Страница:
Через несколько минут после того, как Жоана Мау-Темпо втолкнул в кабинет стоявший там на часах легаш, дверь рывком отворилась, и вошел хорошо одетый господин, только что выбритый и благоухающий лосьоном и бриллиантином, он жестом приказал караульному выйти и раскричался: Из-за этого канальи, из-за этого чертова коммуниста я сегодня на мессу не попаду! Рассказываешь чистую правду, и никто не верит, но это истинная правда, может быть, на благочестие нравов оказывает влияние соседство церквей, и по дороге из Алжубе мы их видели, и церковь Святых Мучеников тут рядом, поблизости и площадь Двух Церквей, Богоявления и еще одной, черт ее знает, как она называется, падре Агамедесу здесь понравилось бы жить: он бы выслушивал исповеди инспектора Павейи. впавшего в гнев из-за пропущенной мессы, — значит, у него нет собственного капеллана, — а теперь, чтобы полностью закончить воображаемую картину, представим себе, что Жоан Мау-Темпо сказал бы: Сеньор, не пропускайте из-за меня мессы, если хотите, я пойду с вами. Никто этому не поверит, и сам Жоан Мау-Темпо не будет знать, почему он так поступил, но нам некогда изучать, как ведут себя люди мужественные и ни в чем не виновные, инспектор Павейа не оставляет нам на это времени: Негодяй, сволочь, гад, мерзавец. Простите, падре Агамедес, но он так и сказал, я тут ни при чем. Заткнись, а то полетаешь у меня на трапеции. Жоану Мау-Темпо неизвестно, что это за цирковой снаряд, но он видит, что инспектор Павейа [25] — какое же у него неподходящее имя, если вспомнить, как обнимаешь сноп пшеницы и прижимаешь его к груди, — направляется к столу и выхватывает из ящика пистолет, дубинку и толстую линейку. Он меня убьет, думает Жоан Мау-Темпо, а тот говорит: Видишь, это для тебя приготовлено, если не расскажешь все, и заруби себе на носу, отсюда ты не выйдешь, пока все не выложишь, стой, не шевелись, пальцем не смей двинуть, а пошевелишься, пеняй на себя.
Каждые три часа они меняются. И только жертва у них все та же. Что ты там у себя делал? Работал, чтобы семью кормить. Таков был первый вопрос и первый ответ, самый естественный вопрос и самый правдивый ответ, после этого его должны были бы отпустить — ведь он говорил правду. Работал, значит, а может, «Аванте» [26] распространял, сам видишь, нам все известно. Сеньор, я в эти дела не вмешивался. Так ты не распространял «Аванте», а таскал ее на заднице, ты и твои дружки, задницы свои подставляли, чтобы ваш главный вам туда московские штучки вколачивал, ну, хватит, если хочешь вернуться в Монте-Лавре и детей своих увидеть, рассказывай, не покрывай своих приятелей, с которыми на собрания ходил, помни о своей семье и о свободе. Жоан Мау-Темпо помнит о своей семье и о свободе, помнит он и рассказанную Жоаном Канастро историю про собаку и куропатку и не отвечает. Ну, рассказывай же, вы ведь говорите, что, мол, эти канальи, эти воры из правительства, не дают нам того, чего мы хотим, но мы с ними покончим, устроим восстание против них и против законов Салазара, вы ведь об этом думаете, такие планы строите, говори правду, ты, коммунист, не запирайся, расскажешь все — завтра же в Монте-Лаэре отправишься, к детишкам. Но Жоан Мау-Темпо, скелет собаки, сделавшей стойку у куропатки, повторяет: Сеньор, я уже все рассказал, в тысяча девятьсот сорок пятом году меня посадили, но с тех пор я ничем таким не занимался, а если вам кто сказал, значит, он солгал. Его били об стену, колотили, обзывали всеми изобретенными в португальском языке ругательствами, и это повторялось не раз, обе стороны были одинаково тверды, правда, страдала только одна из них.
Жоан Мау-Темпо простоит, не шевелясь, семьдесят два часа. У него отекут ноги, будет кружиться голова, каждый раз, когда ноги начнут изменять ему, его будут бить линейкой и дубинкой, не сильно, но так, чтобы изуродовать. Он не плачет, но глаза его полны слез, камень и тот сжалился бы. Через несколько часов отек прошел, но под кожей стали выступать вздувшиеся вены, почти в палец толщиной. Переместилось сердце, его молот стучал и гудел, отдаваясь в голове, и наконец Жоана Мау-Темпо полностью покинули силы, он уже не может стоять, сначала он согнулся, не отдавая себе в этом отчета, а теперь сидит на корточках несчастный преступник, исходит своей последней слабостью. Вставай, собака, но Жоану Мау-Темпо не удается встать, он не притворяется, это снова правда. В последнюю ночь он слышал стоны и крики в соседней комнате, потом они смолкли, и вошел инспектор Павейа вместе с несколькими полицейскими, и тогда вопли за стеной возобновились, став еще более пронзительными, а инспектор Павейа с рассчитанной медлительностью подошел к нему и сказал угрожающим тоном: Ну вот, Мау-Темпо, ты уже побывал в Монте-Лавре и вернулся, теперь можешь рассказывать. Почти лежа на досках пола с отбитыми почками, с затуманенным взглядом, он ответил из глубины своего горя: Мне нечего рассказывать, все, что мог, я уже сказал. Эта фраза негромкая, вроде как скелет пса по прошествии двух лет, ее бы и не стоило записывать, когда есть столько великих слов: Сорок веков смотрят на вас с этих пирамид; лучше один час быть королевой, чем герцогиней всю жизнь; возлюбите друг друга, но у инспектора Павейи кровь кипит: Ты гам у себя роздал двадцать пять экземпляров, не отрицай, а то я тебя прикончу. И Жоан Мау-Темпо подумал: Жизнь или смерть, — и ничего не сказал. Может быть, инспектор Павейа опять опаздывал на мессу или семьдесят два часа неподвижного стояния считались достаточным на Первый раз, но он сказал: Отвезите этого мерзавца в Алжубе, пусть там отдохнет, а потом еще раз зайдет сюда и расскажет все или отправится на кладбище.
