Страница:
В латифундии так холодно не только из-за того, что стоит январь. Все окна особняка закрыты, и, если бы это был замок Ламберто, а не роскошный особняк Норберто, мы бы увидели между зубцами стен вооруженных людей, как недавно видели кровожадную и напуганную толпу на развалинах замка в Монтеморе, но времена меняются, сейчас в боевой готовности по округе кружат наемники-жандармы, а Норберто читает журналы и слушает радио, кричит на служанок — мужчины, когда нервничают, всегда такие. И самое возмутительное — это хитрый и довольный вид черни, они вроде бы даже холода не чувствуют, словно для них весна наступила раньше времени, следовало бы продлить эту шутку, но через день-другой все пойдет по-старому: Господь не дремлет, кара обязательно обрушится, «Святая Мария» вновь обрела свое исконное имя, молись за нас, и давайте не будем слишком плохо относиться к падре Агамедесу, которого уже обуял грех зависти — и давно пора: ему так не терпится отслужить благодарственный молебен по случаю возвращения освященных церковью порядков, возгласить Те Deum Laudamus [34], но на этой скудной земле не оценят безбожники его рвения.
Для латифундий этот год — черный. Прогуливается верхом на своей лошадке девица, юбка и попона развеваются, ветер треплет покрывало, чудная картинка, но вдруг выскакивает дикий зверь — сеньор, я говорю о средневековой дороге, — и девица уже на земле, сокровенные ее тайны у всех на виду, что же может быть хуже, а тут еще лошадь от страха взбесилась и стала лягаться, бедная девица. Так родилась поговорка: Беда никогда не приходит одна, только вчера бежали из Пенише эти проклятые коммунисты, пожиратели младенцев: Ах, соседка видела в Пенише моих детей, как бы с ними чего не приключилось, только вчера взволновала души и история про новых корсаров: Всех их расстрелять надо, такой красивый корабль, весь белый, «Святая Мария» шествовала по водам, словно ее божественный сын, а теперь новости из Африки — негры взбунтовались. Я всегда говорил, что мы с ними слишком хорошо обращались, я предупреждал, а мне не хотели верить, только тот, кто там жил, знает, каково с ними приходится, они лентяи, работать не любят, добром с ними не сладишь, и вот вам результат, но в конце концов Африка еще не потеряна, туда надо ввести войска и начать настоящую войну, напомним им Гугуньану, правильно говорил сеньор председатель совета: Быстро и решительно, какой бы из него солдат вышел, если бы он учился военному делу, во всяком случае говорил он хорошо. Быстро развеялся имперский сон, начнем теперь метаться, туда заплатку, сюда стежок, негр — португальский гражданин, да здравствуют негры, которые не берутся за оружие, но присматривать за ними все равно необходимо, остальным — смерть, и как-нибудь, проснувшись в хорошем настроении, мы скажем, что африканские провинции, бывшие колонии, становятся государствами, какая разница, как их называть, главное, что дерьмо все то же, и они, и белые и черные, продолжают его жрать, если кто-нибудь уловит различие, он получит приз.
Но, кажется, сеньор падре Агамедес, Бог и Святая Дева отвратили свои милостивые взоры от португальской земли, посмотрите, как беспокойны и печальны души людей, несомненно, злой дух вселился в смиренные сердца португальцев, наверно, мы мало молились, хоть нас и предупреждали наши пастыри: Я со своей стороны делала все, что могла. А я никогда не скупился на добрые советы ни на кафедре, ни в исповедальне, это беспорядочный разговор, то один говорит, то другой, но, пока падре Агамедес принимает паству, мысли его текут гак, словно он человек тех времен, когда души завоевывали мечом и огнем. Отдубасить бы их как следует, только так с ними и разговаривать.
Неизвестно, куда бежать на помощь, теперь пали индийские крепости, плачьте, души Гамы, Албукерке, Алмейды и прочих Нороний [35], как же это, как могут плакать такие мужественные сердца, был бы приказ не отступать ни на шаг, мы бы показали миру, что такое португальцы, каждый, кто сделает хоть шаг назад, — предатель родины, приходится чем-то поступаться, правительство нам доверяет и посылает исполнять наш долг. Печальное рождество в этом году у Алберто, хотя лакомств и благословений господних в избытке — хорошие цены были на пробку, — а больше радоваться нечему: над страной и латифундией сгущаются черные тучи, в брюхе которых ворчит гром: Что будет с Португалией и с нами, у нас, конечно, есть защита, жандармерия, каждому — капитану, лейтенанту, капралу и сержанту — надо что-нибудь подарить, это только справедливо, ведь они, бедные, так мало получают, постоянно охраняя нашу собственность, представь себе, если бы мы за свой счет их содержали, это вышло бы гораздо дороже. Раньше люди никогда не обращали особого внимания на Гоа, Даман и Диу [36], а теперь у нас не осталось ни одного памятника португальского присутствия на востоке, солдаты и матросы — мы здесь! — даже умирая, истекая кровью, они приподнимаются на локтях и отвечают: Отзовитесь, отсутствующие, так издавна повелось, когда надо, — и мертвые голос подают. Хорошо еще, что все это происходит далеко, в Индии, Африка тоже не близко, они устраивают поджоги вдали от меня, между нами моря и моря, а если они явятся в Португалию, то у нее хватит сыновей, чтобы защитить латифундии, не садись с хозяином в дураки играть, сам в дураках останешься, не верят в пословицы, а потом жалуются.
