Страница:
* * *
Никита сидел мрачный. Курево кончилось, его не отпускали. Я все еще не мог вычислить причины обыска. Роджер? Рукопись? Новая волна посадок социально опасных? Хрен его знает. Капитан Хромов, разглядывая картину Ицина - пляж, гниющие останки зонтов, мячей, шезлонгов, купальщиц и их детей - единственное мое сокровище, изволил заметить, что у него есть две вещицы Сизова.
"Из конфискованных?" - поинтересовался Никита.
"Я бы вам порекомендовал,- оскалился капитан,- подумать, почем нынче фунт лиха в пересчете на тугрики..."
Никита растерянно хмыкнул. Господа опричники явились по наши души весьма подготовленными. Меня уже несколько раз спрашивали про практически невычислимые вещи. Никите передали привет от Додика Стальные Яйца, который "изучает особенности северного сияния" там, где "из баб одни медведицы"... Краем глаза я вдруг заметил, что один из понятых, белобрысый кореш с комсомольским значком на свитере, перелистывая не слишком крамольный Даун Бит, вдруг резко закрыл его и отложил в сторону уже проверенного. Я точно видел, как меж страниц мелькнула та самая лиловая папиросная бумага Хроники. Я попытался перехватить взгляд белобрысого, но он насупился еще больше, работа была ему явно не по душе. Дернули небось с дежурства в штабе народной дружины; одно дело - алкашам руки вязать, другое - шмон.
"Мы не можем составлять перепись всего материала, - сказал капитан, поэтому будем оформлять изъятие". И он начал сваливать в мешок бывших и будущих зэков, бледные страницы бледных вдохновений, магнитофонные спагетти, старые записные книжки, негативы, конспекты уроков английского... Маленький удаленький Сычев подкатился и, удушив мешок веревкой, в полсекунды нацепил пломбу.
Вошел еще кто-то: усталое лицо, мешки под глазами, углы рта опущены. Капитан протянул ему самиздатовский перевод "Вновь найденного рая" профессора Краузе, трехсотстраничный труд по сексологии. Перевод сделал на свой страх и риск молодой переводчик, но издательство "Советская медицина" на провокацию не поддалось.
"Способ с применением льда...- прочел вошедший,- прихватите-ка и эту порнографию".
"Есть, товарищ майор, - деланно официально отвечал Хромов.
"Ну что ж, - повернулся ко мне майор, по всей вероятности большой любитель сюрпризов, - одевайтесь, Сумбуров..."
Это был момент, когда меня таки прошибло с головы до ног. Оттуда - не выпускают. В сопровождении шустрого лейтенанта я пошел переодеваться в ванную. Я стоял на холодном каменном полу и, как мне казалось, смешно промахивался мимо шерстяного носка. Свитер, тельняшку я выбрал автоматически. Как задумчивый плейбой, повертев в руках билет в оперу, бессознательно, но точно бросает на кровать легкую сорочку, с бледным исподом галстук и стоит, разглядывая в мягком рыжем омуте зеркала двумя пальцами оттянутое вниз веко с огненной точкой ячменя, так и мы (хихикнул идиотскому обобщению) бездумно выхватываем из накренившихся в ужасе шкафов крепкие теплые вещи для путешествия к оперу.
Клянусь, подобная литературная чушь обрушилась на меня в закутке ванной!
В комнату я вошел усмехаясь: меня словно проморозило насквозь и я освободился от подлого страха. "В тюрьме человек свободен" - ненавистная мне формула каторжан начала воплощаться. Я стоял, улыбаясь, посередине разгромленной комнаты, а майор, тоже улыбаясь, сверлил и сверлил меня тусклыми своими зенками.
"Когда вы видели в последний раз Зуйкова?" - спросил он, все еще продолжая сверление.
Киса! Что-то стряслось с Кисой!
"Не помню... До Нового года", - отвечал я.
"Не оставлял ли он вам что-нибудь на хранение?" Теперь вся команда уставилась на меня.
"Нет... А что случилось?"
"Вопросы задаем мы", - хрестоматийно отвечал старший по рангу дядя, который вдруг поплыл у меня перед глазами: ба-бай, не забывай полоскать горло утром свежим нарзаном.
Киса, Киса, что ж ты, остолоп, выкинул? Продал японцам водородную бомбу? Сбросил дохлую кошку на мавзолей?
"Ваш друг пытался бежать за границу. Накануне он отправил вам письмо".
"Я ничего не получал". Я попытался вспомнить, когда я вообще в последний раз имел дело с местным гермесом.
"Конечно, не получали",- сказал майор, протягивая мне конверт. Внутри был клочок ресторанной салфетки: "Дверь открыть нельзя. Зато можно дверью хлопнуть. Твой К.И.Са.".
"Что это значит?" - спросил фельдмаршал.
"Понятия не имею, - отвечал я. - Шутка. Зуйков в нашей школе был известнейшим шутником..."
"Вот-вот, - протянул мне протокол обыска генералиссимус, - он и дошутился. Подпишитесь здесь. Пожалуй, мы вас с собой не возьмем. Завтра приедете сами. К девяти". И он стал чертить на бумажке план. "Сойдете с троллейбуса, вернетесь на сто метров и - первая улица направо. Увидите детский сад, войдете во двор и там..." - "Jail!" - не выдержал Никита. "И ты дошутишься, полиглот... - сказал главный. - Захватите паспорт..."
* * *
Они ушли, прихватив пишущую машинку, и в дверь тут же заглянул чемпион. Кажется, это был единственный случай, когда я видел его в цивильных брюках. "Ни хрена себе! - сказал он.- Дела! Они у нас сидели. Тебя стерегли. Чапаевцы. В засаде... Ходят ли к нему иностранцы? Шляется ли он по кабакам?.. Ты не думай... Мы ничего. Мы так и сказали - а чего мы?.. Они и телефон подключили. Проверьте, говорят, как слышно..."
Никита набивал мою старую трубку чинариками. Пальцы его тряслись. Я разлил скотч по двухсотграммовым стаканам. По самый край. Хотели чокнуться, да куда там. Расплескаешь. Выпили. Никакого эффекта.
"Что же с Кисой?" - спросил я.
"Идем погуляем? - ангельским голосом сказал Никита. - Подышим воздухом глубоко осознанной необходимости..."
* * *
Я предложил пройти проходными дворами к цирку. В темных кривых, знакомых с детства закоулках так легко раствориться без осадка...
"Не дрочи органы, - сказал Никита, - они этого не прощают. По крайней мере сейчас тебе это ни к чему. Пусть погуляют вместе с нами".
Мы молча дошли до Никитских. На пустом бульваре празднично светились фонари. Парочка широкоплечих влюбленных плелась сзади. "Не напрягай мозгу, посоветовал Никита. - Вспомни что-нибудь из анально-орального периода... Как они Краузе схапали! Будут теперь по науке. "Способ с применением льда"! Бесплатное приложение к оргазму... В их заповедниках на севере льда до и больше... Ты где жил до Каретного?"
