– Что это за лирическая аллилуйя? – жёстко перебил её Грицианов. – На дворе ночь! У людей дома семьи, а вы нам с лирикой про неравную подковёрную борьбу! Не хватит ли мочить корки? Давайте, понимаете, аукаться по существу!
   – А разве я не по существу?... Ладно, я буду плотней... Товарищи, вы только вдумайтесь, пожалуйста... Какие вы сказки рассказываете своим детям? Народные... Какие вы песни поёте дольшь всего? Верней, всю жизнь? Народные. Какие танцы танцуете? Опять же на-род-ные. Ни к сказкам, ни к песням, ни к танцам народным никаких претензий, одна любовь сплошняком. Все мы на них выросли, все мы ими живём. Но как только дело подворачивает к народной медицине, так тут носы поганисты ворочам, так тут сам чёртушка в бок шилом: не верим! знахарство всё это! – и хва-ать за шашки рубить головы неподслушные.
   А не спешите рубить.
   Народная медицина – глубочайший кладезь народного ума, народного опыта. И не спешите в этот колодец плевать, пить нам же из него ох и до-олго... Умной, официальной нашей медицине жить им и жить многие и многие века, черпая именно оттуда ответы на закомуристые задачки.
   Давайте вместе подумаем. Разве народ начал лечиться лишь с открытием медицинских институтов? А разве раньше он не болел? И болел, и, слава Богу, лечился, и что-то неграмотные врачуны лечили способней нынешних академиков. У всех у нас на памяти круглый столуважаемого Владимира Владимировича в местной газете. Стол как стол. Был бы обычным, не вывороти одна журналистка про свою беду. Скрутил её радикулит. Всех борских гиппократов обползала, а радикулитище всё наглей. А радикулитище всё свирепей. Проходит год – никакого спасу. Инвалидность дают!
   И тогда журналистка наплевала на брёх про знахарство и увеялась со всеми своими охами и ахами в глухоманкину нарымскую деревнюшку. К бабушке! Через неполную неделю возвращается – счастливей человека нет на свете!
   Так вот эта журналистка и подкати колесики к Владимиру Владимировичу, просит объяснить, что за дивушка сидят в руках у той у ветхой бабунюшки. И Владимир Владимирович ответствует: а никакого чуда, просто массаж.
   В задних рядах срывисто заржали.
   – А не смеяться – плакать хочется. Почему тёмная, неписьмённая старуха выбивает боль, а дипломированные врачи, учёные разостепененные мужички, нагружённые громкими титулами, как телега в осень всякой огородной всячинкой, не могут сделать того же массажа. Они только и способны, что списать человека в инвалиды? Ка-ак тут не захочешь плакать? А раз зудится – заплачем. И скоро. Кинемся мы ведь искать ту старуху, спохватимся выведать её секреты, да не выведаем. Стариковский век быстриночкой мечен. Не успел дыхнуть, уже свернулся. А из могилы кто нам что расскажет?... Здесь медики. И каждый ли из вас брезгует знах?рками? Нет здесь ни одной живой души, чтоб потаённо не бегала к знахуркам?
   Таисия Викторовна мёртво взгляделась в зал, будто отыскивала поднятые руки.
   Но поднятых рук не было.
   Как-то нелепо смущённо молчал зал, молчал президиум.
   «Криво рак выступает, да иначе не знает...» – подумал Расцветаев и целомудренно-укоризненным голосом сказал в тишину:
   – Таисия Викторовна! Вы злоупотребляете нашим терпением. Вы что же, до утреннего гимна нас собрались держать?
   Таисия Викторовна повернулась к нему:
   – Действительно. Не сидеть же до утреннего гимна. Начните с себя, Владимир Владимирович. Скажите, кто лично вам ставит пиявки? А кто поднял вам сына?
   В зале зароптали.
