Страница:
Во всем виноваты овцы. Они на земле Берто и идут на земли Берто, но это слишком общее определение, так точного рассказа не получится, потому что речь идет об Адалберто, и ни о ком другом, на пути стада проходят по землям Норберто, и пока идут — пасутся, стадо не свора собак, намордники овцам не наденешь, а если бы это и было принято, пастух их не надел. Можно и другую гипотезу выдвинуть: не заметил пастух межи, а то и притворился, что совершенно непростительно в подобных случаях, будто сбился с дороги, и перешел границу, а это целое искусство — словно ненарочно вторгаться во владения другого сеньора, используя чересполосицу, а потом строить из себя невинность, оскорбленную несправедливыми подозрениями: Я не заметил, шел за стадом, ничего не видел, взял направо, думал, что это еще земли моего хозяина, вот и все. Самые нетерпеливые скажут, что пастух в сговоре с хозяином, и это вполне вероятно, однако дело здесь тонкое, и прежде всего надо выяснить, не заботился ли пастух о желудках овец больше, чем об интересах своего хозяина. Сообщив обо всем этом во избежание каких-либо недоразумений, вернемся к нашей истории, к шестистам овцам, которые резвятся на ходу, сдерживаемые пастухом, помощниками и собаками, а поскольку мы горожане, спрячемся в тень, — как приятно наблюдать за стекающим с горы или идущим по равнине стадом, какое спокойствие вдали от городской, вредной для здоровья сутолоки и бесконечной толчеи: Начну я, Музы, песнь буколическую, нам повезло, овцы направляются сюда, так что мы сможем насладиться этой историей с самого начала, только бы собаки нас не покусали.
Судьбе было угодно, чтобы Адалберто в этот день отправился на автомобильную прогулку и окинул хозяйским оком свои владения — известно, любовь к природе нуждается в таких вылазках: машина не может проехать по полям, тропкам и пахоте, но Адалберто хватит и проселочных дорог, рессоры терпеливы, а руль — в умелых руках, главное — не торопиться. Адалберто отправился один, чтобы полнее насладиться сельскими красотами И пением птиц, конечно, шум мотора нарушает тишину и покой, но ведь все дело в том, чтобы извлекать удовольствие из развлечений прежних и новых времен, нельзя же ценить только канувшие в вечность радости, тильбюри, запряженное рысаком, широкополую шляпу, мягкие, волнообразные движения хлыста, который легонько касается крупа коня, — он сам все понимает, большего ему и не требуется. Такие изысканные выезды встречаются все реже, лошадь теперь стоит целое состояние, к тому же ее приходится кормить, даже когда она не работает, конечно, лошадь не просто животное, она — эмблема славного феодального прошлого, но ничего не поделаешь, времена меняются, да и в автомашине есть своя прелесть: простонародье от нее шарахается, и вообще меньше с ним сталкиваешься, если за рулем сидишь, ну, хватит об этом, время идет, надо рассказывать дальше.
Сегодня Адалберто едет спокойно, лениво выписывая кривые и выставив локоть в открытое окно. Это моя земля, от Ламберто унаследованная, хоть и не вся мне досталась, это еще одна хорошенькая история — как ее не раз и не два делали, округляли и умножали, — но у нас мало времени, надо было раньше начать, а то уже машина Адалберто показывается между деревьями, блестя хромом и полировкой, и вдруг останавливается: Наверное, он нас заметил, лучше нам опуститься с той стороны, избежать вопросов, — я человек мирный и собственность уважаю, посмотрим, не следует ли за нами разъяренный Адалберто, оглядываемся и со страхом видим, что он с гневным ликом выходит из машины, взирая на медлительное стадо, которое не обратило на него, как и на нас, никакого внимания, Даже собаки не залаяли, они кроликов вынюхивают… Адалберто угрожающе взмахивает рукой, садится в машину, разворачивает ее и, подскакивая на ухабах, исчезает в облаке пыли, как обычно поется в старинных песнях. Теперь мы с места не двинемся, что-то будет, отчего он сбежал, это же овцы, а не львы, но причины известны только Адалберто, который сейчас мчится в Монте-Лавре за подкреплением, за жандармами, в данный момент умирающими со скуки на своем посту, в этих краях всегда так: то великое волнение, то великая спячка, в конце концов это судьба всех военных, потому и устраивают для них маневры и учения.
И вот Адалберто выходит из машины, из облака пыли, и, хотя он весит немало из-за возраста и прочих излишеств, он просто влетает в помещение участка; там довольно тесно, но это не мешает ему по-военному быстро войти и выйти, и выходит он не один, с ним капрал Доконал и рядовой, они садятся в машину. Куда это, сеньора Мария, так торопятся жандармы? Не знают этого старухи на скамейке, но мы-то знаем: они едут сюда, где пасется стадо, пока пастух отдыхает под ясенем, а помощники, усиленные подразделением овчарок, окружают овец, это, конечно, не сложный стратегический маневр, но и в нем есть свои заковыки, не так-то просто заставить все стадо пастись вместе, не слишком стягивая его, даже овцам хочется дышать свободно. А сейчас, пока Адалберто не приехал, мне хотелось бы узнать, откуда такое взаимопонимание между латифундией и жандармами. Вы уж очень недогадливы или рассеяны, столько всего рассказано, а вы не понимаете или же хитрите, это вы умеете, хотите прибегнуть к риторическому приему, к повтору, но, как бы то ни было, я отвечу: даже ребенку ясно, что жандармы здесь для того, чтобы охранять латифундии. От чего их охранять, они и так не сбегут. От воровства, грабежа и других неприятностей, эти люди, о которых мы рассказывали, низкого происхождения, представьте, нищие, всю жизнь голодающие, как голодали их отцы, деды и отцы их дедов, они не смеют домогаться чужого имущества. А это плохо — домогаться? Хуже некуда. Вы смеетесь надо мной. Смеюсь, но есть люди, которые всерьез верят, что этот сброд хочет присвоить землю, издавна священную собственность, и жандармов поставили, чтобы они порядок поддерживали. И жандармам это нравится? Жандармам это нравится, жандармы получают вознаграждение, у них мундир, у них сапоги, у них винтовки, у них власть: Что хочу, то и ворочу, у них признательность латифундии, вот вам пример — за эту военную операцию капрал Доконал должен получить несколько десятков литров оливкового масла и несколько возов дров, а рядовой получит меньше, как ему по чину полагается, — если тому дадут семьдесят литров, то этому причитается тридцать или сорок, в этом смысле латифундия очень щепетильна, она никогда не оставляет услуги неоплаченными, а жандарма ублажить легко. И я представляю себе, как буду рассказывать об этом в Лиссабоне при закрытых дверях, а она мне скажет: Очень печально. Не плачь, а то что же ты будешь делать, если идешь издалека с мешком щепок на спине, через заросли, дышишь, как вьючная лошадь, а тут появляется жандарм, прицеливается в тебя — руки вверх, что несешь? — а ты отвечаешь: иду оттуда-то и так далее, а они станут проверять, и, если это неправда, плохо твое дело. Как с Жозе Котом было? Да, но каково еще встретить воз с шестью-семью тоннами распиленных и аккуратно уложенных дров для жандармов — дар латифундии за верную и преданную службу, — вот тогда и плачь. Продаются люди ни за что. Неважно, за грош или за миллион, продаются люди.