"На Соколе".
"А до?"
"На Зубовской, напротив сквера..."
Я вспомнил, как мы бежали с братом в Америку. На трамвае Б, на букашке. Что такое Америка, я понятия не имел. Брат утащил у деда из шкафа пачку револьверных патронов и разложил их на рельсах. Как мы тогда никого не убили! Трамвай уносил нас в Америку, в сторону Новодевичьего монастыря, когда из-под колес брызнула очередь, а из окон академии имени Фрунзе посыпались стекла... Мне было пять, брату одиннадцать. У нас были сухари и двести рублей старыми. На железнодорожной насыпи брат посадил меня в ползком в гору идущий товарняк. Мы добрались до какой-то жалкой вечерней станции. Небо над ней было так широко, так дико, не по-городскому распахнуто, что я разревелся... Заспанный, похожий на бабу, милиционер зацапал нас, как только мы заявились в зал ожидания... Дед отправил после этой истории брата в суворовское училище. Я еще года два катался на букашке...
"Тоска по утраченным фекалиям...- резюмировал Никита. - Хорошо бы зверски надраться..."
Было четыре часа утра, мы стояли у витрины кинотеатра Повторный. "Дети райка" были прикноплены под стеклом. Здоровье прямо-таки перло из меня.
* * *
Я до сих пор не пойму, почему я никуда не уехал? Почему не плюнул на вызов и не смылся в Крым? Я мог бы оторваться от хвоста и уже в три дня пил бы пиво на солнечной Итальянской улице Феодосии, косея от морского воздуха... Был ли я под гипнозом? Я думаю, был. Но главное, я надеялся узнать, что с Кисой.
В девять утра я уже входил в дверь следственного корпуса лефортовской тюрьмы. Сержант отобрал мой паспорт, позвонил по вертушке. Вторая дверь была из металла, как в бомбоубежищах.
* * *
Ветка жимолости, отведенная в сторону, уронила жалкую слезу утренней поливки, и стал виден угол щербатого корта да почерневший теннисный мяч, из-под которого лезла пожухлая трава. Море ровно окатывало слух сухими солнечными брызгами. Густо пахло подсыхающей зеленью. На перекрестке двух аллей, держа свисток, как ребенок карамельку, стояла баба Гитлер. Кто и когда окрестил ее так, неизвестно, но несла она свою сторожевую службу, отделяя захожих любителей парковой тени от законных хозяев, солидных столичных писателей, рьяно. Баба Гитлер, глыба тяжелого мяса в цветастом халате, уже надула свои паровозные щеки, а я, выбирая просвет меж деревьями, уже приготовился к спринту, как из-за ее спины, застегивая ширинку, отмахиваясь от цепких веток, вылез долговязый Гаврильчик, официальный гений номер раз.
"Ба! - зарычал он. - Кого я вижу! Представитель оппозиции! Внутренний эмигрант! Иди, я тебя облобызаю, сукин ты сын!.."
Баба Гитлер, разбираясь в субординации, шмыгнула носом и, переваливаясь, отошла в плотную тень еще не расцветшей катальпы, где на обрубке лжекоринфской колонны стояла, золотом крашенная, лысая голова вождя - сочетание двух культов, как говорит князь: советского и фаллического.
Гаврильчик был в кожаных шортах, в кепке с километровым козырьком и босиком.
"Сразимся?" - я поднял ракетку.
"Э, нет! - он сгреб меня в охапку своими заросшими рыжими волосами щупальцами,- Мы сейчас с тобой нажремся шампуня за мир во всем мире!.. Что же ты, вражеское отродье, никогда не звонишь в Москве?"
Глухо ударил мяч, но через кипение листвы ничего не было видно. От автора "Сонаты для базуки с оркестром" несло многодневным перегаром, досада, что корт перехватили, сжимала мое все еще городское сердце, и, боком выскользнув, отметив про себя несмертельный выстрел подачи, я крикнул на ходу: "Вечером, господин поэт! Заходи вечером..."
Я несся сквозь заросли форзиции и дрока, огибая ржавый угол корта, и сердце мое кувыркалось. Где бы я ни был: у решетки зверинца на Кронверке, в Сокольническом лесу или в разбомбленном Кенигсберге, звук скачущего мяча рождал во мне тахикардию.
Лопнул взрыв реактивного истребителя, полоснувшего невинное небо до белесого надреза, задребезжали стекла, и из соседнего писательского коттеджа раздался раздраженный бас: "Ну разве здесь что-нибудь напишешь? Завещание!.." - "Внимание отдыхающих, - грохнуло с моря, - прогулочный катер Киммерия отправляется через десять минут..."
Роскошная шоколадница, подмигнув крыльями, снялась с амбарного замка, запиравшего сетчатую калитку. "Как ты туда забралась?" - крикнул я. Она наклонилась, завязывая шнурок, опрокинулись уже выгоревшие волосы, обнажив детскую шею, тугие трусики крепко врезались в плоть, а новорожденный, цыплячьего цвета мяч, только что посланный в угол и отскочивший от деревянного бортика, все еще продолжал катиться вдоль меловой линии. Распрямившись, рывком носка туфли и ракетки подняв мяч, улыбаясь, перекатывая мяч в ладони, промокая сухим ворсом пот, она сказала: "Здесь сбоку есть дыра".
Налетевший ветер обсыпал меня подсыхающим цветом акации, и, отогнув сетку, я протиснулся на корт.
У нее был правильно поставленный удар и чуть-чуть не хватало скорости. У нес была хлесткая, отлично подрезанная подача и несильный туповатый смэш. У нее была чудесная низкая посадка, и она мягко перебирала ногами перед каждым ответным ударом. У нее был короткий шрам кесарева, как я думал, сечения и маленькая грудь. Шрам в первой версии оказался ударом ножа, но позднее она созналась, что сама искромсала себя бритвой в ожидании так и не пришедшего любовника. Вместо пятнадцать-пятнадцать она говорила на детском английском teen-teen, вместо тридцать-тридцать - trenti pari, и вместо "игра" "приехали". Наше первое короткое замыкание случилось душной ночью на берегу маленькой, как выдох, бухты. Закусив губу, она задумчиво раскачивалась на мне, кося полузакрытым глазом. Кончив, она вся осела и растеклась. Ее перекрученное тело сломалось по всем направлениям. "Можешь так заснуть?" - спросила она.
Нас засекли однажды ночью пограничники и вытащили из воды, где мы практиковали нечто сложное, слизываемое волной. Фары стоящего на обрыве газика слепили глаза. "Документы!" - сказал невидимый сержант, и мы, обнявшись, захохотали. Нервно зевала овчарка. "Покажи им свой документ, - шептала она, может, требуется печать..."
