– Художник Веременко рисовал не условную русскую Катюшу. Эта девчурка его племяшка...
– Спасибствую, Ларик, что не забыла про сувениры. Я так ждала... Только за ними и отпустила тебя в прошлое лето на фестиваль... Хотя... что я... Как было не пустить? Ты ж и пела, и была в медбригаде... прислуживала фестивалю...
– И пела, бабушка, и была...
– Спасибо.
Таисия Викторовна поцеловала внучку и, подхватив её за круглявые бока, закружила в вальсе, подыгрывая себе языком.
Кружилась Лариса растерянно-трудновато, и уже через минуту Таисия Викторовна ласково оттолкнула её от себя на диван так ловко, что та, сама того не ожидая, сдобно и почти плавно опустилась недвижимостью на мягкий столовский диван.
Докружившись одна до стены с гитарой, Таисия Викторовна сняла её. Не переставая танцевать, заиграла и вытянула не знакомую Ларисе озороватую песенку на французском языке.
Бабушка танцевала и пела, и было в ней столько живости, огня, азарта, что Лариса, отчего-то совестясь своей приворожительной молодой плотной стати, не решалась смотреть ей прямо в глаза и лишь изредка взглядывала на неё восхищённо-завистливо, думая:
«Боже! Мне двадцать два, а кто я рядом с нею? Перекормленная ленивая тумба... Стыдоха... А она... юла... ангорская козочка... Разве кто осмелится дать ей её семьдесят шесть? Осмелится?»
Песенка уже кончилась, а Таисия Викторовна всё играла и кружилась, прижимая всё тесней к себе старенькую, в трещинках, гитару.
Мало-помалу неясный стыд перед бабушкой разломало, унесло, и Лариса, поддавшись вся обаянию бабушки, пялилась на неё с нескрываемым младенческим озарением.
– А недаром я брала на плясках реванш у своего у благоверика за то, что он был умный, умней меня! Ай и недаром!
Таисия Викторовна зарделась.
Эко расхвалилась старушня!
– Бабушка, а откуда вы знаете французскую песенку?
– Ну вот... Да этой песенке семь десятков. Се-емь! Я ведь и петь, и плясать научилась смалку.
Она стала кружиться медленней и играть тише не потому, что устала, – вспомнилась гимназия.
– Покопалась в голове, вспомнилось... Воспоминательша... Вспомнилась гимназия... Приготовишка ещё была. Жила в пансионате при гимназии в Борске... Приехал на лошадях отец за мной на каникулы. Едем. Папа и спрашивает: ну как, Таёжка, учёба? Я и подхвались: знаю уже тринадцать танцев! И танцы всё крючковатые. И ну перечислять взахлёб. Падеспань – поди спать! Падепатинер. Краковяк. Венгерка. Полечка. Полизен. Вальс... Папа в удивлении пихает шапку на макушку. Да-а, говорит, умна, способна... Покончила тольке первый, подготовительный, а уже тринадцать знашь! А чё ж, плясея, даль-то ждать с тебя? А?... В чём, в чём, а по части танцев меня не перескакать. Могу дробушки отбивать...
Нехотя, на красоту, на любование заперебирала чечётошно ногами, звончато, густовато остукивая пол.
– Любому-каждому на свадьбе сделаю заявку и верх будет за мной, да не за розы-щёчки. Вприсядку переплясывала и-и каких плясунов твоя быстриночка. Так звали иногда меня... Девка пляшет, сама себя красит... Как-то была у одних. Приняли винца, понахохлились, угрюмые. Свадьба, ёшки, называется! Хоп я гитарёшку со стены, ка-ак врезала. Все заплясали! Да... Ну вот гимназия... В Борске были две женские гимназии. У девчонок нашей гимназии была своя форма, синяя. У девчонок другой гимназии – коричневая. Уже не спутаешь, кто откуда. На шапочках с ушками был у нас значок. Медный, с позолотой... как брошка. Носили сбоку, над виском. И горели на значке глазастые буквы БМЖГ. Борско-Мариинская женская гимназия. А напротив нашей гимназии была мужская. Мальчишки дразнили нас, на свой лад расшифровывали эти буквы. Идёшь, а он дёрнет за косу, язык покажет: «Бабка Марья жарила гуся! Бабка Марья жарила гуся!..» И бабка Марья померла, и жареный гусь улетел... Улетел... Не воротишь...
Таисия Викторовна сильней ударила в пол, отчаянно тряхнула реденькими кудерюшками, сиротски несмело выглядывавшими из-под голубой фестивальной кепочки, и весело закружилась, разжигаясь, отхватывая под гитару:
Кто-то торопливо взбегал по ней.
Таисия Викторовна весело выскочила в коридор.
Навстречу быстро подымался из сумрака, летел через две ступеньки длинновязый прыщавый парень. Увидев вверху, на оконном свету, Таисию Викторовну, баловливо-счастливую, с гитарой, в фестивальной кепчонке, парубок смято осклабился и пристыл на серёдке лестницы, не решаясь сыпать выше.
– Извиняюсь... – буркнул. – Не знаете... Сказали, в этом доме живёт бабка... Всё знает про рак...
– Всё?! Что вы! Господь с вами! Вьюноша, да нет здесь не только таковской бабки, нету и такого дедки, чтоб знал всё!
Её забирает смех.
В подтверждение своих слов она дурашливо-твёрдо ударила по струнам.
Струны басовито ей подпели: не-ет!
Парень разбито побрёл вниз к выходу. ^
Таисия Викторовна смутилась. «Навела старая выжмочка копеечный кураж, а он и обидься? Как есть, похоже, обиделся...»
– Молодой человек... мил человек... – позвала искательно. – А вы... Не спешите уходить, не спешите. Тихий воз на горе всегда первым будет! Что у вас-то?
– А вам что за печаль?
– А у вас нет другой радости помимо той, что на лице?
– А разь мало этой одной? – тоскливо огрызнулся он.
– Мало. И не ищите ту бабку. С вашими угрями у неё делать нечего. Ступайте к кожнику.
– Вы-то что откуда знаете?
– Так это ж и дураку невооруженным глазом видно!
– А вам?
– Представьте, тоже. Тут даже и слепому видно!
Парень посветлел лицом, остановился.
– А у нас, – сказал, – сосед говорил: слепому всё равно смотреть что в открытую, что в закрытую дверь.
Бог ведает каким чутьём Таисия Викторовна уловила – догадался, допёр малый, что перед ним та самая бабка. Засвечиваясь ликованием, – так у меня не рак! так у меня не рак! – он в два прыжка слетел к двери и уже снизу, из сумрака, сияюще выпел:
– Благодарствуйте, бабушка! Благодарствуйте!
И почтительно прикрыл да собой входную дверь.