Дальше разговор не пошел, рассказчику стало неинтересно; он уже сказал, что хотел, у него есть свои привилегии, а вот и Адалберто с войском, машина остановилась, дверцы открылись, началась высадка десанта, пастуху делают знаки, но он воробей стреляный, не шевелится, как сидел, так и сидит, но наконец подымается, нарочито показывая, каких трудов ему это стоит, и кричит: Что такое? Капрал Доконал приказывает: Заряжать, в атаку, изготовить гранаты, лучше бы ему не увлекаться военными терминами, но что поделаешь, такая возможность редко выдается, и в это время пастуху становится все понятно, то же самое было с его отцом, внутри все разрывается от смеха, а глаза у него такие, будто он от хохота по земле катается. Разрешения, значит, не спрашивали, говорит капрал Доконал, дракон, представляющий закон. С каждой овцы штраф пять эскудо, шестьсот овец по пять эскудо, посчитаем, шестью пять тридцать, теперь нули, три конто штрафа — не шутка, очень дорог выпас, и тогда пастух говорит: Здесь какая-то ошибка, овцы вот этого самого хозяина и на его земле. Что ты там мелешь, уперся капрал Доконал, рядовой поднял глаза к небу, запутавшийся Адалберто восклицает: Так это мое?! Да, сеньор, я пастух при этих овцах, а овцы ваши. Идите с миром, музы, песнь окончена моя.
Войска вернулись в казармы, все трое словом не обмолвились о своей экспедиции, Адалберто дома велел выдать оливковое масло, а капрал Доконал и рядовой чистили оружие, подсчитывали прибыль и молились архангелу Михаилу, чтобы послал им побольше столь же опасных и выгодных операций. Это мелочи жизни латифундии, но из маленьких камешков складывается стена, а из колосьев — урожай. Что это за птица кричит? Сова. И сразу же второй ему отвечает: Домингос, ее гнездо где-то рядом.
В свое время Сижизмундо Канастро рассказал историю про собаку Константе и про куропатку, но не думайте, что только ему принадлежит право на охотничьи рассказы. Необычайные приключения случались на охоте и с Антонио Мау-Темпо, к тому же он и понаслышке знает много охотничьих побасенок, и потому вполне могло быть так, что именно Антонио Мау-Темпо рассказал бы про собаку Константе и куропатку, и тогда Сижизмундо Канастро пришлось бы подтверждать достоверность этого происшествия с помощью неопровержимого доказательства: во сне, мол, он все это видел. Те, кто недоверчиво относятся к подобным байкам, обязательно должны вспомнить о необъятности наших земель, о том, как здесь исчезают, а потом — иногда через несколько дней,, а иногда через столетия — вновь возникают позабытые истории. Вот вековые дубы, например, всегда шелестят об этих преданиях, понять их, конечно, сложно — и деревья от старости заговариваются, — но не они виноваты в нашей непонятливости, а мы сами: не даем мы себе труда выучить как следует их язык. Кто подолгу живет здесь, начинает различать в шуме ветра эти позабытые истории, и потому иной раз видишь человека, застывшего среди полей, — он шел себе по своим делам, и вдруг его словно кто за руку схватил: Послушай-ка, и раз стоит он не шевелясь, то можно поклясться, что в это самое время дуновение ветра донесло до него, человека искушенного и понимающего, язык природы, какую-нибудь чудесную историю, например про собаку по кличке Константе или про любопытных зайцев, о которых рассказывает Антонио Мау-Темпо, а истинность его слов подтверждает Сижизмундо Канастро, говоря, что и вправду видел все это во сне, другие могли бы сказать то же самое, да никто не хочет свои сны разглашать.
Первым делом надо найти подходящий плоский камень, достаточно широкий, чтобы прикрыть половину газетного листа. Затем на испещренную заголовками и курсивом страницу сыпешь перец — он-то и будет главным оружием в этой охоте, само собой, день должен быть безветренным, чтобы перец не раздуло. Всем известно, что заяц любопытен. Любопытнее кошки. Какое может быть сравнение, кошке ведь совсем не хочется знать, что происходит в мире, ей это безразлично, а заяц не может пройти мимо оброненной на дороге газеты, чтобы не почитать ее, некоторые охотники обнаружили это, они прячутся за какой-нибудь изгородью, и, когда заяц приходит узнать новости, — трах! — огонь, и тут хуже всего, что газета в клочки рвется от пули и охотнику надо доставать другую, некоторые весь патронташ газетами набивают, даже некрасиво. А зачем же перец? В перце, сеньор, и есть самый главный секрет, только надо, чтобы день был безветренный, но и когда газета просто лежит на дороге, тоже ветра не должно быть, а то если она улетит, то и заяц ее не поймает, а ведь он тоже хочет почитать новости без помех. Рассказывайте дальше. Я бы много еще чего порассказал, да времени нет, итак, если подготовить все это — камень, газету и перец, — остается только ждать, а коли ждать приходится долго, то, значит, место для зайцев неподходящее, иногда такое случается, не стоит и жаловаться, охоты, мол, не было, тут вина ваша, но, когда знаешь местность, неудач не бывает, очень скоро появляется заяц, прыгает, то там травки ухватит, то здесь, но вдруг уши у него торчком становятся — газету увидал. И что тогда? Да идет, бедный, ничего не подозревает, хочется ему новости узнать, подбегает к газете и начинает читать, теперь он доволен и счастлив, ни одной строчки не пропустит, но так продолжается, пока он не дойдет до кучки перца и не втянет его носом. А что тогда? То же, что и с вами было бы на его месте, — чихает, бьется головой о камень и умирает. А потом? А потом надо подойти и взять его, но, если хочется, можно прийти на место через несколько часов, и там будет целая куча зайцев, так и идут один за другим, уж такие они любопытные, не могут спокойно газету видеть. Правда? Спросите кого угодно, это даже грудному ребенку известно.
