– Сердце не терпит... странно... – поникло возразила Таисия Викторовна. – Пока... От таких новостей и язык потеряешь... Пока о моём препарате знали лишь вы да я, вы разрешали его применять. А сейчас, когда препарат одобрен министерством, когда само министерство официально рекомендует испытать его у нас в диспансере непосредственно под моим наблюдением, вы вдруг зарачились напопятки?
   – Ну... Что было вчера, – Грицианов мягко прихлопнул обеими руками по столу, – то было вчера. А сегодня – это уже сегодня. Каждый заблуждается, и каждый по-своему...
   Грицианов замолчал. Он не знал, что ещё сказать.
   Молчала и Таисия Викторовна.
   Молчание явно затягивалось.
   «Грицианов, не спи, а то умёрзнешь!» – подстегнул он себя, и это придало ему духу, у него разыгрались глаза, и он уже твёрже, напористей поломил вслух:
   – Вот сейчас я узнал, что ваши, казалось, невинные капельки выходят на вседержавную арену. Каюсь, я испугался. У меня, как говорил один дворник, ум назад пошёл... Ну... Дать эти капельки одному, двум, трём безнадёгам... Но когда дело ставится на государственный поток... извините, я на себя такого риска не беру. Я не хочу никаких экспериментов! Я врач, я лечу. Я хочу иметь уже готовые, проверенные препараты. Вы проверьте и дайте, я буду спокойно лечить. А экспериментировать в широких масштабах на людях... это знаете... Вы что же, думаете, у нас люди дешевле мышей? На мышах не испытывали – сразу давай на людях! Это не перехлёст? А потом... Мне, да и всему диспансеру неизвестно, какие именно больные фигурируют в представленных вами туда,в министерство, – он ткнул пальцем вверх, – материалах. Не знаю, был ли у них действительно рак, проводилось ли предварительное лечение лучами радия и рентгена, была ли надобность в применении ваших геркулесовых капель и тэдэ и тэпэ. Ведь всё это делалось вами лично без какого-либо контроля?
   – А я, врач, что, не контроль? Или вы мне не доверяли? И – повышали? А десятки мною излечённых, кого вы лично смотрели потом? Вы что, себе уже не доверяете?
   Грицианов скорбно сморщился.
   – Ну, сабо самой, это не разговор... Что за базар? Доверяли, не доверяли... Одним словом, всё это заставляет меня возражать против испытания ва-ше-гопрепарата в условиях на-ше-годиспансера. Тем более, мы не научно-исследовательское учреждение. Мы не сможем объективно дать правильную оценку ва-ше-муметоду.

8

   Как на ватных, на неверных ногах, Таисия Викторовна вышатнулась из диспансера и машинально, без мысли во взгляде побрела по улице.
   Пожилой чинный мужчина в тройке, при бабочке, ждавший её у выхода, насторожённо хмурится. Да куда это дурёку покатило? Или у неё семь гривен до рубля не хватает? [23]Пройти мимо и не заметить!
   Короткотелый, точно обрубыш, непомерно тучный, с игрушечно-крохотной головкой с кулачок, невесть как прилепленной к экой раскормленной, оплывшей квадратно-гнездовой туше, с невероятно долгими, толстыми руками, напоминающими рачьи клешни, – да и весь он, рачеглазый, походил на жирного рака в строгом чёрном костюме-тройке, – с минуту ещё в маете ждал, полагая, что она опомнится, догадается, что жмёт вовсе не в ту сторону и повернёт назад, к нему, но она уходила всё дальше, теряясь в тугой весёлой апрельской толпе.
   Он всплыл на цыпочки – её уже совсем не видать!
   Он оторопело поморгал белёсыми ресницами и ринулся следом с той отчаянной прытью, с какой кидается зазевавшаяся старая гончая за просквозившей добычей.
   – Тай Викторна!.. Тай Викторна!.. – аврально вопил он, тяжко пробиваясь сквозь людскую литую тесноту.
   Суматошные крики догнали её.
   Она очнулась, остановилась.