Тогда подошли к нему двое, взяли Жоана Мау-Темпо зa руки и стащили вниз по лестнице, с пятого на первый этаж, а пока волокли его, говорили: Мау-Темпо, расскажи вce, так будет лучше для тебя и для твоих близких, а если Не расскажешь, сеньор инспектор отправит тебя на Таррафал, он ведь все знает, один твой приятель из Вендас-Новac у нас разговорился, и тебе только подтвердить остается. И Жоан Мау-Темпо, который не может держаться на ногах, который чувствует, как его ноги падают со ступеньки на ступеньку, словно неживые, отвечает: Если хотите убить меня, убивайте, но мне нечего рассказывать. Его втащили в тюремную машину, дорога была недлинной, и землетрясения не произошло, все церкви стояли крепко и победоносно, потом приехали в Алжубе, открыли дверь: Прыгай, и бедняга упал, не удержавшись на подножке. И снова его поволокли, ноги уже окрепли, но еще недостаточно, втолкнули его в камеру, которая, случайно или нарочно, оказалась той же самой. Жоан Мау-Темпо дополз, едва не теряя сознания, до нар и, хотя ему казалось, что он спит, собрался с силами и откинул их, свалился и пролежал как мертвый сорок восемь часов. Он одет и обут — разбитая статуя, что не разваливается только благодаря проволочному каркасу, деревенская марионетка, высовывающая голову из-под одеяла и корчащая во сне гримасы, — у него растет борода и из уголка рта по небритому подбородку стекает струйка слюны, прокладывающая себе путь среди щетины. За два дня охранник несколько раз заходил проведать, жив или мертв обитатель этой камеры, на второй раз он успокоился потому, что спящий изменил позу, все это давно уже известно: после того как их заставляют стоять столбом, они всегда так спят, им даже еда не нужна, но теперь хватит спать, сон уже не такой глубокий: Просыпайся, тут тебе обед принесли. Жоан Мау-Темпо садится на нарах, померещились ему, наверное, слова эти — в камере никого нет, но пахнет едой, и он ощущает страшный и непреодолимый голод, первая попытка встать на ноги не удается, ноги подкашиваются и в глазах темнеет, это oт слабости, он повторяет свой опыт, до стола не больше двух шагов, хуже то, что он не сможет есть сидя, здесь едят стоя, чтобы пища в желудке не задерживалась, а Жоан Мау-Темпо такого маленького роста, что ему нагибаться никогда нужды не было, а здесь до столешницы дотянуться не может, ему приходится вставать на цыпочки, а это пытка для человека, который так слаб, и уронить нельзя ни крошки: ведь пища — единственное его спасение.
Прошло пять дней, о которых можно было бы рассказать со всеми подробностями, но недостаток этой повести в том, что иногда рассказчику приходится что-то пропускать, он начинает торопиться, не потому, что хочет поскорее закончить, а потому, что ему не терпится поведать о другом, более важном событии, к перемене хода повествования, к тому моменту, когда у Жоана Мау-Темпо сильно стукнуло сердце из-за того, что в камеру вошел охранник и сказал: Мау-Темпо, собери вещи, отсюда ты уходишь, иди сдавай на склад миску, ложку и одеяло, да побыстрее, я сейчас вернусь. Беда с этими деревенскими — они так простодушны, что все понимают буквально; и Жоан Мау-Темпо обрадовался, размечтался: Кажется, я выхожу на свободу, насколько это глупо, станет ясно потом, после того как полицейский проводит его на склад, где он сдаст ложку, миску и одеяло и где получит предметы личного пользования, которые там хранились, и услышит: Пойдешь в общую камеру, у тебя теперь есть право переписки, можешь написать домой, чтобы тебе прислали все необходимое, и полицейский открыл дверь, а внутри была целая толпа народу, всех национальностей, но это просто так говорится, чтобы сказать: было много народу, там и настоящие иностранцы были, но застенчивость Жоана Мау-Темпо и такой непривычный для них алентежский выговор не дадут ему сойтись с ними поближе, хотя, как только дверь закрылась, все португальцы окружили его, желая знать, почему он в тюрьме и что делается на воле, если он может это расскачать. Жоану Мау-Темпо скрывать нечего, он говорит то, как было, и он настолько привык говорить: С тысяча девятьсот сорок пятого года политикой не занимаюсь, что повторил это и здесь, хотя никто его не спрашивал.
Жоан Мау-Темпо так освоился в камере, что даже попросил у одного товарища по заключению сигарету, а это была дерзость — ведь они же незнакомы, а тут еще и другие стали предлагать ему закурить, но больше всего ему исправилось, когда стоявший рядом и слушавший его рассказ арестант подошел к нему, протянул хороший табак, папиросную бумагу и коробку спичек и сказал: Товарищ, если тебе что-нибудь понадобится, скажи — раз у кого-нибудь одного есть, он обязательно поделится. Вообразите себе только, каково было Жоану Мау-Темпо затянуться в первый раз — у него рука задрожала, со второй затяжкой он пришел в себя и почувствовал, как ему становится легче, а вокруг него, такого невысокого, стояли люди, курили и улыбались. И так как даже в жизни заключенных бывают счастливые стечения обстоятельств, то через два дня Жоана Мау-Темпо вызвали в кабинет, и там полицейский с таким видом, словно сам предлагает ему этот дар -полицейские частенько позволяют себе подобные вольности, — сказал: Мау-Темпо, вот тебе белье, табак и двадцать эскудо, их принес тебе твой земляк. Жоан Мау-Темпо взволновался больше упоминанием о Монте-Лавре, чем неожиданным подарком, и спросил: А кто это был, а полицейский ответил: Какая разница. Для полицейского посетитель есть посетитель, и все, но Жоан Мау-Темпо этого не знал. Он вернулся в камеру и крикнул так, что по всей его родной округе было бы слышно: Товарищи, кто хочет курить, у меня есть табак, и кто-то, тоже в полный голос — такие вещи надо обязательно говорить громко, — ответил: Вот так-то, товарищи, есть у одного, значит, есть у всех, мы все братья здесь, у всех одинаковые права. Обычно, говоря о солидарности, писатели выбирают примеры более возвышенные, но и наш неплох — каждый берет, что ему надо, и отдает, что имеет: сигареты, самокрутки, и наконец дрожащим кончиком языка склеивает папиросную бумагу, это окончание дела, и жаль того, кто не понимает величия таких мелочей.