   – Клевета! – вскинулась со своего стула в середине зала Желтоглазова и, неистово жестикулируя на все стороны, араписто завопила: – Это клевета! Ложь!.. Товарищи! Да как мы можем позволить ей так бессовестно чернить дорогого всем нам Владим Владимыча?!
   Расцветаев целомудренно устало улыбнулся. Немного привстал из-за стола, сказал Желтоглазовой:
   – Садитесь, пожалуйста, не волнуйтесь так горячо. Увы, Таисия Викторовна говорит правду.
   Немое изумление вытянуло лица.
   – Видите, – продолжала Таисия Викторовна, печально глядя на Расцветаева, – от людей ничего не утаишь. Люди знают всё. И то, что сестра мединститутского конюха превосходно ставит пиявки. И то, что ваш сын, упав на ледяной горке, получил сотрясение мозга. Врачи его мучили, мучили... Было совсем не закололи уколами... И вы через подставных лиц показали его бабушке с Истока. Бабушка без лекарств поставила на ноги, даже не ведая, что у него папа акад эмик. А узнай, она б со страху померла. Но зачем всё это скрывать? Зачем врать друг другу? Зачем мы с этой трибуны оплевываем этих безвестных, этих мудрых, этих великих гуманнейших стариков, по крупинкам собравших многовековой опыт целого народа, а, слезши с трибунки, бежим, одевшись потряпивше, бежим, тряся махрами, к ним подлатать своё здоровьишко? Где же логика, господа?... Если сравнить возрасты народной и научной медицины, так это глубокая старуха и малое дитя, ещё пустенькое, капитально глупенькое, как все нормальные дети, а вместе с тем оно уже и сверх меры занянченное, зацелованное чадолюбивыми родителями, а потому и спесивое, перекормленное, нарывистое, под всякий каприз садистски помыкающее на свой недалёкий лад бедной, умаянной бабкой. Это не хочу, это не ем, это мне не нравится и вообще катись ты от меня, старая старушня, от тебя по-старушечьи воняет! Бабка без утиху плачет, уревётся украдкой, да терпит ради малого дурашки, терпит ради спокойствия его отца-матери. Бабка всё в тенёк забивается, всё на обочинку вильнуть норовит, но её и в теньке достают, и с обочинки на сам большак сдёрнут. Не могут без неё в доме! И за дитятком уход неси, нагуливай поправку, и отцу-матери из еды всё сготовь, и в доме полный глянец наведи, наблести – да упади под горький случай бабка, падёт и весь дом... Ах, бабка-косолапка! Ах, великая ты мудрорукая мученица! Откуда ты только и силы берёшь такой воз тащить?... Мы только на словах, как на гуслях, да с трибуны добренькие. Бери-де всё лучшее из народовой копилки! А сунь руку к копилке, тебе в самую душу грязным сапожищем и смажут. Знахарство! Яд! Не сметь!.. Конечно, среди знахарей до вихря порчунов. А разве среди врачей в диковинку эти самые порчуны? Только уже с дипломами? Знахарь знахарю, как и врач врачу, рознь. На эту тему можно без конца аукаться.Однако пора б уже и упомнить, что знахаритьидёт от знать,что ниточка знахаря вьётся из клубочка: знать, знайка, знаткой, знаток, знатуха, знатоха, знаха...Знахари-то говорят, как огород городят...
   Таисии Викторовне вспомнилось, выблеснуло аксаковское. В руке было наготове несколько цитат. Поднесла к глазам одну.
   «... доктор... прислал мне чай и пилюли и назначил диету. Всё исполняли с большой точностью, но облегчения болезни не было; напротив, припадки становились упорнее, а я слабее. Чай и пилюли бросили, принялись за докторов простонародных, за знахарей и знахарок... Я совсем не против народной медицины и верю ей, особенно в соединении с магнетизмом; я давно отрёкся от презрительного взгляда, с которым многие смотрят на неё с высоты своего просвещения и учёности; я видел столько поразительных и убедительных случаев, что не могу сомневаться в действительности многих народных средств... Мне начали... давать „припадочные, или росные, капли“, и с первого приёма мне стало лучше; через месяц болезнь совершенно прошла... я не держал ни малейшей диеты. Сколько было бы шуму, если б так чудотворно вылечил меня какой-нибудь славный доктор!»