   – Тайна Викторовна!.. Соболинка!.. Здравствуйте!.. – подлетая, бормотал он, задыхаясь с бега, тараща и без того сидевшие навылупке глаза и кланяясь.
   Таисия Викторовна рассеянно улыбнулась.
   – А-а, Борислав Львович... Вы...
   – Я, я, Таёжка! Я!.. – захлёбывался он словами, плотно наклоняясь к её лицу, так что его могла слышать лишь она одна и крепко, будто железными тисками, беря её за локоть.
   Она положила руку на его руку, до боли твёрдо державшую её за локоть, подумала столкнуть и не столкнула...
 
   Познакомились они на первом курсе.
   Ей было семнадцать, ему сорок два.
   В молодости он много болел, в порядке исключения разрешили ему поступать в институт.
   Сдавал Кребс вступительные вместе с Таёжкой.
   Их зачислили в одну группу.
   Уже в начале учёбы Борислав Львович нечаянно обнаружил, что ему улыбается случай стать мужем не только Таёжке, но и параллельно расшалившейся самой старенькой в округе кафедральнойпроказнице Люции Ивановне.
   Он задумался и, кажется, горько затосковал.
   Что делать?
   К какому берегу кидать чалки?
   Борислав Львович был серьёзный человек, обстоятельный. К тому клонили, обязывали высокие лета.
   Как человек обстоятельный, осторожный, он занялся налегке бухгалтерией, севши за счёты.
   Таёжка молода, соблазнительно хороша. Всё пока чики-брики. Одно очко. Но!.. Положение – ноль. Перспектива – прозябание где-нибудь в нарымской Ривьере по распределению. Минус очко. Итого имеем круглый ноль. Полный трындец! Лешак его знает, что за жизнь? Кроме вечного рака головы [24]что с нею наживёшь? Потрясение мозгов!
   Прокрутим вариант с шалуньей Люцией Ивановной.
   Люция Ивановна достопочтенна, скромно говоря, николаевская невеста, но искренне тянется в соблазнительно хорошенькие. Желание вполне похвальное, однако, увы, неисполнимое: она на двадцать пять лет старше Бориски. Знамо дело, при всём горячем желании это в плюс не впихнёшь. Минус очко.
   Ах, этот минус! Сдвинуться с ума!
   Борислав Львович осерчал на закон.
   Ну что это за закон – нельзя взять даже две жены? На востоке вон раньше табунами огребали и ничего, сатана тебя подхвати!
   Нам табун не нужен, нам и две достаточно. Мы скромны, мы без байских замашек. Нам бы к красоте и молодости Таёжки пристегнуть всё то, чем владеет Люция Ивановна – и мы на гребне сбывшейся мечты! Сразу б начало светать в мозгах. [25]Полный же шоколад!
   Но – закон-жесткач!
   Выбирай. Эта на двадцать пять моложе тебя, та на двадцать пять старше тебя. Кругом пендык! Как выбирать?
   Борислав Львович покопался в пустоватых закоулках своей памяти, вымел кой-какую любопытную мелочишку. Вспомнил, что отец Конфуция был старше своей жены на 54 года, отец Бородина на 35, Бальзака на 32, Гончарова на 31, Генделя на 29, Лондона на 24, Гёте на 22, Ковалевской на 20...
   Это выбрыки папашек гениев.
   А что же сами гении?
   Имре Кальман выпередил свою благоверную почти на тридцать, Достоевский на двадцать пять, Сталин на двадцать, Толстой на восемнадцать...
   И кинь-верть, и верть-кинь – всё равно. Всё льётся в одной колее. И у сынов трактовкаотцов.
   Под момент вспомнилось, что «в процентном отношении больше всего выдающихся людей родилось у отцов в возрасте 37–39 лет (пик рождаемости талантов)".
   Ну, заоправдывался Борислав Львович, нам талантов не рожать, поезд с нашим пиком убежал. Однако мужики – козлы вертоватые. Всё токуют подле свежатинки, подле батончиков. Молодых завлекалочек и так разнесут на руках по загсам, да кто ж пожалеет стареньких?... Какой-то антикварный баян?... [26]Безнадёга?...