Одни выходят на волю, другие остаются, появляются новые лица, и всегда в камере находится кто-нибудь, кто встречает их словами: Вот ты и опять здесь, и, когда прошло несколько дней, вошел полицейский и сказал: Мау-Темпо, одевайся, прогуляешься, но с собой ничего не бери, ты сюда вернешься. Сердце у Жоана Мау-Темпо упало, конечно, это просто так говорится, никуда оно не падает, но Жоан Мау-Темпо может подтвердить, что так оно и было, и это гораздо ближе к истине, чем то, что уже четыре года
он не занимается политикой. Он идет той же дорогой, и легаш рядом, на этот раз это мальчишка безбородый, он нервничает, может, не привык еще, руку все время держит и заднем кармане брюк и ни слова не говорит, но Жоан Мау-Темпо может хоть поглядеть на прохожих — всем ясно, что я арестованный, — посмотреть на фонари, взглянуть на часы, совсем как настоящая прогулка, на время Жоан Мау-Темпо забыл о страхе, а теперь он на него навалился, смешал все мысли, застудил кровь, и теперь Жоан Мау-Темпо с удовольствием бы оказался в общей камере и выкурил бы сигарету в окружении товарищей. Теперь ему понятны страдания статуи — обычно люди о них не задумываются, — но кто знает, чего стоит бронзовым и мраморным скульптурам постоянно держаться на ногах, судороги наверняка сводят члены этих людей с вытянутыми руками, животных, застывших в одном положении, не отступающих и не продвигающихся вперед, а ведь у всех них нет той воли, которой обладает человек из плоти, но и он слабеет, опускается на корточки, даже пинки не заставят его подняться, хоть эта последняя слабость оборачивается силой: человек может хоть обделаться, но рта не раскроет, разве только чтобы повторять одну и ту же ложь. И Жоан Мау-Темпо пытается угадать, возобновятся ли знакомые страдания. Что со мной будет, какие пытки меня ждут, и вдруг на город падает тьма, хотя на самом деле стоит ясный и жаркий августовский день, но мне он не по вкусу.
Дверь снова открылась, Жоан Мау-Темпо поднялся по лестнице, подгоняемый легавым, они снова вошли в тот же кабинет, кто это, он же из Вендас-Новас, тот самый, что имеете с Жоаном Мау-Темпо прогулялся до Террейро-до-Пасо, зовут его Леандро Леандрес, и теперь он говорит презрительно: Ты член подпольной организации? Жоан Мау-Темпо, как всегда вежливо и почтительно, отвечает: Нет, сеньор. А Леандро Леандрес опять: Рассказывай все до конца и не вздумай больше повторять одно и то же, из пустого в порожнее переливать, говори, сколько экземпляров вы распространили, почему опять появился местный комитет, почему он переносит собрания, сколько их было и кто на них присутствовал, нам твое имя назвали, и, если это правда, тебе живым отсюда не выйти, тебе же лучше, коли заговоришь. Но Жоан Мау-Темпо в этом не уверен и повторяет: Четыре года я не прикасаюсь ни к каким бумагам, кроме тех, что находил на улицах и на дорогах, а с тех пор столько лет прошло, что я и не помню, кто мне их тогда давал, только о работе думаю, клянусь вам. И хотя на этот раз повторился прежний разговор, те же вопросы и ответы, но теперь Жоана Мау-Темпо не били, не заставляли стоять столбом, он спокойно сидел в кресле, словно для портрета позировал, только душа его в страхе металась, как безумная, а побледневшая, но упорная воля настаивала: Молчи, ври, что хочешь, но молчи. И еще одно отличие было по сравнению с прошлым разом: присутствовал легаш низшего чина, который печатал на машинке все вопросы и ответы, но много бумаги ему не потребовалось, потому что разговор напоминал хождение по кругу слепой лошади на току, которая к концу дня уже месит ногами свой собственный навоз, но вот допрос окончился, и тот, кто писал на машинке, спросил: Где лежат свидетельские показания этого субчика, и Леандро Леандрес ответил: Вместе с протоколом допроса Албукерке. Он сам не знал, что сказал, ведь Жоан Мау-Темпо измучился, стараясь догадаться, кто назвал им его имя, а теперь он это знает — Албукерке, мучили его, пытали, чтобы вырвать признание, а может, он добровольно это сделал, или у него в голове помутилось — бывает иногда такое, — а ведь когда-то говорил: Если они сюда явятся, я буду стрелять, так и сделаю, а потом раскололся. Сейчас Жоан Мау-Темпо и не догадывается, что через несколько лет увидит этого Албукерке в Монте-Лавре, он станет протестантским пастором, вообще-то люди к разным религиям неплохо относятся, но как же он может обещать спасение всем, если не сумел спасти немногих своих товарищей, что-то он себе скажет в свой смертный час… но теперь Жоану Мау-Темпо и горько, и хорошо на душе — я ничего не сказал и меня, может, больше не будут бить и заставлять стоять столбом, а то не знаю, как бы я это выдержал.