23
24
– Спасибствую, Ларик, что не забыла про сувениры. Я так ждала... Только за ними и отпустила тебя в прошлое лето на фестиваль... Хотя... что я... Как было не пустить? Ты ж и пела, и была в медбригаде... прислуживала фестивалю...
– И пела, бабушка, и была...
– Спасибо.
Таисия Викторовна поцеловала внучку и, подхватив её за круглявые бока, закружила в вальсе, подыгрывая себе языком.
Кружилась Лариса растерянно-трудновато, и уже через минуту Таисия Викторовна ласково оттолкнула её от себя на диван так ловко, что та, сама того не ожидая, сдобно и почти плавно опустилась недвижимостью на мягкий столовский диван.
Докружившись одна до стены с гитарой, Таисия Викторовна сняла её. Не переставая танцевать, заиграла и вытянула не знакомую Ларисе озороватую песенку на французском языке.
Бабушка танцевала и пела, и было в ней столько живости, огня, азарта, что Лариса, отчего-то совестясь своей приворожительной молодой плотной стати, не решалась смотреть ей прямо в глаза и лишь изредка взглядывала на неё восхищённо-завистливо, думая:
«Боже! Мне двадцать два, а кто я рядом с нею? Перекормленная ленивая тумба... Стыдоха... А она... юла... ангорская козочка... Разве кто осмелится дать ей её семьдесят шесть? Осмелится?»
Песенка уже кончилась, а Таисия Викторовна всё играла и кружилась, прижимая всё тесней к себе старенькую, в трещинках, гитару.
Мало-помалу неясный стыд перед бабушкой разломало, унесло, и Лариса, поддавшись вся обаянию бабушки, пялилась на неё с нескрываемым младенческим озарением.
– А недаром я брала на плясках реванш у своего у благоверика за то, что он был умный, умней меня! Ай и недаром!
Таисия Викторовна зарделась.
Эко расхвалилась старушня!
– Бабушка, а откуда вы знаете французскую песенку?
– Ну вот... Да этой песенке семь десятков. Се-емь! Я ведь и петь, и плясать научилась смалку.
Она стала кружиться медленней и играть тише не потому, что устала, – вспомнилась гимназия.
– Покопалась в голове, вспомнилось... Воспоминательша... Вспомнилась гимназия... Приготовишка ещё была. Жила в пансионате при гимназии в Борске... Приехал на лошадях отец за мной на каникулы. Едем. Папа и спрашивает: ну как, Таёжка, учёба? Я и подхвались: знаю уже тринадцать танцев! И танцы всё крючковатые. И ну перечислять взахлёб. Падеспань – поди спать! Падепатинер. Краковяк. Венгерка. Полечка. Полизен. Вальс... Папа в удивлении пихает шапку на макушку. Да-а, говорит, умна, способна... Покончила тольке первый, подготовительный, а уже тринадцать знашь! А чё ж, плясея, даль-то ждать с тебя? А?... В чём, в чём, а по части танцев меня не перескакать. Могу дробушки отбивать...
Нехотя, на красоту, на любование заперебирала чечётошно ногами, звончато, густовато остукивая пол.
– Любому-каждому на свадьбе сделаю заявку и верх будет за мной, да не за розы-щёчки. Вприсядку переплясывала и-и каких плясунов твоя быстриночка. Так звали иногда меня... Девка пляшет, сама себя красит... Как-то была у одних. Приняли винца, понахохлились, угрюмые. Свадьба, ёшки, называется! Хоп я гитарёшку со стены, ка-ак врезала. Все заплясали! Да... Ну вот гимназия... В Борске были две женские гимназии. У девчонок нашей гимназии была своя форма, синяя. У девчонок другой гимназии – коричневая. Уже не спутаешь, кто откуда. На шапочках с ушками был у нас значок. Медный, с позолотой... как брошка. Носили сбоку, над виском. И горели на значке глазастые буквы БМЖГ. Борско-Мариинская женская гимназия. А напротив нашей гимназии была мужская. Мальчишки дразнили нас, на свой лад расшифровывали эти буквы. Идёшь, а он дёрнет за косу, язык покажет: «Бабка Марья жарила гуся! Бабка Марья жарила гуся!..» И бабка Марья померла, и жареный гусь улетел... Улетел... Не воротишь...
Таисия Викторовна сильней ударила в пол, отчаянно тряхнула реденькими кудерюшками, сиротски несмело выглядывавшими из-под голубой фестивальной кепочки, и весело закружилась, разжигаясь, отхватывая под гитару:
Откуда-то снизу, будто из-под земли, заслышалось авральное, нарастающее оханье старой лестницы.
– Комара женить мы будем.
Ох-ох!
Комара женить мы будем,
Будем, будем, будем!
Комара муха любила.
Ох-ох!
Комара муха любила
И кумышкой напоила.
Пьян!
Полетел комар в лесочек,
Сел комарик на дубочек.
Сел!
Поднялась большая буря,
Поднялась большая буря
И комарика-то сдуло.
Пал!
Он упал и еле дышит.
Ох-ох!
Он упал и еле дышит,
Ручкой, ножкой не колышет.
Сдох!
Прилетели тут две мухи,
Прилетели тут две мухи
И комарика под руки.
Увели!
Схоронили близ дороги.
Ох-ох!
Видно руки, видно ноги —
Весь на виду!
Кто-то торопливо взбегал по ней.
Таисия Викторовна весело выскочила в коридор.
Навстречу быстро подымался из сумрака, летел через две ступеньки длинновязый прыщавый парень. Увидев вверху, на оконном свету, Таисию Викторовну, баловливо-счастливую, с гитарой, в фестивальной кепчонке, парубок смято осклабился и пристыл на серёдке лестницы, не решаясь сыпать выше.
– Извиняюсь... – буркнул. – Не знаете... Сказали, в этом доме живёт бабка... Всё знает про рак...
– Всё?! Что вы! Господь с вами! Вьюноша, да нет здесь не только таковской бабки, нету и такого дедки, чтоб знал всё!
Её забирает смех.
В подтверждение своих слов она дурашливо-твёрдо ударила по струнам.
Струны басовито ей подпели: не-ет!
Парень разбито побрёл вниз к выходу. ^
Таисия Викторовна смутилась. «Навела старая выжмочка копеечный кураж, а он и обидься? Как есть, похоже, обиделся...»
– Молодой человек... мил человек... – позвала искательно. – А вы... Не спешите уходить, не спешите. Тихий воз на горе всегда первым будет! Что у вас-то?
– А вам что за печаль?
– А у вас нет другой радости помимо той, что на лице?
– А разь мало этой одной? – тоскливо огрызнулся он.
– Мало. И не ищите ту бабку. С вашими угрями у неё делать нечего. Ступайте к кожнику.
– Вы-то что откуда знаете?
– Так это ж и дураку невооруженным глазом видно!
– А вам?