У Антонио Мау-Темпо нет ружья, и тем лучше. Будь оно у него, он стал бы зауряднейшим охотником с обыкновенным снаряжением и не изобрел бы нового пороха — перца святого Губерта [30], но это вовсе не означает, что он презирает искусство стрельбы, доказательством тому служит ружье, заряжаемое через дуло, которое он купил у разорившегося арендатора за тридцать эскудо и с которым чудеса делает: Горожане недоверчивые сызмальства, то и дело они требуют клятв и доказательств, а это плохо, надо верить тому, что говорят, как, например, в этом случае: Антонио Мау-Темпо уже был владельцем ружья, которое через дуло заряжают, у него был и порох, но свинца не было. Надо сказать, что в это время охотились на кроликов, а то еще спросит кто-нибудь, почему, мол, Антонио Мау-Темпо не применил свой способ с перцем, камнем и газетой, как на зайца. Только невежды в искусстве охоты не знают, что кролики вообще не любопытны, — для них что газета, что облако в небе — все одно, разве только из облака может пойти дождь, а из газеты нет, потому и нельзя обойтись без ружья, силков и дубинки, но сейчас нас интересует только ружье.
Для охотника нет, конечно, большего несчастья, чем иметь хорошее ружье, пусть даже кремневое, и порох в достаточном количестве и не иметь свинца. Почему же ты его не купил? Денег у меня не было, вот в чем беда. Что же ты сделал? Сначала я ничего не сделал, я стал думать. И придумал? Придумал, если думать, всегда что-нибудь придумаешь. Как же ты вышел из положения, хотел бы я знать? У меня был пакет сапожных гвоздей, ими я и зарядил ружье. Как это — зарядил ружье сапожными гвоздями? А вы не верите? Верю, но только я такого никогда не слышал. Когда-то надо начинать верить в то, чего никогда не слышал. Ну, рассказывай дальше. Я был уже в поле, когда мне в голову пришла одна мысль, из-за которой я чуть было не повернул обратно. Что такое? Честное слово, я вспомнил, если в кролика стрелять гвоздями, его разносит в клочья, какое-то месиво кровавое получается, есть невозможно. И что же? Я опять стал думать. И придумал? Придумал, если думаешь, всегда что-нибудь придумаешь, я встал напротив толстого дерева и начал ждать. И долго ждал? Я ждал столько, сколько нужно, ждут всегда, сколько нужно. До тех пор, пока не появился кролик? Да, он меня заметил, пустился бежать к дереву, я это место хорошо знал, и, когда он пробегал мимо, я выстрелил. И он не разлетелся в клочья? Вот еще, а зачем же я тогда думал, гвозди прошли через уши и вонзились в дерево, в ясень, это был ясень. Замечательно! Замечательно, оставалось только стукнуть его по голове и вытащить гвозди, так что, когда я ел этого кролика, сапоги у меня были заново подбиты теми самыми гвоздями.
Эти люди, даже выдумывая, правду говорят, и наоборот, если они хотят правду рассказать, в ней всегда присутствует выдумка, хотя бы у них и не было такого намерения. И мы никогда не поймем, что правда, а что выдумка в охотничьих рассказах Антонио Мау-Темпо, и потому надо иметь мужество принять на веру эти истории, не сомневаться в том, что все, о чем говорится в этих рассказах, можно потрогать руками, будь то пойманные заяц и кролик или ружье, которое заряжают через дуло, дешевый порох, гвозди для починки неказистой обуви, сапоги, чьи подметки подбиты гвоздями, вытащенными из ушей кролика, перец, который еще индийские сказки наделяли чудесными свойствами, камень — их-то здесь хватает, — газета, которую зайцы читают лучше людей, и сам Антонио Мау-Темпо, рассказчик, — ведь не было бы историй, если бы никто их не рассказывал.
Один случай я вам подарил, потом второй, а сейчас подарю третий, три — число священное: отец, сын и святой дух, — рассказ про то, как кролик за ухо поймался просто великолепный случай. Так неинтересно, если заранее конец известен. Какая разница, у людей тоже конец известен — смерть, а жизнь — это все-таки самое лучшее, что можно рассказать. Ну, давай про кролика. У меня по-прежнему кремневое оружие, и я так привык к нему, что мне смешно было глядеть на двустволки или четырехстволки — полевые орудия, да и только, их бы запретить надо. Почему? А разве не лучше, когда человек ружьишко свое заряжает, порох на полку сыплет, пыж забивает, спокойно отмеряет дробь и видит, как убегает дичь, и говорит сам себе: беги, беги, на этот раз не вышло, человек самых дружеских чувств полон к дичи, попалась она или убежала, тут и в судьбу поверишь, не настал, мол, ее срок. Можно и так рассудить, ну а потом? А потом оказалось, что и на этот раз не было у меня денег на свинец. Послушай, да у тебя никогда нет денег. Подивишься, вас слушая, будто вам их всегда хватало. Ладно, нечего уклоняться, в своих делах я сам разберусь, рассказывай. Не было у меня денег на свинец, но зато был стальной шарик, такой, как в подшипниках бывают, я его на какой-то свалке подобрал, и решил я тот же трюк повторить, но на этот раз без дерева, дерево только для гвоздей годится. Объясни понятней. Я думал, что стальной шарик, если хорошенько прицелиться, за пулю сойдет, ни мяса, ни шкуры не попортит, все дело было в том, чтобы прицелиться, а это, не хвалясь скажу, я умею. А потом? А потом пошел на охоту, в одно известное мне местечко, на пески, где появлялся кролик ростом с козленка, настоящий кролик-патриарх, это не могла быть его супруга: ее никто никогда не видел, ведь всем известно, что она не выходит из норы, глубокой, как впадина у Понте-Каво, И идет эта нора под землей, а где она — никому не известно. Это уже другая история. Ошибаетесь, история та же самая, просто у меня нет времени рассказать ее. Ну а дальше? Этот кролик уже несколько раз надувал меня: прятался, стоило мне прицелиться, правда, оно у меня дробью заряжено было. Значит, ты не боялся шкуру попортить? Что ему дробь, здоровенный же кролик. Но ты же только что сказал. Так я не могу рассказывать. Ну хорошо, продолжай. Ждал я его, ждал, час прошел, потом другой, и тут появляется, прыгает, то есть не прыгает, а скачет, как я уже говорил, словно козленок, и, когда он был в воздухе, я вообразил, что это куропатка, и выстрелил. И убил его? Ничего подобного, он, пока в воздухе был, все ушами тряс, потом на земле оказался, снова прыгнул, и еще раз, и еще, а у меня стрелять нечем, припустил он к изгороди, еще скачок, да какой, казалось, он перелетит через изгородь, а это далеко, вот как отсюда дотуда, и что же я вижу? Что? Зацепился кролик, бьется, словно кто его за ухо ухватил, тогда я подошел и все понял. Ну, что же ты молчишь, я ведь сгораю от любопытства. Вы точно заяц. Хватит шутить, где же конец? Дело в том, что изгородь эту подстригали и оставили несколько сучков вот с этот мой палец, а в ухе у кролика была дырка от стального шарика, ну, он и повис на суку, представьте себе. И ты его снял, стукнул по затылку… Нет, я его снял и выпустил на волю. Не может быть! Может: в ухо попасть-то не настоящая стрельба, так, случайная удача, а такой кролик не может умереть по случайности. Ну и история! Тут все правда, так же как правда, что кролики плясали всю ту ночь до рассвета при полной луне. Почему? Они радовались, что глава их рода спасся. Ты видел? Видел, но только во сне.
