Страница:
А на небесах ангелы свешиваются с подоконников или с серебряных перил балюстрады, что тянется до самого горизонта — в ясные дни ее хорошо видно, — тычут пальцем и беспечно перекликаются — года-то их еще молодые, — пока один из ангелов, постарше чином, бежит за двумя-тремя святыми, которые с незапамятных времен отвечают за животноводство и земледелие, — пусть, мол, они посмотрят, что творится в латифундии: толпа дочерна загорелых людей, словно вереница черных муравьев, идет по дорогам — там, где есть дороги, — и по еле заметным лесным тропинкам, сокращая путь, и по кромке полей. Давно уж не было у ангелов такого развлечения, а святые кротко читают им лекции о свойствах растений и животных, память у них уже не та, конечно, но они еще помнят, как растет пшеница, как пекут хлеб, они знают, что свинья используется в хозяйстве вся целиком, а если хочешь знать, как устроено твое тело, вскрой тушу свиньи — разницы никакой. Это дерзкое утверждение — на грани ереси, оно подвергает сомнению добросовестность создателя: делал человека, а нового ничего придумать не смог, потому взял и повторил свинью. Однако все в один голос утверждают, что так и было, и, значит, это правда. Но святые — так далеко и так высоко, и мир, в котором они когда-то жили, так давно забыл их, что они не могут объяснить, по какой причине идут люди из Казалиньо в Каррису, из Монте-де-Фогейры в Кабеса-де-Десгарро, а другие еще дальше — в Эрдаде-дас-Мантас, в Монте-да-Арейа, в этих местах сам Господь-то не был, а и был бы — ничего бы не изменилось. Еретики, станет кричать падре Агамедес, впрочем; он сейчас кричит, потому что в Монте-Лавре уже начали прибывать первые паломники — ни дать ни взять Иерусалим, — и вот уже по улице бегом бежит капрал, кто его знает, куда он бежит: должно быть, позвали: Хозяин хочет с вами поговорить, и, поправив фуражку, подтянув ремень, служба, стража ведь почти что армия, хоть от этого «почти что» у него часто портится настроение, капрал входит в ароматную тишину винного погреба, где сидит Умберто. Вы уже знаете, — а капрал Доконал, конечно, уже знает, это его обязанность, ему за это деньги платят. Так точно, отказчики ходят по деревням. Ну и что мы будем делать? Я уже запросил указаний из Монтемора, скоро узнаем имена главных смутьянов. Не трудитесь, вот список: двадцать два человека, люди видели, как они сговаривались у старого моста перед тем, как пойти по деревням, а капрал тем временем налил себе стаканчик, а Норберто, стуча каблуками по каменному полу, ходит взад-вперед. Сволочи, работать не хотят, если бы война кончилась по-другому, они бы пикнуть не смели, сидели бы тихо, как мыши, соглашались бы на любое жалованье. Алберто говорит, а растерянный капрал не знает, что ответить: немцы ему не нравятся, но, правда, русских он и на дух не переносит, ему по душе англичане, и, подумавши хорошенько — а кто все-таки выиграл войну, он толком не знает, — капрал берет список — отличный материал для очередного донесения: двадцать два уличенных смутьяна — это вам не шутки, а ангелочки все веселятся: дети, что с них взять; ничего, еще успеют хлебнуть лиха, когда нарожают детей — это в том случае, если существуют ангелицы, — и надо будет их кормить, были бы на небесах латифундии, посмотрел бы я тогда на ангелов.
А победили все-таки муравьи. В сумерках люди собрались на площади, потом туда пришли управляющие, мрачные, неразговорчивые, но сложившие оружие. Завтра выходите на работу, будем платить по тридцать три эскудо в день, сказали и удалились, унося унижение, алкая мести. В тавернах в тот день шел пир горой: даже Жоан Мау-Темпо позволил себе выпить второй стакан — неслыханное дело; лавочники решили продлить кредит и подумывали, как бы им поднять цены, дети, слыша разговоры о деньгах, не знали, чего им и пожелать, а поскольку тело человеческое отзывчиво на душевное веселье, то мужчины тянулись к женщинам, а женщины — к мужчинам, и все были счастливы, до того счастливы, что если б на небесах хоть немножко разбирались в судьбах смертных людей, то наверняка послышались бы «осанна» и звуки труб, а какая луна была в ту ночь — в июньские ночи луна очень красивая.
Вот и опять наступило утро. За день работы платят теперь на восемь эскудо больше, а если посчитать, сколько получается за час, то прибавка составит меньше десяти тостанов, а за минуту — и вовсе ничего, такую малость, что даже и монеты-то такой нет, а сколько выходит за каждый взмах серпа, когда левая рука сжимает колосья, а правая резко срезает их лезвием серпа почти у самого основания? Только высшая математика способна подсчитать, сколько стоит это движение, сколько нолей придется написать справа после запятой, в каких тысячных долях измерить цену пролитого пота, надорванного сухожилия, цену ломоты в пояснице, помутившегося взгляда, солнечного ожога. Столько мук и за такую ничтожную плату. И все же в деревнях царило веселье — очень недолго, правда, потому что вскоре пришло известие: позавчера в Монтеморе стража арестовала очень много крестьян, их загнали, как скот, на арену для боя быков и держат там. Те, у кого была хорошая память, вспомнили о бойне в Бадахосе [19], которая произошла тоже на арене для боя быков: расстреляли их всех из пулемета, — в нашей стране такого быть не может, мы не так жестоки, как испанцы. Но недоброе предчувствие опускается на поле, и шеренга жнецов движется вперед вяло, ритм работы сломан, и десятники — они в своем праве — кричат, словно это они нам платят: Жалованья вам прибавили, а работать все равно ленитесь, — и пристыженные крестьяне, не желая, чтобы хозяева упрекнули их в неблагодарности, ускоряют ход, но потом они снова начинают представлять себе цирк в Монтеморе, сплошь заполненный крестьянами, согнанными со всех концов латифундии, и от страха у жнецов пересыхает в горле, и они криком подзывают водоноса с кувшином. Кто знает, что с нами будет? Стража знает, стража, что идет к нам по полю, попирая эту землю; с обеих сторон подходят к нам стражники — ружья наперевес, пальцы на затворе. Если кто побежит, первый выстрел в воздух, второй — по ногам, ну а третьим выстрелом бейте так, чтобы патронов больше не тратить. Жнецы выпрямляются и слушают, как выкликают имена: Кустодио Калсао, Сижизмундо Канастро, Мануэл Эспада, Дамиан Канелас, Жоан Мау-Темпо. Это они заводили смуту в нашей деревне, а других подстрекателей сейчас арестуют или уже арестовали — думали, ничего не будет за неповиновение? — как бы не так, забыли, видно, где живете… Те, что остались, понурили головы, опустили руки, согнули спины, и серпы снова врезались в гущу пшеницы, срезая — что срезая? Сухие колосья, разумеется, что же еще? А десятник рычал как волк, стоя над жнецами: Спасибо скажите, что вас всех не забрали, всех бы вас посадить, уж я бы вас выучил — запомнили бы накрепко.