– Представьте, тоже. Тут даже и слепому видно!
Парень посветлел лицом, остановился.
– А у нас, – сказал, – сосед говорил: слепому всё равно смотреть что в открытую, что в закрытую дверь.
Бог ведает каким чутьём Таисия Викторовна уловила – догадался, допёр малый, что перед ним та самая бабка. Засвечиваясь ликованием, – так у меня не рак! так у меня не рак! – он в два прыжка слетел к двери и уже снизу, из сумрака, сияюще выпел:
– Благодарствуйте, бабушка! Благодарствуйте!
И почтительно прикрыл да собой входную дверь.
23
Лариса слышала весь разговор.
Разговор ей не понравился.
И уже за столом навалилась в ласковых тонах выговаривать. У человека-де беда, а вы с хохотошками. Наделали хохоту!.. Разве можно так?
– И можно. И нужно! – пустила на волю досаду Таисия Викторовна. – Будь что серьёзное, и я б, конечно, начала всё с ним серьёзно. А то... Прыщи целомудрия принять за рак! Я с ним ой ещё как мягко обошлась. Надо было послать его не к кожнику... Надо было послать... Пускай бежит ищет бабульку лет двадцати да разбежкой с нею в загс. Медовый месяц... семейная жизнь – надёжный артудар по угрям! И чтоб ты знала, кто-кто, только этот прыщ меньше всех имел право рассчитывать на моё светское обхождение. Прыткий типус! Втёк в дом аки тать. Шныра... Этот прикурит от молнии и блоху взнуздает... Входную я закрыла дверь на крючок. Дёрнул – закрыто. Ну, подними чуть нос, глянь выше лба... Звонок, позвони. Так нет, не позвонил. Палочкой сдёрнул крючок!
– Эв-ва! От больных, как от чумы, под крючком не отсидишься. Слава вас и под крючком находит!
– Что мне, Ларик, слава? Славы больше чем достаточно. От неё я готова прятаться под крючок. Но от людей я никогда не закрываюсь. А между тем лишний больной – мне уже тяжеловато. А эта тень-потетень да на каждый день. Годы... Дни заходят... С годами со своими не подерёшься... Ино бывает так. Звонок. Открываю. Сама ель на ногах держусь, до того устала, до того упрела. Спрашивают меня. Не велик грех и соврать. Мол, уехала в Москву. Будет дня через три. Соври да отдыхай. Сколько обещала себе соврать! А расплесну дверь, увижу бедолагу – куда уж тут врать?! По крутой лестнице лезем, друг за дружку дёржимся. Того и жди, обе загремим... Введёшь... Чайку... Чай пить не дрова рубить... За чаем всё и выспросишь... Это просто по случаю твоего приезда намахнула я крюк. Думаю, могу я в спокое хоть первый часок посидеть с любимой внучушкой?... Ну да... Вошёл как воришка, зато довольный ушёл. Разве не это главное? Однако... Однако диковатый жеребок, диковатый... Не люблю грубых. О! Я для него всего-то лишь бабка, хотя и всё знающая... Беспокоюсь я, Лялик... А ну влетишь в жёсткие руки вот к такому. Как гахнет: Ларка!
– Не боись, бабушка! На меня сложно гахнуть. Я ведь чего подзасиделась на станции Невеста? Гляжу товарец... Не спеша. Обстоятельно. Чай, не кроссовки, не шмотьё какое выбираешь. Через моё ситечко хуляганистый воитель-домостроевец не проскочит. Ситечко частое... У меня контингент деловой, цивильный. Оторвитесь на минуточку от хохлиного борща, почитайте. Это любопытно.
Не вставая из-за стола, Лариса дотянулась до красной лакированной сумочки на тёмном старом серванте. Достала из неё треугольничек, подала Таисии Викторовне.
«Вскрыть в субботу первого января 2000 года или когда воспожелается», – пробежала Таисия Викторовна надпись на треугольничке.
Спрашивающе глянула на Ларису.
– Читайте, читайте.
Таисия Викторовна разложила треугольничек.
– Разнет на тебя!.. Милуша, весьма прискорбно, что цивилизация слишком бережно с тобой обошлась, не тронула и тенью твой детский умок. Ну совсем... Ты что, пять лет бегала в институт от грозы прятаться?
– Не только! – ответила Лариса, выдерживая весёлую тональность. – Я ещё вынесла оттуда вот этот предбрачный контракт. Мы сошлись на том, что пятнадцать годков нам вполне хватит, чтоб проверить... чтоб твёрдо проверить друг друга. У нас всё культуриш. Пятнадцать годков – надёжное ситечко.
– Да уж куда надёжней! Не выстарилось бы к той поре твоё ситечко.
– Ничегогогошеньки, не волнуйтесь. Кашу маслом не испортишь.
– Не испортишь, но и есть не станешь.
– И опять же... Сквозь старое решето скорей мука сеется... Года подопрут – не до переборов будет Маше. Это раньше по части кавалерчиков была лафа. Завались! По старой Москве, бабулио, вон даже прибаска такая гуляла: «Каждая купчиха имеет мужа – по закону, офицера – для чувств, а кучера – для удовольствия». Было времечко, жанишков толклось, как комара! А сейчас... Где они, эти кавальеро? Ведь самый занюханный муфлон – ба-альшой дефсит...
– Ох уж эти твои пробаутки... – вяло сердясь, выговорила Таисия Викторовна. – Одевалась бы, милок, скромно, что ли... А то, поди, женихи стесняются подкатывать к тебе коляски...
– Ха– ха, – по слогам сказала Лариса. – Я тоже пока их стесняюсь слегка. А вот достесняюсь до четвертака... Там перестану и стесняться, и миндальничать с ними. Муженёк не пирожок, на тарелочке не поднесут. Надо самой шариками крутить... Ручки-ножки есть в наличии, в живом виде можно в загс доставить – доставим!
– Силой милого не берут, – назидательно возразила Таисия Викторовна.
– Ещё как беру-ут! А то они привыкли... Вон по телику один точно сказанул: «Мужчина, как загар: сначала он пристаёт к женщине, а потом смывается». У меня не смоется ни один мушкетёр! – Лариса пристукнула пустой ложкой по боку миски.
– Ой, девонька! Тебе всё хохотульки... А ведь придавит жизнючка без мужика, и стужу назовёшь матушкой. Да я в твою пору уже имела двух детей и, разумеется, мужа. Во всяк день вскочи притемно. Сготовь, накорми всех. А самой уже некогда, кой да как. Сына на багажник, дочку на раму и полетела на велосипеде. Сдашь козлятушек на детскую площадку и крути ещё четыре кэмэ до института. Тогда автобусы не бегали... А вы?... Раскушали нынче молодые барское рай-житьё... возлюбили... Заигрались, н?твердо заигрались в женихи-невесты.