Жоан Мау-Темпо вернулся в Алжубе, потом его перевели в Кашиас, и эти вести наконец достигли Монте-Лавре. Полетят письма туда-сюда, в которых Жоан и Фаустина Мау-Темпо обо всем точно договорятся, это ведь не шутки, все надо как следует обсудить, хотя встречу эту и не надо скрывать и сам полицейский откроет дверь, входи, мол; чтобы прибыть на место точно в срок, приходится все рассчитывать очень тщательно, ведь человек издалека едет: из Монте-Лавре в Вендас-Новас на телеге, из Вендас-Новас до Баррейро на поезде, может быть, в том самом вагоне, который вез Жоана Мау-Темпо и Леандро Леандреса, потом на пароходе — но второй раз в жизни увидит Фаустина море, этот необычной величины ручей, затем опять на поезде до Кашиас, здесь море оказывается гораздо больше. Ах, вот оно какое, море! И подруга, которая живет в Лиссабоне, встречает ее в Террейро-до-Пасо, она улыбается снисходительно и понимающе и говорит: Да, это море. Но она скрывает то, что не знает, каково настоящее море, не этот его кусочек, который можно охватить руками, заключенный между двумя мазками, а бесконечная текучая жажда, волны пенящегося стекла и пены, то бурлящая, го застывающая стихия, где водятся большие рыбы и случаются трагические кораблекрушения, ах, какая поэзия!
Конечно, и сведущим людям не все известно, вот и подруга Фаустины Мау-Темпо знает, что с поезда сойти надо в Кашиас, но где тюрьма? Ей не хочется сознаваться в своей неосведомленности, и она идет наугад: Должно быть, там… Стоит август, и раскаленное время приближается к тщательно обговоренному часу встречи, теперь им приходится спрашивать дорогу у прохожих, и становится ясно, что они ошиблись и им, уже измученным, надо возвращаться назад, Фаустина Мау-Темпо разувается — ноги ее не привыкли к туфлям, — она остается в одних чулках, и только бессердечные люди могут смеяться над ней, это же боль душевная, такое унижение, весь остаток жизни будет гореть в памяти: гудрон расплавился от жары, и после первых же шагов чулки прилипли, Фаустина их поддергивает, а они сползают, просто цирковой номер, лучший в сезоне, но хватит, хватит, мать клоуна умерла, и все плачут, и клоун не смешит, он ошеломлен, закроем же и Фаустину ширмой, пусть ее подруга поможет ей снять чулки так, чтобы никто не видел, мужчина не должен оскорблять стыдливость женщины, и вот она идет босиком, а мы вернемся домой, и если кто-нибудь из нас улыбается, то только от нежности. Когда Фаустина Мау-Темпо подойдет к тюрьме, черные от гудрона и кровавые от ссадин ноги засунет она без чулок в туфли, жаль, тяжела жизнь бедняков.
Кончилось время свиданий, посетители разошлись, а к Жоану Мау-Темпо никто не пришел, товарищи над ним смеются, глупые мужские шуточки отпускают: Она тебя знать не хочет, и не жди. А в это время Фаустина Мау-Темпо воюет, чтобы войти: Мой муж, его зовут Мау-Темпо, здесь, спрашивает она. Веселый часовой отвечает: Того человека, которого вы ищете, здесь нет. А другой измывается: Значит, вы хотите его в тюрьму засадить. Это у них такие развлечения, жизнь-то однообразная, они даже не бьют заключенных, этим делом заняты другие, но Фаустина Мау-Темпо в этом не разбирается: Он здесь, сеньор, вы сами его сюда привезли, потому он должен быть здесь. Разъярился воробей, закудахтала курица, боднул ягненок, ничего особенного, конечно, но в конце концов один из часовых полистал тетрадь и сказал: И правда, здесь, в шестой камере, но к нему теперь нельзя, время свиданий кончилось. И потому вполне понятно, почему зарыдала Фаустина Мау-Темпо. Эта колонна латифундийская разрушается, появляются в ней трещины, отваливаются куски у колонны с израненными ногами, теперь можно плакать и от этого, от всего, что перестрадала и еще перестрадает, настало время выплакать все слезы, плачь погромче, если сумеешь, Фаустина Мау-Темпо, может быть, тронешь сердце этих железных драконов, а если у них нет сердца, то вдруг им наскучат твои рыдания, и, поскольку ты слабая женщина, они не выставят тебя силой, плачь же, требуй своего мужа. Замолчи ты, женщина, пойду узнаю, может, в порядке исключения… Что это значит, Фаустина не понимает, а что, если он хотел сказать: возможно, тебе удастся повидать мужа. И окольные пути ведут к цели, выяснение вопроса займет не более пяти минут, но и этого слишком много для истосковавшейся Фаустины. Жоан Мау-Темпо окрылен надеждой, внушенной ему товарищами: Конечно, твоя жена пришла. И это правда, они обнимаются, Фаустина, Жоан, и оба плачут, он хочет знать, как дети, а она хочет знать, как он, три минуты уже прошло, как твое здоровье, а твое, работа у тебя была, что Грасинда, Амелия, Антонио, все здоровы, а как ты похудел, смотри не заболей, пять минут прошло, до свидания, до свидания, передавай там привет, потом договоримся, когда опять придешь, теперь-то я знаю, где это, больше не заблужусь, ну и я не пропаду, до свидания.