И пятеро мятежников идут, а вокруг них стражники: Это вам не забастовки устраивать, теперь сполна за все ответите. Ни один из пятерых не отвечает, они идут, высоко подняв головы, хотя под ложечкой сосет — и не от голода — от страха, и ноги заплетаются, и тревога овладевает нами — что ж тут поделаешь, — но это пройдет, человек — это все-таки человек. Жоан Мау-Темпо хотел перемолвиться словом с Сижизмундо Канастро, но не успел потому что стражники как по команде хором закричали: Кто там рот разевает, сейчас как вмажу прикладом — зубы выплюнешь, — и уж после этого никто не решался заговорить, и так в молчании пришли они в Монте-Лавре, поднялись в гору до караулки, а остальных, наверно, тоже взяли, кто-то на нас донес, все двадцать два человека тут. Заперли нас в сарае на задах, загнали туда гуртом, а там и сесть-то нигде, разве что прямо на пол, да какая разница, мы ко всему привычные, сорняку мороз не страшен, шкуры у нас дубленые, как у ослов, никакая зараза не пристанет, будь мы люди нежные, городские, тогда, наверно, не выдержали бы. Дверь открыта, но снаружи стоят трое часовых с винтовками, одному вроде бы не нравится его обязанность, он отводит глаза, опускает ствол к земле и снимает палец со спускового крючка — не по себе ему, муторно, кто бы мог подумать. А нам только и остается что думать, разговаривать запрещено — сказано ясно, но Сижизмундо Канастро шепчет: Держись, ребята, а Мануэл Эспада добавляет: Будут допрашивать, отвечайте одно — хотели, мол, получать по справедливости, а Жоан Мау-Темпо произносит: Не бойтесь, не казнят же нас и в Африку не сошлют. А с улицы доносится какой-то шум, словно волны бьются о пустынный песчаный берег. Это родственники и соседи: они пришли справиться об арестованных и попросить, чтобы их — вещь невозможная — отпустили. И вот уже слышен рык капрала Доконала: А ну пошли вон, сейчас прикажу всех разогнать, но это всего лишь тактический прием: как разгонять? лошадей-то нет, не станет же стража вспарывать штыками животы детям, женщинам, — а в животе-то у меня наш с тобой первенец — еле живым старухам, что одной ногой уже в могиле. Однако толпа отхлынула, раздалась в стороны, и только тихо плачут женщины — боятся голосить, чтобы не пострадали из-за них мужья, сыновья, братья, отцы, как мы сейчас страдаем. Что будет со мной, если его не отпустят?
К вечеру пришел из Монтемора грузовик, привез усиленный наряд стражников — все незнакомые, к нашим-то мы уже привыкли, что ж нам еще остается, привыкли, да не простили: стражников-то ведь тоже в муках родили простые крестьянки, они ведь тоже из народа, а потом пошли против народа, который им ничего плохого не сделал. Грузовик добрался до развилки и свернул на Монтиньо — там жили когда-то Жоан Мау-Темпо и Сара да Консейсан, теперь уже покойная, и братья его, а в Монте-Лавре никто не живет, а мы рассказываем про тех, кто там остался, а не про тех, кого уже нет, да, пока не забыл: вторая дорога ведет туда, где живут хозяева этой латифундии, а грузовик разворачивается, подпрыгивая на ухабах, вздымая пыль на высохшей дороге, и дети, женщины, старухи шарахаются от него, но потом он останавливается у стены — караулка стоит на горке — и все в отчаянии хватаются за стены кузова, но стражники бьют их прикладами по черным, грязным пальцам. Эти люди никогда не моются, падре Агамедес. Ваша правда, дона Клеменсия, что с них взять, хуже зверей, а сержант, сразу видно, начальство, кричит: Не подходить, буду стрелять! Народ посторонился, сгрудился на середине улицы, между караулкой и школой, а стражники выстроились в два ряда, образовали коридор от дверей до грузовика, и по коридору этому пошли арестованные, как рыба в вершу, потому что в сетях и рыба, и человек выглядят почти одинаково. Вывели все двадцать два человека, и каждый раз, когда на пороге появлялся новый арестант, в толпе начинался безудержный плач и крики, а после того, как прошел второй или третий, все эти крики слились в один жалобный вопль: Муж мой! Отец! — а понаехавшие стражники держат злоумышленников под прицелом, в то время как местные следят за толпой — вдруг попытается отбить. Да, конечно, на площади сотни отчаявшихся людей, но винтовки внятно предупреждают: Только суньтесь, увидите, что будет. Арестанты выходят из караулки, ищут взглядом знакомые лица, но никого разглядеть не успевают и, спустившись по склону, прыгают прямо в кузов грузовика — кажется, что представление это затеяли специально, чтобы запугать зрителей, а уже спустилась ночь, лиц не разобрать, и вот уже все в кузове, и грузовик рванулся прямо на толпу, и кто-то свалился, но, к счастью, только оцарапался, под гору ехать легко, арестанты в кузове валятся друг на друга, как кули с мукой, солдаты хватаются за стенки, позабыв, что должны держать преступников на мушке, и только один сержант твердо стоит на ногах, прислонившись спиной к кабине, повернувшись лицом к толпе, которая бежит за грузовиком, а он стремительно уносится по направлению к Монтемору, а запыхавшиеся бедолаги устало кричат и размахивают руками, но грузовик уже далеко, и вот уже не слышно криков, не видно людей — не слышат они нас, не слышат! — а самые легконогие еще пытаются бежать вслед, но грузовик скрывается за поворотом, теперь его увидишь только на мосту, вон он, вон он! что ж это за распроклятая страна, почему столько бед отпущено нам на наш век, убили бы лучше всех разом, кончилось бы наше злосчастье.