   «Я как Достоевский, только наоборот», – коряво подумалось.
   Его подпекало вывернуть себе оправдательный пример из истории, чтоб с маху затыкать злые рты. Но, как он ни бился, ничего утешительного на ум не набегало, выгреб лишь один пустячок. Отец Ивана Тургенева был моложе своей жены на пяток годков. Не густо-с...
   «Зато я сигану на все двадцать пять! Первый и последний в мире. Только запишут ли в историю мой подвиг?»
   Цена подвига его согревала.
   Он знал, что большие года не единственный и не самый крупный бриллиант башливитой Люции Ивановны.
   Смотри да считай!
   Варяжистая Люция Ивановна – кафедральная старушечка. Заведует кафедрой акушерства и гинекологии. Ни больше ни меньше. Его Величество госпожа Кафедра! Плю-юс очко.
   Профи, то есть профессор. Опя-ять очко.
   Как ни странно, Люция Ивановна, извините, невинна. Говорят, ещё в начале века она вроде окончила и институт благородных неваляшек. Гордая неваляшка! По слухам, всё со звёздочкой [27]– не с октябрятской! – скачет. До шестидесяти семи донести невинность и не расплескать – это вам не засушенный фиговый листок сохранить меж книжных страничек. Хоть с натяжкой, но это то-оже плюсишко.
   Дальше. Бежим дальше.
   Кончает Боба институт, остаётся, примирает при кафедре. Плюс.
   Люция Ивановна по ускоренной схеме лепит из Бобы учёного льва – в две тяги ватлают кандидатскую (участие Бобы чисто символическое), и Люция Ивановна защищает её от провала. Плюс.
   Потом защищают докторскую. Плюс.
   Боба тоже уже профи, то есть профессор. Плюс.
   Боба берёт в свои белы ручки кафедру, а Люция Ивановна гарантирует её передачу именно ему, поскольку тудапросто не принято брать. Плюс.
   Потом Люция Ивановна вообще удаляется. Сделала дело, умирай смело!
   Аlles oder Nichts! Всё или ничего!
   Говорят, в горячности разум теряешь. Но это, пожалуй, не про Бобу. По его сведениям, он ничего не потерял.
   И Таёжку, и Люцию Ивановну он высоко оценил, ту и другую назвал кучками золота. Недолго – век-то жить не в поле ехать – он горевал, сидя между этими кучками. Сказал себе: из двух кучек золота выбирай б?льшую и, не колеблясь, выбрал Люцию Ивановну со всеми её обременительными причандалами: с её заплесневелой, престарелой невинностью, с её професссссорством, с дорогой кафедрой и пр. и пр. Брать так брать всё в комплексе. Как комплексный ужин. И он мужественно взял госпожу Кафедру.
   Лихая бухгалтерия!
   А вместе с тем и точная.
   Всё так и повернулось, как Борислав Львович наплановал.
   Он давно профессор. Кафедра давно его. Люции Ивановны давно уже нет и в помине. Сделав дело, как-то не стала долго без толку толочься. Позвенел сладкий звоночек. Природа позвала к покою, ко сну, и Люция Ивановна, как-то смирно, стандартно поохав, угомонилась. В общем порядке подала заявление на два метра и ей великодушно не отказали.
 
   Таисия Викторовна всё же содрала его цепкую руку с локтя.
   Кребсу это не понравилось, и он, перебарывая себя, натянуто хохотнул:
   – Так вы домой?
   – А куда ж ещё вечером?
   «Ух и пуржит жизнь! Ух и пуржи-ит! – веселея, подумал он. – Видать, этот савраска без узды, Грицианишка, чувствительно тебя тряхнул, если, возвращаясь домой, скачешь ты, дорогая наша бухенвальдская крепышка, [28]в противоположную от дома сторону!»
   А вслух проворковал, мягко, по-рысьи ступая рядом и влюбовинку оглаживая рукав её отёрханного, ветхого пальтишка:
   – Позвольте вас, русяточка, уведомить. Пока вы удаляетесь от дома.