Лариса вздохнула:
– А что прикажете делать? Увы, – усмехнулась она, – погода аховая, нефестивальная. Женихи не сыплются с неба дождём... Особо, бабинька, не нарываются в мужья... Факт... В толпе так мельтешат... проблёскивают отдельные экземпляры на мой образец вышибального покроя, но чтой-то оч смирные. Проскакивают мимо, шарики в сторону... Прибаиваются пухлявых, будто я и впрямь такая – бригадой не обнимешь. – Лариса скептически окинула себя деланно-страдальческим взглядом. – У вас было одно время, одна погода... у нас другая... Женихи пошли прямушки какие-то засони. Прям мозга с ними пухнет... Пока разбудишь, ему уже под сороковик. Не знают, чего им в жизни надо...
– Не скажи, не скажи... Не все такие. Вон Каспаров. В прошлую осень выскочил в шахматные короли. Самый молодой в мире чемпион. Двадцать два годочка!
– Подумаешь, елова шишка! Мне тоже двадцать два. Но я этим не кичусь.
Бабушка с недоверием хмыкнула:
– Чудно дядино гумно: семь лет урожая нет, а мыши водятся...
Она скосила глаза на акт,пригляделась к дате.
– До конца февралика ещё полных три недели, а вы уже подписали. И февраль нарастили... Всё шутите.
– Не шутим, а серьёзно. Со всей ответственностью исторического момента тараним намеченные рубежи. Досрочно подписали обязательство, досрочно, можем, и выполним.
– По хаханькам пережмёте с гаком... Мы в молодости были смиреньше. И за человека тогда не считали девушку, если не выдержала рекорд... [68]Жизнь начать – не в поле въехать... Скажи, Петруччио... Это что за петух?
– Да так... Стандартный. Инкубаторский... Петух как петух.
– Постой, распятнай тя! А где ж Тимоша?
Лариса искренне удивилась:
– Какой ещё Тимоша?
– Боже мой! – гневливо сверкнула бабушка. – Человеческий мозг способен вобрать всю информацию, что есть во всех книгах целой Румянцевки, а она не помнит парня, от которого ещё на первом курсе млела.
Тонкий румянец загорелся на Ларисиных щеках.
– Ну... О Тимоше ничего нет в книгах Румянцевки... И вообще... Тимоша – давно проигранная и заброшенная пластинка...
– Пробросаешься, милоха. Такой парубок!
– Ну, какой? Какой? Вы знаете, что этот ящер убогий отвалил?... Раз сбежались мы на гульбарий всей группой. Вскладчину. Кто притаранил пузырёк шампанского, кто короб?шку «Вечернего стона... пардон, звона», кто финского сервелата, а ваш Тимоша прикатился с ломтищем розоватого деревенского сала. Ещё завернул в старушечий платок. Увидели все – со смеху в лёжку. Разулся – опять все в лёжку. Вся франтоватая прихожая блестела от лаковых импортных туфелек наших, а Тимоша возьми в саму серёдку и ткни свои кирзовые сапожищи. Сало все ели – за ушами треск бегал. Но ели и подкалывали и Тимошино сало и Тимошины кирзачи. Тимоша терпел, терпел да то-олько хвать пудовым кулачком по столу и вон... Перевёлся в другую группу, с нами ни с кем не разговаривает...
– Эх вы, столичанские дикари... первобытники... Нашли над кем шутки вышучивать. Да вы всей группой не стоите срезанного Тимошиного ногтя! Учится на отличку, подрабатывает. Со стипендии да с подработки шлёт в деревню. Помогает одинокой матери-пенсионерке... А сам в общежитии сидит, гляди, на проголоди. От души человече нёс вам, а вы на смех?...
– Мог бы и он смехом отыграться... Упёртый хохол!
– А ты кто? Ты забыла, от кого твоя мать? Извини, от меня. А где я родилась? Село Жорныщи у Каменец-Подольска. Не за-быв-ки-вай... А украинцы народ тягловый. Сало ест, на соломе спит – ничего ему больше не
надь. Он всегда будет там, куда навострился. Тимоша пока пасёт нужду, да над вами, столичанские перекормыши, он ещё посмеётся. Последним!.. Послушай ты, модна пенка с кислых щей, [69]чем он тебе не нравится?
– А чем может нравиться этот малахай, куды хочешь помахай? – Лариса медвежевато подняла руки. – О громила!
– А ты не громила? Как раз под масть. На что тебе карлуша?
– А имя? Вон наш котик Тимоша. Назвали!
– Ну и что? Легче запоминать. И потом Тимофей – значит честь Бога!
– Страшный.
– Без носа? Без ушей?
– Не-ет...
– Тот-то! Кончай, подружа, косить сено дугой. Ты этому инкубаторскому кискахвату дай расчёт в полном количестве и присматривайся, подделывайся к Тимоше. Затуши спор. Подлейся первая. Извинись за насмешку на вечеринке. Будь хоть ты одна умная изо всей группы! Чему быть, то останется...
Лариса молчит. Опустила голову, думает.
Бабушке понравилось, что Лариса не стала возражать против Тимоши, и уже ласково, снисходительно трогает внучку за локоть.
– Ну что так жестоко задумалась? Смотри, а то лошадь в рот заедет, а ты и не заметишь...
– Баб! А как вы сходились с дедушкой?
– И-и, куда её повело... Тут не помнишь, что было час назад. А то... Умяли сивку крутые горы, умяли... К могиле поджали...
– Ну-у... – капризно гудит Лариса.
– Хоть ну, хоть тпру – ни с места... Помню, из сна он ко мне пришёл...
Лариса остановила дыхание. Такая диковина наяву?
И она, отложив ложку, стала щипцами вытягивать из бабушки слово за словом.
Разговор ей не понравился.
И уже за столом навалилась в ласковых тонах выговаривать. У человека-де беда, а вы с хохотошками. Наделали хохоту!.. Разве можно так?
– И можно. И нужно! – пустила на волю досаду Таисия Викторовна. – Будь что серьёзное, и я б, конечно, начала всё с ним серьёзно. А то... Прыщи целомудрия принять за рак! Я с ним ой ещё как мягко обошлась. Надо было послать его не к кожнику... Надо было послать... Пускай бежит ищет бабульку лет двадцати да разбежкой с нею в загс. Медовый месяц... семейная жизнь – надёжный артудар по угрям! И чтоб ты знала, кто-кто, только этот прыщ меньше всех имел право рассчитывать на моё светское обхождение. Прыткий типус! Втёк в дом аки тать. Шныра... Этот прикурит от молнии и блоху взнуздает... Входную я закрыла дверь на крючок. Дёрнул – закрыто. Ну, подними чуть нос, глянь выше лба... Звонок, позвони. Так нет, не позвонил. Палочкой сдёрнул крючок!