А в кузове грузовика каждый думает о своем. По обрывкам разговора, слышанного перед выходом из караулки, Сижизмундо Канастро, Жоан Мау-Темпо и Мануэл Эспада знают, что их считают главарями. Сижизмундо ведет себя спокойней всех. Он сидит на полу, как и остальные, голову сначала опустил на руки, а руки — на колени, сами видите, каково. Ему хотелось все обдумать, но потом он понял, что если товарищи увидят его унылую позу, то решат — вот и Сижизмундо пал духом, этого только не хватало, и потому он поднял голову, выпрямил спину — дескать, здесь я, с вами. Мануэл Эспада вспоминает и сравнивает. Восемь лет назад ехал он в телеге по этой самой дороге с такими же, как он, парнями, а теперь остался один только Аугусто Патракан, Палминья взялся за ум, занялся делом, а Фелисберто Лампас подался в бродяги, ничего про него неизвестно. Мануэл Эспада говорит себе, что теперь все по-другому, много хуже, и сравнивать нечего: тогда была мальчишеская выходка, а теперь уж он взрослый, и отвечать придется сполна — тут уж не отопрешься. Про то, о чем думают остальные арестанты, мы рассказывать не станем: выйдет сказка про белого бычка — этот бодрится, этот крепится, этот трясется, а этот храбрится — все люди, — но Жоан Мау-Темпо едет как во сне, а ночь-то уже темная, и ничего, что слезы иной раз навертываются на глаза — сердце не камень, — лишь бы товарищи не заметили, а то и они ослабеют. По обе стороны дороги тянутся безлюдные места, Форос проехали, теперь все будет чистое поле, скоро луна выглянет, в июне луна рано показывается, а вот впереди какие валуны, словно великаны их сюда прикатили, — вот бы там засаду устроить, вот бы объявились там Жозе Кот и его товарищи — Очесок, Волчья Пасть, Василек, Кастело. Дорогу перегораживает ствол дерева, а разбойники выскакивают перед грузовиком, дело это им знакомое: Стой, и грузовик резко тормозит, визжа колесами по щебенке. Черт возьми, сейчас шину продырявлю, а потом: Не двигаться, будем стрелять; а у каждого в руках ружье, и они шутить не будут — посмотрите только, что за лица, — Жозе Кот держит ту пятизарядную магазинку, что отнял когда-то у Марселино, а сержант попытался было сделать то, чего ждали от него вышестоящие начальники, но пуля попала ему в сердце, и он упал из кузова, а Кот вторым выстрелом прострелил скат колеса и сказал: Эй, арестанты прыгайте из кузова, а стражники стоят, подняв руки вверх точь-в-точь как в кино про Дикий Запад, а Волчья Пасть с Кастело отбирают у них винтовки и подсумки; там, за валунами, спрятаны два мула — они привыкли перевозить туши свиней, перевезут и это свинство. А Жоан Мау-Темпо не знает, возвращаться ли ему в Монте-Лавре или остаться где-нибудь здесь, затаиться; надо подать весточку родным — не беспокойтесь, мол, все обошлось, все кончилось благополучно.
Живо, живо, кричит воскресший из мертвых сержант — он почему-то цел и невредим, — а стоит грузовик уже у монтеморской караулки, и в помине нет даже Жозе Кота. Стражники снова выстраиваются коридором, но теперь они ведут себя поспокойней: домой приехали, в Монтемор, тут мятеж не поднимется и отбивать арестованных никто не станет, а вся история с Котом, как вы уж, наверное, поняли, понять — это штука нехитрая, привиделась Жоану Мау-Темпо. Валуны-то, конечно, стояли на обочине, они там спокон веку стоят, но никто не выскакивал на дорогу, грузовик тихо-спокойно ехал и доехал, высадил их и, исполнив свой долг, отправился восвояси. Арестованных ведут по коридору, потом через патио, где у ворот — двое часовых, и один из них открывает дверь, а там тьма народу: одни стоят, другие сидят на полу, на двух раздерганных охапках соломы, что должна служить постелью. Пол цементный, и в комнате холодно, даже странно, если принять в расчет время года и количество людей, должно быть, это оттого, что задняя стена прилеплена к замку. С теми, кто уже находился в подвале, их теперь человек шестьдесят — многовато. Дверь захлопывается с грохотом — наверно, специально так устроено, — а лязг щеколды царапает по нервам, как осколок битого стекла, которое хозяин раскладывает на верху стены, огораживающей сад, и когда солнце играет на этих осколках, их блеск радует глаз, а в саду-то свешиваются с веток апельсины, не забудь и про груши, тоже вкусно, а на клумбах цветут розы, и, когда человек идет вдоль стены на работу, их аромат щекочет ноздри: Я, право, не знаю, сеньор Агамедес, способны ли эти люди понимать прекрасное? Потолок низкий, прямо над головой висит электрическая лампочка — одна, в двадцать пять свечей — надо экономить, — а жара становится непереносимой, кто это говорил, что холодно? Арестованные знакомятся: тут люди из Эскоурала и из Торре-да-Гаданья, а тех, кого взяли в Кабреле, повезли, говорят, в Вендас-Новас, только никто ничего наверное не знает, а что ж с нами-то будет? Что будет, то и будет, говорит крестьянин из Эскоурала, тридцать три эскудо в день назад не отберут, перетерпим как-нибудь.
И они терпят. Проходят часы. Время от времени открывается дверь, вводят новых арестантов, и вот в подвале уже негде повернуться. Почти все с утра не ели, но вроде непохоже, что их собираются кормить. Некоторые прилегли на солому; те, у кого нервы покрепче, и те, кто надежды не потерял, даже заснули. Вот и полночь, с церковной площади донесся бой часов, сегодня уже ничего не случится, в такое время ничего не случается, надо уснуть, на пустой желудок не очень-то уснешь, но все же попробовать надо, и вот, когда арестованные, сморенные духотой и вонью сгрудившихся тел, проваливаются в беспокойное забытье, дверь с грохотом распахивается, и на пороге вырастает капрал Доконал, а за ним шестеро стражников с бумагой в руке — бумага в руке у капрала, разумеется, потому что стражники держат винтовки, словно они вместе с ними появились на свет из чрева матери: Жоан Мау-Темпо из Монте-Лавре, Агостиньо Дирейто из Сафиры, Каролино Диас из Торре-да-Гаданьи, Жоан Катарино из Эскоурала. Четыре человека — четыре тени — поднимаются и выходят. У всех остальных сердце колотится так, что вот-вот выскочит. И тут еще звучит голос того, кто больше не может держать это известие в секрете: Говорят, тут вчера одного убили.