Завтра — Новый год, сказала дона Клеменсия своим детям и племянникам, ее сообщение основывается на календарных сведениях, и она возлагает большие надежды на будущий год, желает всем португальцам всего наилучшего, это не ее слова, дона Клеменсия раньше так не говорила, но теперь она учится новому языку — у каждого свои учителя, — и не успела она договорить, как объявилась новость: в Беже [37] пытались приступом взять казарму пехоты, Бежа — это не Индия, не Ангола и не Гвинея, она по соседству, тоже латифундия, и там уже лает эта свора, ни о чем другом говорить не будут в ближайшие недели и месяцы, хотя штурм был подавлен, но значит, вообще-то можно взять казарму приступом, только удачи недостало, всегда чего-нибудь недостает в последний момент или уже не хватило чего-то в самом начале, и никто не обратил на это внимания, такова наша судьба: потеряла подкову лошадь, на которой ехал курьер, который вез приказ о битве, которая должна была перевернуть весь ход истории, которая оказалась па стороне наших врагов, которые из-за потерянной подковы выиграли сражение, какое несчастье! И давайте не будем отказывать в уважении тому, кто покинул мирный свой дом, чтобы попытаться свергнуть власть латифундии, смерть Сансану и всем, кто с ним, а когда пыль осела, стало видно, что Сансан умер, а латифундии остались, может быть, сядем под этим ясенем и расскажем друг другу, что мы думаем и что чувствуем, ничего нет хуже недоверия, сказали бы друг другу: Вы захватите «Сайта Марию», а вы попробуйте захватить казармы, но нас, собак и муравьев латифундий, никто не спрашивает, не мы ли нападали на эти корабли и казармы. Конечно, вы очень много сделали, хотя мы с вами и не знакомы. Но мы же собаки и муравьи, что мы скажем завтра, когда залаем все вместе, а вы нас не услышите, как не слышат нас в этой латифундии, которую вы хотите окружить и разрушить. Пора лаять всем вместе и кусать без промаха, мой капитан, мой генерал, и когда увидите, будут ли у вас теряться подковы и будет ли у вас только три пули, когда необходимы четыре.
Эти мужчины и эти женщины рождаются, чтобы работать, они появляются или их вытаскивают из чрева матери, потом они кое-как растут, главное — набрались бы силы и ловкости для работы, что за важность, если через несколько лет они станут медлительными и неуклюжими — это просто ходячие колоды, которые, придя на работу, сами себя раскачивают, и из одеревеневшего тела выдвигаются руки и ноги, отсюда явствует, как велика милость и мудрость Господня, создателя столь совершенных орудий для вспашки и уборки, для прополки и всего прочего.
Они созданы для работы, и было бы нелепо, если бы они злоупотребляли отдыхом. Хороший механизм может работать постоянно, его надо только смазывать, чтобы не упрямился, и питать экономно, без излишеств — лишь бы не останавливался, — но главное его достоинство состоит в том, что его легко заменить, если он сломался или вышел из строя от старости. Свалка этого металлолома называется кладбищем, и сидит насквозь проржавевший и скрипучий механизм у ворот, смотрит в пространство, а видит только печальные свои руки. Мужчинам и женщинам в латифундиях отпущен короткий срок, просто страшно, как быстро они стареют, но еще страшнее встретить человека, на вид глубокого старика, и услышать, что ему сорок лет, а этой морщинистой увядшей женщине нет еще и тридцати, так что житье в деревне жизни не продлевает, это горожане выдумали, так же как и благоразумнейшую поговорку: Кто рано встает, тому Бог здоровья дает, вот бы посмотреть, как они с мотыгой в руках глядят на горизонт в ожидании восхода или как, согнувшись под бременем своего креста, мечтают о темноте, которая никогда больше не наступит, солнце глупое, оно торопится появиться, но не спешит уходить. Как люди.
Но терпение подходит к концу. Ходят по латифундии два слова, заглядывают в деревни и поселки, ведут беседы в лесах и на горах, два главных слова, а с ними много других, чтобы понятнее было: сказать «восемь часов» — значит почти ничего не сказать, но если мы скажем «восемь часов работы» — это уже яснее, немало тех, кто возмущается этой просто неприличной выдумкой, чего же им надо в конце концов, если восемь часов спать и восемь часов работать, куда они денут еще восемь, я прекрасно понимаю, что все это значит, — призыв к безделью, они не хотят работать, новомодные идейки, все война виновата, с ног на голову мир перевернулся: Индию у нас отняли, а теперь на Африку покушаются, она словно корабль, плавающий по морям специально для того, чтобы вызывать международные скандалы, некий генерал повернулся спиной к тем, кто дал ему эполеты — на кого же теперь можно положиться, скажите мне, — и еще эти восемь часов, стихийное бедствие, да и только, беда в том, что законы божеские не исполняются, положил Господь по двенадцать часов на день и на ночь, даже если это закон не Бога, то природы, а потому нарушать его невозможно.
Те два слова, что бродят по латифундии, вероятно, не слышат этих речей, а если и слышат, то они их не волнуют, это разговоры извечные, со времен Ламберто идут: В конце концов работа для них — развлечение, когда они не работают, то сидят по тавернам, а потом бьют своих несчастных жен. Но не думайте, что словам легко пробить себе дорогу. Уже целый год бродят они по проселкам и улицам, восемь часов, восемь часов работы, и не все им верят, кое-кто считает, будто конец света наступает, и латифундия хочет спасти свою душу, чтобы, представ пред Вечным Судией, сказать ангелам и архангелам: Я была милостива к своим рабам, чрезмерно трудившимся, и потребовала из любви к Господу Богу, чтобы они работали только по восемь часов в день, а по воскресеньям отдыхали, и потому мне полагается место в раю, по правую руку Господа нашего Бога, и на меньшее не согласна. Так думают те, кто не верит в перемены к лучшему. Но носители тех двух слов не отдыхали весь год, они обошли все латифундии, а жандармы и ПИДЕ прядали ушами, как ослы, которых одолевают мухи. И начались неистовые воинственные походы, не хватало только труб и барабанов, и не потому, что жандармам это было не по вкусу, просто такое не было предусмотрено диспозицией, еще чего — соберутся, предположим, заговорщики в лесу или на горе услышат наши горны, туруру-туру, так мы никогда никого не поймаем. Жандармерия получила подкрепления, получила подкрепления и ПИДЕ, любая деревушка, в которой не было врача, получила лекарство — двадцать-тридцать жандармов с соответствующим вооружением, да еще надо учитывать их постоянную связь с драконами, охраняющими государство. Не любят они нас, бедненькие настоящие драконы, уродливые, как ящерицы и жабы, вы-то не причиняете такого вреда, чтобы чаша ваших грехов перевесила, доказательство тому — в раю полно драконов, извергающих из пасти огонь. И так как хитрости жандармам не занимать, а подлости столько, что некуда девать, изобрели они тончайшую уловку: надо положить под камень, но так, чтобы и слепому было видно, коммунистическую газету, из тех, что разносят по стране подрывные идеи, например «восемь часов работы»: Москве хотят нас предать. Ловко устроив это, надо спрятаться за изгородью или за холмиком, за ни в чем не повинным деревом или за большим камнем, и если ничего не подозревающий прохожий увидит газету и засунет ее в карман, за подкладку шляпы или за пазуху, эту белую бумагу с черными маленькими буквами, которые и разглядеть трудно, а читаешь-то с грехом пополам, а потом, когда пройдет шагов десять, надо выскочить перед ним на дорогу: Стой, а ну покажи, что у тебя в карманах! Если вы не признаете, что это высшая степень жандармского профессионализма, значит, придется сделать вывод — вы предубеждены против жандармерии, которая достойна только похвал за столь великолепное применение принципов лицемерия и мелкого притворства, связав воедино владение оружием и приемы грабителей с большой дороги.