– Эв-ва! От больных, как от чумы, под крючком не отсидишься. Слава вас и под крючком находит!
– Что мне, Ларик, слава? Славы больше чем достаточно. От неё я готова прятаться под крючок. Но от людей я никогда не закрываюсь. А между тем лишний больной – мне уже тяжеловато. А эта тень-потетень да на каждый день. Годы... Дни заходят... С годами со своими не подерёшься... Ино бывает так. Звонок. Открываю. Сама ель на ногах держусь, до того устала, до того упрела. Спрашивают меня. Не велик грех и соврать. Мол, уехала в Москву. Будет дня через три. Соври да отдыхай. Сколько обещала себе соврать! А расплесну дверь, увижу бедолагу – куда уж тут врать?! По крутой лестнице лезем, друг за дружку дёржимся. Того и жди, обе загремим... Введёшь... Чайку... Чай пить не дрова рубить... За чаем всё и выспросишь... Это просто по случаю твоего приезда намахнула я крюк. Думаю, могу я в спокое хоть первый часок посидеть с любимой внучушкой?... Ну да... Вошёл как воришка, зато довольный ушёл. Разве не это главное? Однако... Однако диковатый жеребок, диковатый... Не люблю грубых. О! Я для него всего-то лишь бабка, хотя и всё знающая... Беспокоюсь я, Лялик... А ну влетишь в жёсткие руки вот к такому. Как гахнет: Ларка!
– Не боись, бабушка! На меня сложно гахнуть. Я ведь чего подзасиделась на станции Невеста? Гляжу товарец... Не спеша. Обстоятельно. Чай, не кроссовки, не шмотьё какое выбираешь. Через моё ситечко хуляганистый воитель-домостроевец не проскочит. Ситечко частое... У меня контингент деловой, цивильный. Оторвитесь на минуточку от хохлиного борща, почитайте. Это любопытно.
Не вставая из-за стола, Лариса дотянулась до красной лакированной сумочки на тёмном старом серванте. Достала из неё треугольничек, подала Таисии Викторовне.
«Вскрыть в субботу первого января 2000 года или когда воспожелается», – пробежала Таисия Викторовна надпись на треугольничке.
Спрашивающе глянула на Ларису.
– Читайте, читайте.
Таисия Викторовна разложила треугольничек.
АКТТаисия Викторовна брезгливо отшвырнула листок Ларисе в широкий, разбежистый подол ало-красного платья.
Копия
Настоящий составлен в том, что я, Фея Ивановна Махалкина, и я, Петруччио Дубиньо-Скакунелли, обязуемся вступить в настоящий, ёксель-моксель, брак в конце двенадцатой, тринадцатой или, по выбору, четырнадцатой пятилетки.
Если мы не выполним это обязательство, то пусть нас покарает верная рука товарищей в лице ИПС: Иванова, Петрова, Сидорова.
В чём нижеподписавшиеся и расписуются:
За Фею (завитушка)
За Петруччио (завитушка)
Свидетели:
Гуляшев-младшенький.
Гуляшев-постаршее.
31.02.1986
– Разнет на тебя!.. Милуша, весьма прискорбно, что цивилизация слишком бережно с тобой обошлась, не тронула и тенью твой детский умок. Ну совсем... Ты что, пять лет бегала в институт от грозы прятаться?
– Не только! – ответила Лариса, выдерживая весёлую тональность. – Я ещё вынесла оттуда вот этот предбрачный контракт. Мы сошлись на том, что пятнадцать годков нам вполне хватит, чтоб проверить... чтоб твёрдо проверить друг друга. У нас всё культуриш. Пятнадцать годков – надёжное ситечко.
– Да уж куда надёжней! Не выстарилось бы к той поре твоё ситечко.
– Ничегогогошеньки, не волнуйтесь. Кашу маслом не испортишь.
– Не испортишь, но и есть не станешь.
– И опять же... Сквозь старое решето скорей мука сеется... Года подопрут – не до переборов будет Маше. Это раньше по части кавалерчиков была лафа. Завались! По старой Москве, бабулио, вон даже прибаска такая гуляла: «Каждая купчиха имеет мужа – по закону, офицера – для чувств, а кучера – для удовольствия». Было времечко, жанишков толклось, как комара! А сейчас... Где они, эти кавальеро? Ведь самый занюханный муфлон – ба-альшой дефсит...
– Ох уж эти твои пробаутки... – вяло сердясь, выговорила Таисия Викторовна. – Одевалась бы, милок, скромно, что ли... А то, поди, женихи стесняются подкатывать к тебе коляски...
– Ха– ха, – по слогам сказала Лариса. – Я тоже пока их стесняюсь слегка. А вот достесняюсь до четвертака... Там перестану и стесняться, и миндальничать с ними. Муженёк не пирожок, на тарелочке не поднесут. Надо самой шариками крутить... Ручки-ножки есть в наличии, в живом виде можно в загс доставить – доставим!
– Силой милого не берут, – назидательно возразила Таисия Викторовна.
– Ещё как беру-ут! А то они привыкли... Вон по телику один точно сказанул: «Мужчина, как загар: сначала он пристаёт к женщине, а потом смывается». У меня не смоется ни один мушкетёр! – Лариса пристукнула пустой ложкой по боку миски.
– Ой, девонька! Тебе всё хохотульки... А ведь придавит жизнючка без мужика, и стужу назовёшь матушкой. Да я в твою пору уже имела двух детей и, разумеется, мужа. Во всяк день вскочи притемно. Сготовь, накорми всех. А самой уже некогда, кой да как. Сына на багажник, дочку на раму и полетела на велосипеде. Сдашь козлятушек на детскую площадку и крути ещё четыре кэмэ до института. Тогда автобусы не бегали... А вы?... Раскушали нынче молодые барское рай-житьё... возлюбили... Заигрались, н?твердо заигрались в женихи-невесты.
Лариса вздохнула:
– А что прикажете делать? Увы, – усмехнулась она, – погода аховая, нефестивальная. Женихи не сыплются с неба дождём... Особо, бабинька, не нарываются в мужья... Факт... В толпе так мельтешат... проблёскивают отдельные экземпляры на мой образец вышибального покроя, но чтой-то оч смирные. Проскакивают мимо, шарики в сторону... Прибаиваются пухлявых, будто я и впрямь такая – бригадой не обнимешь. – Лариса скептически окинула себя деланно-страдальческим взглядом. – У вас было одно время, одна погода... у нас другая... Женихи пошли прямушки какие-то засони. Прям мозга с ними пухнет... Пока разбудишь, ему уже под сороковик. Не знают, чего им в жизни надо...
– Не скажи, не скажи... Не все такие. Вон Каспаров. В прошлую осень выскочил в шахматные короли. Самый молодой в мире чемпион. Двадцать два годочка!
– Подумаешь, елова шишка! Мне тоже двадцать два. Но я этим не кичусь.