Теперь их ведут не через патио, а вдоль стены, мимо часовых, и вталкивают в какую-то комнату. Комната ярко освещена, и четверо долго моргают, чтобы привыкнуть. Стражники вышли, а капрал подошел к столу, за которым сидели двое: один — майор Хорохор, а второй — штатский, и отдал им список. Жоану Мау-Темпо, Агостиньо Дирейто, Каролино Диасу и Жоану Катарино велели стать в ряд. А ну, поднимите морды повыше, посмотрим, похожи ль вы на ваших б…-матерей, — это сказал штатский. А Жоан Мау-Темпо, не сдержавшись, ответил: Моя мать давно умерла, а тот в ответ: Я тебе рога-то пообломаю, говорить будешь, когда спросят, хоть, может, тебе и не захочется. Тут и майор Хорохор поспешил сообщить: Вы не в бардаке, встать, как полагается — это речь человека военного, — и слушать внимательно, что скажет сеньор агент. А штатский поднялся и прошелся мимо этого сброда, каждого из арестованных уколол внимательным взглядом: Вот черт, у меня даже зачесалось внутри, — и, чтобы запугать их, долго смотрел на каждого. Как тебя зовут? Жоан Катарино. А тебя? Агостиньо Дирейто. А тебя? Каролино Диас. Ну, а ты, сирота, тебя-то как звать? Жоан Мау-Темпо. Тут от удовольствия агент даже улыбнулся. Вот это имечко, очень подходит к твоему положению, поверь мне. Потом он вдруг сделал три шага до письменного стола, достал из кобуры пистолет, яростно бросил его на стол и вернулся к беднягам. Зарубите себе на носу — вы отсюда живыми не выйдете, пока не выложите все, что знаете про забастовку, кто ее организовал, кто у вас был главный, все, словом, и жалко мне вас, если будете запираться. Майор Хорохор взял со стола четыре школьных тетрадки. Сейчас каждого из вас проводят в комнату, и вы в эту тетрадочку — карандаш там есть — запишете все, что вам известно, имена, даты, явки, места встреч, условные знаки, как передавали материалы, понятно? И пока мне все не будет видно как на ладони, я вас не выпущу. Агент снова подошел к столу и спрятал пистолет в кобуру — кончилась демонстрация силы. С ума от вас сойдешь, устал я, которую уж ночь не сплю от вашей забастовки, будь она неладна, напишите все как есть, добром прошу, да только ничего не скрывайте, узнаю — вам же хуже будет. Я почти что не умею писать, говорит Жоан Катарино. Я только подписаться могу, говорит Жоан Мау-Темпо. Я не знаю ничего, говорит Каролино Диас. И я тоже, говорит Агостиньо Дирейто. Все вы знаете и умеете, нам от вас немного надо, вас потому и выбрали, что вы грамотные, а не нравится — тем хуже для вас, нечего было учиться, вот теперь придется пожалеть, что безмозглыми чурками не остались, — и агент засмеялся своей шутке, а за ним — и капрал, и рядовой, и сам майор Хорохор. Потом майор скомандовал капралу, капрал — рядовому, рядовой открыл дверь, и каждого из четверых бандитов, как свинью к кормушке, втолкнули в предназначенную ему комнату, каждому дали с собой тетрадку — Диасу, Дирейто, Катарино, Мау-Темпо, вот влипли в г…, прости меня Господь.
И наступает тишина — шумная тишина солдатской казармы. Те, кого заперли в подвале, вздыхают и стонут, пока не заснут, а иногда и во сне, но усталые людц всегда вздыхают и стонут во сне: вот так же кололо в боку, когда я работал на копях и хотел поднять корягу, а она была тяжеленная, вот и сегодня от меня того же хотят, много хочешь, да мало получишь. Что ж там творят с нашими товарищами? Ничего не слышно, только часовые ходят и часы на башне бьют. А четверо сидят под замком, каждый в своей комнате, и делают одно и то же: прежде всего оглядываются по сторонам и видят стол, а на столе карандаш, и им кажется, будто они опять ходят в школу и сейчас будут писать диктант, вот только нет учителя, чтобы диктовать, а потом поставить отметку, совесть станет учителем, совесть решил, что писать — вкривь и вкось, мучительно выводя буквы, — и все четверо — кто чуть раньше, кто чуть позже — напишут на первой строчке первой страницы, перегнутой пополам словно для того, чтобы все поместилось, — напишут свое имя. Мое имя Агостиньо Дирейто, Жоан Мау-Темпо, Жоан Катарино, Каролино Диас, а потом будут смотреть — вон сколько еще строчек до конца страницы, до конца тетрадки, и разлинованная бумага покажется им полем, но серп карандаша не срезает колосьев, не движется вперед — не знаю, что такое — натыкается то на камень, то на корень, — что же мне писать, господа? Не дождетесь вы от меня ни чего — и Жоан Катарино первым отодвигает тетрадь в сторону, написав только свое имя, чтобы знали тот, кого зовут этим именем, ничего, ни одного слова больше не напишет, а потом — каждый в свое время — трое остальных одинаковым движением загрубелой темной руки отодвинут тетрадку: кто закроет, а кто так и оставит открытой, чтобы, когда за ним придут, первым делом увидали на странице имя, имя — и больше ничего.