Я любил рассматривать ее худую спину и растрепавшиеся прядки на длинной шее, когда днем она спала на моем чердаке - вся разлинованная полосатым солнцем, бьющим с тяжелой силой через щели камышового занавеса. Я вообще любил подсматривать за ней - как она, присев школьницей на каменистой тропе, бесшумно журчит, раздвинув мальчишеские бедра, в то время как ее рука автоматически обирает куст кизила - мы никогда не стеснялись друг друга, - как она, забывшись, пеплит сигарету в собственную кофейную чашку, как кокетничает, подергивая маленьким задом, со знаменитым режиссером у входа в деревенскую киношку или как она плоской ладошкой,
придерживая левой рукой задранную до груди майку, далеко вытянув напрягшуюся ногу и подтянув к подбородку другую, медленно тешит сама себя, мутно плавая глазами по потолку, и вдруг вымученным шепотом выдавливает: "Иди сюда... скорее же..."
У нее были немного разные глаза, как и у ее матери, один зеленее, другой серее, и у нас ничего не было уже два года.
* * *
"Тима... - сказала она, - милый... как же я рада. Ты надолго?" Она крепко вжалась в меня, и мы простояли целую маленькую ретроспективную вечность, окатываемые волнами солнца, и я вдыхал знакомые запахи ее тела, легкий летний пот, нагретые волосы...
"Я слышала, у тебя были неприятности? Все кончилось?"
"Судьба вывезла", - сказал я.
В лице ее было что-то новое. Под ровным загаром бежала трещина хорошо спрятанной боли.
"Ты одна?" - спросил я.
Женщины протискиваются сквозь наждак лет головою вперед. Вечное время не выносит временной красоты. Жалкие вечерние притирания, мед и кислое козье молоко... Скрипят жернова. Мрамор оборачивается терракотой.
"Одна. Одна, к счастью. Сет?" И ободом ракетки она бесконечно знакомым движением почесала под коленкой.
Фаф! - с фетровым звуком сдвинулся широкий маятник. Ф-а-ф... В глазах рябило. На размягченном битуме зыбко дрожала пестрорядь листвы.
"Хочешь, подавай", - крикнула она, перегоняя окраиной ко мне стайку мячей.
"Играешь каждый день?" Я сделал несколько пустых замахов, разогревая плечо.
"Куда там! Ключ дают только гениям, и, пока кто-то не проделал лаз, мы только облизывались... Потом рыбаки украли сетку, и мы ждали две недели, пока пришлют из Москвы. Теперь сетку на ночь снимают, представляешь?.. Поехали?"
На мгновение ослепнув, я отправил в путешествие первый мяч.
"Сетка!" - крикнула Тоня.
Подбросил и навалился на второй и, все еще чувствуя в кисти хлесткое продолжение удара, помчался вперед, краем глаза отмечая, что мяч уже проскочил навстречу и, отметившись в правом углу, исчез.
"Ах ты, зверь! - Я подбирал мячи. - Будет тебе Ватерлоо, оно же Аустерлиц..."
Я сильно подрезал мяч, и она, присев над ним, широко расставив ноги, с вытянутой растопыренными пальцами вперед левой рукой, все же загнала его в сетку.
"Teen-teen" - улыбалась она коленками, локтями, ямочками ключиц, даже затылком, повернувшись, чтобы...- тут в калитке хрустнул ключ, и баба Гитлер, глыба скифской неприступности, потребовала: "Ваши пропуска, граждане отдыхающие..."
* * *
Сквозь Тоню, а тем более сквозь этот парк, лохмы лоха и ветви тамариска уже пробивается другая тема, знобит перо и дырявит бумагу. Рука, помнящая столько раскаленно-счастливых изгибов, отказывается тащиться за жалкой строчкой, предательская слабость свертывает кровь, и тогда я ищу на ощупь, ослепнув, не скажу от чего, в осенней моей комнате уже полупустую - куплена вчера вечером (реактивный свист мгновенных перемещений) в драгсторе на Сен-Жермен - бутылку скотча и сижу на полу у стены полчаса, час, разглядывая чешую крыши склада "Французские окорока" и промокшие контрфорсы собора. Как черна сердцевина тех прозрачных дней! Сколько яда влито в какую-нибудь обычную пятницу или соседний четверг моего прошлого...
Высокий ветер дул тогда, окна были заляпаны синевой, и загорелая рука то застегивала, то расстегивала пуговицу у самого горла. Скажи же хоть что-нибудь...
Я давно подозреваю, что скотч в Париже разбавляют. Не может быть, чтобы сорокаградусное пойло не было способно разогнать второй группы, резус отрицательный, которая не водица...
Звонит телефон, но я не отвечу. Голубь мокнет за окном, но я не впущу. Диктор на телеэкране стучит по стеклу с той стороны, но я не включу и звук. Что он может сообщить? Что дождь не кончился? Что конец света не означает еще начала тьмы? "Хорошего вам конца света, дамы и господа! Прямая трансляция конца света будет передаваться по всем каналам, сразу после рекламы..."
Корректор, голубчик, выкинь эту страницу...
* * *
Затянувшееся прощание, тени прошлого, снег последней зимы, степная полынь. Все можно было бы вынести за скобки: Никиту, Осю, Кису, Роджера, тройку славных ребят из железных ворот
ГПУ, даже Тоню, даже неудачную главу моего первого романа... Но я не пишу историю для читателей, поживу для критиков. Я сижу в жирной глянцевой тьме парижской ночи и ковыряю струпья своей души. Гноится все последнее семилетие, заражена лимфа памяти, и на челе того ясного летнего дня проступает розовая сыпь.
* * *
Тоня жила в самом конце поселка. Раскопки профессора Померанцева (Никак-не-Померанцева - острили на пляже: профессор получил первую ученую степень еще чуть ли не при царе) начинались сразу за забором. Надтреснутый греческий пифос, подарок мэтра, зарос дикой повиликой. Дом ее матери, известной актрисы, еще более знаменитой жены - дальше уж карабкаться некуда сверхизвестного мужа (драматург-маринист; зрителям первых рядов выдаются резиновые сапоги и лаковые плащи с капюшонами), был выстроен до войны, когда болгарская терраса или греческий портик не считались преступлением. Веранда с каменным полом, увитая с двух сторон виноградом и глицинией, хранила тугую прохладу.
Тоня поставила на стол бутыль домашнего вина, длинными ломтями нарезала овечий сыр.
"А потом купаться", - сказала она, стягивая через голову тенниску. Вынырнув из рукавов, она перехватила мой взгляд и, сникая, сказала:
"Мы же с тобою теперь как брат с сестричкой?.. Кто-то так решил, правда?"
Я кивнул. Наш инцест и без того длился пять лет.
Пришел огромный, с рваным ухом кот. Прозвенел велосипед почтальона. В лиловых подтеках глицинии добросовестно ткали и ткали воздух пчелы.