И стоит прохожий между наставленных на него карабинов, делать нечего, приходится выворачивать карманы: ножик, пол-унции табака, папиросная бумага, шпагат, кусок раскрошившегося хлеба, десять тостанов, но все это жандарма не удовлетворяет, ему другое нужно: Смотри получше, для твоей же пользы говорю, а то обыщем сами, покалечим еще невзначай. И на свет появляется из-за пазухи газета, уже влажная от пота, не то чтобы очень жарко было, но человек не железный, каково стоять среди хохочущих жандармов, теперь дело пойдет всерьез, сам капрал Доконал или его заместитель, командующий операцией, берет газету, ему прекрасно известно, что это такое, но он притворяется, что она впервые попала к нему, изучает ее и — хитрец этакий — говорит: Ну и влип же ты, мы тебя захватили с коммунистической пропагандой, пойдешь с нами, теперь тебе не миновать Монтемора или Лиссабона, не хотел бы я быть в твоей шкуре. И когда прохожий пытается объяснить, что он сию минуту подобрал эту газету, что он ее не читал и вообще он читать не умеет, просто шел и увидел, обыкновенное любопытство, всякий бы так поступил, договорить ему не дают, ударят прикладом по спине или по груди, а то и ногой пнут: Давай вперед, а то на месте пристрелю, — вот какие выдающиеся личности служат у нас в жандармерии.
Эти разговоры как вишни — ухватишь одну, другие попадают, или, может быть, как сцепившиеся репейники: никак их не разберешь по одному, то же самое и со словами происходит, даже слово «одиночество» бессмысленно, если никто от него не страдает, и так и должно быть. Жандармерия настолько лояльна, что идет туда, куда ее посылает латифундия, ни о чем не спрашивая и не споря — жандармы — служаки безотказные, — вот на прошлое Первое мая праздновали мужчины и женщины свой праздник трудящихся, а когда на следующий день вернулись на работу, то там стояла стража: Здесь будут работать только те, кто был тут вчера, таков приказ, говорится это, просто чтобы не молчать, так как вчера здесь никого не было. Что же теперь будет, посмотрели друг на друга уволенные работники, как нам быть, и поскольку жандармы заняли поле, а управляющий спрятался среди них, то до разговора на профессиональном языке дело не дошло, решили все разойтись по домам, было раннее утро, значит, получится еще один выходной, а стража осталась сторожить муравьев, которые жили своей жизнью, удивляясь, они поднимали головы, как собаки. Но перед этим высокообразованный человек, стоявший рядом с управляющим, или десятником, или надсмотрщиком — названий у них много, — смог применить на практике метод мягкого допроса: Так почему же вы не вышли вчера на работу? Мы не пришли, потому что вчера было Первое мая, а Первое мая — день трудящихся, а мы и есть трудящиеся. Простодушный ответ, вот они стоят передо мной, капралом жандармов, думают, обманут меня, так я им и поверил, как они серьезно смотрят на меня, умеют эти подлецы состроить серьезную мину, поди угадай, что они там думают, и я говорю, что ничего плохого им не сделаю, пусть лучше скажут правду: Из-за политики на работу не вышли, меня не обманешь, а они опять за свое: Нет, сеньор, какая политика, Первое мая — день трудящихся, и я эдак насмешливо улыбаюсь: Что вы в этом понимаете. И тут из задних рядов кто-то говорит, жалко, лица его не видно: Во всем мире так. Я впадаю в справедливый гнев: Здесь вам не мир, здесь Португалия, Алентежо, у нас свои законы. Тогда управляющий шепчет мне по секрету — хотя это не секрет, ведь мы же с ним договорились, — и я, облеченный властью, решаю: Здесь будет работать только тот, кто не прогулял вчера, этого можно было и не говорить, они отошли все вместе, всегда они так, и поют тоже хором, а через несколько минут уходят, опять вместе, это даже какое-то уважение вызывает, сам не понимаю почему. Слова — как репейники, начинаешь с одного и постепенно доходишь до «уважения», если это и не окончательное слово, то, во всяком случае, необходимое.
В апреле разговоры по неделе. По ночам люди большими группами собираются в полях, в темноте плохо видны лица товарищей, но слышны их голоса, приглушенные, если место не очень надежное, более громкие и четкие, если собрались в пустынном месте, но всегда их охраняют дозорные, выставленные на посты согласно правилам превентивной стратегии, словно они лагерь обороняют. А здесь идет мирная война. Если под покровом ночи приближаются жандармы — а теперь они ходят не по двое, как обычно, а вшестером или целой дюжиной, а там, где есть дороги, и на джипах ездят, — так если жандармы приближаются, часовые шеренгой, будто загонщики на охоте, идут предупредить товарищей, и тогда одно из двух: либо патруль пройдет стороной — тогда молчание — лучшая защита, — и все, стоят ли они, или сидят, затаив дыхание и свои мысли, застывают, словно камни, словно древние дольмены, — либо жандармы идут прямо к тому месту, где происходит собрание, и тогда приказ — всем рассыпаться по бездорожью, и, пока у жандармов нет собак, этот прием годится.