   Кусочек ловкий, к месту.
   Но она усовестилась его приводить, жалеючи поздний глухой час, и лишь твёрже прежнего сказала:
   – Сметь! Надо сметь!
   – Не всякая смелость города берёт! – с подсмешкой пустил Кребс.
   Это царапнуло её.
   Она тут же отхлестнула:
   – Борислав Львович! Как вы-то при вашем профессорском звании дорапортовались до того, что борец – яд, которым только и травить организм? Так неосторожно поехать во всю матушку... [41]Разве вы не знаете, что борец фармакопейный? Разве вы не знаете, что все, я повторяю, все-е! лекарства в большой дозе – яд, а в разумной целебны? Уж, казалось, ну какого счастья дождаться от змеи? Клюнула – смерть! А смотри, обвила змейка чашу. Стала нашей эмблемой. Под такой момент как не вспомнить?
   С пятого на десятое скакала она – время, время! – бегом пересказывая, что в старину змей «считали не только самыми опасными, но и самыми мудрыми. У грузин есть сказание: человек, побеждающий змею и питающийся змеями, становится мудрецом.
   А греки богиню здоровья изображали в виде змеи: она ежегодно меняла кожу, оставаясь вечно молодой.
   Известна классическая скульптура древнегреческого врача Асклепия (у римлян он назывался Эскулапом) со змеёй, обвившейся вокруг его посоха.
   У греков было предание.
   Умер единственный сын Миноса, легендарного царя острова Крит. Отец обещал великую награду тому, кто воскресит царевича. Послал гонцов за знаменитым лекарем.
   Присев отдохнуть на дороге, ведущей во дворец, Асклепий вдруг увидел на своем посохе змею и, испугавшись, убил её. Но тут же сразу приползла другая с целебной травой во рту и оживила убитую. Воспользовался врач знанием змеи, взял драгоценную траву и оживил ею наследника престола. Так стал Асклепий еще более знаменитым, «Богом врачебного искусства». С тех пор будто и появилось на его посохе изображение одной или даже двух змей. Мудрая змея стала символом врачевания, символом медицинских знаний».
   – Помилуйте, Таисия Викторовна! – взмолился Грицианов. – Ну сколько можно водить коридором? [42]Да вы что, всё это всерьёз? Мы что, на ликбезе? Что вы, как дошколят, пробаутками нас усыпляете? Только и осталось, упасть да пропасть! [43]
   – Не горячитесь, Леопольд Иваныч, – мягко тронул его за руку Кребс, – а то кровь себе подпортите... Жаль, что вы не уловили актуальности в информации. Змейка с травкой во рту – роскошь! Спешу уточнить у бухенвальдской крепышки... – И в нетерпеливой тряске потянул руку к Закавырцевой: – Скажите, Таисия Викторовна, какая травка была во рту? Борец?
   – Не важно какая. Важно – травка!
   Кребс сосредоточенно, изысканно вежливо кивнул.
   – Спасибо. Просветили.
   – Тогда уж заодно просвещу и насчёт того, почему я выдавала борец на руки. Это обвинение отпадает само собой. Я говорила об этом в министерстве. Мне пошли навстречу, разрешили амбулаторное лечение настойкой. Не маять же человека в стационаре до полутора лет!.. Что еще?... Как и следовало ожидать... Я практический врач, встретили меня с большим препятствием. Все новые предложения встречаются с большой критикой. Борьба нового и старого неизбежна... Во всяком предприятии сейчас же являются противники. Я должна была рассчитывать, что не останусь без них... И не осталась... Я очень много положила честного труда... Хотела что-то полезное сделать... Но всё ушло прахом... Не сумела я оформить... не сумела доложить... Не сумела отстоять... Пускай... Я работала не на марсиан... Пускай мой труд не принёс большой пользы, а и то, что облегчила я страдания людям, уже стоит внимания.