Навестят его и другие, но совсем свидания эти будут иные, более спокойные, придут дочери, придет брат Анселмо, придет Антонио Мау-Темпо и уйдет отсюда злой, хотя никто его не разозлил, и потом, уже издалека, посмотрит он на тюрьму с гневом — но по нему видно, что терзают его какие-то мысли, — придет Мануэл Эспада, войдет он серьезным, а когда уходить будет, его лицо озарится тихим светом, появятся и двоюродные братья и сестры, тети и дяди, кое-кто из них живет в Лиссабоне, но эти свидания произойдут в приемной, через частую сетку почти не видно собеседника, и полицейский ходит туда-сюда, слушает сетования заключенных и посетителей. Потянутся месяцы, длинные дни и длиннейшие ночи заключения, кончится лето, пройдет осень, настанет зима, а Жоан Мау-Темпо все еще здесь, на допросы его не вызывают, они забыли о его существовании, а вдруг он всю жизнь проведет в тюрьме, и однажды он совершенно неожиданно увидел Албукерке и Сижизмундо Канастро. Сижизмундо Канастро тоже арестовали, опять Албукерке, но об этом Жоан Мау-Темпо узнает позже, в Монте-Лавре, когда он услышит, что Сижизмундо Канастро отпустили, и они встретятся и обнимутся с легким сердцем: Я ничего не сказал. И я ничего не сказал, а Албукерке говорил. Сижизмундо Канастро мучили еще больше, но он смеется, а Жоан Мау-Темпо не может отделаться от некоторой грусти из-за того, что с ним так несправедливо обошлись. В шестой камере много разговаривают, обсуждают политические дела и другие вопросы, преподают и учатся, проводят уроки чтения, письма, арифметики, кое-кто рисует — настоящий народный университет, но это уже известно, обо всем не расскажешь, а то и вечности нам не хватит.
Каждые три часа они меняются. И только жертва у них все та же. Что ты там у себя делал? Работал, чтобы семью кормить. Таков был первый вопрос и первый ответ, самый естественный вопрос и самый правдивый ответ, после этого его должны были бы отпустить — ведь он говорил правду. Работал, значит, а может, «Аванте» [26] распространял, сам видишь, нам все известно. Сеньор, я в эти дела не вмешивался. Так ты не распространял «Аванте», а таскал ее на заднице, ты и твои дружки, задницы свои подставляли, чтобы ваш главный вам туда московские штучки вколачивал, ну, хватит, если хочешь вернуться в Монте-Лавре и детей своих увидеть, рассказывай, не покрывай своих приятелей, с которыми на собрания ходил, помни о своей семье и о свободе. Жоан Мау-Темпо помнит о своей семье и о свободе, помнит он и рассказанную Жоаном Канастро историю про собаку и куропатку и не отвечает. Ну, рассказывай же, вы ведь говорите, что, мол, эти канальи, эти воры из правительства, не дают нам того, чего мы хотим, но мы с ними покончим, устроим восстание против них и против законов Салазара, вы ведь об этом думаете, такие планы строите, говори правду, ты, коммунист, не запирайся, расскажешь все — завтра же в Монте-Лаэре отправишься, к детишкам. Но Жоан Мау-Темпо, скелет собаки, сделавшей стойку у куропатки, повторяет: Сеньор, я уже все рассказал, в тысяча девятьсот сорок пятом году меня посадили, но с тех пор я ничем таким не занимался, а если вам кто сказал, значит, он солгал. Его били об стену, колотили, обзывали всеми изобретенными в португальском языке ругательствами, и это повторялось не раз, обе стороны были одинаково тверды, правда, страдала только одна из них.
Жоан Мау-Темпо простоит, не шевелясь, семьдесят два часа. У него отекут ноги, будет кружиться голова, каждый раз, когда ноги начнут изменять ему, его будут бить линейкой и дубинкой, не сильно, но так, чтобы изуродовать. Он не плачет, но глаза его полны слез, камень и тот сжалился бы. Через несколько часов отек прошел, но под кожей стали выступать вздувшиеся вены, почти в палец толщиной. Переместилось сердце, его молот стучал и гудел, отдаваясь в голове, и наконец Жоана Мау-Темпо полностью покинули силы, он уже не может стоять, сначала он согнулся, не отдавая себе в этом отчета, а теперь сидит на корточках несчастный преступник, исходит своей последней слабостью. Вставай, собака, но Жоану Мау-Темпо не удается встать, он не притворяется, это снова правда. В последнюю ночь он слышал стоны и крики в соседней комнате, потом они смолкли, и вошел инспектор Павейа вместе с несколькими полицейскими, и тогда вопли за стеной возобновились, став еще более пронзительными, а инспектор Павейа с рассчитанной медлительностью подошел к нему и сказал угрожающим тоном: Ну вот, Мау-Темпо, ты уже побывал в Монте-Лавре и вернулся, теперь можешь рассказывать. Почти лежа на досках пола с отбитыми почками, с затуманенным взглядом, он ответил из глубины своего горя: Мне нечего рассказывать, все, что мог, я уже сказал. Эта фраза негромкая, вроде как скелет пса по прошествии двух лет, ее бы и не стоило записывать, когда есть столько великих слов: Сорок веков смотрят на вас с этих пирамид; лучше один час быть королевой, чем герцогиней всю жизнь; возлюбите друг друга, но у инспектора Павейи кровь кипит: Ты гам у себя роздал двадцать пять экземпляров, не отрицай, а то я тебя прикончу. И Жоан Мау-Темпо подумал: Жизнь или смерть, — и ничего не сказал. Может быть, инспектор Павейа опять опаздывал на мессу или семьдесят два часа неподвижного стояния считались достаточным на Первый раз, но он сказал: Отвезите этого мерзавца в Алжубе, пусть там отдохнет, а потом еще раз зайдет сюда и расскажет все или отправится на кладбище.