Так-то. Маленькая рыбка на сковородке — слишком жалкое зрелище, и потому, если она попадется на крючок, человек бросает ее обратно в воду — неизвестно, делается ли это из сострадания или из соображений выгоды, подрастет, мол, тогда и поймается, — но что касается кролика-патриарха, который вырасти больше не мог, то его спасло только великодушие Антонио Мау-Темпо, мастера на хорошую выдумку, но эта история — самая истинная правда, хотя куда труднее попасть в ухо кролика, чем в него самого, просто Антонио Мау-Темпо был твердо уверен — в чем и признался себе, когда уже отзвучало эхо его выстрела над полями, — что он никогда не смог бы со спокойной совестью вспоминать обезумевший косящий взгляд кролика, следящего за его приближением.
Много в этих местах сучков, и на каждом из них бьется кролик, зацепившись ухом, дырявым не от пули, а от рождения, остаются эти кролики там навсегда, обрабатывают землю своими когтями, удобряют ее своими испражнениями, если могут дотянуться до какой-нибудь травки — съедают ее, они прижимают голову к земле, когда вокруг бродят охотники: попадут — не попадут? Антонио Мау-Темпо соскочил однажды со своего сучка: отправился в чужие края, во Францию, в Бретань; пять лет подряд он ездил туда вроде бы по собственной воле, но на самом деле его подцепили за ухо, продырявленное нуждой; он, конечно, не женился, значит, и дети хлеба не просили, да у отца здоровье сдавало: сказывалась тюрьма — убить его не убили, но измолотили основательно. В Монте-Лавре же с работой было плохо, во Франции она хотя бы гарантирована и хорошо оплачивается, во всяком случае по здешним меркам — за месяц с небольшим там зарабатывали шестнадцать-семнадцать конто, целое состояние. Но по возвращении в Монте-Лавре оказывалось, что большая часть идет на оплату старых долгов, а меньшая откладывается на будущее.
Что такое Франция? Франция — это бесконечное свекольное поле, на котором работают по шестнадцать-семнадцать часов в день, но так просто говорится, какой же день, если и ночь прихватывают. Франция — это бретонская семья, которая глядит, как в ворота входят три иберийских зверя — два португальца и один испанец, — а точнее, Антонио Мау-Темпо и Каролино да Аво из Монте-Лавре и Мигель Эрнандес из Фуэнте-Пальмера, этот последний знает несколько слов по-французски, и с их помощью он объясняет, что они трое пришли работать по контракту. Франция — это дурной сон под худой крышей и тарелка картошки, в этой стране таинственным образом пропадают воскресенья и праздники. Франция — это боль в пояснице, два ножа, вонзившихся в спину, крестная мука, распятие на клочке земли. Франция — это презрение и насмешки. Франция — это жандарм, который проверяет ваши бумаги строчка за строчкой, который задает вопросы и сверяет ответы с документами, отойдя на три шага из-за вони. Франция — это постоянная и бдительная недоверчивость, неусыпное наблюдение, бретонец, проверяющий сделанную работу и ставящий ногу так, словно наступает вам на руки, и это доставляет ему удовольствие. Франция — это плохая еда и грязь, никакого сравнения с жизнью толстых, длинноногих и высокомерных лошадей на ферме. Франция — это изгородь с сучками, на которых за уши подвешены кролики, словно нанизанные на кукан рыбы, они уже задыхаются, Каролино да Аво меньше всех выдержал, его скрючило, и он ослаб, точно складной нож, у которого вдруг сломалась пружина, искривилось лезвие и отломился кончик. Франция — это долгая дорога в поезде, большая печаль, пачка писем, перевязанных шпагатом, и глупая зависть оставшихся, которые нашептывают про уехавшего: Он теперь богатый, бедняки друг другу зла желают из корысти.
Обо всем этом знают Антонио Мау-Темпо и Мигель Эрнандес, которые изредка переписываются, — Мау-Темпо пишет из своего Монте-Лавре, а Эрнандес — из своего Фуэнте-Пальмера; это простые письма, с орфографическими ошибками почти в каждом слове, так что Эрнандес читает неправильный португальский, и неправильный испанский читает Мау-Темпо, это их собственный язык — язык малых знаний и больших чувств, — но они друг друга понимают, письма эти — все равно что знаки, подаваемые друг другу через границу, например, сводить и разводить руки означает только одно — объятия, положить руку на сердце — любовь, а просто смотреть — значит видеть; оба они пишут письма с одинаковым трудом, их ручищи карандашами, словно мотыгами, орудуют, и потому буквы их написаны словно рывками, вот подписался Мигель Эрнандес, а это — Антонио Мау-Темпо. Однажды Мигель Эрнандес перестанет писать, на два письма Антонио Мау-Темпо не получит ответа, человек может сделать другому больно, сам того не желая: Конечно, это не несчастье, аппетит у меня не пропадет, но это все говорится, чтобы душу отвести, кто знает, а вдруг Мигель Эрнандес умер или попал в тюрьму, как отец Антонио Мау-Темпо, — не поедешь в Фуэнте-Пальмера узнавать. Много лет Антонио Мау-Темпо будет вспоминать Мигеля Эрнандеса, рассказывая о Франции, будет говорить: Мой друг Мигель, и глаза его будут застилаться туманом, он будет смеяться, чтобы скрыть свои чувства, и рассказывать истории про кроликов и куропаток — никаких выдумок, просто надо доставить удовольствие людям, — пока не отхлынет прилив воспоминаний. Только в таких случаях он грустит по Франции, по ночам, проведенным за разговорами в сарае, по историям про Андалусию и земли за Тежо, про Хаен и Эвору, про Жозе Кота и Пабло де ла Карретеру, а эти жуткие ночи перед окончанием контракта, когда они были уже полумертвыми, пропадало всякое удовольствие от того, что работа кончена: Давай, давай, сама кровь протестовала, чем больше они уставали, тем быстрее хотелось им кончить. После этого они уходили, подгоняемые непонятной для них быстрой речью: Марш отсюда, черномазые, все смуглые люди — негры для тех, кто родился в Бретани и похваляется своей чистой, но сволочной расой.