На следующую ночь разговор продолжится с того самого слова, на котором прервался накануне, в том же месте или в каком-нибудь другом — неисчерпаемо их терпение. Когда есть возможность, они встречаются днем или по вечерам, ходят друг к другу домой, ведут разговоры у очага, пока жены молча моют посуду после ужина, а дети спят по углам. Так и ведутся эти разговоры по цепочке: я поговорю с тобой, ты — со своим соседом; слова, не раз повторенные, пробивают себе дорогу, словно копыта привязанной к столбу козы, и в час обеда — между ног стоит кастрюля или котелок, ложка снует от похлебки ко рту, а свежий ветерок овевает тело — речь неспешно заходит все о том же: Будем требовать восьмичасовой день, хватит работать от зари до зари. Предусмотрительные опасаются за будущее: Что с нами будет, если хозяева откажутся давать нам работу, но жена, которая моет посуду после ужина, пока очаг еще не потух, стыдится осторожности своего мужа и соглашается с другом, который постучался к ним, чтобы сказать: Будем требовать восемь часов работы, хватит спину гнуть от зари до зари, потому что жены тоже работают, и даже больше мужчин им достается — они работают во время болезни, месячных, беременности, а после родов — с истекающими молоком грудями — им следовало бы кормить ребенка, счастье еще, что молоко у них вовсе не пропало, — в общем, очень ошибается тот, кто считает, будто достаточно поднять знамя и сказать: Пошли. Для этого необходимо, чтобы в апреле шли разговоры по неделе потому, что даже у самых стойких и убежденных бывают минуты сомнений, страха и отчаяния: с одной стороны, жандармы, с другой — драконы из ПИДЕ, и еще черная туча, никогда не рассеивающаяся над латифундиями: нет работы, и мы сами, своими руками, разбудим спящего зверя, тряхнем его и скажем: Завтра я буду работать восемь часов, это не Первое мая, Первого мая меня никто не может заставить работать, но сказать: Восемь часов, и не больше — это все равно что бешеную собаку дразнить. А тут еще друг, который сидит рядом со мной у очага или в поле такой темной ночью, что лица его не видно, говорит: Речь идет не только о восьми часах, мы еще должны потребовать сорок эскудо оплаты, если мы не хотим умереть от усталости и от голода. Требования хорошие, но как получить то, что просим? В разговорах этих много голосов переплетается, и вот вступает еще один — из тех, к которым нельзя не прислушаться: Что у нас за жизнь, за два года у меня двое детей умерло от голода, а последнего сына я ращу для того, чтобы он стал вьючным животным, а я ведь тоже не хочу быть вьючным животным, — эти слова ранили бы нежные уши, но таких здесь нет, хотя и увидеть себя между оглоблями телеги или в ярме и с вьюками на спине никому из них не хотелось бы. Так и идет с тех пор, как мы родились.
Раздался другой голос — и ночь стала еще чернее непонятно почему, — вот что ему вспомнилось, он говорит не о восьми часах и не о сорока эскудо, и, хотя это тема нынешнего собрания, ни у кого не хватает духу перебить его: Они всегда хотят унизить наше достоинство, и всем понятно, кто эти «они», жандармы, ПИДЕ, латифундии и их хозяева: Алберто и Дагоберто, драконы и капитаны, голод и ломота в костях, тошнота и грыжа. Они всегда хотели унизить наше достоинство, так больше не может продолжаться, надо покончить с этим, вот послушайте, что однажды было со мной и с моим отцом, он уже умер, это был наш с ним секрет, но сегодня я не могу молчать, если этот случай вас не убедит, тогда делать нечего, мы пропали. Однажды, много лет назад, в такую же темную ночь, как эта, мой отец и я пошли собирать желуди, дома есть было нечего, я был уже взрослый и собирался жениться, мы несли с собой мешок, совсем небольшой, и пошли мы вместе просто для компании, а не потому, что тяжело было, а когда мы уже почти набрали мешок, появились жандармы, такое бывало со всяким, кто здесь сидит, ничего стыдного в этом нет, подбирать желуди с земли — это не кража, а если бы и кража была, то с голоду и украсть можно, кто из нужды крадет, того на сто лет меньше ада ждет, я знаю, такой поговорки нет, но она должна быть, потому что если из-за желудей меня называют вором, то и хозяин их вор — не он же создал землю и посадил деревья, не он поливал и подстригал саженцы, так вот, значит, появились жандармы и сказали, что они сказали, не стоит повторять, да я и не помню в точности, обзывали нас по-всякому, нашему брату все терпеть приходится, а когда отец попросил их, чтобы они, Бога ради, позволили нам взять эти желуди, собранные с земли, те засмеялись и сказали, ладно, мол, мы можем унести желуди, но только на одном условии, а теперь слушайте, что это за условие было — чтобы мы с отцом подрались, а они поглядят, тогда мой отец сказал, что не будет он драться с собственным сыном, а я не буду драться со своим собственным отцом, и они сказали, если так, то мы пойдем с ними в участок, заплатим штраф и еще получим несколько пинков под зад, чтобы научились жить по-честному, тогда отец мой ответил, ладно, будем драться, я прошу вас, товарищи, не думайте плохо о моем отце покойном, прости, Господи, если из-за моего рассказа его кости в могиле перевернутся, но есть хотелось очень, и отец мой понарошку мне подзатыльник дал, а я понарошку упал, мы думали, а вдруг проведем их, но они велели нам драться всерьез, до крови, не то в участок сведут, не знаю, какими словами рассказывать, что дальше было, отец мой отчаялся, в глазах у него потемнело, и он ударил меня, как мне было больно, и не от затрещины его, а я ему сдачи дал, потом мы катались по земле, а жандармы ржали, как помешанные, и вот, ударив как-то отца в лицо, я почувствовал, что рука у меня мокрая, и не от пота, тут я озверел, схватил его за плечи и тряхнул так, словно это мой самый главный враг, подмял его под себя, а он меня в грудь колотил, жандармы все смеялись, ночь была такая же темная, как эта, и холод до костей пробирал, вокруг все было спокойно, камни не поднялись на нашу защиту, для этого ли люди родятся… а когда мы пришли в себя, рядом никого не было, жандармы ушли, я думаю, презирали они нас, а мы этого и стоили, тогда отец заплакал, я его утешал, как ребенка, и поклялся, что никогда никому не расскажу, но сегодня я не мог промолчать, не из-за восьми часов работы, не из-за сорока эскудо, а надо что-то делать, а то мы совсем пропадем, несправедливая наша жизнь, два человека дрались друг с другом, отец и сын, для развлечения жандармов, мало им того, что у них есть оружие, а у нас нет, если мы на этот раз не встанем с земли, значит, мы не люди, это надо не мне, а моему отцу, который умер и у которого второй жизни не будет, бедный старик, вспомнить только, я его бил, а жандармы смеялись, если бы существовал Бог, он должен был вмешаться. Когда замолк этот голос, все встали, слов больше не нужно было, каждый пошел навстречу своей судьбе, все твердо решили отмечать Первое мая, требовать восемь часов и сорок эскудо, и даже сейчас, по прошествии стольких лет, неизвестно, кто же дрался со своим отцом, глазам больно смотреть на такие великие страдания.