Бабушка с недоверием хмыкнула:
– Чудно дядино гумно: семь лет урожая нет, а мыши водятся...
Она скосила глаза на акт,пригляделась к дате.
– До конца февралика ещё полных три недели, а вы уже подписали. И февраль нарастили... Всё шутите.
– Не шутим, а серьёзно. Со всей ответственностью исторического момента тараним намеченные рубежи. Досрочно подписали обязательство, досрочно, можем, и выполним.
– По хаханькам пережмёте с гаком... Мы в молодости были смиреньше. И за человека тогда не считали девушку, если не выдержала рекорд... [68]Жизнь начать – не в поле въехать... Скажи, Петруччио... Это что за петух?
– Да так... Стандартный. Инкубаторский... Петух как петух.
– Постой, распятнай тя! А где ж Тимоша?
Лариса искренне удивилась:
– Какой ещё Тимоша?
– Боже мой! – гневливо сверкнула бабушка. – Человеческий мозг способен вобрать всю информацию, что есть во всех книгах целой Румянцевки, а она не помнит парня, от которого ещё на первом курсе млела.
Тонкий румянец загорелся на Ларисиных щеках.
– Ну... О Тимоше ничего нет в книгах Румянцевки... И вообще... Тимоша – давно проигранная и заброшенная пластинка...
– Пробросаешься, милоха. Такой парубок!
– Ну, какой? Какой? Вы знаете, что этот ящер убогий отвалил?... Раз сбежались мы на гульбарий всей группой. Вскладчину. Кто притаранил пузырёк шампанского, кто короб?шку «Вечернего стона... пардон, звона», кто финского сервелата, а ваш Тимоша прикатился с ломтищем розоватого деревенского сала. Ещё завернул в старушечий платок. Увидели все – со смеху в лёжку. Разулся – опять все в лёжку. Вся франтоватая прихожая блестела от лаковых импортных туфелек наших, а Тимоша возьми в саму серёдку и ткни свои кирзовые сапожищи. Сало все ели – за ушами треск бегал. Но ели и подкалывали и Тимошино сало и Тимошины кирзачи. Тимоша терпел, терпел да то-олько хвать пудовым кулачком по столу и вон... Перевёлся в другую группу, с нами ни с кем не разговаривает...
– Эх вы, столичанские дикари... первобытники... Нашли над кем шутки вышучивать. Да вы всей группой не стоите срезанного Тимошиного ногтя! Учится на отличку, подрабатывает. Со стипендии да с подработки шлёт в деревню. Помогает одинокой матери-пенсионерке... А сам в общежитии сидит, гляди, на проголоди. От души человече нёс вам, а вы на смех?...
– Мог бы и он смехом отыграться... Упёртый хохол!
– А ты кто? Ты забыла, от кого твоя мать? Извини, от меня. А где я родилась? Село Жорныщи у Каменец-Подольска. Не за-быв-ки-вай... А украинцы народ тягловый. Сало ест, на соломе спит – ничего ему больше не
надь. Он всегда будет там, куда навострился. Тимоша пока пасёт нужду, да над вами, столичанские перекормыши, он ещё посмеётся. Последним!.. Послушай ты, модна пенка с кислых щей, [69]чем он тебе не нравится?
– А чем может нравиться этот малахай, куды хочешь помахай? – Лариса медвежевато подняла руки. – О громила!
– А ты не громила? Как раз под масть. На что тебе карлуша?
– А имя? Вон наш котик Тимоша. Назвали!
– Ну и что? Легче запоминать. И потом Тимофей – значит честь Бога!
– Страшный.
– Без носа? Без ушей?
– Не-ет...
– Тот-то! Кончай, подружа, косить сено дугой. Ты этому инкубаторскому кискахвату дай расчёт в полном количестве и присматривайся, подделывайся к Тимоше. Затуши спор. Подлейся первая. Извинись за насмешку на вечеринке. Будь хоть ты одна умная изо всей группы! Чему быть, то останется...
Лариса молчит. Опустила голову, думает.
Бабушке понравилось, что Лариса не стала возражать против Тимоши, и уже ласково, снисходительно трогает внучку за локоть.
– Ну что так жестоко задумалась? Смотри, а то лошадь в рот заедет, а ты и не заметишь...
– Баб! А как вы сходились с дедушкой?
– И-и, куда её повело... Тут не помнишь, что было час назад. А то... Умяли сивку крутые горы, умяли... К могиле поджали...
– Ну-у... – капризно гудит Лариса.
– Хоть ну, хоть тпру – ни с места... Помню, из сна он ко мне пришёл...
Лариса остановила дыхание. Такая диковина наяву?
И она, отложив ложку, стала щипцами вытягивать из бабушки слово за словом.
24
И началось всё это ещё на втором курсе института. С деньгами было плохо. Стала после занятий Таёжка подрабатывать медсестрой в больнице. (До института она кончила медицинский техникум.) И попала она к Закавырцеву. Наскочил огонь на лёд!
Таёжка была всегда на кругу, всегда на виду. Моторная, красивая, ласковая, в ней жил какой-то магнит добра, к ней тянуло людей.
Влюбчивые настырики – эти без масла влезут в глаза, – не зная, как завязать с нею знакомство потесней, слонялись за нею по пятам из палаты в палату и канючили добавки. Один выпрашивал лишних таблеток, второй – «сверхплановый стопарик» какой-нибудь гадкой микстуры, которую при других сёстрах норовил плеснуть за окно, третий, постарше, навяливался со своим:
– Ох, мой Бог! Болит мой бок девятый год, не знаю, которо место... Сестричка, маяточка, потри спинку...
– Но у вас нет этого в назначении, – весело отбивалась она.
– Жди, врачун назнача! Ты уж от себе, радостёнка, назначь. Уважь болезного...
– Нет, – мягко возражала Таёжка. – Без врача не могу.
За всяким разрешением на добавкуона летела к Закавырцеву. Она наперёд знала – откажет. И ходить не надо. Она б ни за что и не ходила, не влюбись сама в Закавырцева, который, казалось ей, навовсе не замечал её. Добавки– всего-то лишь ниточка к встрече. И как тут не пойти?
Ей нравились блондины. Он был блондин. Высокий, стройный. У него рано умерла мать. Мачеха не любила его: он был похож на свою мать. Ему шёл двадцать девятый, ей семнадцатый. Вечно одинокий, молчаливый, угрюмый, он виделся ей несчастным старчиком. Ей жалко было его.
То и знай она бегала к нему за добавками. Раз к разу разговоры о добавкахстановились длинней, обстоятельней, нежней.
Он полюбил её, но не знал, как это сказать. Любил и молчал.
Она видела, что он любил и не решался открыться. «Вот божья коровка... Ну да такого тихонюшку и куры загребут!.. Если он мой, надо брать живьём».