   Борец был исследован в Москве. Я считала, что у нас в Борске им займутся плотно... Помогут мне в мединституте... Но плотно занялись не борцом, а мной... Я осталась одна, как кочка в поле. Что я могу в одинарку? Не я отошла от коллектива... Зараньше, когда ещё ничего не было известно, мне все наперебойку твердили, что ничего полезного в борце нет...
   Дело всё скомкано... Считаю, времени на доклад было мне мало, пришлось идти галопом...
   Говорить о каких-то результатах через два месяца лечения у инкурабильных больных нельзя, а у профессора Кребса они лечились не более двух месяцев...
   Судя по выступлениям, профессора Кребса и врачей-онкологов удовлетворяют нынешние методы лечения. Я не могу с этим согласиться. Буду углаживать свой метод. Перед трудностями я не имею права падать. Я такой же слуга народа, как и все врачи... Недостатком заседания... Да, вот шарлатанство... Товарищ Кребс тут всё про шарлатанство шумел. А как назвать его?... Это не шарлатанство, а разбой какой-то... Тут он выворотил, что излечённые мои больные вовсе никогда и не болели раком. Поясню... Диагнозы я не устанавливала, это делали ведущие онкологи от Москвы до Борска. Как видите, вовсе нешарлатаны ставят диагнозы... Повторяю... Я пользовалась уже готовыми диагнозами, в том числе и самого господина Кребса. То он слал мне страдалицу со своим диагнозом, я лечила. Он снова смотрел её, писал заключение, что такая-то излечена, а тут я слышу – не было у меня раковушек. А кого же он ко мне слал? А кого я выхаживала? Что за чехарда! Почему он вдруг изменил своё поведение и стал противодействовать? Почему это он так ретиво взял крен на сто восемьдесят градусов? Я не люблю ходить вокруг да около... Я как есть... Я скажу...
   Ещё когда мы с ним поступали в мединститут, он к пущей важности вызубрил в упор [44]семь латинских изречений. И потом всю жизнь щеголял ими, давилвсех своей эрудицией. Я так часто слышала их от него, что запомнила. Сегодня вы слышали уже шесть. А седьмое я вам сама скажу. Еgo nihil timeo, quia nihil habeo. Я ничего не боюсь, потому что ничего не имею! Новое поведение профессора Кребса, который весьма квалифицированно организовал отрицательное заключение вопреки мнению профессоров трёх клиник, я считаю жестокой расплатой за то, что «не проявила практический реализм» и не передала ему в руки свой борец, в эффективности которого он как никто здесь убеждён!
   Кребс заставил себя засмеяться.
   Но сработал грубовато, нечисто.
   Смеялся он с явно видимой натугой.
   – Таисия Викторовна, – сказал он, отсмеявшись, – я бы посоветовал вам поучиться вести себя в приличном обществе, а то ведь за ваши фэнтези можно очутиться и в суде.
   – А хоть сейчас! – с твёрдым спокойствием ответила Таисия Викторовна. – Видали, фантазия! Грубейшим недостатком этого нашего собрания я считаю отсутствие демонстрации излечённых. Неужели можно поверить, что отменили её только из-за нехватки времени? Да давайте вот сейчас начнём демонстрацию и сразу откроется, кто шарлатан и мамона.
   – Никакой демонстрации! – пискляво вскрикнул Кребс. Истёртые нервы начинали его подводить. – Никакой!
   – А почему эт никакоечкой?! – вдруг грянуло от входа. – Почему никакоечкой? Да уши заповянут слухать вашу глумёжную вздорицу! Унизить тако какого человека и – ша?! Иэх! Язык не картошка, не мнётся, а меля, что хоча!