Для латифундий этот год — черный. Прогуливается верхом на своей лошадке девица, юбка и попона развеваются, ветер треплет покрывало, чудная картинка, но вдруг выскакивает дикий зверь — сеньор, я говорю о средневековой дороге, — и девица уже на земле, сокровенные ее тайны у всех на виду, что же может быть хуже, а тут еще лошадь от страха взбесилась и стала лягаться, бедная девица. Так родилась поговорка: Беда никогда не приходит одна, только вчера бежали из Пенише эти проклятые коммунисты, пожиратели младенцев: Ах, соседка видела в Пенише моих детей, как бы с ними чего не приключилось, только вчера взволновала души и история про новых корсаров: Всех их расстрелять надо, такой красивый корабль, весь белый, «Святая Мария» шествовала по водам, словно ее божественный сын, а теперь новости из Африки — негры взбунтовались. Я всегда говорил, что мы с ними слишком хорошо обращались, я предупреждал, а мне не хотели верить, только тот, кто там жил, знает, каково с ними приходится, они лентяи, работать не любят, добром с ними не сладишь, и вот вам результат, но в конце концов Африка еще не потеряна, туда надо ввести войска и начать настоящую войну, напомним им Гугуньану, правильно говорил сеньор председатель совета: Быстро и решительно, какой бы из него солдат вышел, если бы он учился военному делу, во всяком случае говорил он хорошо. Быстро развеялся имперский сон, начнем теперь метаться, туда заплатку, сюда стежок, негр — португальский гражданин, да здравствуют негры, которые не берутся за оружие, но присматривать за ними все равно необходимо, остальным — смерть, и как-нибудь, проснувшись в хорошем настроении, мы скажем, что африканские провинции, бывшие колонии, становятся государствами, какая разница, как их называть, главное, что дерьмо все то же, и они, и белые и черные, продолжают его жрать, если кто-нибудь уловит различие, он получит приз.
Но, кажется, сеньор падре Агамедес, Бог и Святая Дева отвратили свои милостивые взоры от португальской земли, посмотрите, как беспокойны и печальны души людей, несомненно, злой дух вселился в смиренные сердца португальцев, наверно, мы мало молились, хоть нас и предупреждали наши пастыри: Я со своей стороны делала все, что могла. А я никогда не скупился на добрые советы ни на кафедре, ни в исповедальне, это беспорядочный разговор, то один говорит, то другой, но, пока падре Агамедес принимает паству, мысли его текут гак, словно он человек тех времен, когда души завоевывали мечом и огнем. Отдубасить бы их как следует, только так с ними и разговаривать.
Неизвестно, куда бежать на помощь, теперь пали индийские крепости, плачьте, души Гамы, Албукерке, Алмейды и прочих Нороний [35], как же это, как могут плакать такие мужественные сердца, был бы приказ не отступать ни на шаг, мы бы показали миру, что такое португальцы, каждый, кто сделает хоть шаг назад, — предатель родины, приходится чем-то поступаться, правительство нам доверяет и посылает исполнять наш долг. Печальное рождество в этом году у Алберто, хотя лакомств и благословений господних в избытке — хорошие цены были на пробку, — а больше радоваться нечему: над страной и латифундией сгущаются черные тучи, в брюхе которых ворчит гром: Что будет с Португалией и с нами, у нас, конечно, есть защита, жандармерия, каждому — капитану, лейтенанту, капралу и сержанту — надо что-нибудь подарить, это только справедливо, ведь они, бедные, так мало получают, постоянно охраняя нашу собственность, представь себе, если бы мы за свой счет их содержали, это вышло бы гораздо дороже. Раньше люди никогда не обращали особого внимания на Гоа, Даман и Диу [36], а теперь у нас не осталось ни одного памятника португальского присутствия на востоке, солдаты и матросы — мы здесь! — даже умирая, истекая кровью, они приподнимаются на локтях и отвечают: Отзовитесь, отсутствующие, так издавна повелось, когда надо, — и мертвые голос подают. Хорошо еще, что все это происходит далеко, в Индии, Африка тоже не близко, они устраивают поджоги вдали от меня, между нами моря и моря, а если они явятся в Португалию, то у нее хватит сыновей, чтобы защитить латифундии, не садись с хозяином в дураки играть, сам в дураках останешься, не верят в пословицы, а потом жалуются.
Завтра — Новый год, сказала дона Клеменсия своим детям и племянникам, ее сообщение основывается на календарных сведениях, и она возлагает большие надежды на будущий год, желает всем португальцам всего наилучшего, это не ее слова, дона Клеменсия раньше так не говорила, но теперь она учится новому языку — у каждого свои учителя, — и не успела она договорить, как объявилась новость: в Беже [37] пытались приступом взять казарму пехоты, Бежа — это не Индия, не Ангола и не Гвинея, она по соседству, тоже латифундия, и там уже лает эта свора, ни о чем другом говорить не будут в ближайшие недели и месяцы, хотя штурм был подавлен, но значит, вообще-то можно взять казарму приступом, только удачи недостало, всегда чего-нибудь недостает в последний момент или уже не хватило чего-то в самом начале, и никто не обратил на это внимания, такова наша судьба: потеряла подкову лошадь, на которой ехал курьер, который вез приказ о битве, которая должна была перевернуть весь ход истории, которая оказалась па стороне наших врагов, которые из-за потерянной подковы выиграли сражение, какое несчастье! И давайте не будем отказывать в уважении тому, кто покинул мирный свой дом, чтобы попытаться свергнуть власть латифундии, смерть Сансану и всем, кто с ним, а когда пыль осела, стало видно, что Сансан умер, а латифундии остались, может быть, сядем под этим ясенем и расскажем друг другу, что мы думаем и что чувствуем, ничего нет хуже недоверия, сказали бы друг другу: Вы захватите «Сайта Марию», а вы попробуйте захватить казармы, но нас, собак и муравьев латифундий, никто не спрашивает, не мы ли нападали на эти корабли и казармы. Конечно, вы очень много сделали, хотя мы с вами и не знакомы. Но мы же собаки и муравьи, что мы скажем завтра, когда залаем все вместе, а вы нас не услышите, как не слышат нас в этой латифундии, которую вы хотите окружить и разрушить. Пора лаять всем вместе и кусать без промаха, мой капитан, мой генерал, и когда увидите, будут ли у вас теряться подковы и будет ли у вас только три пули, когда необходимы четыре.