Судьбе было угодно, чтобы Адалберто в этот день отправился на автомобильную прогулку и окинул хозяйским оком свои владения — известно, любовь к природе нуждается в таких вылазках: машина не может проехать по полям, тропкам и пахоте, но Адалберто хватит и проселочных дорог, рессоры терпеливы, а руль — в умелых руках, главное — не торопиться. Адалберто отправился один, чтобы полнее насладиться сельскими красотами И пением птиц, конечно, шум мотора нарушает тишину и покой, но ведь все дело в том, чтобы извлекать удовольствие из развлечений прежних и новых времен, нельзя же ценить только канувшие в вечность радости, тильбюри, запряженное рысаком, широкополую шляпу, мягкие, волнообразные движения хлыста, который легонько касается крупа коня, — он сам все понимает, большего ему и не требуется. Такие изысканные выезды встречаются все реже, лошадь теперь стоит целое состояние, к тому же ее приходится кормить, даже когда она не работает, конечно, лошадь не просто животное, она — эмблема славного феодального прошлого, но ничего не поделаешь, времена меняются, да и в автомашине есть своя прелесть: простонародье от нее шарахается, и вообще меньше с ним сталкиваешься, если за рулем сидишь, ну, хватит об этом, время идет, надо рассказывать дальше.
Сегодня Адалберто едет спокойно, лениво выписывая кривые и выставив локоть в открытое окно. Это моя земля, от Ламберто унаследованная, хоть и не вся мне досталась, это еще одна хорошенькая история — как ее не раз и не два делали, округляли и умножали, — но у нас мало времени, надо было раньше начать, а то уже машина Адалберто показывается между деревьями, блестя хромом и полировкой, и вдруг останавливается: Наверное, он нас заметил, лучше нам опуститься с той стороны, избежать вопросов, — я человек мирный и собственность уважаю, посмотрим, не следует ли за нами разъяренный Адалберто, оглядываемся и со страхом видим, что он с гневным ликом выходит из машины, взирая на медлительное стадо, которое не обратило на него, как и на нас, никакого внимания, Даже собаки не залаяли, они кроликов вынюхивают… Адалберто угрожающе взмахивает рукой, садится в машину, разворачивает ее и, подскакивая на ухабах, исчезает в облаке пыли, как обычно поется в старинных песнях. Теперь мы с места не двинемся, что-то будет, отчего он сбежал, это же овцы, а не львы, но причины известны только Адалберто, который сейчас мчится в Монте-Лавре за подкреплением, за жандармами, в данный момент умирающими со скуки на своем посту, в этих краях всегда так: то великое волнение, то великая спячка, в конце концов это судьба всех военных, потому и устраивают для них маневры и учения.
И вот Адалберто выходит из машины, из облака пыли, и, хотя он весит немало из-за возраста и прочих излишеств, он просто влетает в помещение участка; там довольно тесно, но это не мешает ему по-военному быстро войти и выйти, и выходит он не один, с ним капрал Доконал и рядовой, они садятся в машину. Куда это, сеньора Мария, так торопятся жандармы? Не знают этого старухи на скамейке, но мы-то знаем: они едут сюда, где пасется стадо, пока пастух отдыхает под ясенем, а помощники, усиленные подразделением овчарок, окружают овец, это, конечно, не сложный стратегический маневр, но и в нем есть свои заковыки, не так-то просто заставить все стадо пастись вместе, не слишком стягивая его, даже овцам хочется дышать свободно. А сейчас, пока Адалберто не приехал, мне хотелось бы узнать, откуда такое взаимопонимание между латифундией и жандармами. Вы уж очень недогадливы или рассеяны, столько всего рассказано, а вы не понимаете или же хитрите, это вы умеете, хотите прибегнуть к риторическому приему, к повтору, но, как бы то ни было, я отвечу: даже ребенку ясно, что жандармы здесь для того, чтобы охранять латифундии. От чего их охранять, они и так не сбегут. От воровства, грабежа и других неприятностей, эти люди, о которых мы рассказывали, низкого происхождения, представьте, нищие, всю жизнь голодающие, как голодали их отцы, деды и отцы их дедов, они не смеют домогаться чужого имущества. А это плохо — домогаться? Хуже некуда. Вы смеетесь надо мной. Смеюсь, но есть люди, которые всерьез верят, что этот сброд хочет присвоить землю, издавна священную собственность, и жандармов поставили, чтобы они порядок поддерживали. И жандармам это нравится? Жандармам это нравится, жандармы получают вознаграждение, у них мундир, у них сапоги, у них винтовки, у них власть: Что хочу, то и ворочу, у них признательность латифундии, вот вам пример — за эту военную операцию капрал Доконал должен получить несколько десятков литров оливкового масла и несколько возов дров, а рядовой получит меньше, как ему по чину полагается, — если тому дадут семьдесят литров, то этому причитается тридцать или сорок, в этом смысле латифундия очень щепетильна, она никогда не оставляет услуги неоплаченными, а жандарма ублажить легко. И я представляю себе, как буду рассказывать об этом в Лиссабоне при закрытых дверях, а она мне скажет: Очень печально. Не плачь, а то что же ты будешь делать, если идешь издалека с мешком щепок на спине, через заросли, дышишь, как вьючная лошадь, а тут появляется жандарм, прицеливается в тебя — руки вверх, что несешь? — а ты отвечаешь: иду оттуда-то и так далее, а они станут проверять, и, если это неправда, плохо твое дело. Как с Жозе Котом было? Да, но каково еще встретить воз с шестью-семью тоннами распиленных и аккуратно уложенных дров для жандармов — дар латифундии за верную и преданную службу, — вот тогда и плачь. Продаются люди ни за что. Неважно, за грош или за миллион, продаются люди.