   От двери гулко по проходу, глянцевито рассекавшему зал надвое, шла Маша-татарочка, шла к сцене. После нескольких торопливых шагов её сорвало на рысь. Дёргая-взмахивая выставленными локтями, точно обрубленными, оголёнными от перьев крылами, ладилась она на бегу развязать крутой платошный узел под низом лица.
   Узел не поддавался. Тогда она выдернула из платка голову, как лошадь из хомута, шваркнула так и не развязанную серую тёплую пуховку в сторону.
   В следующий миг, дёрнувшись вперёд, стряхнула с плеч состарившуюся вместе с нею вельветовую заношенную плюшку.
   Зал ожил, заворочался.
   В разведку потянулись с мест голоса:
   – Штой-то горячо бабоньке...
   – Разбрасывает амуницию...
   – Сдвинута по фазе...
   – Похоже на хулиганство...
   – Щас расстегнёт глотку!
   У ступенек, ведущих на сцену, Маша вкопанно стала, потом повернулась к залу лицом.
   Руки её тряслись под подбородком. Её подпекало расстегнуть кофту, но пальцы, в овражках трещин от чёрной работы, не слушались, вдесятером суматошно толклись возле одной верхней пуговки и никак не могли впихнуть её в петельку.
   Потеряв всякое терпение, перебежали пальцы на ворот – только брызнули пуговицы белым звонким дождём.
   Чуже, плетьми, упали руки к бокам.
   Разорванная кофта, хрустко выворачиваясь, с шипом наползла, прикрыла собой верх юбки, схваченной бельевой бечёвкой.
   Притих, насторожился зал. И все а! – уши топориками.
   – Хулиганство полное! – холодно констатировала Желтоглазова.
   – И как не стыдно! – преданно и спешно поднёс ей поддержку кто-то из кребс-крабиков.
   – А чего стыдно? Мы не на светском балу... Если это и хулиганство, так плановое. У нас предусматривалась же демонстрация излечённых больных!
   – Если это демонстрация, так недолечённых психов!
   Оглохнув от горя, Маша не слышала ядовитых реплик.
   – Люди! – сказала она. – Вы все врачи, и голая баба разь вам кому в чуду? А вот мне в дичь... Я хочу спросить, что у вас здеся? Цирк шапито?... Что молчите рыбами, когда пустобрешливой Кребс колоколит чего издря? Иль в вас зрение потухло, иль в вас души умерли? У вас же на глазах под пяткой топчут, губют, трут в муку какого человека! А вы, холоднокровые, позастегнули рты на замочки? Чего рты позажали-то? Иля уж воистинку: не я засыпал, не моё мелется? Ох люди! Ох горькие! Ума не дам... Да еслив у меня не было той проклятущей заразы, на что ж было обдирать меня, как зайца?
   Маша подняла руки к тем местам, где должны были бы быть груди, и только тут все увидели, что грудей там не было.
   – Кребс склал диагноз ваш. Грицианов, хирург, понятно, резал... чекрыжил... Если ничо не было, зачем жа отсекли грудя? Зараде какого смешного интереса? Они, – ткнула в Кребса и Грицианова, – не барского десятка, нехай слухают... Они испоганили мне весь верх. Выхватили и весь низ... Вымахнули всё женское хозяйство... Грицианов потрошил, как курку... И года ещё стары не прибыли, а я уже от бабьей от радости отсажена. Ну хорошо, что ещё до войны народила всех своих. Ну хорошо, что мужа накрыла военная лихость, не вернула с фронта. А то что мне делай? Да и... На словах не обскажешь... Выписали, как вы говорите, в тяжёлом, в носилочном состоянии. Выписали помирать. Я б тутеньки уже не тренькала язычком... Э-э!.. Ещё б когда совсем упала, да спасибушко, – Маша трижды поклонилась Таисии Викторовне до полу, – да спасибушко великой нашей страдалице Таись Викторне. Подпёрла борцом, не дала упасть. А тепере ей ишшо и выговорешник? За то, что выдернула с того света?