* * *
Эти мужчины и эти женщины рождаются, чтобы работать, они появляются или их вытаскивают из чрева матери, потом они кое-как растут, главное — набрались бы силы и ловкости для работы, что за важность, если через несколько лет они станут медлительными и неуклюжими — это просто ходячие колоды, которые, придя на работу, сами себя раскачивают, и из одеревеневшего тела выдвигаются руки и ноги, отсюда явствует, как велика милость и мудрость Господня, создателя столь совершенных орудий для вспашки и уборки, для прополки и всего прочего.
Они созданы для работы, и было бы нелепо, если бы они злоупотребляли отдыхом. Хороший механизм может работать постоянно, его надо только смазывать, чтобы не упрямился, и питать экономно, без излишеств — лишь бы не останавливался, — но главное его достоинство состоит в том, что его легко заменить, если он сломался или вышел из строя от старости. Свалка этого металлолома называется кладбищем, и сидит насквозь проржавевший и скрипучий механизм у ворот, смотрит в пространство, а видит только печальные свои руки. Мужчинам и женщинам в латифундиях отпущен короткий срок, просто страшно, как быстро они стареют, но еще страшнее встретить человека, на вид глубокого старика, и услышать, что ему сорок лет, а этой морщинистой увядшей женщине нет еще и тридцати, так что житье в деревне жизни не продлевает, это горожане выдумали, так же как и благоразумнейшую поговорку: Кто рано встает, тому Бог здоровья дает, вот бы посмотреть, как они с мотыгой в руках глядят на горизонт в ожидании восхода или как, согнувшись под бременем своего креста, мечтают о темноте, которая никогда больше не наступит, солнце глупое, оно торопится появиться, но не спешит уходить. Как люди.
Но терпение подходит к концу. Ходят по латифундии два слова, заглядывают в деревни и поселки, ведут беседы в лесах и на горах, два главных слова, а с ними много других, чтобы понятнее было: сказать «восемь часов» — значит почти ничего не сказать, но если мы скажем «восемь часов работы» — это уже яснее, немало тех, кто возмущается этой просто неприличной выдумкой, чего же им надо в конце концов, если восемь часов спать и восемь часов работать, куда они денут еще восемь, я прекрасно понимаю, что все это значит, — призыв к безделью, они не хотят работать, новомодные идейки, все война виновата, с ног на голову мир перевернулся: Индию у нас отняли, а теперь на Африку покушаются, она словно корабль, плавающий по морям специально для того, чтобы вызывать международные скандалы, некий генерал повернулся спиной к тем, кто дал ему эполеты — на кого же теперь можно положиться, скажите мне, — и еще эти восемь часов, стихийное бедствие, да и только, беда в том, что законы божеские не исполняются, положил Господь по двенадцать часов на день и на ночь, даже если это закон не Бога, то природы, а потому нарушать его невозможно.
Те два слова, что бродят по латифундии, вероятно, не слышат этих речей, а если и слышат, то они их не волнуют, это разговоры извечные, со времен Ламберто идут: В конце концов работа для них — развлечение, когда они не работают, то сидят по тавернам, а потом бьют своих несчастных жен. Но не думайте, что словам легко пробить себе дорогу. Уже целый год бродят они по проселкам и улицам, восемь часов, восемь часов работы, и не все им верят, кое-кто считает, будто конец света наступает, и латифундия хочет спасти свою душу, чтобы, представ пред Вечным Судией, сказать ангелам и архангелам: Я была милостива к своим рабам, чрезмерно трудившимся, и потребовала из любви к Господу Богу, чтобы они работали только по восемь часов в день, а по воскресеньям отдыхали, и потому мне полагается место в раю, по правую руку Господа нашего Бога, и на меньшее не согласна. Так думают те, кто не верит в перемены к лучшему. Но носители тех двух слов не отдыхали весь год, они обошли все латифундии, а жандармы и ПИДЕ прядали ушами, как ослы, которых одолевают мухи. И начались неистовые воинственные походы, не хватало только труб и барабанов, и не потому, что жандармам это было не по вкусу, просто такое не было предусмотрено диспозицией, еще чего — соберутся, предположим, заговорщики в лесу или на горе услышат наши горны, туруру-туру, так мы никогда никого не поймаем. Жандармерия получила подкрепления, получила подкрепления и ПИДЕ, любая деревушка, в которой не было врача, получила лекарство — двадцать-тридцать жандармов с соответствующим вооружением, да еще надо учитывать их постоянную связь с драконами, охраняющими государство. Не любят они нас, бедненькие настоящие драконы, уродливые, как ящерицы и жабы, вы-то не причиняете такого вреда, чтобы чаша ваших грехов перевесила, доказательство тому — в раю полно драконов, извергающих из пасти огонь. И так как хитрости жандармам не занимать, а подлости столько, что некуда девать, изобрели они тончайшую уловку: надо положить под камень, но так, чтобы и слепому было видно, коммунистическую газету, из тех, что разносят по стране подрывные идеи, например «восемь часов работы»: Москве хотят нас предать. Ловко устроив это, надо спрятаться за изгородью или за холмиком, за ни в чем не повинным деревом или за большим камнем, и если ничего не подозревающий прохожий увидит газету и засунет ее в карман, за подкладку шляпы или за пазуху, эту белую бумагу с черными маленькими буквами, которые и разглядеть трудно, а читаешь-то с грехом пополам, а потом, когда пройдет шагов десять, надо выскочить перед ним на дорогу: Стой, а ну покажи, что у тебя в карманах! Если вы не признаете, что это высшая степень жандармского профессионализма, значит, придется сделать вывод — вы предубеждены против жандармерии, которая достойна только похвал за столь великолепное применение принципов лицемерия и мелкого притворства, связав воедино владение оружием и приемы грабителей с большой дороги.