"Меня спасла чепуха, - рассказывал я. - У меня было несколько пластинок Коломейца. Того самого, который написал "Гимн цветущих континентов". Когда меня выпустили из Лефортово после трехдневных допросов, я отправился к нему, чтобы вернуть пластинки. Естественно, рассказал, что случилось. Что шмонали по одному делу, а самиздата набрали на новое. Он живет в высотке на Восстания. Открытый счет, закрытые глаза и т.д. Спросил, не били ли меня... Фамилию следователя. Когда я вернулся домой, он позвонил. Сказал, что из соседнего подъезда за мной пошел один воротник, а из телефонной будки второй. Сказал, что он читал "К небывшему", чтобы я не беспокоился, что он все устроит... И все! Оказывается, он пьет с самим... Дело закрыли, вернули практически все, кроме "Скотного двора" и перевода по сексологии. Сказали, что это порно и они обязаны уничтожить. Теперь копия гуляет по Москве с нездешней силой. Все магнитофонные пленки вернули подклеенными, все бумаги систематизированы. Письма разложены по адресатам. Никиту тоже таскали, и он им сказал, что на хрена деньгами разбрасываться, платить здоровенным лбам за слежку, тратить деньги на прослушивание, платить целому отделу за жанровое и лингвистическое исследование печатного материала...? "Гоните мне эти бабки, - заявил он следователю, - и я вам два раза в месяц сам буду сообщать, антисоветчик ли я и если да, то почему..." С ним тоже все утряслось. Но что я Коломейцу? Мы познакомились, когда он срочно разыскивал довольно-таки редкий диск Кёрка. Кто-то ему сказал, что я задвинут на этом деле. Я дал ему переписать, и он напрочь запилил пластинку. Сказал, что привезет из-за бугра... С тех пор от него не было ни слуху..."
"Поцелуй меня, - сказала она, - как брат сестрицу. Один раз..."
* * *
"А Киса?" - спросила она через маленькую тягучую вечность.
"Киса их всех уделал. Они раскидывали чернуху, что он увяз. На самом деле он смылся в Турцию. Я уверен, что он был бухой. Самолет вернули, но еще двое решили остаться и поглазеть на минареты. Дальше хуже. Турки обычно выдают нашего брата обратно. Там, видимо, разыгрался классический детектив: Киса давно не бегал стометровок и до американского посольства ему пришлось попотеть. Представить себе все это трудно, даже в сбивчивом пересказе самого беглеца по Свободе".
* * *
"Группен-секса не будет, - объявила стервозного вида девица. - Кто-то подхватил трихамон..."
Мы отправились на дачу к Хмырю в поисках потерянного времени - Тоня оставила часы на пляже возле лежбища сезонных хиппарей. Жара густела. Размыло горизонт, и запотели горы. Суп из медуз тянулся вдоль береговой полосы. Гаврильчик, пробовавший на мне свои смелые тропы, обозвал их, пересекая наш путь, презервативами. Дельфины играли в салки. На набережной испортился винный автомат, что-то заклинило в нем, и белое вино било хилым фонтаном. Народ сбегался из соседней гостиницы с графинами, мисками, бидонами. Алкаш в тельняшке подставлял под струю свой смоленый кепарь. Пили пригоршнями. В пьяной очереди начали возникать первичные Советы. "Больше литра не отпускать, а то скоро кончится", - орали сзади. Передние же, изрядно уже дурные, как младенцев, прижимали к груди банки. Дармовой фонтан бил, как оказалось, уже минут двадцать. Половина поселка впала в свирепое дионисийство.
Возле Дома поэта мы набрели на человека, держащего на лысой голове в виде компресса лиловую медузу. Он стоял, задрав голову, слушая детский лепет рояля.
* * *
Про группен-секс объявила Скорая Помощь. Хмырь уверял, что с ней только ленивый не пробовал. У нее было что-то вроде приготовительного класса, сексуальных яслей; она выпускала в мир всхолмий и вздрагиваний юнца за юнцом. "Моих мальчиков не собьешь с толку, - заявляла она, - они твердо знают, что женский оргазм существует..."
Это был единственный в своем роде дом, караван-сарай, гараж, ангар, черт его знает что... Хмырь, нежнейших свойств душа-парень, унаследовал его от отца - генерала парашютно-одуванчиковых войск. В свободное от морских омовений время он предавался дилетантским опытам с местной коноплей и выжимками маков. Среди обитателей дачи был лобастый физик, нырнувший в буддизм: он плел сандалии, бубнил мантрамы и путешествовал в астрале. Был там отказник Гера, состоявший в односторонней переписке с ГБ и собиравшийся, вот уже третий год, дать деру через море на надувной лодке. Был там и знаменитый бард, существо желчное, талантливое, прожорливое. Была поклонница знаменитого барда, состоящая из глаз и ног. Были безымянные, часто меняющиеся мальчики-девочки, отловленные у автобусной остановки на предмет пополнения дырявого бюджета коммуны. И конечно же, Скорая Помощь, вечно держащая палец на чьем-нибудь курке. Здесь не здоровались, здесь от калитки спрашивали: даешь трешник? А уж потом сообщали, что Нина забрюхатела или Саша отравился техническим спиртом. Местная милиция регулярно водила своих инвалидов на облаву - хиппы жили без прописки,- но Хмырь завел злющую микроскопическую шавку, которая поднимала хиппеж от любого звука, кроме треска расстегиваемой молнии. Так что под заливистый лай вся команда отступала в гору, а оттуда, по узкой тропе, спускалась в соседнюю бухточку.
Хмырь жил на чердаке. Окно было занавешено мокрым полотенцем. Добродушного вида толстяк, стриженный под городового, лежал на голых досках пола. У стены, скрестив ноги по-турецки, сидела - я где-то ее видел - Ольга? Нина? - Лидия.., - сказала она, протягивая руку. Толстяк, продолжая лежать, щелкнул каблуками парусиновых туфель и неожиданно высоким голосом отрекомендовался: "Суматохин. Евгений Дромадерович..." И, всхлипывая, захохотал.
* * *
Так начался самый длинный день моей жизни. Правильнее всего было бы и повествование начать именно с этой минуты. Словно мягко щелкнул невидимый хронометр, "Не пойти ли нам в бухты?" - перестав хохотать, произнес Суматохин, Тоня отвела в сторону полотенце, и море, неотличимое от неба, залепило взор... Хмырь пустил по кругу жирную самокрутку, и жизнь моя мягко отчалила от своей половины. Заметил я это уже зимой, где-то на Фонтанке, глядя на вмерзший в лед канала хлам: проволоку, ящики, сапог. Дул промозглый ветер с Финского залива. У продавца пирожков все деньги сдуло под мост. Толпа висела на перилах, на решетке набережной. Продавец в грязном халате и ватнике осторожно ползал по льду, собирая трешники и пятерки. Но ветер, как назло, гнал к полынье стайку розовых десятирублевок, и кто-то уже тащил занозистую доску, и сквозь толпу, жуя свисток, пробирался цельный, из одного куска сделанный, милиционер.