   Маша зябко поёжилась и, рдея, надвинула кофтёнку снова на плечи. Держа её за края на груди, умаянно потащилась по ступенькам на сцену.
   – Раз у нас демонстрация, – сказала со сцены Кребсу, – вот и скажи, профессор хороший, что было и что стало... Посмотри и скажи миру, что у меня сейчас посля борца?
   Маша взялась за кончик бечёвки, коротко свисал из узла.
   – Что вы! Только не это! – горячечно зашептал Грицианов, подскакивая к ней на пальчиках. – На сцене раздеваться!
   – Так вы ж нас звали сюда напоказ? Или на что? Законфузился, шайтан его забери! На операции резал, как барашку, а тут законфузился!
   – Всему своё место.
   Из зала спросили:
   – Грицианов! Вы что там шепчетесь? Нам тоже интересно послушать.
   И Маша ответила:
   – А смотреть не желают, как работает честняга борец... Наш Борисушка... Раздеться дажно не велят... Ну что ж... Тогда я и без смотринки так скажу Кребсу и всей его окружке... Как лягуха ни прыгает, а всё в своём болоте!.. Егози, профессор, не егози, а шляпой солнце не закроешь!
   Кребс солидно промолчал, злобчиво скосил глаза на Грицианова. Да сворачивай ты, шизокрылый, это идиотское заседание!
   Кребс видел, как от входа к сцене двинулись плотным ватажком женщины. Впереди была Шаталкина, видеть которую Кребс органически не мог.
   Грицианов торопливо объявил, что повестка исчерпана, заседание на этом закрывается.
   Он говорил и видел, что к сцене идут женщины. Он недоумевал. Он впервые видел, что при закрытии заседания люди шли не к выходу.
   – Товарищи! – громко заговорила Шаталкина, и любопытные лица повернулись к ней. – Нас вызвали сюда, хотели показать, как нас выходили борцом. Но это кое-кому не по шерсти. Я всёжки скажу... Не всякий раз – обязательная операция, не обязательно лучи... Меня посмотрел Кребс. Шлёт под нож, под лучи. Грицианов уже свои наточил ножищи меня шматовать. А я прежь чем лезти под операцию заверни ещё к Таись Викторне. И гореносица наша сказала, что без операции, без лучей можно подштопать меня. Она говорела, ранний, ещё квёленькой, ещё хиленькой рачок одолеть за всё просто. Всё едино, что чирей угасить. Набралась я духом и дала Грицианову расписку. Под расписку отбрехалась, ель отбилась от ножа, от лучевого огня. И не прогадала. Таись Викторна свет травушкой осадила, задавила во мне беду. Нынь я здорова... бревном не ушибить... Здорова, как машина!.. Ка-ак ма-ши-и...
   В её взор вплеснулась растерянность. Она видела: поднялся президиум, стал стадом разбредаться.
   Глядя на президиум, и в зале повалило всё к дверям, гремя отодвигаемыми стульями, и Шаталкина, вконец смешавшись от разбредаемого народа, поникла, смолкла на полуслове.
   Кребс мёртво сгрёб Грицианова за руку и поволок за красную стену занавеса.
   – Слушай! – удушенно замычал Кребс, давясь от злобы, когда они остались одни. – Ну так глупо ударить в грязь яйцом!.. Да что за крезаторий [45]вы открыли в своём дурацком онкодиспансике?! Эта непристёгнутая расчехлила лапшемёт... Эта одна паршивая «заблудшая овца может целое стадо пастырей испортить»! Не в состоянии операцией заткнуть глотку этой Шаталкиной!? Неужели вы не в состоянии поймать эту буйнопламенную и для галочки вырезать у неё хоть что-нибудь? Это лично ей, разумеется, не надо, ей вовсе не надо, но до зарезу надо ва-ам! мне-е! Нашей репутации!.. О-о!.. Дубики-дубочки... Наживу я с вами рак головы! Грош тебе как главному цена, если не можешь убедить человека в том, что ему необходимо лечь на операцию, пустяковую, крайне безвредную, но до смерти необходимую. И срочную! Раз мазнули, надо дельце чётко выруливать! Выруливать!