И стоит прохожий между наставленных на него карабинов, делать нечего, приходится выворачивать карманы: ножик, пол-унции табака, папиросная бумага, шпагат, кусок раскрошившегося хлеба, десять тостанов, но все это жандарма не удовлетворяет, ему другое нужно: Смотри получше, для твоей же пользы говорю, а то обыщем сами, покалечим еще невзначай. И на свет появляется из-за пазухи газета, уже влажная от пота, не то чтобы очень жарко было, но человек не железный, каково стоять среди хохочущих жандармов, теперь дело пойдет всерьез, сам капрал Доконал или его заместитель, командующий операцией, берет газету, ему прекрасно известно, что это такое, но он притворяется, что она впервые попала к нему, изучает ее и — хитрец этакий — говорит: Ну и влип же ты, мы тебя захватили с коммунистической пропагандой, пойдешь с нами, теперь тебе не миновать Монтемора или Лиссабона, не хотел бы я быть в твоей шкуре. И когда прохожий пытается объяснить, что он сию минуту подобрал эту газету, что он ее не читал и вообще он читать не умеет, просто шел и увидел, обыкновенное любопытство, всякий бы так поступил, договорить ему не дают, ударят прикладом по спине или по груди, а то и ногой пнут: Давай вперед, а то на месте пристрелю, — вот какие выдающиеся личности служат у нас в жандармерии.
Эти разговоры как вишни — ухватишь одну, другие попадают, или, может быть, как сцепившиеся репейники: никак их не разберешь по одному, то же самое и со словами происходит, даже слово «одиночество» бессмысленно, если никто от него не страдает, и так и должно быть. Жандармерия настолько лояльна, что идет туда, куда ее посылает латифундия, ни о чем не спрашивая и не споря — жандармы — служаки безотказные, — вот на прошлое Первое мая праздновали мужчины и женщины свой праздник трудящихся, а когда на следующий день вернулись на работу, то там стояла стража: Здесь будут работать только те, кто был тут вчера, таков приказ, говорится это, просто чтобы не молчать, так как вчера здесь никого не было. Что же теперь будет, посмотрели друг на друга уволенные работники, как нам быть, и поскольку жандармы заняли поле, а управляющий спрятался среди них, то до разговора на профессиональном языке дело не дошло, решили все разойтись по домам, было раннее утро, значит, получится еще один выходной, а стража осталась сторожить муравьев, которые жили своей жизнью, удивляясь, они поднимали головы, как собаки. Но перед этим высокообразованный человек, стоявший рядом с управляющим, или десятником, или надсмотрщиком — названий у них много, — смог применить на практике метод мягкого допроса: Так почему же вы не вышли вчера на работу? Мы не пришли, потому что вчера было Первое мая, а Первое мая — день трудящихся, а мы и есть трудящиеся. Простодушный ответ, вот они стоят передо мной, капралом жандармов, думают, обманут меня, так я им и поверил, как они серьезно смотрят на меня, умеют эти подлецы состроить серьезную мину, поди угадай, что они там думают, и я говорю, что ничего плохого им не сделаю, пусть лучше скажут правду: Из-за политики на работу не вышли, меня не обманешь, а они опять за свое: Нет, сеньор, какая политика, Первое мая — день трудящихся, и я эдак насмешливо улыбаюсь: Что вы в этом понимаете. И тут из задних рядов кто-то говорит, жалко, лица его не видно: Во всем мире так. Я впадаю в справедливый гнев: Здесь вам не мир, здесь Португалия, Алентежо, у нас свои законы. Тогда управляющий шепчет мне по секрету — хотя это не секрет, ведь мы же с ним договорились, — и я, облеченный властью, решаю: Здесь будет работать только тот, кто не прогулял вчера, этого можно было и не говорить, они отошли все вместе, всегда они так, и поют тоже хором, а через несколько минут уходят, опять вместе, это даже какое-то уважение вызывает, сам не понимаю почему. Слова — как репейники, начинаешь с одного и постепенно доходишь до «уважения», если это и не окончательное слово, то, во всяком случае, необходимое.
В апреле разговоры по неделе. По ночам люди большими группами собираются в полях, в темноте плохо видны лица товарищей, но слышны их голоса, приглушенные, если место не очень надежное, более громкие и четкие, если собрались в пустынном месте, но всегда их охраняют дозорные, выставленные на посты согласно правилам превентивной стратегии, словно они лагерь обороняют. А здесь идет мирная война. Если под покровом ночи приближаются жандармы — а теперь они ходят не по двое, как обычно, а вшестером или целой дюжиной, а там, где есть дороги, и на джипах ездят, — так если жандармы приближаются, часовые шеренгой, будто загонщики на охоте, идут предупредить товарищей, и тогда одно из двух: либо патруль пройдет стороной — тогда молчание — лучшая защита, — и все, стоят ли они, или сидят, затаив дыхание и свои мысли, застывают, словно камни, словно древние дольмены, — либо жандармы идут прямо к тому месту, где происходит собрание, и тогда приказ — всем рассыпаться по бездорожью, и, пока у жандармов нет собак, этот прием годится.