   Таисия Викторовна стала, неверяще огляделась.
   «И правда... Вот глупёха! Совсем памороки забило...»
   Её полоснуло, что совсем чужой человек оказался невольным свидетелем её беды.
   – А вам-то что нужно от меня? – пыхнула она. – В провожальщиках я не нуждаюсь. Откуда вы взялись?
   С ласковым укором – детям прощаются капризы! – Борислав Львович погрозил пальчиком:
   – Не позволяйте себе так грубить заслуженному работнику органов. [29]Не спешите меня изничтожать. Я вам иэх как нужен!
   – Вы – мне?
   – Я – вам. Потерпите, чудо увидите!.. Я был у себя дома, – широко, наотмашку вскинул он руку, показывая на закиданное облаками тёмное небо. – Вдруг входит ко мне в келью сам Господь Бог и велит: раб мой, доброму человеку худо на земле, спустись помоги. Вот я и возле вас...
   Таисия Викторовна брезгливо покосилась.
   – Театральничать в ваши годы – тошнотно видеть. У меня сегодня гадчайший день. Хоть глаза завяжи да в омут бежи... Я потеряла всё... – надломленно пожаловалась она.
   – Сегодня у вас самый счастливый день! Сегодня вы приобрели всё! – властно возразил он, целуя её в руку. – Как вы говорите, это не баран чихал! Рано вам ещё бросаться с баллона! [30]
   Она удивилась, почему дала ему поцеловать, почему не выдернула руку. Она пристыла в напряжении, отчего-то ожидая, что скажет ещё он. Она почему-то поверила тому, какон всё это сказал.
   – Сверху прекрасно видать всю смехотворную мышкину возню. Вы ещё не вышли из грициановского гнезда, а я уже дежурил у выхода. Не надо мне ничего рассказывать, я знаю всё, о чём вы там говорили, чем всё кончилось. А теперь скажу я. Единственный человек, который потерял... действительно потерял сегодня всё, – это сам Грицианов. Да! Да! Не удивляйтесь. Вам одной круто. Одной рукой и узла не завяжешь... Как вы думаете, зачем я здесь? Неужто станет орёл мух ловить?
   Таисия Викторовна пожала плечом и медленно взяла назад, к дому.
   Слегка наклонившись вперёд, Борислав Львович посыпал шажки рядом, ставя ноги шире обычного, надёжно, будто шёл по кораблю в штормовом море.

9

   – Не смотрите, милочек, что я вьюноша далеко не первого разлива... У старого козла крепче рога. Я ваша вторая рука... Я человек простой...
   Таисия Викторовна вежливо кивнула и насмешливо подумала:
   «Простой как три копейки одной бумажкой...»
   Она знала, не тот Кребс человек, кто с пуста шатнётся в драку. Этот аршин с шапкой не кинется с пуста ломать рога.
   – И каковы в таком случае ваши условия? – прямо спросила.
   Кребс не ожидал такого вопроса в лоб и с мелким, неохотным смешком ответил уклончиво:
   – Не паникуйте за свою долю. В любом случае половина яйца лучше, чем целая, да пустая скорлупа.
   Она тоже перешла на ироничный тон.
   – Спасибо и за половинку... Не обошли... Но не рано ли делить яйцо, которое ещё не снесено?
   – Вот! Вот! – подхватил он. – Курочка в гнезде, яичко кой-где, а мы бегаем вокруг курочки с раскалённой сковородкой... Милуша, умерьте ваш пыл. Если думаете, что изобрели ах штучку, то... Ходит меж учёными одна кислая байка. Некто изобрёл нечто и требует: признавайте. Ему говорят, прежде чем требовать признания потрудитесь хоть пролистнуть всю английскую энциклопедию за последние этак лет двести, нет ли уже там вашего изобретения. Посмотрел, не нашёл. Говорят, ну полистайте теперь всю французскую. Нет и во французской. Настаивают, берите немецкую. Взял. Нету. Ему и отвечают: если нигде, ни в одной энциклопедии нету вашего изобретения, то кому такое оно и нужно?