Ей вспомнился бабушкин обычай. Кто приснится под Новый год, тот тебе и верный жених.
Ложась спать в новогоднюю ночь, Таёжка пихнула ключи под подушку.
Попросила:
«Приснись, жених, невесте...»
... Вошла Таёжка в вестибюль больницы, видит: наверху, на лестничной площадке, стоит в чёрном костюме её Николайчик.
Хотела она что-то ему сказать, и тут сон разломился.
До рассвета было далеко, но она так и не сомкнула глаз. Лежала и вслушивалась в себя. «Он мой жених... он мой...»
Её чувства как-то враз определились, она твердовато сказала себе:
«От судьбы не уйдёшь. Надо плотненько брать судьбу в свои хрупкие ручки...»
Утром она бежала по вестибюлю на смену. Обычно она работала во вторую смену. А тут праздник, народ гуляет, занятий с утра нет и её пихнули в утреннюю смену.
На той на самой площадке нагнала Николая Александровича.
– С Новым годом, живулька! – поклонился ей Николай Александрович.
– С новым счастьем! – светло ответила Таёжка и торопливо пошла рядом. Бегом пересказала куцый сон и дуря, наудачу подбавила: – А во сне вы были точней.
Николай Александрович смутился.
– Что такое?
– На этом на самом месте, где мы сейчас сошлись, на этой лестничной площадке, вы ещё мне сказали: здравствуй, берегиня! Так в старину звали жён.
– Да-а, во снах я орёл, воду не переливаю... И что я ещё сказал тебе, рекордная девушка? [70]
– Кажется, н-ничего...
– И правильно. Сколько можно лясалки точить?
Неожиданно, рывком он наклонился и поцеловал её...
Вскоре они поженились.
Хотели сойтись по-тихому, без свадьбы. Такая собачья сбежка не во нрав легла даже его мачехе. Устроила громкий чих-пых. Пришлось сыграть хоть негромкую свадьбишку.
Как-то, уже нажив дочку, заспорили молодые, кто первый влюбился.
– Я первая! – сказала Таёжка. – Моё чувство тебе на расстоянии передалось.
– Нет, – сказал Николай. – Я раньше. Когда парубки в больнице крутились возле тебя, я переживал. Чего надо от девчушки? Переживал и боялся тебя такой дикошарой. Ты всё на людях... На спевках, на танцах... Всегда в кругу. Меня ж всегда жало к стеночке. Ни петь, ни танцевать не умею. Непоказательный покоритель. И вообще, крепкая любовь приходит при близком знакомстве.
– Выходит, ты не любил? Сначала?
– Чувство было, но закрепло потом.
– Обидно... Я вся влюбленная, а ты – любовь только при общении...
С работы он встречал её каждый день.
Здоровье у него было нежное, не всегда бодрое, боялся он холодов и запрещал ей выносить детей на мороз.
– Хорошо! Хорошо! – торопливо соглашалась она, провожая его в присутствие.
Вечером он спрашивал:
– Ну, носила?
– Конечно же!
– Эх, грела кура яйца – ума не нажила!
А потом сам прихваливал её, что не слушала его во всём. Ребятёжь-то выросла на морозе прочная, звонкая. Ведь Таёжка не только гуляла по холоду с детьми, они у неё ещё и спали в тулупчиках на улице под окном в колясках, спали в сорокаградусные морозы. А вот этого муж никогда так и не узнал.
Вместе с детьми рос новый Николай.
Таёжка научила его петь, танцевать. С годами выпрела из него угрюмость, одичалость, стал он вполне компанейским. Однажды возвращались они из гостей. Николай петухом прокукарекал. Совсем ожил человек!
Как в сказке отжили они долгие годы.
Для бабушки воспоминания всегда грустны, тяжелы. Жизнь прожить не лукошко сплесть.
Вороша прошлое, бабушка вянет.
Глядя на неё, сникает и Лариса.
– Ну, – с усилием нарочито бодро говорит бабушка, трогая Ларису мягким взглядом, – отобедали бояре... Потешный час ушёл, время к делам подступаться. Денёшка у нас сегодня те-есный... Надо обскакать, ягодная козка, восемь постельных старушек.
– Надо – обскачем! И передовое место ещё займём.
– Как насчёт передового... Не знаю... Скакушка я... Не выкинула б фокус... Как бы этот божий обдуванчик... – бабушка зябко поёжилась, опасливо посмотрела на окно, толсто забитое снегом, послушала, как за стеной надсадно воюшкой выла вьюга, которая, казалось, ярилась раскачать дом и развеять в щепочки, – как бы саму где нечаем в сугроб не воткнуло.
– Воткнёт – выдернем! Я-то где буду?
– Ты уж, Ларик, не возводи кураж... Не обижайся. Не успела моя столичанская гостьюшка переступить порожек, а я и сунь её тут же в хомут. Старушки эти под годами, старе дуба... Уже плохие, не встают. Да ещё дальние, живут какая где... Трамвайка, автобус нам не товарищ... Не к пути... Не подъедешь. А сама я однёркой боюсь бежать. А ну где ещё смертуха [71]свалит, закидает... Я и посули ихним ходокам: в первый каникульный день внучки наведаю купно с нею. Поди, там у отогретой дырочки в окошке как на боевом посту стоят. Ждут-пождут... Хоть погодина и нелётная, а ползти аж кричи надо. Молодым в беде поможет их молодость. А кто поможет старости?
Они выходят.
Пока Лариса закрывала на ключ входную дверь, бабушка смело, опрометчиво вышагнула за угол дома. Тут же её сдул, срезал с ног монотонно гудящий порыв грязно-серой завирухи.
«Эко уложил Господь королевишну в сани!» – весело подумалось бабушке.
– Вот что значит отрываться от коллектива! – подпустила шпилечку Лариса, помогая ей встать. – «Вашу руку, фрау мадам!» Не дело пролёживать бока на снегу.
Таёжка была всегда на кругу, всегда на виду. Моторная, красивая, ласковая, в ней жил какой-то магнит добра, к ней тянуло людей.
Влюбчивые настырики – эти без масла влезут в глаза, – не зная, как завязать с нею знакомство потесней, слонялись за нею по пятам из палаты в палату и канючили добавки. Один выпрашивал лишних таблеток, второй – «сверхплановый стопарик» какой-нибудь гадкой микстуры, которую при других сёстрах норовил плеснуть за окно, третий, постарше, навяливался со своим:
– Ох, мой Бог! Болит мой бок девятый год, не знаю, которо место... Сестричка, маяточка, потри спинку...
– Но у вас нет этого в назначении, – весело отбивалась она.
– Жди, врачун назнача! Ты уж от себе, радостёнка, назначь. Уважь болезного...
– Нет, – мягко возражала Таёжка. – Без врача не могу.