Луч света пробился сквозь отверстие в крыше, а отверстие это возникло от времени и от небрежности кровельщика, и восходящее солнце проникает через дырку в комнату, хотя бывает и другой свет: иногда тому, кто не спит, удается поймать взглядом плывущую по небу звезду. Может быть, всю эту историю с тетрадками придумали майор с агентом для того, чтобы спокойно поспать, пока преступники изобличают себя и других, а Может быть, это хитрый способ обойтись без писаря и не платить ему за работу. Мы так этого и не узнаем: важен сам факт, подтверждающий истинность нашего рассказа о тюрьме и о допросе. Луч света пробился сквозь отверстие в крыше — придется повторить эти слова: без них фраза не кончена и смысл неясен, — когда открылась дверь, и на пороге появился свежий и бодрый агент — такой свежий и бодрый, словно он проспал всю ночь не в казарме, а на хорошей кровати, — и по мере того, как он переходил из комнаты в комнату, его гнев усиливался, потому что в каждой тетрадке написано то, что ему и так известно: эту сволочь зовут Жоан Катарино, этого мерзавца — Агостиньо Дирейто, этого гада — Каролино Диас, а этого сукина сына — Жоан Мау-Темпо. Да это заговор, эти подлецы успели стакнуться. Идите сюда, я ведь с вами не шутки шучу, отвечайте, кто придумал устроить забастовку, с кем поддерживаете контакты, отвечайте, а не то с вами будет то же, что с тем А они не знают, кто такой этот «тот», они ничего нс знают, они качают головой: они непреклонны и не выспались, они мужественны и второй день не ели, и туман застилает им глаза. Майор Хорохор — он тоже здесь — встревает: Ведь придется вас в Лиссабон отправить, не лучше ли будет во всем сознаться здесь, в родном краю, среди земляков. Но агент, неведомо почему, вдруг прервал его. Прикажите отвести их к остальным, подумаем, что с ними делать. И на подгибающихся ногах потащились четверо по коридору, потом по двору, а небо-то — ты взгляни наверх, — небо-то уже совсем ясное, хоть солнце еще не встало, а потом, спотыкаясь о спящих, потонули во тьме подвала. Кто спал, проснулся или, ворча, перевернулся на другой бок: все наконец успокоились, потому что эти четверо перед тем, как растянуться на полу и заснуть — поспать — дело святое, — успели еще поклясться, что никого не выдали. Сон их был недолог: эти люди привыкли мало спать, привыкли скатывать одеяло, когда солнце еще только выплывает из-за гор Испании, ну а, кроме того, спать тревожно, и тревога эта прокрадывается в самые далекие и потаенные уголки сознания, шарит там и, наконец, выбрасывает на поверхность сосущее ощущение голода — живот-то пустой, уж сколько часов нас не кормят, так и со скотиной не обращаются.
А победили все-таки муравьи. В сумерках люди собрались на площади, потом туда пришли управляющие, мрачные, неразговорчивые, но сложившие оружие. Завтра выходите на работу, будем платить по тридцать три эскудо в день, сказали и удалились, унося унижение, алкая мести. В тавернах в тот день шел пир горой: даже Жоан Мау-Темпо позволил себе выпить второй стакан — неслыханное дело; лавочники решили продлить кредит и подумывали, как бы им поднять цены, дети, слыша разговоры о деньгах, не знали, чего им и пожелать, а поскольку тело человеческое отзывчиво на душевное веселье, то мужчины тянулись к женщинам, а женщины — к мужчинам, и все были счастливы, до того счастливы, что если б на небесах хоть немножко разбирались в судьбах смертных людей, то наверняка послышались бы «осанна» и звуки труб, а какая луна была в ту ночь — в июньские ночи луна очень красивая.
Вот и опять наступило утро. За день работы платят теперь на восемь эскудо больше, а если посчитать, сколько получается за час, то прибавка составит меньше десяти тостанов, а за минуту — и вовсе ничего, такую малость, что даже и монеты-то такой нет, а сколько выходит за каждый взмах серпа, когда левая рука сжимает колосья, а правая резко срезает их лезвием серпа почти у самого основания? Только высшая математика способна подсчитать, сколько стоит это движение, сколько нолей придется написать справа после запятой, в каких тысячных долях измерить цену пролитого пота, надорванного сухожилия, цену ломоты в пояснице, помутившегося взгляда, солнечного ожога. Столько мук и за такую ничтожную плату. И все же в деревнях царило веселье — очень недолго, правда, потому что вскоре пришло известие: позавчера в Монтеморе стража арестовала очень много крестьян, их загнали, как скот, на арену для боя быков и держат там. Те, у кого была хорошая память, вспомнили о бойне в Бадахосе [19], которая произошла тоже на арене для боя быков: расстреляли их всех из пулемета, — в нашей стране такого быть не может, мы не так жестоки, как испанцы. Но недоброе предчувствие опускается на поле, и шеренга жнецов движется вперед вяло, ритм работы сломан, и десятники — они в своем праве — кричат, словно это они нам платят: Жалованья вам прибавили, а работать все равно ленитесь, — и пристыженные крестьяне, не желая, чтобы хозяева упрекнули их в неблагодарности, ускоряют ход, но потом они снова начинают представлять себе цирк в Монтеморе, сплошь заполненный крестьянами, согнанными со всех концов латифундии, и от страха у жнецов пересыхает в горле, и они криком подзывают водоноса с кувшином. Кто знает, что с нами будет? Стража знает, стража, что идет к нам по полю, попирая эту землю; с обеих сторон подходят к нам стражники — ружья наперевес, пальцы на затворе. Если кто побежит, первый выстрел в воздух, второй — по ногам, ну а третьим выстрелом бейте так, чтобы патронов больше не тратить. Жнецы выпрямляются и слушают, как выкликают имена: Кустодио Калсао, Сижизмундо Канастро, Мануэл Эспада, Дамиан Канелас, Жоан Мау-Темпо. Это они заводили смуту в нашей деревне, а других подстрекателей сейчас арестуют или уже арестовали — думали, ничего не будет за неповиновение? — как бы не так, забыли, видно, где живете… Те, что остались, понурили головы, опустили руки, согнули спины, и серпы снова врезались в гущу пшеницы, срезая — что срезая? Сухие колосья, разумеется, что же еще? А десятник рычал как волк, стоя над жнецами: Спасибо скажите, что вас всех не забрали, всех бы вас посадить, уж я бы вас выучил — запомнили бы накрепко.