Дальше разговор не пошел, рассказчику стало неинтересно; он уже сказал, что хотел, у него есть свои привилегии, а вот и Адалберто с войском, машина остановилась, дверцы открылись, началась высадка десанта, пастуху делают знаки, но он воробей стреляный, не шевелится, как сидел, так и сидит, но наконец подымается, нарочито показывая, каких трудов ему это стоит, и кричит: Что такое? Капрал Доконал приказывает: Заряжать, в атаку, изготовить гранаты, лучше бы ему не увлекаться военными терминами, но что поделаешь, такая возможность редко выдается, и в это время пастуху становится все понятно, то же самое было с его отцом, внутри все разрывается от смеха, а глаза у него такие, будто он от хохота по земле катается. Разрешения, значит, не спрашивали, говорит капрал Доконал, дракон, представляющий закон. С каждой овцы штраф пять эскудо, шестьсот овец по пять эскудо, посчитаем, шестью пять тридцать, теперь нули, три конто штрафа — не шутка, очень дорог выпас, и тогда пастух говорит: Здесь какая-то ошибка, овцы вот этого самого хозяина и на его земле. Что ты там мелешь, уперся капрал Доконал, рядовой поднял глаза к небу, запутавшийся Адалберто восклицает: Так это мое?! Да, сеньор, я пастух при этих овцах, а овцы ваши. Идите с миром, музы, песнь окончена моя.
Войска вернулись в казармы, все трое словом не обмолвились о своей экспедиции, Адалберто дома велел выдать оливковое масло, а капрал Доконал и рядовой чистили оружие, подсчитывали прибыль и молились архангелу Михаилу, чтобы послал им побольше столь же опасных и выгодных операций. Это мелочи жизни латифундии, но из маленьких камешков складывается стена, а из колосьев — урожай. Что это за птица кричит? Сова. И сразу же второй ему отвечает: Домингос, ее гнездо где-то рядом.
* * *
В свое время Сижизмундо Канастро рассказал историю про собаку Константе и про куропатку, но не думайте, что только ему принадлежит право на охотничьи рассказы. Необычайные приключения случались на охоте и с Антонио Мау-Темпо, к тому же он и понаслышке знает много охотничьих побасенок, и потому вполне могло быть так, что именно Антонио Мау-Темпо рассказал бы про собаку Константе и куропатку, и тогда Сижизмундо Канастро пришлось бы подтверждать достоверность этого происшествия с помощью неопровержимого доказательства: во сне, мол, он все это видел. Те, кто недоверчиво относятся к подобным байкам, обязательно должны вспомнить о необъятности наших земель, о том, как здесь исчезают, а потом — иногда через несколько дней,, а иногда через столетия — вновь возникают позабытые истории. Вот вековые дубы, например, всегда шелестят об этих преданиях, понять их, конечно, сложно — и деревья от старости заговариваются, — но не они виноваты в нашей непонятливости, а мы сами: не даем мы себе труда выучить как следует их язык. Кто подолгу живет здесь, начинает различать в шуме ветра эти позабытые истории, и потому иной раз видишь человека, застывшего среди полей, — он шел себе по своим делам, и вдруг его словно кто за руку схватил: Послушай-ка, и раз стоит он не шевелясь, то можно поклясться, что в это самое время дуновение ветра донесло до него, человека искушенного и понимающего, язык природы, какую-нибудь чудесную историю, например про собаку по кличке Константе или про любопытных зайцев, о которых рассказывает Антонио Мау-Темпо, а истинность его слов подтверждает Сижизмундо Канастро, говоря, что и вправду видел все это во сне, другие могли бы сказать то же самое, да никто не хочет свои сны разглашать.
Первым делом надо найти подходящий плоский камень, достаточно широкий, чтобы прикрыть половину газетного листа. Затем на испещренную заголовками и курсивом страницу сыпешь перец — он-то и будет главным оружием в этой охоте, само собой, день должен быть безветренным, чтобы перец не раздуло. Всем известно, что заяц любопытен. Любопытнее кошки. Какое может быть сравнение, кошке ведь совсем не хочется знать, что происходит в мире, ей это безразлично, а заяц не может пройти мимо оброненной на дороге газеты, чтобы не почитать ее, некоторые охотники обнаружили это, они прячутся за какой-нибудь изгородью, и, когда заяц приходит узнать новости, — трах! — огонь, и тут хуже всего, что газета в клочки рвется от пули и охотнику надо доставать другую, некоторые весь патронташ газетами набивают, даже некрасиво. А зачем же перец? В перце, сеньор, и есть самый главный секрет, только надо, чтобы день был безветренный, но и когда газета просто лежит на дороге, тоже ветра не должно быть, а то если она улетит, то и заяц ее не поймает, а ведь он тоже хочет почитать новости без помех. Рассказывайте дальше. Я бы много еще чего порассказал, да времени нет, итак, если подготовить все это — камень, газету и перец, — остается только ждать, а коли ждать приходится долго, то, значит, место для зайцев неподходящее, иногда такое случается, не стоит и жаловаться, охоты, мол, не было, тут вина ваша, но, когда знаешь местность, неудач не бывает, очень скоро появляется заяц, прыгает, то там травки ухватит, то здесь, но вдруг уши у него торчком становятся — газету увидал. И что тогда? Да идет, бедный, ничего не подозревает, хочется ему новости узнать, подбегает к газете и начинает читать, теперь он доволен и счастлив, ни одной строчки не пропустит, но так продолжается, пока он не дойдет до кучки перца и не втянет его носом. А что тогда? То же, что и с вами было бы на его месте, — чихает, бьется головой о камень и умирает. А потом? А потом надо подойти и взять его, но, если хочется, можно прийти на место через несколько часов, и там будет целая куча зайцев, так и идут один за другим, уж такие они любопытные, не могут спокойно газету видеть. Правда? Спросите кого угодно, это даже грудному ребенку известно.
У Антонио Мау-Темпо нет ружья, и тем лучше. Будь оно у него, он стал бы зауряднейшим охотником с обыкновенным снаряжением и не изобрел бы нового пороха — перца святого Губерта [30], но это вовсе не означает, что он презирает искусство стрельбы, доказательством тому служит ружье, заряжаемое через дуло, которое он купил у разорившегося арендатора за тридцать эскудо и с которым чудеса делает: Горожане недоверчивые сызмальства, то и дело они требуют клятв и доказательств, а это плохо, надо верить тому, что говорят, как, например, в этом случае: Антонио Мау-Темпо уже был владельцем ружья, которое через дуло заряжают, у него был и порох, но свинца не было. Надо сказать, что в это время охотились на кроликов, а то еще спросит кто-нибудь, почему, мол, Антонио Мау-Темпо не применил свой способ с перцем, камнем и газетой, как на зайца. Только невежды в искусстве охоты не знают, что кролики вообще не любопытны, — для них что газета, что облако в небе — все одно, разве только из облака может пойти дождь, а из газеты нет, потому и нельзя обойтись без ружья, силков и дубинки, но сейчас нас интересует только ружье.
