме не было, обычная перестраховка, но Чернышёв вышел из себя и долго орал на ни в чём не повинного радиста. Впрочем, все знали, что одно лишь упоминание фамилии Васютина совершенно лишает Чернышёва и подобия чувства юмора.
— Как-то увереннее себя чувствуешь, когда спасатель рядом, — простодушно и абсолютно не к месту поделился Баландин. И, увидев наши вытянутые лица, неспешно добавил: — При условии, конечно, что он не будет слишком назойлив, не так ли?
— Вот вы здесь сидите и ничего не знаете! — Птаха просунул голову в каюту. — Давно в цирке не были? Мы рванулись наверх. По дороге Птаха сообщил, что капитан порта попросил Чернышёва расчистить ото льда бухту, а это зрелище получше всякого цирка, потому что туда пускают по билетам, а здесь бесплатно.
Не очень, пока что, понимая, мы выбрались на бак, откуда доносился сочный смех Корсакова. Никита стрекотал кинокамерой, а по бухте, усиленный динамиком, гремел голос Лыкова:
— Ни уклейки вам, ребята, ни хвоста!
Разобравшись, в чём дело, мы стали свидетелями редкостного спектакля. На залитом утренним солнцем льду бухты мирно пристроились у лунок человек двести любителей-рыболовов.
— … все наши, но одно дело — тралом в море, а другое — на удочку, — комментировал Птаха. — Клюёт здесь трам-тарарам, не успеваешь вытаскивать!
Дав предупредительный гудок, «Семён Дежнев» начал разгонять лёд.
— … его сейчас нужно ломать, пока он слабый, — продолжал Птаха. — Топай, топай, кореш!
Лёд расползался. На баке стоял хохот: сбежавшиеся «на цирк» матросы подавали советы отчаянно сквернословящим любителям рыбалки. Одни грозили судну кулаками, другие с проклятиями подхватывали деревянные чемоданчики и бежали к краю бухты, а третьи, сидя к нам спиной, мужественно не обращали на приближающееся судно внимания до тех пор, пока лёд не начинал плясать под их ногами. Один из них, самый упорный, демонстративно вытащил из кармана клок ваты и сунул в уши.
«Семён Дежнев», который и так шёл на самом малом, остановился в нескольких метрах. На крыло мостика из рулевой рубки выскочил Чернышёв и проорал в мегафон, образно именуемый «матюгальником»:
— Птаха, спусти шторм-трап и прочисть этому барану уши!
— Как бы не так, — ухмыльнулся Птаха. — Для тебя он, может, и баран, а для нас, вознесенских, Сан Саныч, директор ресторана. Филя, доложи Архипычу, пусть сворачивает.
Выслушав донесение Воротилина, Чернышёв что-то ему сказал, спустился с крыла на палубу и торжественно прохромал на бак.
— Сан Саныч! — приторно вежливым, даже елейным голоском обратился он к застывшему над удочкой рыболову. — Как клюёт?
Сан Саныч не шелохнулся.
— Наверное, плохо слышит, — проворковал Чернышёв, и неожиданно рявкнул:
— Полундра! В ресторане ревизия!
Не оборачиваясь, Сан Саныч сплюнул в лунку. Чернышёв щёлкнул пальцами, подавая знак Воротилину, и за борт с шипением полетела дымовая шашка.
— Выкурили, — удовлетворённо констатировал Чернышёв, когда Сан Саныч, окутанный клубами дыма, позорно бежал. И крикнул вдогонку: — За порциями проследи, за порциями, мошенники у тебя на раздаче!
Заглушая гудками проклятия по своему адресу, Чернышёв быстро разогнал остальных рыболовов, победно протрубил на прощание, и «Семён Дежнев» вышел в открытое море.
На сей раз прогноз Ванчурина не оправдался: во второй половине дня, подгоняемые ветром, налетели тучи и пошёл дождь со снегом, а затем море разволновалось, температура воздуха резко упала, и началось обледенение.
— Зимняя муссонная циркуляция… — обескуражено оправдывался Ванчурин.
— Восточная периферия мощного азиатского антициклона…
Ванчурин был, пожалуй, лучшим синоптиком Дальнего Востока и ошибался, как утверждали моряки, один раз в году, и то в високосном.