   Усталая улыбка безучастно потрогала её лицо.
   – А вы... А вы всё такой же, неисправимый болтунок.
   – Увы. Только гробовая доска исправит.
   – Похоже. Никакие вас годы не мнут.
   – Слаб? им! – торжественно приосанился Кребс. – Не кисляйка какой, чтоб поддаваться годам. Я сам их ломаю... Кого хотите сломаю, но горя к вам не подпущу! – с неожиданной серьёзностью намахнул он.
   – Это что-то новое...
   – И я попробую открыть вам на него глаза, мамочка, – вкрадчиво сказал Кребс, цепко беря её за локоть.
   Она не сняла его руку с локтя. Напротив. Пошла тише, ладясь под его короткий шаг, напуская на себя беззаботность:
   – Сделайте уж милость, откройте, пока странное любопытство подогревает меня.
   – Знаете, что в городе о вашей доброте ходят легенды?
   – Даже так? Это очень плохо?
   – Очень! Почему вы бесплатно раздаёте свои чудодеи капельки, как навеличивают вашу настойку? Откуда такая бессребреница? О натюрель!.. Я преотлично знаю ваше генеалогическое древо и что-то не выудил из анналов старины, что оно от рокфеллеровского корешка! Разве вы берёте корень у барыг за спасибо? Разве спирт на настойку вам тоже дуриком достаётся? Так чего ж вы своё отдаете за так?
   – Я отдаю больным.
   – А разве аптека продает лекарства только здоровым?
   – Так то аптека. У меня и мысли не было брать деньги.
   – Ах, какие мы добренькие! Ах, какие мы хорошенькие! Да похвалите, пожалуйста, нас поскорей! Может, кто-то и хвалит, да есть и – хохочут! Вы стесняетесь взять с человека своё заработанное честно, а он, умняра, не стесняется доить вашу доброту. Раз по разу берёт и берёт у вас пузырёчки. Ему уже и не надо, а у него руки зудятся, горят нашаромыжку потянуть с ротозинихи, коль можно, и, не в силах удержать себя, берёт дальше, берёт на всякий аховый случай. И такой случай наворачивается. У вас кончилось. Вы с извинениями говорите больному, что пока нет настойки. Он в печали уходит от вас, а на углу его... в конце вашего же тупичка... у вас же в вашем Карповском переулке, перехватывает шельмоватый этот запасливый хомяк, про запас нахапавший внахалку выше глаз, и предлагает ваши же капли за бешеные капиталы! И тот по-ку-па-ет. А куда деваться?
   – Ну, чего сплетни сплетать?
   – Это правда, но не главная правда. Главная правда в том, что там, – Кребс яростно потыкал оттопыренным большим пальцем за плечо, назад, где был диспансер, – вас уронили, а здесь, – величаво повёл рукой вокруг, – а здесь, на тёмной этой улице вас подняли! Да не без моей помощи. Помните, ребёнок растёт, падая и вставая... па-дая и вста-вая, па-дая и вста-вая... В эту минуту вы получаете в моей институтской клинике десять коек... Испытывайте на здоровье свой борец!
   – Что вы сказали? Повторите... – остановив дыхание, одними губами прошептала Таисия Викторовна.
   Кребс подумал: «Разве краб проживёт без клешней?», а вслух сказал:
   – Ничего особенного... Жалко, почему вы раньше мне ни гугушки про своего борчика? Без митинга я б отстегнул вам места, оградил бы от десятого вала грициановского кланчика... Ну-с, с этой минуты, милочек, у вас, повторяю, десять коек в моей клинике. Работайте на здоровье. И вот вам на верную помощь моя рука.
   Он барски подал ей руку.
   Она в растерянности взяла её обеими своими руками, прижалась к ней щекой и заплакала, наклоняясь перед ним всё ниже, ниже.
   Кребс всполошился.
   – Таёжик! Что вы делаете? Не плачьте... Поднимите лицо... Прохожие что подумают? Втихую избиваю и плакать не велю...
   Она не слышала его и плакала-благодарила.