За всяким разрешением на добавкуона летела к Закавырцеву. Она наперёд знала – откажет. И ходить не надо. Она б ни за что и не ходила, не влюбись сама в Закавырцева, который, казалось ей, навовсе не замечал её. Добавки– всего-то лишь ниточка к встрече. И как тут не пойти?
Ей нравились блондины. Он был блондин. Высокий, стройный. У него рано умерла мать. Мачеха не любила его: он был похож на свою мать. Ему шёл двадцать девятый, ей семнадцатый. Вечно одинокий, молчаливый, угрюмый, он виделся ей несчастным старчиком. Ей жалко было его.
То и знай она бегала к нему за добавками. Раз к разу разговоры о добавкахстановились длинней, обстоятельней, нежней.
Он полюбил её, но не знал, как это сказать. Любил и молчал.
Она видела, что он любил и не решался открыться. «Вот божья коровка... Ну да такого тихонюшку и куры загребут!.. Если он мой, надо брать живьём».
Ей вспомнился бабушкин обычай. Кто приснится под Новый год, тот тебе и верный жених.
Ложась спать в новогоднюю ночь, Таёжка пихнула ключи под подушку.
Попросила:
«Приснись, жених, невесте...»
... Вошла Таёжка в вестибюль больницы, видит: наверху, на лестничной площадке, стоит в чёрном костюме её Николайчик.
Хотела она что-то ему сказать, и тут сон разломился.
До рассвета было далеко, но она так и не сомкнула глаз. Лежала и вслушивалась в себя. «Он мой жених... он мой...»
Её чувства как-то враз определились, она твердовато сказала себе:
«От судьбы не уйдёшь. Надо плотненько брать судьбу в свои хрупкие ручки...»
Утром она бежала по вестибюлю на смену. Обычно она работала во вторую смену. А тут праздник, народ гуляет, занятий с утра нет и её пихнули в утреннюю смену.
На той на самой площадке нагнала Николая Александровича.
– С Новым годом, живулька! – поклонился ей Николай Александрович.
– С новым счастьем! – светло ответила Таёжка и торопливо пошла рядом. Бегом пересказала куцый сон и дуря, наудачу подбавила: – А во сне вы были точней.
Николай Александрович смутился.
– Что такое?
– На этом на самом месте, где мы сейчас сошлись, на этой лестничной площадке, вы ещё мне сказали: здравствуй, берегиня! Так в старину звали жён.
– Да-а, во снах я орёл, воду не переливаю... И что я ещё сказал тебе, рекордная девушка? [70]
– Кажется, н-ничего...
– И правильно. Сколько можно лясалки точить?
Неожиданно, рывком он наклонился и поцеловал её...
Вскоре они поженились.
Хотели сойтись по-тихому, без свадьбы. Такая собачья сбежка не во нрав легла даже его мачехе. Устроила громкий чих-пых. Пришлось сыграть хоть негромкую свадьбишку.
Как-то, уже нажив дочку, заспорили молодые, кто первый влюбился.
– Я первая! – сказала Таёжка. – Моё чувство тебе на расстоянии передалось.
– Нет, – сказал Николай. – Я раньше. Когда парубки в больнице крутились возле тебя, я переживал. Чего надо от девчушки? Переживал и боялся тебя такой дикошарой. Ты всё на людях... На спевках, на танцах... Всегда в кругу. Меня ж всегда жало к стеночке. Ни петь, ни танцевать не умею. Непоказательный покоритель. И вообще, крепкая любовь приходит при близком знакомстве.
– Выходит, ты не любил? Сначала?
– Чувство было, но закрепло потом.
– Обидно... Я вся влюбленная, а ты – любовь только при общении...
С работы он встречал её каждый день.
Здоровье у него было нежное, не всегда бодрое, боялся он холодов и запрещал ей выносить детей на мороз.
– Хорошо! Хорошо! – торопливо соглашалась она, провожая его в присутствие.
Вечером он спрашивал:
– Ну, носила?
– Конечно же!
– Эх, грела кура яйца – ума не нажила!
А потом сам прихваливал её, что не слушала его во всём. Ребятёжь-то выросла на морозе прочная, звонкая. Ведь Таёжка не только гуляла по холоду с детьми, они у неё ещё и спали в тулупчиках на улице под окном в колясках, спали в сорокаградусные морозы. А вот этого муж никогда так и не узнал.
Вместе с детьми рос новый Николай.
Таёжка научила его петь, танцевать. С годами выпрела из него угрюмость, одичалость, стал он вполне компанейским. Однажды возвращались они из гостей. Николай петухом прокукарекал. Совсем ожил человек!
Как в сказке отжили они долгие годы.
Для бабушки воспоминания всегда грустны, тяжелы. Жизнь прожить не лукошко сплесть.
Вороша прошлое, бабушка вянет.
Глядя на неё, сникает и Лариса.
– Ну, – с усилием нарочито бодро говорит бабушка, трогая Ларису мягким взглядом, – отобедали бояре... Потешный час ушёл, время к делам подступаться. Денёшка у нас сегодня те-есный... Надо обскакать, ягодная козка, восемь постельных старушек.
– Надо – обскачем! И передовое место ещё займём.
– Как насчёт передового... Не знаю... Скакушка я... Не выкинула б фокус... Как бы этот божий обдуванчик... – бабушка зябко поёжилась, опасливо посмотрела на окно, толсто забитое снегом, послушала, как за стеной надсадно воюшкой выла вьюга, которая, казалось, ярилась раскачать дом и развеять в щепочки, – как бы саму где нечаем в сугроб не воткнуло.
– Воткнёт – выдернем! Я-то где буду?
– Ты уж, Ларик, не возводи кураж... Не обижайся. Не успела моя столичанская гостьюшка переступить порожек, а я и сунь её тут же в хомут. Старушки эти под годами, старе дуба... Уже плохие, не встают. Да ещё дальние, живут какая где... Трамвайка, автобус нам не товарищ... Не к пути... Не подъедешь. А сама я однёркой боюсь бежать. А ну где ещё смертуха [71]свалит, закидает... Я и посули ихним ходокам: в первый каникульный день внучки наведаю купно с нею. Поди, там у отогретой дырочки в окошке как на боевом посту стоят. Ждут-пождут... Хоть погодина и нелётная, а ползти аж кричи надо. Молодым в беде поможет их молодость. А кто поможет старости?
Они выходят.
Пока Лариса закрывала на ключ входную дверь, бабушка смело, опрометчиво вышагнула за угол дома. Тут же её сдул, срезал с ног монотонно гудящий порыв грязно-серой завирухи.
«Эко уложил Господь королевишну в сани!» – весело подумалось бабушке.
– Вот что значит отрываться от коллектива! – подпустила шпилечку Лариса, помогая ей встать. – «Вашу руку, фрау мадам!» Не дело пролёживать бока на снегу.