— Тот случай, когда за ошибку объявляют благодарность, — успокаивал Корсаков расстроенного Ванчурина. — Алексей Архипыч, предлагаю поощрить синоптика! Мы собрались в салоне для обсуждения следующего этапа эксперимента. По плану это мероприятие довольно громко именовалось «теоретической конференцией», но материала для докладов накопилось пока что мало, и было решено просто обменяться мнениями — «потрепаться на научные темы», как выразился Никита.
Последними, замёрзшие и обветренные, явились в салон Ерофеев и Кудрейко.
— Опаздываете, теоретики, — проворчал Чернышёв. — Начнём с вас, пока не разморило в тепле.
— На палубе все ещё полужидкая каша, а на такелаже слабый лёд, — бодро сообщил Ерофеев. — Мы с Алесем, пораскинув своим скудным умишком, пришли к выводу: пока продолжается забрызгивание, лёд будет образовываться медленно. Запиши крупными буквами, Никита, для вечности.
— Архимеды, — уважительно сказал Никита. — Неужели сами такое придумали?
— Наблюдение верное, — сказал Чернышёв. — Только смотря при какой температуре воздуха. Сколько сейчас?
— Минус семь, — доложил Ванчурин.
— Значит, до конца забрызгивания быть на палубе каше, — утвердительно сказал Чернышёв, — можно убирать лопатой. А вертикальные конструкции обледенеют быстрее: ветер их обдувает гораздо интенсивнее, чем палубу.
— Вряд ли, Архипыч, останется каша, — усомнился Ванчурин. — К двадцати часам, полагаю, температура понизится до минус двенадцати, ветер работает с норд-веста. Если к тому времени забортная вода не смоет кашу, она превратится в лёд.
— Алексей Архипыч, когда, по вашим наблюдениям, лёд достигает наибольшей прочности? — спросил Корсаков.
— Часа через три-четыре по окончании забрызгивания.
— А что скажут специалисты? — обратился Корсаков к гидрологам.
— Да, примерно так, — подтвердил Ерофеев. — Когда часть рассола вытекает или вымораживается, температура льда понижается, и он становится более прочным. Истина эта общеизвестна, а практический вывод предлагаю сформулировать таким образом: околку льда, если она не производилась в процессе обледенения, следует произвести сразу же по окончании забрызгивания, иначе потребуется в несколько раз больше усилий.
— И мысль правильная, я сформулирована толково, — кивнул Чернышёв. — Если нет возражений, так и запишем. Вот молодцы полярники, недаром про вас в газетах пишут и по высшим нормам кормят — смекалистые ребята, с мозгом. Именно сразу же — в этом весь секрет. Я знавал капитанов, которые не торопились с околкой — чего там, придём в порт, успеем! — а потом лёд становился, как камень, хоть отбойным молотком его кроши. Или, того хуже, начинался шторм, и тогда окалываться приходилось в аварийных условиях. Взять того же Васютина, — Чернышёв скрипнул зубами, — это теперь он большой начальник, учит плавать других несмышлёнышей, а два года назад возвращался с промысла на «Алдане» в новогоднюю ночь, обледенел по дороге как сукин сын, а гнать наверх команду пожалел, отец родной: пусть ребятишки отдохнут, сохранят силы поплясать вокруг ёлочки. А в пяти милях от берега — крен под пятьдесят градусов, ёлочку побоку, SOS в эфир, и если бы случайный танкер не взял «Алдан» на буксир…
— А сколько льда он набрал? — спросил Корсаков.
— Никак не меньше тридцати тонн, — припомнил Чернышёв, — Но дело не в количестве льда, у него ещё и танки были почти пустые — элементарно потерял остойчивость. — Чернышёв желчно усмехнулся. — И с тех пор товарищ Васютин настолько поумнел, что истины изрекает, лекции по радио нам, дуракам, читает!
Мы тактично смолчали: с «Буйного», который маячил на горизонте, час назад пришла радиограмма, рекомендовавшая капитану «Семена Дежнева» держаться ближе к берегу и при малейшей опасности покидать зону обледенения. Ничего особенного в той радиограмме не было, обычная перестраховка, но Чернышёв вышел из себя и долго орал на ни в чём не повинного радиста. Впрочем, все знали, что одно лишь упоминание фамилии Васютина совершенно лишает Чернышёва и подобия чувства юмора.
— Как-то увереннее себя чувствуешь, когда спасатель рядом, — простодушно и абсолютно не к месту поделился Баландин. И, увидев наши вытянутые лица, неспешно добавил: — При условии, конечно, что он не будет слишком назойлив, не так ли?