Никита сидел мрачный. Курево кончилось, его не отпускали. Я все еще не мог вычислить причины обыска. Роджер? Рукопись? Новая волна посадок социально опасных? Хрен его знает. Капитан Хромов, разглядывая картину Ицина - пляж, гниющие останки зонтов, мячей, шезлонгов, купальщиц и их детей - единственное мое сокровище, изволил заметить, что у него есть две вещицы Сизова.
"Из конфискованных?" - поинтересовался Никита.
"Я бы вам порекомендовал,- оскалился капитан,- подумать, почем нынче фунт лиха в пересчете на тугрики..."
Никита растерянно хмыкнул. Господа опричники явились по наши души весьма подготовленными. Меня уже несколько раз спрашивали про практически невычислимые вещи. Никите передали привет от Додика Стальные Яйца, который "изучает особенности северного сияния" там, где "из баб одни медведицы"... Краем глаза я вдруг заметил, что один из понятых, белобрысый кореш с комсомольским значком на свитере, перелистывая не слишком крамольный Даун Бит, вдруг резко закрыл его и отложил в сторону уже проверенного. Я точно видел, как меж страниц мелькнула та самая лиловая папиросная бумага Хроники. Я попытался перехватить взгляд белобрысого, но он насупился еще больше, работа была ему явно не по душе. Дернули небось с дежурства в штабе народной дружины; одно дело - алкашам руки вязать, другое - шмон.
"Мы не можем составлять перепись всего материала, - сказал капитан, поэтому будем оформлять изъятие". И он начал сваливать в мешок бывших и будущих зэков, бледные страницы бледных вдохновений, магнитофонные спагетти, старые записные книжки, негативы, конспекты уроков английского... Маленький удаленький Сычев подкатился и, удушив мешок веревкой, в полсекунды нацепил пломбу.
Вошел еще кто-то: усталое лицо, мешки под глазами, углы рта опущены. Капитан протянул ему самиздатовский перевод "Вновь найденного рая" профессора Краузе, трехсотстраничный труд по сексологии. Перевод сделал на свой страх и риск молодой переводчик, но издательство "Советская медицина" на провокацию не поддалось.
"Способ с применением льда...- прочел вошедший,- прихватите-ка и эту порнографию".
"Есть, товарищ майор, - деланно официально отвечал Хромов.
"Ну что ж, - повернулся ко мне майор, по всей вероятности большой любитель сюрпризов, - одевайтесь, Сумбуров..."
Это был момент, когда меня таки прошибло с головы до ног. Оттуда - не выпускают. В сопровождении шустрого лейтенанта я пошел переодеваться в ванную. Я стоял на холодном каменном полу и, как мне казалось, смешно промахивался мимо шерстяного носка. Свитер, тельняшку я выбрал автоматически. Как задумчивый плейбой, повертев в руках билет в оперу, бессознательно, но точно бросает на кровать легкую сорочку, с бледным исподом галстук и стоит, разглядывая в мягком рыжем омуте зеркала двумя пальцами оттянутое вниз веко с огненной точкой ячменя, так и мы (хихикнул идиотскому обобщению) бездумно выхватываем из накренившихся в ужасе шкафов крепкие теплые вещи для путешествия к оперу.
Клянусь, подобная литературная чушь обрушилась на меня в закутке ванной!
В комнату я вошел усмехаясь: меня словно проморозило насквозь и я освободился от подлого страха. "В тюрьме человек свободен" - ненавистная мне формула каторжан начала воплощаться. Я стоял, улыбаясь, посередине разгромленной комнаты, а майор, тоже улыбаясь, сверлил и сверлил меня тусклыми своими зенками.
"Когда вы видели в последний раз Зуйкова?" - спросил он, все еще продолжая сверление.
Киса! Что-то стряслось с Кисой!
"Не помню... До Нового года", - отвечал я.
"Не оставлял ли он вам что-нибудь на хранение?" Теперь вся команда уставилась на меня.
"Нет... А что случилось?"
"Вопросы задаем мы", - хрестоматийно отвечал старший по рангу дядя, который вдруг поплыл у меня перед глазами: ба-бай, не забывай полоскать горло утром свежим нарзаном.
Киса, Киса, что ж ты, остолоп, выкинул? Продал японцам водородную бомбу? Сбросил дохлую кошку на мавзолей?
"Ваш друг пытался бежать за границу. Накануне он отправил вам письмо".
"Я ничего не получал". Я попытался вспомнить, когда я вообще в последний раз имел дело с местным гермесом.
"Конечно, не получали",- сказал майор, протягивая мне конверт. Внутри был клочок ресторанной салфетки: "Дверь открыть нельзя. Зато можно дверью хлопнуть. Твой К.И.Са.".
"Что это значит?" - спросил фельдмаршал.
"Понятия не имею, - отвечал я. - Шутка. Зуйков в нашей школе был известнейшим шутником..."
"Вот-вот, - протянул мне протокол обыска генералиссимус, - он и дошутился. Подпишитесь здесь. Пожалуй, мы вас с собой не возьмем. Завтра приедете сами. К девяти". И он стал чертить на бумажке план. "Сойдете с троллейбуса, вернетесь на сто метров и - первая улица направо. Увидите детский сад, войдете во двор и там..." - "Jail!" - не выдержал Никита. "И ты дошутишься, полиглот... - сказал главный. - Захватите паспорт..."
* * *
Они ушли, прихватив пишущую машинку, и в дверь тут же заглянул чемпион. Кажется, это был единственный случай, когда я видел его в цивильных брюках. "Ни хрена себе! - сказал он.- Дела! Они у нас сидели. Тебя стерегли. Чапаевцы. В засаде... Ходят ли к нему иностранцы? Шляется ли он по кабакам?.. Ты не думай... Мы ничего. Мы так и сказали - а чего мы?.. Они и телефон подключили. Проверьте, говорят, как слышно..."
Никита набивал мою старую трубку чинариками. Пальцы его тряслись. Я разлил скотч по двухсотграммовым стаканам. По самый край. Хотели чокнуться, да куда там. Расплескаешь. Выпили. Никакого эффекта.
"Что же с Кисой?" - спросил я.
"Идем погуляем? - ангельским голосом сказал Никита. - Подышим воздухом глубоко осознанной необходимости..."
* * *
Я предложил пройти проходными дворами к цирку. В темных кривых, знакомых с детства закоулках так легко раствориться без осадка...
"Не дрочи органы, - сказал Никита, - они этого не прощают. По крайней мере сейчас тебе это ни к чему. Пусть погуляют вместе с нами".
Мы молча дошли до Никитских. На пустом бульваре празднично светились фонари. Парочка широкоплечих влюбленных плелась сзади. "Не напрягай мозгу, посоветовал Никита. - Вспомни что-нибудь из анально-орального периода... Как они Краузе схапали! Будут теперь по науке. "Способ с применением льда"! Бесплатное приложение к оргазму... В их заповедниках на севере льда до и больше... Ты где жил до Каретного?"