Тогда подошли к нему двое, взяли Жоана Мау-Темпо зa руки и стащили вниз по лестнице, с пятого на первый этаж, а пока волокли его, говорили: Мау-Темпо, расскажи вce, так будет лучше для тебя и для твоих близких, а если Не расскажешь, сеньор инспектор отправит тебя на Таррафал, он ведь все знает, один твой приятель из Вендас-Новac у нас разговорился, и тебе только подтвердить остается. И Жоан Мау-Темпо, который не может держаться на ногах, который чувствует, как его ноги падают со ступеньки на ступеньку, словно неживые, отвечает: Если хотите убить меня, убивайте, но мне нечего рассказывать. Его втащили в тюремную машину, дорога была недлинной, и землетрясения не произошло, все церкви стояли крепко и победоносно, потом приехали в Алжубе, открыли дверь: Прыгай, и бедняга упал, не удержавшись на подножке. И снова его поволокли, ноги уже окрепли, но еще недостаточно, втолкнули его в камеру, которая, случайно или нарочно, оказалась той же самой. Жоан Мау-Темпо дополз, едва не теряя сознания, до нар и, хотя ему казалось, что он спит, собрался с силами и откинул их, свалился и пролежал как мертвый сорок восемь часов. Он одет и обут — разбитая статуя, что не разваливается только благодаря проволочному каркасу, деревенская марионетка, высовывающая голову из-под одеяла и корчащая во сне гримасы, — у него растет борода и из уголка рта по небритому подбородку стекает струйка слюны, прокладывающая себе путь среди щетины. За два дня охранник несколько раз заходил проведать, жив или мертв обитатель этой камеры, на второй раз он успокоился потому, что спящий изменил позу, все это давно уже известно: после того как их заставляют стоять столбом, они всегда так спят, им даже еда не нужна, но теперь хватит спать, сон уже не такой глубокий: Просыпайся, тут тебе обед принесли. Жоан Мау-Темпо садится на нарах, померещились ему, наверное, слова эти — в камере никого нет, но пахнет едой, и он ощущает страшный и непреодолимый голод, первая попытка встать на ноги не удается, ноги подкашиваются и в глазах темнеет, это oт слабости, он повторяет свой опыт, до стола не больше двух шагов, хуже то, что он не сможет есть сидя, здесь едят стоя, чтобы пища в желудке не задерживалась, а Жоан Мау-Темпо такого маленького роста, что ему нагибаться никогда нужды не было, а здесь до столешницы дотянуться не может, ему приходится вставать на цыпочки, а это пытка для человека, который так слаб, и уронить нельзя ни крошки: ведь пища — единственное его спасение.
Прошло пять дней, о которых можно было бы рассказать со всеми подробностями, но недостаток этой повести в том, что иногда рассказчику приходится что-то пропускать, он начинает торопиться, не потому, что хочет поскорее закончить, а потому, что ему не терпится поведать о другом, более важном событии, к перемене хода повествования, к тому моменту, когда у Жоана Мау-Темпо сильно стукнуло сердце из-за того, что в камеру вошел охранник и сказал: Мау-Темпо, собери вещи, отсюда ты уходишь, иди сдавай на склад миску, ложку и одеяло, да побыстрее, я сейчас вернусь. Беда с этими деревенскими — они так простодушны, что все понимают буквально; и Жоан Мау-Темпо обрадовался, размечтался: Кажется, я выхожу на свободу, насколько это глупо, станет ясно потом, после того как полицейский проводит его на склад, где он сдаст ложку, миску и одеяло и где получит предметы личного пользования, которые там хранились, и услышит: Пойдешь в общую камеру, у тебя теперь есть право переписки, можешь написать домой, чтобы тебе прислали все необходимое, и полицейский открыл дверь, а внутри была целая толпа народу, всех национальностей, но это просто так говорится, чтобы сказать: было много народу, там и настоящие иностранцы были, но застенчивость Жоана Мау-Темпо и такой непривычный для них алентежский выговор не дадут ему сойтись с ними поближе, хотя, как только дверь закрылась, все португальцы окружили его, желая знать, почему он в тюрьме и что делается на воле, если он может это расскачать. Жоану Мау-Темпо скрывать нечего, он говорит то, как было, и он настолько привык говорить: С тысяча девятьсот сорок пятого года политикой не занимаюсь, что повторил это и здесь, хотя никто его не спрашивал.
Жоан Мау-Темпо так освоился в камере, что даже попросил у одного товарища по заключению сигарету, а это была дерзость — ведь они же незнакомы, а тут еще и другие стали предлагать ему закурить, но больше всего ему исправилось, когда стоявший рядом и слушавший его рассказ арестант подошел к нему, протянул хороший табак, папиросную бумагу и коробку спичек и сказал: Товарищ, если тебе что-нибудь понадобится, скажи — раз у кого-нибудь одного есть, он обязательно поделится. Вообразите себе только, каково было Жоану Мау-Темпо затянуться в первый раз — у него рука задрожала, со второй затяжкой он пришел в себя и почувствовал, как ему становится легче, а вокруг него, такого невысокого, стояли люди, курили и улыбались. И так как даже в жизни заключенных бывают счастливые стечения обстоятельств, то через два дня Жоана Мау-Темпо вызвали в кабинет, и там полицейский с таким видом, словно сам предлагает ему этот дар -полицейские частенько позволяют себе подобные вольности, — сказал: Мау-Темпо, вот тебе белье, табак и двадцать эскудо, их принес тебе твой земляк. Жоан Мау-Темпо взволновался больше упоминанием о Монте-Лавре, чем неожиданным подарком, и спросил: А кто это был, а полицейский ответил: Какая разница. Для полицейского посетитель есть посетитель, и все, но Жоан Мау-Темпо этого не знал. Он вернулся в камеру и крикнул так, что по всей его родной округе было бы слышно: Товарищи, кто хочет курить, у меня есть табак, и кто-то, тоже в полный голос — такие вещи надо обязательно говорить громко, — ответил: Вот так-то, товарищи, есть у одного, значит, есть у всех, мы все братья здесь, у всех одинаковые права. Обычно, говоря о солидарности, писатели выбирают примеры более возвышенные, но и наш неплох — каждый берет, что ему надо, и отдает, что имеет: сигареты, самокрутки, и наконец дрожащим кончиком языка склеивает папиросную бумагу, это окончание дела, и жаль того, кто не понимает величия таких мелочей.