   Чем прекратить эти слёзы? Чем её поднять?
   – Даю при условии, что вы запишете меня к себе консультантом, – запоздало напомнил он.
   Не отрывая лица от уютного тепла его ладони, она подтвердительно качнула головой. Согласна!
   – И сразу первый вам совет. Тяжёлых больных не брать!
   Таисия Викторовна перестала плакать. Подняла голову.
   – Почему? – спросила отчуждённо. – Поступит человек с четвёртой стадией и что, показывай на дверь?
   – Показывай! – жёстко рубнул Кребс. – Видите... Везут человека по татарской дороге, [31]везут, разумеется, на кладбище, на этот «склад готовой продукции», а по ошибке примчали к нам в клинику. Из этого вовсе не следует, что от нас он побежит своими ножками домой. Я лично не уверен, что он у нас поднимется... Я не могу рисковать репутацией своей клиники, наконец, своей собственной репутацией. Если мы сейчас забьём клинику едва тёпленькой публикой, то где гарантия, что у нас она не сделает последнее – не остынет? Какие слухи взорвут город? У Кребса не клиника. Сплошной морг! Туда ехать можно, но только предварительно заказав гроб! Вас такая репутация веселит? Лично меня знобит!
   – Но-о институтская клиника и не базар. Это на базаре вы за свои денюжки можете набрать, скажем, яблок, какие на вас смотрят. А в нашем деле выбора нет. Что подали... Что подвезли, то и принимай.
   Кребс уныло поморщился.
   – Боюсь, наживу я с вами рак головы... На меня смертельную нагоняют тоску ваши фантазии дилетантки. В полупустую корону клиники вы должны добыть богатые жемчуга, а не булыжники. Жемчуга нужны! Жем-чу-га! И не мне одному! И вам! Прежде всего вам! Вашему методу! Вашему борцу! Нужен звёздный взлёт! Обвальный успех! Каскад! Карнавал! Незатухащий вулкан успеха!.. Тогда народище хлынет к вам, вознесёт! Воспоёт! Но если мы в своей клинике будем корячиться исключительно на могилокопателей, город капитально забросает нас камнями. Вы погубите и свой метод, и себя, и меня!..
   Молотил Кребс с тем безотчётным, неуправляемым энтузиазмом, когда грохочущему потоку напыщенной, бессвязной речи не было видно ни конца, ни маломальской ясности.
   – Совсем зарапортовались, – кротко перебила его Таисия Викторовна. – Никак не вырулите на главную мысль.
   – С вами, милочек, вырулишь! Поясняю... Мы берём хотя б на первых порах больных полегче. От нас они выскакивают здоровенькие. Подправляется реноме клиники, наш метод вежливо вырывает поддержку в верхах. Мы на коне! Отогреваемся в лучах... славы... А чтоб были лучи, не должно быть четвёртой стадии. Излечение в четвёртой стадии равносильно чуду и то неземному. Так что лучи и четвёртая несовместимы.
   Таисия Викторовна уставилась на Кребса в глубокой задумчивости.
   «Почему он о моём методе говорит как о нашем?Неужели у него на плане вмазаться в соавторы? Ну что ж, этого и следовало ожидать. Разве руки гнутся от себя, а не к себе? Было б озеро, черти наскочат... Без личной выгоды зачем ему дарить мне десять коек в его клинике? Но заупрямься я на четвёртой – вообще к клинике не подпустит. Потеряешь всё! Мда-а... Гладкая дорожка, а не перейдёшь...»
   Что же делать? Что? Спасать разом всё – заживо хоронить всё! Не умнее ли на первой поре уступить, поддакнуть, кинуть в жертву четвёртую, а там, закрепившись, и за эту малость вступиться? Как это один говаривал... Кажется, главное ввязаться в драку, а там кто-нибудь по шее и даст? А может, и не даст. Главное, хоть как-то ввязаться, хоть как-то начать...
   – Конечно, – сожалеюще сказала Таисия Викторовна. – Раз вы нашли несовместимость крови у лучей с четвёртой стадией, так нельзя это не брать в резон... Не посидеть ли пока в тенёчке госпоже Четвёртой?