Для охотника нет, конечно, большего несчастья, чем иметь хорошее ружье, пусть даже кремневое, и порох в достаточном количестве и не иметь свинца. Почему же ты его не купил? Денег у меня не было, вот в чем беда. Что же ты сделал? Сначала я ничего не сделал, я стал думать. И придумал? Придумал, если думать, всегда что-нибудь придумаешь. Как же ты вышел из положения, хотел бы я знать? У меня был пакет сапожных гвоздей, ими я и зарядил ружье. Как это — зарядил ружье сапожными гвоздями? А вы не верите? Верю, но только я такого никогда не слышал. Когда-то надо начинать верить в то, чего никогда не слышал. Ну, рассказывай дальше. Я был уже в поле, когда мне в голову пришла одна мысль, из-за которой я чуть было не повернул обратно. Что такое? Честное слово, я вспомнил, если в кролика стрелять гвоздями, его разносит в клочья, какое-то месиво кровавое получается, есть невозможно. И что же? Я опять стал думать. И придумал? Придумал, если думаешь, всегда что-нибудь придумаешь, я встал напротив толстого дерева и начал ждать. И долго ждал? Я ждал столько, сколько нужно, ждут всегда, сколько нужно. До тех пор, пока не появился кролик? Да, он меня заметил, пустился бежать к дереву, я это место хорошо знал, и, когда он пробегал мимо, я выстрелил. И он не разлетелся в клочья? Вот еще, а зачем же я тогда думал, гвозди прошли через уши и вонзились в дерево, в ясень, это был ясень. Замечательно! Замечательно, оставалось только стукнуть его по голове и вытащить гвозди, так что, когда я ел этого кролика, сапоги у меня были заново подбиты теми самыми гвоздями.
Эти люди, даже выдумывая, правду говорят, и наоборот, если они хотят правду рассказать, в ней всегда присутствует выдумка, хотя бы у них и не было такого намерения. И мы никогда не поймем, что правда, а что выдумка в охотничьих рассказах Антонио Мау-Темпо, и потому надо иметь мужество принять на веру эти истории, не сомневаться в том, что все, о чем говорится в этих рассказах, можно потрогать руками, будь то пойманные заяц и кролик или ружье, которое заряжают через дуло, дешевый порох, гвозди для починки неказистой обуви, сапоги, чьи подметки подбиты гвоздями, вытащенными из ушей кролика, перец, который еще индийские сказки наделяли чудесными свойствами, камень — их-то здесь хватает, — газета, которую зайцы читают лучше людей, и сам Антонио Мау-Темпо, рассказчик, — ведь не было бы историй, если бы никто их не рассказывал.
Один случай я вам подарил, потом второй, а сейчас подарю третий, три — число священное: отец, сын и святой дух, — рассказ про то, как кролик за ухо поймался просто великолепный случай. Так неинтересно, если заранее конец известен. Какая разница, у людей тоже конец известен — смерть, а жизнь — это все-таки самое лучшее, что можно рассказать. Ну, давай про кролика. У меня по-прежнему кремневое оружие, и я так привык к нему, что мне смешно было глядеть на двустволки или четырехстволки — полевые орудия, да и только, их бы запретить надо. Почему? А разве не лучше, когда человек ружьишко свое заряжает, порох на полку сыплет, пыж забивает, спокойно отмеряет дробь и видит, как убегает дичь, и говорит сам себе: беги, беги, на этот раз не вышло, человек самых дружеских чувств полон к дичи, попалась она или убежала, тут и в судьбу поверишь, не настал, мол, ее срок. Можно и так рассудить, ну а потом? А потом оказалось, что и на этот раз не было у меня денег на свинец. Послушай, да у тебя никогда нет денег. Подивишься, вас слушая, будто вам их всегда хватало. Ладно, нечего уклоняться, в своих делах я сам разберусь, рассказывай. Не было у меня денег на свинец, но зато был стальной шарик, такой, как в подшипниках бывают, я его на какой-то свалке подобрал, и решил я тот же трюк повторить, но на этот раз без дерева, дерево только для гвоздей годится. Объясни понятней. Я думал, что стальной шарик, если хорошенько прицелиться, за пулю сойдет, ни мяса, ни шкуры не попортит, все дело было в том, чтобы прицелиться, а это, не хвалясь скажу, я умею. А потом? А потом пошел на охоту, в одно известное мне местечко, на пески, где появлялся кролик ростом с козленка, настоящий кролик-патриарх, это не могла быть его супруга: ее никто никогда не видел, ведь всем известно, что она не выходит из норы, глубокой, как впадина у Понте-Каво, И идет эта нора под землей, а где она — никому не известно. Это уже другая история. Ошибаетесь, история та же самая, просто у меня нет времени рассказать ее. Ну а дальше? Этот кролик уже несколько раз надувал меня: прятался, стоило мне прицелиться, правда, оно у меня дробью заряжено было. Значит, ты не боялся шкуру попортить? Что ему дробь, здоровенный же кролик. Но ты же только что сказал. Так я не могу рассказывать. Ну хорошо, продолжай. Ждал я его, ждал, час прошел, потом другой, и тут появляется, прыгает, то есть не прыгает, а скачет, как я уже говорил, словно козленок, и, когда он был в воздухе, я вообразил, что это куропатка, и выстрелил. И убил его? Ничего подобного, он, пока в воздухе был, все ушами тряс, потом на земле оказался, снова прыгнул, и еще раз, и еще, а у меня стрелять нечем, припустил он к изгороди, еще скачок, да какой, казалось, он перелетит через изгородь, а это далеко, вот как отсюда дотуда, и что же я вижу? Что? Зацепился кролик, бьется, словно кто его за ухо ухватил, тогда я подошел и все понял. Ну, что же ты молчишь, я ведь сгораю от любопытства. Вы точно заяц. Хватит шутить, где же конец? Дело в том, что изгородь эту подстригали и оставили несколько сучков вот с этот мой палец, а в ухе у кролика была дырка от стального шарика, ну, он и повис на суку, представьте себе. И ты его снял, стукнул по затылку… Нет, я его снял и выпустил на волю. Не может быть! Может: в ухо попасть-то не настоящая стрельба, так, случайная удача, а такой кролик не может умереть по случайности. Ну и история! Тут все правда, так же как правда, что кролики плясали всю ту ночь до рассвета при полной луне. Почему? Они радовались, что глава их рода спасся. Ты видел? Видел, но только во сне.