На следующую ночь разговор продолжится с того самого слова, на котором прервался накануне, в том же месте или в каком-нибудь другом — неисчерпаемо их терпение. Когда есть возможность, они встречаются днем или по вечерам, ходят друг к другу домой, ведут разговоры у очага, пока жены молча моют посуду после ужина, а дети спят по углам. Так и ведутся эти разговоры по цепочке: я поговорю с тобой, ты — со своим соседом; слова, не раз повторенные, пробивают себе дорогу, словно копыта привязанной к столбу козы, и в час обеда — между ног стоит кастрюля или котелок, ложка снует от похлебки ко рту, а свежий ветерок овевает тело — речь неспешно заходит все о том же: Будем требовать восьмичасовой день, хватит работать от зари до зари. Предусмотрительные опасаются за будущее: Что с нами будет, если хозяева откажутся давать нам работу, но жена, которая моет посуду после ужина, пока очаг еще не потух, стыдится осторожности своего мужа и соглашается с другом, который постучался к ним, чтобы сказать: Будем требовать восемь часов работы, хватит спину гнуть от зари до зари, потому что жены тоже работают, и даже больше мужчин им достается — они работают во время болезни, месячных, беременности, а после родов — с истекающими молоком грудями — им следовало бы кормить ребенка, счастье еще, что молоко у них вовсе не пропало, — в общем, очень ошибается тот, кто считает, будто достаточно поднять знамя и сказать: Пошли. Для этого необходимо, чтобы в апреле шли разговоры по неделе потому, что даже у самых стойких и убежденных бывают минуты сомнений, страха и отчаяния: с одной стороны, жандармы, с другой — драконы из ПИДЕ, и еще черная туча, никогда не рассеивающаяся над латифундиями: нет работы, и мы сами, своими руками, разбудим спящего зверя, тряхнем его и скажем: Завтра я буду работать восемь часов, это не Первое мая, Первого мая меня никто не может заставить работать, но сказать: Восемь часов, и не больше — это все равно что бешеную собаку дразнить. А тут еще друг, который сидит рядом со мной у очага или в поле такой темной ночью, что лица его не видно, говорит: Речь идет не только о восьми часах, мы еще должны потребовать сорок эскудо оплаты, если мы не хотим умереть от усталости и от голода. Требования хорошие, но как получить то, что просим? В разговорах этих много голосов переплетается, и вот вступает еще один — из тех, к которым нельзя не прислушаться: Что у нас за жизнь, за два года у меня двое детей умерло от голода, а последнего сына я ращу для того, чтобы он стал вьючным животным, а я ведь тоже не хочу быть вьючным животным, — эти слова ранили бы нежные уши, но таких здесь нет, хотя и увидеть себя между оглоблями телеги или в ярме и с вьюками на спине никому из них не хотелось бы. Так и идет с тех пор, как мы родились.
Раздался другой голос — и ночь стала еще чернее непонятно почему, — вот что ему вспомнилось, он говорит не о восьми часах и не о сорока эскудо, и, хотя это тема нынешнего собрания, ни у кого не хватает духу перебить его: Они всегда хотят унизить наше достоинство, и всем понятно, кто эти «они», жандармы, ПИДЕ, латифундии и их хозяева: Алберто и Дагоберто, драконы и капитаны, голод и ломота в костях, тошнота и грыжа. Они всегда хотели унизить наше достоинство, так больше не может продолжаться, надо покончить с этим, вот послушайте, что однажды было со мной и с моим отцом, он уже умер, это был наш с ним секрет, но сегодня я не могу молчать, если этот случай вас не убедит, тогда делать нечего, мы пропали. Однажды, много лет назад, в такую же темную ночь, как эта, мой отец и я пошли собирать желуди, дома есть было нечего, я был уже взрослый и собирался жениться, мы несли с собой мешок, совсем небольшой, и пошли мы вместе просто для компании, а не потому, что тяжело было, а когда мы уже почти набрали мешок, появились жандармы, такое бывало со всяким, кто здесь сидит, ничего стыдного в этом нет, подбирать желуди с земли — это не кража, а если бы и кража была, то с голоду и украсть можно, кто из нужды крадет, того на сто лет меньше ада ждет, я знаю, такой поговорки нет, но она должна быть, потому что если из-за желудей меня называют вором, то и хозяин их вор — не он же создал землю и посадил деревья, не он поливал и подстригал саженцы, так вот, значит, появились жандармы и сказали, что они сказали, не стоит повторять, да я и не помню в точности, обзывали нас по-всякому, нашему брату все терпеть приходится, а когда отец попросил их, чтобы они, Бога ради, позволили нам взять эти желуди, собранные с земли, те засмеялись и сказали, ладно, мол, мы можем унести желуди, но только на одном условии, а теперь слушайте, что это за условие было — чтобы мы с отцом подрались, а они поглядят, тогда мой отец сказал, что не будет он драться с собственным сыном, а я не буду драться со своим собственным отцом, и они сказали, если так, то мы пойдем с ними в участок, заплатим штраф и еще получим несколько пинков под зад, чтобы научились жить по-честному, тогда отец мой ответил, ладно, будем драться, я прошу вас, товарищи, не думайте плохо о моем отце покойном, прости, Господи, если из-за моего рассказа его кости в могиле перевернутся, но есть хотелось очень, и отец мой понарошку мне подзатыльник дал, а я понарошку упал, мы думали, а вдруг проведем их, но они велели нам драться всерьез, до крови, не то в участок сведут, не знаю, какими словами рассказывать, что дальше было, отец мой отчаялся, в глазах у него потемнело, и он ударил меня, как мне было больно, и не от затрещины его, а я ему сдачи дал, потом мы катались по земле, а жандармы ржали, как помешанные, и вот, ударив как-то отца в лицо, я почувствовал, что рука у меня мокрая, и не от пота, тут я озверел, схватил его за плечи и тряхнул так, словно это мой самый главный враг, подмял его под себя, а он меня в грудь колотил, жандармы все смеялись, ночь была такая же темная, как эта, и холод до костей пробирал, вокруг все было спокойно, камни не поднялись на нашу защиту, для этого ли люди родятся… а когда мы пришли в себя, рядом никого не было, жандармы ушли, я думаю, презирали они нас, а мы этого и стоили, тогда отец заплакал, я его утешал, как ребенка, и поклялся, что никогда никому не расскажу, но сегодня я не мог промолчать, не из-за восьми часов работы, не из-за сорока эскудо, а надо что-то делать, а то мы совсем пропадем, несправедливая наша жизнь, два человека дрались друг с другом, отец и сын, для развлечения жандармов, мало им того, что у них есть оружие, а у нас нет, если мы на этот раз не встанем с земли, значит, мы не люди, это надо не мне, а моему отцу, который умер и у которого второй жизни не будет, бедный старик, вспомнить только, я его бил, а жандармы смеялись, если бы существовал Бог, он должен был вмешаться. Когда замолк этот голос, все встали, слов больше не нужно было, каждый пошел навстречу своей судьбе, все твердо решили отмечать Первое мая, требовать восемь часов и сорок эскудо, и даже сейчас, по прошествии стольких лет, неизвестно, кто же дрался со своим отцом, глазам больно смотреть на такие великие страдания.