И пятеро мятежников идут, а вокруг них стражники: Это вам не забастовки устраивать, теперь сполна за все ответите. Ни один из пятерых не отвечает, они идут, высоко подняв головы, хотя под ложечкой сосет — и не от голода — от страха, и ноги заплетаются, и тревога овладевает нами — что ж тут поделаешь, — но это пройдет, человек — это все-таки человек. Жоан Мау-Темпо хотел перемолвиться словом с Сижизмундо Канастро, но не успел потому что стражники как по команде хором закричали: Кто там рот разевает, сейчас как вмажу прикладом — зубы выплюнешь, — и уж после этого никто не решался заговорить, и так в молчании пришли они в Монте-Лавре, поднялись в гору до караулки, а остальных, наверно, тоже взяли, кто-то на нас донес, все двадцать два человека тут. Заперли нас в сарае на задах, загнали туда гуртом, а там и сесть-то нигде, разве что прямо на пол, да какая разница, мы ко всему привычные, сорняку мороз не страшен, шкуры у нас дубленые, как у ослов, никакая зараза не пристанет, будь мы люди нежные, городские, тогда, наверно, не выдержали бы. Дверь открыта, но снаружи стоят трое часовых с винтовками, одному вроде бы не нравится его обязанность, он отводит глаза, опускает ствол к земле и снимает палец со спускового крючка — не по себе ему, муторно, кто бы мог подумать. А нам только и остается что думать, разговаривать запрещено — сказано ясно, но Сижизмундо Канастро шепчет: Держись, ребята, а Мануэл Эспада добавляет: Будут допрашивать, отвечайте одно — хотели, мол, получать по справедливости, а Жоан Мау-Темпо произносит: Не бойтесь, не казнят же нас и в Африку не сошлют. А с улицы доносится какой-то шум, словно волны бьются о пустынный песчаный берег. Это родственники и соседи: они пришли справиться об арестованных и попросить, чтобы их — вещь невозможная — отпустили. И вот уже слышен рык капрала Доконала: А ну пошли вон, сейчас прикажу всех разогнать, но это всего лишь тактический прием: как разгонять? лошадей-то нет, не станет же стража вспарывать штыками животы детям, женщинам, — а в животе-то у меня наш с тобой первенец — еле живым старухам, что одной ногой уже в могиле. Однако толпа отхлынула, раздалась в стороны, и только тихо плачут женщины — боятся голосить, чтобы не пострадали из-за них мужья, сыновья, братья, отцы, как мы сейчас страдаем. Что будет со мной, если его не отпустят?
К вечеру пришел из Монтемора грузовик, привез усиленный наряд стражников — все незнакомые, к нашим-то мы уже привыкли, что ж нам еще остается, привыкли, да не простили: стражников-то ведь тоже в муках родили простые крестьянки, они ведь тоже из народа, а потом пошли против народа, который им ничего плохого не сделал. Грузовик добрался до развилки и свернул на Монтиньо — там жили когда-то Жоан Мау-Темпо и Сара да Консейсан, теперь уже покойная, и братья его, а в Монте-Лавре никто не живет, а мы рассказываем про тех, кто там остался, а не про тех, кого уже нет, да, пока не забыл: вторая дорога ведет туда, где живут хозяева этой латифундии, а грузовик разворачивается, подпрыгивая на ухабах, вздымая пыль на высохшей дороге, и дети, женщины, старухи шарахаются от него, но потом он останавливается у стены — караулка стоит на горке — и все в отчаянии хватаются за стены кузова, но стражники бьют их прикладами по черным, грязным пальцам. Эти люди никогда не моются, падре Агамедес. Ваша правда, дона Клеменсия, что с них взять, хуже зверей, а сержант, сразу видно, начальство, кричит: Не подходить, буду стрелять! Народ посторонился, сгрудился на середине улицы, между караулкой и школой, а стражники выстроились в два ряда, образовали коридор от дверей до грузовика, и по коридору этому пошли арестованные, как рыба в вершу, потому что в сетях и рыба, и человек выглядят почти одинаково. Вывели все двадцать два человека, и каждый раз, когда на пороге появлялся новый арестант, в толпе начинался безудержный плач и крики, а после того, как прошел второй или третий, все эти крики слились в один жалобный вопль: Муж мой! Отец! — а понаехавшие стражники держат злоумышленников под прицелом, в то время как местные следят за толпой — вдруг попытается отбить. Да, конечно, на площади сотни отчаявшихся людей, но винтовки внятно предупреждают: Только суньтесь, увидите, что будет. Арестанты выходят из караулки, ищут взглядом знакомые лица, но никого разглядеть не успевают и, спустившись по склону, прыгают прямо в кузов грузовика — кажется, что представление это затеяли специально, чтобы запугать зрителей, а уже спустилась ночь, лиц не разобрать, и вот уже все в кузове, и грузовик рванулся прямо на толпу, и кто-то свалился, но, к счастью, только оцарапался, под гору ехать легко, арестанты в кузове валятся друг на друга, как кули с мукой, солдаты хватаются за стенки, позабыв, что должны держать преступников на мушке, и только один сержант твердо стоит на ногах, прислонившись спиной к кабине, повернувшись лицом к толпе, которая бежит за грузовиком, а он стремительно уносится по направлению к Монтемору, а запыхавшиеся бедолаги устало кричат и размахивают руками, но грузовик уже далеко, и вот уже не слышно криков, не видно людей — не слышат они нас, не слышат! — а самые легконогие еще пытаются бежать вслед, но грузовик скрывается за поворотом, теперь его увидишь только на мосту, вон он, вон он! что ж это за распроклятая страна, почему столько бед отпущено нам на наш век, убили бы лучше всех разом, кончилось бы наше злосчастье.
А в кузове грузовика каждый думает о своем. По обрывкам разговора, слышанного перед выходом из караулки, Сижизмундо Канастро, Жоан Мау-Темпо и Мануэл Эспада знают, что их считают главарями. Сижизмундо ведет себя спокойней всех. Он сидит на полу, как и остальные, голову сначала опустил на руки, а руки — на колени, сами видите, каково. Ему хотелось все обдумать, но потом он понял, что если товарищи увидят его унылую позу, то решат — вот и Сижизмундо пал духом, этого только не хватало, и потому он поднял голову, выпрямил спину — дескать, здесь я, с вами. Мануэл Эспада вспоминает и сравнивает. Восемь лет назад ехал он в телеге по этой самой дороге с такими же, как он, парнями, а теперь остался один только Аугусто Патракан, Палминья взялся за ум, занялся делом, а Фелисберто Лампас подался в бродяги, ничего про него неизвестно. Мануэл Эспада говорит себе, что теперь все по-другому, много хуже, и сравнивать нечего: тогда была мальчишеская выходка, а теперь уж он взрослый, и отвечать придется сполна — тут уж не отопрешься. Про то, о чем думают остальные арестанты, мы рассказывать не станем: выйдет сказка про белого бычка — этот бодрится, этот крепится, этот трясется, а этот храбрится — все люди, — но Жоан Мау-Темпо едет как во сне, а ночь-то уже темная, и ничего, что слезы иной раз навертываются на глаза — сердце не камень, — лишь бы товарищи не заметили, а то и они ослабеют. По обе стороны дороги тянутся безлюдные места, Форос проехали, теперь все будет чистое поле, скоро луна выглянет, в июне луна рано показывается, а вот впереди какие валуны, словно великаны их сюда прикатили, — вот бы там засаду устроить, вот бы объявились там Жозе Кот и его товарищи — Очесок, Волчья Пасть, Василек, Кастело. Дорогу перегораживает ствол дерева, а разбойники выскакивают перед грузовиком, дело это им знакомое: Стой, и грузовик резко тормозит, визжа колесами по щебенке. Черт возьми, сейчас шину продырявлю, а потом: Не двигаться, будем стрелять; а у каждого в руках ружье, и они шутить не будут — посмотрите только, что за лица, — Жозе Кот держит ту пятизарядную магазинку, что отнял когда-то у Марселино, а сержант попытался было сделать то, чего ждали от него вышестоящие начальники, но пуля попала ему в сердце, и он упал из кузова, а Кот вторым выстрелом прострелил скат колеса и сказал: Эй, арестанты прыгайте из кузова, а стражники стоят, подняв руки вверх точь-в-точь как в кино про Дикий Запад, а Волчья Пасть с Кастело отбирают у них винтовки и подсумки; там, за валунами, спрятаны два мула — они привыкли перевозить туши свиней, перевезут и это свинство. А Жоан Мау-Темпо не знает, возвращаться ли ему в Монте-Лавре или остаться где-нибудь здесь, затаиться; надо подать весточку родным — не беспокойтесь, мол, все обошлось, все кончилось благополучно.