"На Соколе".
"А до?"
"На Зубовской, напротив сквера..."
Я вспомнил, как мы бежали с братом в Америку. На трамвае Б, на букашке. Что такое Америка, я понятия не имел. Брат утащил у деда из шкафа пачку револьверных патронов и разложил их на рельсах. Как мы тогда никого не убили! Трамвай уносил нас в Америку, в сторону Новодевичьего монастыря, когда из-под колес брызнула очередь, а из окон академии имени Фрунзе посыпались стекла... Мне было пять, брату одиннадцать. У нас были сухари и двести рублей старыми. На железнодорожной насыпи брат посадил меня в ползком в гору идущий товарняк. Мы добрались до какой-то жалкой вечерней станции. Небо над ней было так широко, так дико, не по-городскому распахнуто, что я разревелся... Заспанный, похожий на бабу, милиционер зацапал нас, как только мы заявились в зал ожидания... Дед отправил после этой истории брата в суворовское училище. Я еще года два катался на букашке...
"Тоска по утраченным фекалиям...- резюмировал Никита. - Хорошо бы зверски надраться..."
Было четыре часа утра, мы стояли у витрины кинотеатра Повторный. "Дети райка" были прикноплены под стеклом. Здоровье прямо-таки перло из меня.
* * *
Я до сих пор не пойму, почему я никуда не уехал? Почему не плюнул на вызов и не смылся в Крым? Я мог бы оторваться от хвоста и уже в три дня пил бы пиво на солнечной Итальянской улице Феодосии, косея от морского воздуха... Был ли я под гипнозом? Я думаю, был. Но главное, я надеялся узнать, что с Кисой.
В девять утра я уже входил в дверь следственного корпуса лефортовской тюрьмы. Сержант отобрал мой паспорт, позвонил по вертушке. Вторая дверь была из металла, как в бомбоубежищах.
* * *
Ветка жимолости, отведенная в сторону, уронила жалкую слезу утренней поливки, и стал виден угол щербатого корта да почерневший теннисный мяч, из-под которого лезла пожухлая трава. Море ровно окатывало слух сухими солнечными брызгами. Густо пахло подсыхающей зеленью. На перекрестке двух аллей, держа свисток, как ребенок карамельку, стояла баба Гитлер. Кто и когда окрестил ее так, неизвестно, но несла она свою сторожевую службу, отделяя захожих любителей парковой тени от законных хозяев, солидных столичных писателей, рьяно. Баба Гитлер, глыба тяжелого мяса в цветастом халате, уже надула свои паровозные щеки, а я, выбирая просвет меж деревьями, уже приготовился к спринту, как из-за ее спины, застегивая ширинку, отмахиваясь от цепких веток, вылез долговязый Гаврильчик, официальный гений номер раз.
"Ба! - зарычал он. - Кого я вижу! Представитель оппозиции! Внутренний эмигрант! Иди, я тебя облобызаю, сукин ты сын!.."
Баба Гитлер, разбираясь в субординации, шмыгнула носом и, переваливаясь, отошла в плотную тень еще не расцветшей катальпы, где на обрубке лжекоринфской колонны стояла, золотом крашенная, лысая голова вождя - сочетание двух культов, как говорит князь: советского и фаллического.
Гаврильчик был в кожаных шортах, в кепке с километровым козырьком и босиком.
"Сразимся?" - я поднял ракетку.
"Э, нет! - он сгреб меня в охапку своими заросшими рыжими волосами щупальцами,- Мы сейчас с тобой нажремся шампуня за мир во всем мире!.. Что же ты, вражеское отродье, никогда не звонишь в Москве?"
Глухо ударил мяч, но через кипение листвы ничего не было видно. От автора "Сонаты для базуки с оркестром" несло многодневным перегаром, досада, что корт перехватили, сжимала мое все еще городское сердце, и, боком выскользнув, отметив про себя несмертельный выстрел подачи, я крикнул на ходу: "Вечером, господин поэт! Заходи вечером..."
Я несся сквозь заросли форзиции и дрока, огибая ржавый угол корта, и сердце мое кувыркалось. Где бы я ни был: у решетки зверинца на Кронверке, в Сокольническом лесу или в разбомбленном Кенигсберге, звук скачущего мяча рождал во мне тахикардию.
Лопнул взрыв реактивного истребителя, полоснувшего невинное небо до белесого надреза, задребезжали стекла, и из соседнего писательского коттеджа раздался раздраженный бас: "Ну разве здесь что-нибудь напишешь? Завещание!.." - "Внимание отдыхающих, - грохнуло с моря, - прогулочный катер Киммерия отправляется через десять минут..."
Роскошная шоколадница, подмигнув крыльями, снялась с амбарного замка, запиравшего сетчатую калитку. "Как ты туда забралась?" - крикнул я. Она наклонилась, завязывая шнурок, опрокинулись уже выгоревшие волосы, обнажив детскую шею, тугие трусики крепко врезались в плоть, а новорожденный, цыплячьего цвета мяч, только что посланный в угол и отскочивший от деревянного бортика, все еще продолжал катиться вдоль меловой линии. Распрямившись, рывком носка туфли и ракетки подняв мяч, улыбаясь, перекатывая мяч в ладони, промокая сухим ворсом пот, она сказала: "Здесь сбоку есть дыра".
Налетевший ветер обсыпал меня подсыхающим цветом акации, и, отогнув сетку, я протиснулся на корт.
У нее был правильно поставленный удар и чуть-чуть не хватало скорости. У нес была хлесткая, отлично подрезанная подача и несильный туповатый смэш. У нее была чудесная низкая посадка, и она мягко перебирала ногами перед каждым ответным ударом. У нее был короткий шрам кесарева, как я думал, сечения и маленькая грудь. Шрам в первой версии оказался ударом ножа, но позднее она созналась, что сама искромсала себя бритвой в ожидании так и не пришедшего любовника. Вместо пятнадцать-пятнадцать она говорила на детском английском teen-teen, вместо тридцать-тридцать - trenti pari, и вместо "игра" "приехали". Наше первое короткое замыкание случилось душной ночью на берегу маленькой, как выдох, бухты. Закусив губу, она задумчиво раскачивалась на мне, кося полузакрытым глазом. Кончив, она вся осела и растеклась. Ее перекрученное тело сломалось по всем направлениям. "Можешь так заснуть?" - спросила она.
Нас засекли однажды ночью пограничники и вытащили из воды, где мы практиковали нечто сложное, слизываемое волной. Фары стоящего на обрыве газика слепили глаза. "Документы!" - сказал невидимый сержант, и мы, обнявшись, захохотали. Нервно зевала овчарка. "Покажи им свой документ, - шептала она, может, требуется печать..."