Одни выходят на волю, другие остаются, появляются новые лица, и всегда в камере находится кто-нибудь, кто встречает их словами: Вот ты и опять здесь, и, когда прошло несколько дней, вошел полицейский и сказал: Мау-Темпо, одевайся, прогуляешься, но с собой ничего не бери, ты сюда вернешься. Сердце у Жоана Мау-Темпо упало, конечно, это просто так говорится, никуда оно не падает, но Жоан Мау-Темпо может подтвердить, что так оно и было, и это гораздо ближе к истине, чем то, что уже четыре года
он не занимается политикой. Он идет той же дорогой, и легаш рядом, на этот раз это мальчишка безбородый, он нервничает, может, не привык еще, руку все время держит и заднем кармане брюк и ни слова не говорит, но Жоан Мау-Темпо может хоть поглядеть на прохожих — всем ясно, что я арестованный, — посмотреть на фонари, взглянуть на часы, совсем как настоящая прогулка, на время Жоан Мау-Темпо забыл о страхе, а теперь он на него навалился, смешал все мысли, застудил кровь, и теперь Жоан Мау-Темпо с удовольствием бы оказался в общей камере и выкурил бы сигарету в окружении товарищей. Теперь ему понятны страдания статуи — обычно люди о них не задумываются, — но кто знает, чего стоит бронзовым и мраморным скульптурам постоянно держаться на ногах, судороги наверняка сводят члены этих людей с вытянутыми руками, животных, застывших в одном положении, не отступающих и не продвигающихся вперед, а ведь у всех них нет той воли, которой обладает человек из плоти, но и он слабеет, опускается на корточки, даже пинки не заставят его подняться, хоть эта последняя слабость оборачивается силой: человек может хоть обделаться, но рта не раскроет, разве только чтобы повторять одну и ту же ложь. И Жоан Мау-Темпо пытается угадать, возобновятся ли знакомые страдания. Что со мной будет, какие пытки меня ждут, и вдруг на город падает тьма, хотя на самом деле стоит ясный и жаркий августовский день, но мне он не по вкусу.
Дверь снова открылась, Жоан Мау-Темпо поднялся по лестнице, подгоняемый легавым, они снова вошли в тот же кабинет, кто это, он же из Вендас-Новас, тот самый, что имеете с Жоаном Мау-Темпо прогулялся до Террейро-до-Пасо, зовут его Леандро Леандрес, и теперь он говорит презрительно: Ты член подпольной организации? Жоан Мау-Темпо, как всегда вежливо и почтительно, отвечает: Нет, сеньор. А Леандро Леандрес опять: Рассказывай все до конца и не вздумай больше повторять одно и то же, из пустого в порожнее переливать, говори, сколько экземпляров вы распространили, почему опять появился местный комитет, почему он переносит собрания, сколько их было и кто на них присутствовал, нам твое имя назвали, и, если это правда, тебе живым отсюда не выйти, тебе же лучше, коли заговоришь. Но Жоан Мау-Темпо в этом не уверен и повторяет: Четыре года я не прикасаюсь ни к каким бумагам, кроме тех, что находил на улицах и на дорогах, а с тех пор столько лет прошло, что я и не помню, кто мне их тогда давал, только о работе думаю, клянусь вам. И хотя на этот раз повторился прежний разговор, те же вопросы и ответы, но теперь Жоана Мау-Темпо не били, не заставляли стоять столбом, он спокойно сидел в кресле, словно для портрета позировал, только душа его в страхе металась, как безумная, а побледневшая, но упорная воля настаивала: Молчи, ври, что хочешь, но молчи. И еще одно отличие было по сравнению с прошлым разом: присутствовал легаш низшего чина, который печатал на машинке все вопросы и ответы, но много бумаги ему не потребовалось, потому что разговор напоминал хождение по кругу слепой лошади на току, которая к концу дня уже месит ногами свой собственный навоз, но вот допрос окончился, и тот, кто писал на машинке, спросил: Где лежат свидетельские показания этого субчика, и Леандро Леандрес ответил: Вместе с протоколом допроса Албукерке. Он сам не знал, что сказал, ведь Жоан Мау-Темпо измучился, стараясь догадаться, кто назвал им его имя, а теперь он это знает — Албукерке, мучили его, пытали, чтобы вырвать признание, а может, он добровольно это сделал, или у него в голове помутилось — бывает иногда такое, — а ведь когда-то говорил: Если они сюда явятся, я буду стрелять, так и сделаю, а потом раскололся. Сейчас Жоан Мау-Темпо и не догадывается, что через несколько лет увидит этого Албукерке в Монте-Лавре, он станет протестантским пастором, вообще-то люди к разным религиям неплохо относятся, но как же он может обещать спасение всем, если не сумел спасти немногих своих товарищей, что-то он себе скажет в свой смертный час… но теперь Жоану Мау-Темпо и горько, и хорошо на душе — я ничего не сказал и меня, может, больше не будут бить и заставлять стоять столбом, а то не знаю, как бы я это выдержал.
Жоан Мау-Темпо вернулся в Алжубе, потом его перевели в Кашиас, и эти вести наконец достигли Монте-Лавре. Полетят письма туда-сюда, в которых Жоан и Фаустина Мау-Темпо обо всем точно договорятся, это ведь не шутки, все надо как следует обсудить, хотя встречу эту и не надо скрывать и сам полицейский откроет дверь, входи, мол; чтобы прибыть на место точно в срок, приходится все рассчитывать очень тщательно, ведь человек издалека едет: из Монте-Лавре в Вендас-Новас на телеге, из Вендас-Новас до Баррейро на поезде, может быть, в том самом вагоне, который вез Жоана Мау-Темпо и Леандро Леандреса, потом на пароходе — но второй раз в жизни увидит Фаустина море, этот необычной величины ручей, затем опять на поезде до Кашиас, здесь море оказывается гораздо больше. Ах, вот оно какое, море! И подруга, которая живет в Лиссабоне, встречает ее в Террейро-до-Пасо, она улыбается снисходительно и понимающе и говорит: Да, это море. Но она скрывает то, что не знает, каково настоящее море, не этот его кусочек, который можно охватить руками, заключенный между двумя мазками, а бесконечная текучая жажда, волны пенящегося стекла и пены, то бурлящая, го застывающая стихия, где водятся большие рыбы и случаются трагические кораблекрушения, ах, какая поэзия!