Живо, живо, кричит воскресший из мертвых сержант — он почему-то цел и невредим, — а стоит грузовик уже у монтеморской караулки, и в помине нет даже Жозе Кота. Стражники снова выстраиваются коридором, но теперь они ведут себя поспокойней: домой приехали, в Монтемор, тут мятеж не поднимется и отбивать арестованных никто не станет, а вся история с Котом, как вы уж, наверное, поняли, понять — это штука нехитрая, привиделась Жоану Мау-Темпо. Валуны-то, конечно, стояли на обочине, они там спокон веку стоят, но никто не выскакивал на дорогу, грузовик тихо-спокойно ехал и доехал, высадил их и, исполнив свой долг, отправился восвояси. Арестованных ведут по коридору, потом через патио, где у ворот — двое часовых, и один из них открывает дверь, а там тьма народу: одни стоят, другие сидят на полу, на двух раздерганных охапках соломы, что должна служить постелью. Пол цементный, и в комнате холодно, даже странно, если принять в расчет время года и количество людей, должно быть, это оттого, что задняя стена прилеплена к замку. С теми, кто уже находился в подвале, их теперь человек шестьдесят — многовато. Дверь захлопывается с грохотом — наверно, специально так устроено, — а лязг щеколды царапает по нервам, как осколок битого стекла, которое хозяин раскладывает на верху стены, огораживающей сад, и когда солнце играет на этих осколках, их блеск радует глаз, а в саду-то свешиваются с веток апельсины, не забудь и про груши, тоже вкусно, а на клумбах цветут розы, и, когда человек идет вдоль стены на работу, их аромат щекочет ноздри: Я, право, не знаю, сеньор Агамедес, способны ли эти люди понимать прекрасное? Потолок низкий, прямо над головой висит электрическая лампочка — одна, в двадцать пять свечей — надо экономить, — а жара становится непереносимой, кто это говорил, что холодно? Арестованные знакомятся: тут люди из Эскоурала и из Торре-да-Гаданья, а тех, кого взяли в Кабреле, повезли, говорят, в Вендас-Новас, только никто ничего наверное не знает, а что ж с нами-то будет? Что будет, то и будет, говорит крестьянин из Эскоурала, тридцать три эскудо в день назад не отберут, перетерпим как-нибудь.
И они терпят. Проходят часы. Время от времени открывается дверь, вводят новых арестантов, и вот в подвале уже негде повернуться. Почти все с утра не ели, но вроде непохоже, что их собираются кормить. Некоторые прилегли на солому; те, у кого нервы покрепче, и те, кто надежды не потерял, даже заснули. Вот и полночь, с церковной площади донесся бой часов, сегодня уже ничего не случится, в такое время ничего не случается, надо уснуть, на пустой желудок не очень-то уснешь, но все же попробовать надо, и вот, когда арестованные, сморенные духотой и вонью сгрудившихся тел, проваливаются в беспокойное забытье, дверь с грохотом распахивается, и на пороге вырастает капрал Доконал, а за ним шестеро стражников с бумагой в руке — бумага в руке у капрала, разумеется, потому что стражники держат винтовки, словно они вместе с ними появились на свет из чрева матери: Жоан Мау-Темпо из Монте-Лавре, Агостиньо Дирейто из Сафиры, Каролино Диас из Торре-да-Гаданьи, Жоан Катарино из Эскоурала. Четыре человека — четыре тени — поднимаются и выходят. У всех остальных сердце колотится так, что вот-вот выскочит. И тут еще звучит голос того, кто больше не может держать это известие в секрете: Говорят, тут вчера одного убили.