Я любил рассматривать ее худую спину и растрепавшиеся прядки на длинной шее, когда днем она спала на моем чердаке - вся разлинованная полосатым солнцем, бьющим с тяжелой силой через щели камышового занавеса. Я вообще любил подсматривать за ней - как она, присев школьницей на каменистой тропе, бесшумно журчит, раздвинув мальчишеские бедра, в то время как ее рука автоматически обирает куст кизила - мы никогда не стеснялись друг друга, - как она, забывшись, пеплит сигарету в собственную кофейную чашку, как кокетничает, подергивая маленьким задом, со знаменитым режиссером у входа в деревенскую киношку или как она плоской ладошкой,
придерживая левой рукой задранную до груди майку, далеко вытянув напрягшуюся ногу и подтянув к подбородку другую, медленно тешит сама себя, мутно плавая глазами по потолку, и вдруг вымученным шепотом выдавливает: "Иди сюда... скорее же..."
У нее были немного разные глаза, как и у ее матери, один зеленее, другой серее, и у нас ничего не было уже два года.
* * *
"Тима... - сказала она, - милый... как же я рада. Ты надолго?" Она крепко вжалась в меня, и мы простояли целую маленькую ретроспективную вечность, окатываемые волнами солнца, и я вдыхал знакомые запахи ее тела, легкий летний пот, нагретые волосы...
"Я слышала, у тебя были неприятности? Все кончилось?"
"Судьба вывезла", - сказал я.
В лице ее было что-то новое. Под ровным загаром бежала трещина хорошо спрятанной боли.
"Ты одна?" - спросил я.
Женщины протискиваются сквозь наждак лет головою вперед. Вечное время не выносит временной красоты. Жалкие вечерние притирания, мед и кислое козье молоко... Скрипят жернова. Мрамор оборачивается терракотой.
"Одна. Одна, к счастью. Сет?" И ободом ракетки она бесконечно знакомым движением почесала под коленкой.
Фаф! - с фетровым звуком сдвинулся широкий маятник. Ф-а-ф... В глазах рябило. На размягченном битуме зыбко дрожала пестрорядь листвы.
"Хочешь, подавай", - крикнула она, перегоняя окраиной ко мне стайку мячей.
"Играешь каждый день?" Я сделал несколько пустых замахов, разогревая плечо.
"Куда там! Ключ дают только гениям, и, пока кто-то не проделал лаз, мы только облизывались... Потом рыбаки украли сетку, и мы ждали две недели, пока пришлют из Москвы. Теперь сетку на ночь снимают, представляешь?.. Поехали?"
На мгновение ослепнув, я отправил в путешествие первый мяч.
"Сетка!" - крикнула Тоня.
Подбросил и навалился на второй и, все еще чувствуя в кисти хлесткое продолжение удара, помчался вперед, краем глаза отмечая, что мяч уже проскочил навстречу и, отметившись в правом углу, исчез.
"Ах ты, зверь! - Я подбирал мячи. - Будет тебе Ватерлоо, оно же Аустерлиц..."
Я сильно подрезал мяч, и она, присев над ним, широко расставив ноги, с вытянутой растопыренными пальцами вперед левой рукой, все же загнала его в сетку.
"Teen-teen" - улыбалась она коленками, локтями, ямочками ключиц, даже затылком, повернувшись, чтобы...- тут в калитке хрустнул ключ, и баба Гитлер, глыба скифской неприступности, потребовала: "Ваши пропуска, граждане отдыхающие..."
* * *
Сквозь Тоню, а тем более сквозь этот парк, лохмы лоха и ветви тамариска уже пробивается другая тема, знобит перо и дырявит бумагу. Рука, помнящая столько раскаленно-счастливых изгибов, отказывается тащиться за жалкой строчкой, предательская слабость свертывает кровь, и тогда я ищу на ощупь, ослепнув, не скажу от чего, в осенней моей комнате уже полупустую - куплена вчера вечером (реактивный свист мгновенных перемещений) в драгсторе на Сен-Жермен - бутылку скотча и сижу на полу у стены полчаса, час, разглядывая чешую крыши склада "Французские окорока" и промокшие контрфорсы собора. Как черна сердцевина тех прозрачных дней! Сколько яда влито в какую-нибудь обычную пятницу или соседний четверг моего прошлого...
Высокий ветер дул тогда, окна были заляпаны синевой, и загорелая рука то застегивала, то расстегивала пуговицу у самого горла. Скажи же хоть что-нибудь...
Я давно подозреваю, что скотч в Париже разбавляют. Не может быть, чтобы сорокаградусное пойло не было способно разогнать второй группы, резус отрицательный, которая не водица...
Звонит телефон, но я не отвечу. Голубь мокнет за окном, но я не впущу. Диктор на телеэкране стучит по стеклу с той стороны, но я не включу и звук. Что он может сообщить? Что дождь не кончился? Что конец света не означает еще начала тьмы? "Хорошего вам конца света, дамы и господа! Прямая трансляция конца света будет передаваться по всем каналам, сразу после рекламы..."
Корректор, голубчик, выкинь эту страницу...
* * *
Затянувшееся прощание, тени прошлого, снег последней зимы, степная полынь. Все можно было бы вынести за скобки: Никиту, Осю, Кису, Роджера, тройку славных ребят из железных ворот
ГПУ, даже Тоню, даже неудачную главу моего первого романа... Но я не пишу историю для читателей, поживу для критиков. Я сижу в жирной глянцевой тьме парижской ночи и ковыряю струпья своей души. Гноится все последнее семилетие, заражена лимфа памяти, и на челе того ясного летнего дня проступает розовая сыпь.
* * *
Тоня жила в самом конце поселка. Раскопки профессора Померанцева (Никак-не-Померанцева - острили на пляже: профессор получил первую ученую степень еще чуть ли не при царе) начинались сразу за забором. Надтреснутый греческий пифос, подарок мэтра, зарос дикой повиликой. Дом ее матери, известной актрисы, еще более знаменитой жены - дальше уж карабкаться некуда сверхизвестного мужа (драматург-маринист; зрителям первых рядов выдаются резиновые сапоги и лаковые плащи с капюшонами), был выстроен до войны, когда болгарская терраса или греческий портик не считались преступлением. Веранда с каменным полом, увитая с двух сторон виноградом и глицинией, хранила тугую прохладу.
Тоня поставила на стол бутыль домашнего вина, длинными ломтями нарезала овечий сыр.
"А потом купаться", - сказала она, стягивая через голову тенниску. Вынырнув из рукавов, она перехватила мой взгляд и, сникая, сказала:
"Мы же с тобою теперь как брат с сестричкой?.. Кто-то так решил, правда?"
Я кивнул. Наш инцест и без того длился пять лет.
Пришел огромный, с рваным ухом кот. Прозвенел велосипед почтальона. В лиловых подтеках глицинии добросовестно ткали и ткали воздух пчелы.