Конечно, и сведущим людям не все известно, вот и подруга Фаустины Мау-Темпо знает, что с поезда сойти надо в Кашиас, но где тюрьма? Ей не хочется сознаваться в своей неосведомленности, и она идет наугад: Должно быть, там… Стоит август, и раскаленное время приближается к тщательно обговоренному часу встречи, теперь им приходится спрашивать дорогу у прохожих, и становится ясно, что они ошиблись и им, уже измученным, надо возвращаться назад, Фаустина Мау-Темпо разувается — ноги ее не привыкли к туфлям, — она остается в одних чулках, и только бессердечные люди могут смеяться над ней, это же боль душевная, такое унижение, весь остаток жизни будет гореть в памяти: гудрон расплавился от жары, и после первых же шагов чулки прилипли, Фаустина их поддергивает, а они сползают, просто цирковой номер, лучший в сезоне, но хватит, хватит, мать клоуна умерла, и все плачут, и клоун не смешит, он ошеломлен, закроем же и Фаустину ширмой, пусть ее подруга поможет ей снять чулки так, чтобы никто не видел, мужчина не должен оскорблять стыдливость женщины, и вот она идет босиком, а мы вернемся домой, и если кто-нибудь из нас улыбается, то только от нежности. Когда Фаустина Мау-Темпо подойдет к тюрьме, черные от гудрона и кровавые от ссадин ноги засунет она без чулок в туфли, жаль, тяжела жизнь бедняков.
Кончилось время свиданий, посетители разошлись, а к Жоану Мау-Темпо никто не пришел, товарищи над ним смеются, глупые мужские шуточки отпускают: Она тебя знать не хочет, и не жди. А в это время Фаустина Мау-Темпо воюет, чтобы войти: Мой муж, его зовут Мау-Темпо, здесь, спрашивает она. Веселый часовой отвечает: Того человека, которого вы ищете, здесь нет. А другой измывается: Значит, вы хотите его в тюрьму засадить. Это у них такие развлечения, жизнь-то однообразная, они даже не бьют заключенных, этим делом заняты другие, но Фаустина Мау-Темпо в этом не разбирается: Он здесь, сеньор, вы сами его сюда привезли, потому он должен быть здесь. Разъярился воробей, закудахтала курица, боднул ягненок, ничего особенного, конечно, но в конце концов один из часовых полистал тетрадь и сказал: И правда, здесь, в шестой камере, но к нему теперь нельзя, время свиданий кончилось. И потому вполне понятно, почему зарыдала Фаустина Мау-Темпо. Эта колонна латифундийская разрушается, появляются в ней трещины, отваливаются куски у колонны с израненными ногами, теперь можно плакать и от этого, от всего, что перестрадала и еще перестрадает, настало время выплакать все слезы, плачь погромче, если сумеешь, Фаустина Мау-Темпо, может быть, тронешь сердце этих железных драконов, а если у них нет сердца, то вдруг им наскучат твои рыдания, и, поскольку ты слабая женщина, они не выставят тебя силой, плачь же, требуй своего мужа. Замолчи ты, женщина, пойду узнаю, может, в порядке исключения… Что это значит, Фаустина не понимает, а что, если он хотел сказать: возможно, тебе удастся повидать мужа. И окольные пути ведут к цели, выяснение вопроса займет не более пяти минут, но и этого слишком много для истосковавшейся Фаустины. Жоан Мау-Темпо окрылен надеждой, внушенной ему товарищами: Конечно, твоя жена пришла. И это правда, они обнимаются, Фаустина, Жоан, и оба плачут, он хочет знать, как дети, а она хочет знать, как он, три минуты уже прошло, как твое здоровье, а твое, работа у тебя была, что Грасинда, Амелия, Антонио, все здоровы, а как ты похудел, смотри не заболей, пять минут прошло, до свидания, до свидания, передавай там привет, потом договоримся, когда опять придешь, теперь-то я знаю, где это, больше не заблужусь, ну и я не пропаду, до свидания.
Навестят его и другие, но совсем свидания эти будут иные, более спокойные, придут дочери, придет брат Анселмо, придет Антонио Мау-Темпо и уйдет отсюда злой, хотя никто его не разозлил, и потом, уже издалека, посмотрит он на тюрьму с гневом — но по нему видно, что терзают его какие-то мысли, — придет Мануэл Эспада, войдет он серьезным, а когда уходить будет, его лицо озарится тихим светом, появятся и двоюродные братья и сестры, тети и дяди, кое-кто из них живет в Лиссабоне, но эти свидания произойдут в приемной, через частую сетку почти не видно собеседника, и полицейский ходит туда-сюда, слушает сетования заключенных и посетителей. Потянутся месяцы, длинные дни и длиннейшие ночи заключения, кончится лето, пройдет осень, настанет зима, а Жоан Мау-Темпо все еще здесь, на допросы его не вызывают, они забыли о его существовании, а вдруг он всю жизнь проведет в тюрьме, и однажды он совершенно неожиданно увидел Албукерке и Сижизмундо Канастро. Сижизмундо Канастро тоже арестовали, опять Албукерке, но об этом Жоан Мау-Темпо узнает позже, в Монте-Лавре, когда он услышит, что Сижизмундо Канастро отпустили, и они встретятся и обнимутся с легким сердцем: Я ничего не сказал. И я ничего не сказал, а Албукерке говорил. Сижизмундо Канастро мучили еще больше, но он смеется, а Жоан Мау-Темпо не может отделаться от некоторой грусти из-за того, что с ним так несправедливо обошлись. В шестой камере много разговаривают, обсуждают политические дела и другие вопросы, преподают и учатся, проводят уроки чтения, письма, арифметики, кое-кто рисует — настоящий народный университет, но это уже известно, обо всем не расскажешь, а то и вечности нам не хватит.