Теперь их ведут не через патио, а вдоль стены, мимо часовых, и вталкивают в какую-то комнату. Комната ярко освещена, и четверо долго моргают, чтобы привыкнуть. Стражники вышли, а капрал подошел к столу, за которым сидели двое: один — майор Хорохор, а второй — штатский, и отдал им список. Жоану Мау-Темпо, Агостиньо Дирейто, Каролино Диасу и Жоану Катарино велели стать в ряд. А ну, поднимите морды повыше, посмотрим, похожи ль вы на ваших б…-матерей, — это сказал штатский. А Жоан Мау-Темпо, не сдержавшись, ответил: Моя мать давно умерла, а тот в ответ: Я тебе рога-то пообломаю, говорить будешь, когда спросят, хоть, может, тебе и не захочется. Тут и майор Хорохор поспешил сообщить: Вы не в бардаке, встать, как полагается — это речь человека военного, — и слушать внимательно, что скажет сеньор агент. А штатский поднялся и прошелся мимо этого сброда, каждого из арестованных уколол внимательным взглядом: Вот черт, у меня даже зачесалось внутри, — и, чтобы запугать их, долго смотрел на каждого. Как тебя зовут? Жоан Катарино. А тебя? Агостиньо Дирейто. А тебя? Каролино Диас. Ну, а ты, сирота, тебя-то как звать? Жоан Мау-Темпо. Тут от удовольствия агент даже улыбнулся. Вот это имечко, очень подходит к твоему положению, поверь мне. Потом он вдруг сделал три шага до письменного стола, достал из кобуры пистолет, яростно бросил его на стол и вернулся к беднягам. Зарубите себе на носу — вы отсюда живыми не выйдете, пока не выложите все, что знаете про забастовку, кто ее организовал, кто у вас был главный, все, словом, и жалко мне вас, если будете запираться. Майор Хорохор взял со стола четыре школьных тетрадки. Сейчас каждого из вас проводят в комнату, и вы в эту тетрадочку — карандаш там есть — запишете все, что вам известно, имена, даты, явки, места встреч, условные знаки, как передавали материалы, понятно? И пока мне все не будет видно как на ладони, я вас не выпущу. Агент снова подошел к столу и спрятал пистолет в кобуру — кончилась демонстрация силы. С ума от вас сойдешь, устал я, которую уж ночь не сплю от вашей забастовки, будь она неладна, напишите все как есть, добром прошу, да только ничего не скрывайте, узнаю — вам же хуже будет. Я почти что не умею писать, говорит Жоан Катарино. Я только подписаться могу, говорит Жоан Мау-Темпо. Я не знаю ничего, говорит Каролино Диас. И я тоже, говорит Агостиньо Дирейто. Все вы знаете и умеете, нам от вас немного надо, вас потому и выбрали, что вы грамотные, а не нравится — тем хуже для вас, нечего было учиться, вот теперь придется пожалеть, что безмозглыми чурками не остались, — и агент засмеялся своей шутке, а за ним — и капрал, и рядовой, и сам майор Хорохор. Потом майор скомандовал капралу, капрал — рядовому, рядовой открыл дверь, и каждого из четверых бандитов, как свинью к кормушке, втолкнули в предназначенную ему комнату, каждому дали с собой тетрадку — Диасу, Дирейто, Катарино, Мау-Темпо, вот влипли в г…, прости меня Господь.
И наступает тишина — шумная тишина солдатской казармы. Те, кого заперли в подвале, вздыхают и стонут, пока не заснут, а иногда и во сне, но усталые людц всегда вздыхают и стонут во сне: вот так же кололо в боку, когда я работал на копях и хотел поднять корягу, а она была тяжеленная, вот и сегодня от меня того же хотят, много хочешь, да мало получишь. Что ж там творят с нашими товарищами? Ничего не слышно, только часовые ходят и часы на башне бьют. А четверо сидят под замком, каждый в своей комнате, и делают одно и то же: прежде всего оглядываются по сторонам и видят стол, а на столе карандаш, и им кажется, будто они опять ходят в школу и сейчас будут писать диктант, вот только нет учителя, чтобы диктовать, а потом поставить отметку, совесть станет учителем, совесть решил, что писать — вкривь и вкось, мучительно выводя буквы, — и все четверо — кто чуть раньше, кто чуть позже — напишут на первой строчке первой страницы, перегнутой пополам словно для того, чтобы все поместилось, — напишут свое имя. Мое имя Агостиньо Дирейто, Жоан Мау-Темпо, Жоан Катарино, Каролино Диас, а потом будут смотреть — вон сколько еще строчек до конца страницы, до конца тетрадки, и разлинованная бумага покажется им полем, но серп карандаша не срезает колосьев, не движется вперед — не знаю, что такое — натыкается то на камень, то на корень, — что же мне писать, господа? Не дождетесь вы от меня ни чего — и Жоан Катарино первым отодвигает тетрадь в сторону, написав только свое имя, чтобы знали тот, кого зовут этим именем, ничего, ни одного слова больше не напишет, а потом — каждый в свое время — трое остальных одинаковым движением загрубелой темной руки отодвинут тетрадку: кто закроет, а кто так и оставит открытой, чтобы, когда за ним придут, первым делом увидали на странице имя, имя — и больше ничего.
Луч света пробился сквозь отверстие в крыше, а отверстие это возникло от времени и от небрежности кровельщика, и восходящее солнце проникает через дырку в комнату, хотя бывает и другой свет: иногда тому, кто не спит, удается поймать взглядом плывущую по небу звезду. Может быть, всю эту историю с тетрадками придумали майор с агентом для того, чтобы спокойно поспать, пока преступники изобличают себя и других, а Может быть, это хитрый способ обойтись без писаря и не платить ему за работу. Мы так этого и не узнаем: важен сам факт, подтверждающий истинность нашего рассказа о тюрьме и о допросе. Луч света пробился сквозь отверстие в крыше — придется повторить эти слова: без них фраза не кончена и смысл неясен, — когда открылась дверь, и на пороге появился свежий и бодрый агент — такой свежий и бодрый, словно он проспал всю ночь не в казарме, а на хорошей кровати, — и по мере того, как он переходил из комнаты в комнату, его гнев усиливался, потому что в каждой тетрадке написано то, что ему и так известно: эту сволочь зовут Жоан Катарино, этого мерзавца — Агостиньо Дирейто, этого гада — Каролино Диас, а этого сукина сына — Жоан Мау-Темпо. Да это заговор, эти подлецы успели стакнуться. Идите сюда, я ведь с вами не шутки шучу, отвечайте, кто придумал устроить забастовку, с кем поддерживаете контакты, отвечайте, а не то с вами будет то же, что с тем А они не знают, кто такой этот «тот», они ничего нс знают, они качают головой: они непреклонны и не выспались, они мужественны и второй день не ели, и туман застилает им глаза. Майор Хорохор — он тоже здесь — встревает: Ведь придется вас в Лиссабон отправить, не лучше ли будет во всем сознаться здесь, в родном краю, среди земляков. Но агент, неведомо почему, вдруг прервал его. Прикажите отвести их к остальным, подумаем, что с ними делать. И на подгибающихся ногах потащились четверо по коридору, потом по двору, а небо-то — ты взгляни наверх, — небо-то уже совсем ясное, хоть солнце еще не встало, а потом, спотыкаясь о спящих, потонули во тьме подвала. Кто спал, проснулся или, ворча, перевернулся на другой бок: все наконец успокоились, потому что эти четверо перед тем, как растянуться на полу и заснуть — поспать — дело святое, — успели еще поклясться, что никого не выдали. Сон их был недолог: эти люди привыкли мало спать, привыкли скатывать одеяло, когда солнце еще только выплывает из-за гор Испании, ну а, кроме того, спать тревожно, и тревога эта прокрадывается в самые далекие и потаенные уголки сознания, шарит там и, наконец, выбрасывает на поверхность сосущее ощущение голода — живот-то пустой, уж сколько часов нас не кормят, так и со скотиной не обращаются.