   – Дорогой Борислав Львович! Кровь откуда хошь, но – рульнём! Гад буду – рульнём! Ох да кэ-эк рульнём! – клялся Грицианов. – Я этой Шаталке-скакалке ещё устрою чих-пых!

16

   А на следующее утро Таисия Викторовна проснулась совершенно больной, какой-то раздавленной, будто на ней остановился гусеницами трактор и поплясал.
   Вспомнилось вчерашнее заседание.
   Холодный страх закрыл ей глаза.
   Передёрнувшись, она рывком надвинула одеяло на голову.
   Со стены, из динамика, бодро ударила музыка – пошла заставка к уроку гимнастики.
   – Крошунечка, – сказал Николай Александрович, похаживая в трико по комнате и поглаживая себе руки от кистей к плечам, готовясь к первому упражнению. – На правах штатного молчуна позволь мне мини-лекцию... Неужели ты думаешь, раз закрыла глаза, то снова стало за окном темно? Не кали себя, не трави... Жизнёнка штука кусучая, линявая. Вчерашнее отжито по-вчерашнему, а сегодня надо жить по-сегодняшнему. Может, ещё попадёшь на Международный онкологический конгресс в Москве...
   – Разговоры давно идут...
   – Может, когда-нибудь и соберутся? Позовут... Развеешься... Вставай. Уже урок...
   Она примёрла под одеялом, не шевельнулась.
   «Хох... Жидковато в тебе, малышка, борцовского пару. Выходит, в первой же драчке весь выпустила?... А была бритва, огонь...»
   Он не стал нудеть, не стал её трогать, иначе он был бы не он, и, выключив динамик, побрёл разводить керосинку. Должен же кто-то готовить завтрак? Скоро вскочат Гоша с Милой. Детей в институты голодными не выпроводишь.
   «Сколько живём, ни разу не пропустили гимнастику. День завязывался всегда с гимнастики. От неё, по домашнему уставу, освобождался лишь больной. Но из нас никто, сколь вместе живём, ни разу не болел... Ни разу...»
   Вжав в плечи голову, понуро утащился к себе в милицейскую поликлинику Николай Александрович. Потом убежал в политехнический Гоша, а следом и Мила в медицинский. А Таисия Викторовна всё лежала, не решаясь высунуться из тёмного тепла под одеялом.
   У неё была температура.
   Это она знала без градусника. Она спокойно могла вовсе не идти на работу. Но как не идти? Это школьная детворня по своей малолетней жестокости и сглупа безумствует от счастья, когда хворь примнёт учителя. Не надо готовить уроки! Ну а какая радость у больных, свались сама их лечащая врачица?
   И она пошла.
   Мёл снег, плотный, лохматый, крупный, как лапоть. Первый нелёжкий снег щедро сыпал на сухую, точно пепел, землю.
   Она любила зиму, любила пушной снег особенно в первые дни. Однако сейчас эта суетливая серо-мутная круговерть, эта весёлая заметуха совсем не грела ей душу, слепила глаза, и ей казалось, что она ясно чувствовала холод и давящий вес каждой опускавшейся на неё снежинки.
   Она вошла к себе в полутёмную клетуху в свой час, минута в минуту, и сразу глазами в угол. Пусто. Где настойка? Боже! Да куда девалась целая четверть?!
   Не раздеваясь, в уличном, подхватилась бегом на второй этаж к Грицианову.
   – Леопольд Иванович, чепе! – в доклад с порога. – Настойка пропала!