   – Наконец-то я слышу дело! – Кребс ободрительно пожал ей локоть. – И то... Разве, спасаясь бегством, любуются природой? Не-ет... Вот мы и уговорились. Можно расходиться. Но прежде разрешите по старой памяти проводить вас до калитки.
   – Если не устали...
   – Возле вас устать?! – воскликнул он. – Да возле вас с каждым шагом по году с плеч сваливается! Я чувствую себя возле вас совсем молодым, прытким, лёгким. Как тогда....
    Тогда,в студенчестве, он на первом курсе провожал её до калитки и возвращался в общежитие уже на первом свету. Странно. Тогдаадски тёмных ночей почему-то не было. Сколько помнит, все ночи в этом её тупичке были с какой-то волшебной светлинкой, не то что сейчас.
   Они шли рядом, и он не видел её лица.
   Он хотел спросить, почему сейчас такие чёрные вечера, но счёл свой вопрос нелепым, не стал спрашивать.
   «Что он вцепился, как вошь в кожух?» – беззлобно подумала она, недовольная тем, что он поддерживал её за локоть.
   Она резковато качнула локтем.
   Кребс отпустил его, оправдывая её невежливость:
   «Близко дом... Опасная зона... Нам ли разгуливать под ручку? А вдруг навстречу муж иль из соседей кто? Зачем же наводить на Таёжку компромат? Да и сам могу поймать по мордаскам...»
   Дальше молчать было просто неприлично.
   Кребс задумался, что бы такое спросить, и даже охнул от восторга, когда вопрос всё-таки стоящий выискался.
   – А вы не откроете служебную тайну, кто первый принял ваши капли? Вы помните того человека?
   – Я сама. Моя игрушка... С себя и начинай.
   – Вы-ы? – как-то огорчённо удивился он, опечалившись не тем, что это была именно Таисия Викторовна, а тем, что ответ ему так скоро нашёлся. – И... Как всё это было?
   – Да как... Начинала с пустяка. С одной каплёшки. Капля для человека, что слону дробина. По одной три раза в день. Через неделю уже по две. На пяти каплях почуяла... как-то угнетает...
   – И перекинулись давать больным?
   – Нет. После себя проверила ещё на кошке. Сразу боялась ей давать. А ну примрёт?... Ну, моя игрушка, сама поиграла первая... Не отравилась. Как-то кошка теперь примет мои капли? Давала с молоком, с супом. На пятой учуяла – как человек! – запротестовала, не взялась есть. У меня не она, а он... Не взялся есть мой бедный Мурчик...
   Кребса так и осыпало морозом.
   – Совершенно белый кот, лишь одно ухо, правое, забрызгано чёрными крапинками? – отшатнувшись, выкрикнул он, поражённый.
   – Совершенно белый кот, лишь одно ухо, правое, забрызгано чёрными крапинками, – слово в слово подтвердила Таисия Викторовна. – Вы-то откуда знаете моего кота?
   – Это мне-то не знать своего кота? – как-то неестественно, дураковато хохотнул Кребс и навалился объяснять: – Люция Ивановна была помешана на кошках. Дюжины с три держала. Не дети – кошки задавили... Не терпел я их, а потом притёрся, привык. Грома-адное кошачье наследство отписала покойная. Всему городу раздариваю её кошек, а они всё назад сбегаются. Что они никому не нужны, что я... – горестно выронил он.
   Ему вспомнилось, как дворничиха, ширкая сегодня утром под окнами метлой, пожалела его какой-то старухе, сказав: «Один, как перст!» Он уже не спал, слышал весь их разговор, и слова про то, что он в свете один, как перст, сломали его, он заплакал в холодной постели.
   «Один, как перст», – сокрушенно повторил он в мыслях. Ему стало жалко всё вокруг и дальше он говорил уже так – всё жалея:
   – Я их, кошек, вроде и жалеть начал... Мурчик мне нравился, да не стерпел, подарил вашей Миле. Дочка у вас – совершенная очаровашка. Только очень уж худа, как игла.