Так-то. Маленькая рыбка на сковородке — слишком жалкое зрелище, и потому, если она попадется на крючок, человек бросает ее обратно в воду — неизвестно, делается ли это из сострадания или из соображений выгоды, подрастет, мол, тогда и поймается, — но что касается кролика-патриарха, который вырасти больше не мог, то его спасло только великодушие Антонио Мау-Темпо, мастера на хорошую выдумку, но эта история — самая истинная правда, хотя куда труднее попасть в ухо кролика, чем в него самого, просто Антонио Мау-Темпо был твердо уверен — в чем и признался себе, когда уже отзвучало эхо его выстрела над полями, — что он никогда не смог бы со спокойной совестью вспоминать обезумевший косящий взгляд кролика, следящего за его приближением.
Много в этих местах сучков, и на каждом из них бьется кролик, зацепившись ухом, дырявым не от пули, а от рождения, остаются эти кролики там навсегда, обрабатывают землю своими когтями, удобряют ее своими испражнениями, если могут дотянуться до какой-нибудь травки — съедают ее, они прижимают голову к земле, когда вокруг бродят охотники: попадут — не попадут? Антонио Мау-Темпо соскочил однажды со своего сучка: отправился в чужие края, во Францию, в Бретань; пять лет подряд он ездил туда вроде бы по собственной воле, но на самом деле его подцепили за ухо, продырявленное нуждой; он, конечно, не женился, значит, и дети хлеба не просили, да у отца здоровье сдавало: сказывалась тюрьма — убить его не убили, но измолотили основательно. В Монте-Лавре же с работой было плохо, во Франции она хотя бы гарантирована и хорошо оплачивается, во всяком случае по здешним меркам — за месяц с небольшим там зарабатывали шестнадцать-семнадцать конто, целое состояние. Но по возвращении в Монте-Лавре оказывалось, что большая часть идет на оплату старых долгов, а меньшая откладывается на будущее.
Что такое Франция? Франция — это бесконечное свекольное поле, на котором работают по шестнадцать-семнадцать часов в день, но так просто говорится, какой же день, если и ночь прихватывают. Франция — это бретонская семья, которая глядит, как в ворота входят три иберийских зверя — два португальца и один испанец, — а точнее, Антонио Мау-Темпо и Каролино да Аво из Монте-Лавре и Мигель Эрнандес из Фуэнте-Пальмера, этот последний знает несколько слов по-французски, и с их помощью он объясняет, что они трое пришли работать по контракту. Франция — это дурной сон под худой крышей и тарелка картошки, в этой стране таинственным образом пропадают воскресенья и праздники. Франция — это боль в пояснице, два ножа, вонзившихся в спину, крестная мука, распятие на клочке земли. Франция — это презрение и насмешки. Франция — это жандарм, который проверяет ваши бумаги строчка за строчкой, который задает вопросы и сверяет ответы с документами, отойдя на три шага из-за вони. Франция — это постоянная и бдительная недоверчивость, неусыпное наблюдение, бретонец, проверяющий сделанную работу и ставящий ногу так, словно наступает вам на руки, и это доставляет ему удовольствие. Франция — это плохая еда и грязь, никакого сравнения с жизнью толстых, длинноногих и высокомерных лошадей на ферме. Франция — это изгородь с сучками, на которых за уши подвешены кролики, словно нанизанные на кукан рыбы, они уже задыхаются, Каролино да Аво меньше всех выдержал, его скрючило, и он ослаб, точно складной нож, у которого вдруг сломалась пружина, искривилось лезвие и отломился кончик. Франция — это долгая дорога в поезде, большая печаль, пачка писем, перевязанных шпагатом, и глупая зависть оставшихся, которые нашептывают про уехавшего: Он теперь богатый, бедняки друг другу зла желают из корысти.
Обо всем этом знают Антонио Мау-Темпо и Мигель Эрнандес, которые изредка переписываются, — Мау-Темпо пишет из своего Монте-Лавре, а Эрнандес — из своего Фуэнте-Пальмера; это простые письма, с орфографическими ошибками почти в каждом слове, так что Эрнандес читает неправильный португальский, и неправильный испанский читает Мау-Темпо, это их собственный язык — язык малых знаний и больших чувств, — но они друг друга понимают, письма эти — все равно что знаки, подаваемые друг другу через границу, например, сводить и разводить руки означает только одно — объятия, положить руку на сердце — любовь, а просто смотреть — значит видеть; оба они пишут письма с одинаковым трудом, их ручищи карандашами, словно мотыгами, орудуют, и потому буквы их написаны словно рывками, вот подписался Мигель Эрнандес, а это — Антонио Мау-Темпо. Однажды Мигель Эрнандес перестанет писать, на два письма Антонио Мау-Темпо не получит ответа, человек может сделать другому больно, сам того не желая: Конечно, это не несчастье, аппетит у меня не пропадет, но это все говорится, чтобы душу отвести, кто знает, а вдруг Мигель Эрнандес умер или попал в тюрьму, как отец Антонио Мау-Темпо, — не поедешь в Фуэнте-Пальмера узнавать. Много лет Антонио Мау-Темпо будет вспоминать Мигеля Эрнандеса, рассказывая о Франции, будет говорить: Мой друг Мигель, и глаза его будут застилаться туманом, он будет смеяться, чтобы скрыть свои чувства, и рассказывать истории про кроликов и куропаток — никаких выдумок, просто надо доставить удовольствие людям, — пока не отхлынет прилив воспоминаний. Только в таких случаях он грустит по Франции, по ночам, проведенным за разговорами в сарае, по историям про Андалусию и земли за Тежо, про Хаен и Эвору, про Жозе Кота и Пабло де ла Карретеру, а эти жуткие ночи перед окончанием контракта, когда они были уже полумертвыми, пропадало всякое удовольствие от того, что работа кончена: Давай, давай, сама кровь протестовала, чем больше они уставали, тем быстрее хотелось им кончить. После этого они уходили, подгоняемые непонятной для них быстрой речью: Марш отсюда, черномазые, все смуглые люди — негры для тех, кто родился в Бретани и похваляется своей чистой, но сволочной расой.