"Меня спасла чепуха, - рассказывал я. - У меня было несколько пластинок Коломейца. Того самого, который написал "Гимн цветущих континентов". Когда меня выпустили из Лефортово после трехдневных допросов, я отправился к нему, чтобы вернуть пластинки. Естественно, рассказал, что случилось. Что шмонали по одному делу, а самиздата набрали на новое. Он живет в высотке на Восстания. Открытый счет, закрытые глаза и т.д. Спросил, не били ли меня... Фамилию следователя. Когда я вернулся домой, он позвонил. Сказал, что из соседнего подъезда за мной пошел один воротник, а из телефонной будки второй. Сказал, что он читал "К небывшему", чтобы я не беспокоился, что он все устроит... И все! Оказывается, он пьет с самим... Дело закрыли, вернули практически все, кроме "Скотного двора" и перевода по сексологии. Сказали, что это порно и они обязаны уничтожить. Теперь копия гуляет по Москве с нездешней силой. Все магнитофонные пленки вернули подклеенными, все бумаги систематизированы. Письма разложены по адресатам. Никиту тоже таскали, и он им сказал, что на хрена деньгами разбрасываться, платить здоровенным лбам за слежку, тратить деньги на прослушивание, платить целому отделу за жанровое и лингвистическое исследование печатного материала...? "Гоните мне эти бабки, - заявил он следователю, - и я вам два раза в месяц сам буду сообщать, антисоветчик ли я и если да, то почему..." С ним тоже все утряслось. Но что я Коломейцу? Мы познакомились, когда он срочно разыскивал довольно-таки редкий диск Кёрка. Кто-то ему сказал, что я задвинут на этом деле. Я дал ему переписать, и он напрочь запилил пластинку. Сказал, что привезет из-за бугра... С тех пор от него не было ни слуху..."
"Поцелуй меня, - сказала она, - как брат сестрицу. Один раз..."
* * *
"А Киса?" - спросила она через маленькую тягучую вечность.
"Киса их всех уделал. Они раскидывали чернуху, что он увяз. На самом деле он смылся в Турцию. Я уверен, что он был бухой. Самолет вернули, но еще двое решили остаться и поглазеть на минареты. Дальше хуже. Турки обычно выдают нашего брата обратно. Там, видимо, разыгрался классический детектив: Киса давно не бегал стометровок и до американского посольства ему пришлось попотеть. Представить себе все это трудно, даже в сбивчивом пересказе самого беглеца по Свободе".
* * *
"Группен-секса не будет, - объявила стервозного вида девица. - Кто-то подхватил трихамон..."
Мы отправились на дачу к Хмырю в поисках потерянного времени - Тоня оставила часы на пляже возле лежбища сезонных хиппарей. Жара густела. Размыло горизонт, и запотели горы. Суп из медуз тянулся вдоль береговой полосы. Гаврильчик, пробовавший на мне свои смелые тропы, обозвал их, пересекая наш путь, презервативами. Дельфины играли в салки. На набережной испортился винный автомат, что-то заклинило в нем, и белое вино било хилым фонтаном. Народ сбегался из соседней гостиницы с графинами, мисками, бидонами. Алкаш в тельняшке подставлял под струю свой смоленый кепарь. Пили пригоршнями. В пьяной очереди начали возникать первичные Советы. "Больше литра не отпускать, а то скоро кончится", - орали сзади. Передние же, изрядно уже дурные, как младенцев, прижимали к груди банки. Дармовой фонтан бил, как оказалось, уже минут двадцать. Половина поселка впала в свирепое дионисийство.
Возле Дома поэта мы набрели на человека, держащего на лысой голове в виде компресса лиловую медузу. Он стоял, задрав голову, слушая детский лепет рояля.
* * *
Про группен-секс объявила Скорая Помощь. Хмырь уверял, что с ней только ленивый не пробовал. У нее было что-то вроде приготовительного класса, сексуальных яслей; она выпускала в мир всхолмий и вздрагиваний юнца за юнцом. "Моих мальчиков не собьешь с толку, - заявляла она, - они твердо знают, что женский оргазм существует..."
Это был единственный в своем роде дом, караван-сарай, гараж, ангар, черт его знает что... Хмырь, нежнейших свойств душа-парень, унаследовал его от отца - генерала парашютно-одуванчиковых войск. В свободное от морских омовений время он предавался дилетантским опытам с местной коноплей и выжимками маков. Среди обитателей дачи был лобастый физик, нырнувший в буддизм: он плел сандалии, бубнил мантрамы и путешествовал в астрале. Был там отказник Гера, состоявший в односторонней переписке с ГБ и собиравшийся, вот уже третий год, дать деру через море на надувной лодке. Был там и знаменитый бард, существо желчное, талантливое, прожорливое. Была поклонница знаменитого барда, состоящая из глаз и ног. Были безымянные, часто меняющиеся мальчики-девочки, отловленные у автобусной остановки на предмет пополнения дырявого бюджета коммуны. И конечно же, Скорая Помощь, вечно держащая палец на чьем-нибудь курке. Здесь не здоровались, здесь от калитки спрашивали: даешь трешник? А уж потом сообщали, что Нина забрюхатела или Саша отравился техническим спиртом. Местная милиция регулярно водила своих инвалидов на облаву - хиппы жили без прописки,- но Хмырь завел злющую микроскопическую шавку, которая поднимала хиппеж от любого звука, кроме треска расстегиваемой молнии. Так что под заливистый лай вся команда отступала в гору, а оттуда, по узкой тропе, спускалась в соседнюю бухточку.
Хмырь жил на чердаке. Окно было занавешено мокрым полотенцем. Добродушного вида толстяк, стриженный под городового, лежал на голых досках пола. У стены, скрестив ноги по-турецки, сидела - я где-то ее видел - Ольга? Нина? - Лидия.., - сказала она, протягивая руку. Толстяк, продолжая лежать, щелкнул каблуками парусиновых туфель и неожиданно высоким голосом отрекомендовался: "Суматохин. Евгений Дромадерович..." И, всхлипывая, захохотал.
* * *
Так начался самый длинный день моей жизни. Правильнее всего было бы и повествование начать именно с этой минуты. Словно мягко щелкнул невидимый хронометр, "Не пойти ли нам в бухты?" - перестав хохотать, произнес Суматохин, Тоня отвела в сторону полотенце, и море, неотличимое от неба, залепило взор... Хмырь пустил по кругу жирную самокрутку, и жизнь моя мягко отчалила от своей половины. Заметил я это уже зимой, где-то на Фонтанке, глядя на вмерзший в лед канала хлам: проволоку, ящики, сапог. Дул промозглый ветер с Финского залива. У продавца пирожков все деньги сдуло под мост. Толпа висела на перилах, на решетке набережной. Продавец в грязном халате и ватнике осторожно ползал по льду, собирая трешники и пятерки. Но ветер, как назло, гнал к полынье стайку розовых десятирублевок, и кто-то уже тащил занозистую доску, и сквозь толпу, жуя свисток, пробирался цельный, из одного куска сделанный, милиционер.