"Можешь идти, Самба", - сказал он.
Окна были глухо задраены, урчал кондиционер, но все равно, мельчайшая песчаная пыль была везде. На чехле пишущей машинки, на стопке книг, на полу, спинке кровати, в простынях, на лице и во рту. Он выключил, кондиционер и толкнул раму широкого окна. Вода в бассейне была покрыта такой же розоватой пленкой пыли, как и сад. За высокой стеной резиденции, за бамбуком, веерными пальмами и вездесущей, трех цветов, бугенвиллей, начинался пустырь. Посередине его картофельным клубнем торчал баобаб; вдали были видны бараки сумасшедшего дома. "Valley of Shitters" - на языке белых назывался пустырь. И сейчас он видел орлами сидящих меж колючек. Некоторые приходили парами и устраивались друг от дружки невдалеке, так, чтобы можно было переговариваться. У каждого с собою была пластиковая бутыль воды.
Он взял с трельяжа глазную капельницу, закапал по две капли - от песка глаза были мышиного воспаленного цвета. Сахара задувала всего лишь вторую неделю, но в доме все кашляли и сморкались, а Рафаэль снова стал носить роговые очки - контактные линзы в таком климате были катастрофой.
Перед ланчем он попросил шофера отвезти его в Медину, но на полпути передумал, и берегом океана они покатили прочь от Дакара, на юг, через крошечные поселки, где еще уцелели постройки старого колониального типа, где вместо такси пылили по обочинам весело раскрашенные конные двуколки, где вдоль шоссе каждый продавал что мог: тот - кокосовые орехи, этот - пару стульев, третий - малолетнюю сестру.
Бедность не вызывала в нем никаких чувств. Лачуги, составленные черт-те из чего - автомобильные покрышки, куски железа, ящики, старые рекламные щиты (американские ковбои с мальборо в зубах добрались и сюда), - в крышах не нуждались: дождя не было несколько лет. Не трогали его ни надутые животы детишек, ни попрошайки, облеплявшие машину перед каждым светофором. Это были не просто попрошайки, а армия калек: безруких, безногих, перекошенных, волочащихся, с пустыми глазницами... После них посольский кадиллак, ревниво отполированный сухим стариканом Асиньо, водившим посольскую машину в форме и фуражке, но босиком, тускнел, а стекла теряли прозрачность.
Он перестал бросать им ничего не стоящую мелочь - деньги попадали к марабу. Роскошные виллы марабу соперничали с дворцами банкиров, ближневосточных дельцов и резиденциями послов. Бедность не трогала его по простой причине - он вспоминал осеннее, залитое ледяными дождями поле, богом забытую, перекошенную деревеньку, мужика в телеге, везущего по колдобинам рожающую бабу неизвестно куда. У мужика было надорванное испугом лицо. Русская бедность была безнадежнее, заснеженнее, отчаяннее. Сколько он видел их провинциальных городишек, глухих от застарелого ужаса, мертвенно-пустых... Здесь же длинноногие черти таскали из моря омаров и креветок, в каждой фанерной будке с рекламой газеты Soleil продавался точно такой же, как в Париже, хлеб, а на рынке целая верста была заставлена ларьками с транзисторами, магнитофонами, одеждой, обувью, консервами, коврами. Обо всем этом в Москве невозможно было и мечтать. Да и за протянутую руку в Союзе давали срок, а калек и инвалидов войны Гуталин сослал на острова - с глаз долой.
Лес голых баобабов, цвета северных деревенских срубов, был слева. Океан золотая резь в глазах - справа. Над уютной деревенькой возносилась шахматная ладья мечети. В кругу из камней на коленях стоял человек и бил поклоны, замаливая восток. Они повернули домой.
Ланч был по полному протоколу: треп ни о чем, удавка галстука, взмыленный, боящийся перепутать, с кого начинать очередное блюдо, слуга. Директор авиакомпании (эмблема: крылатые сандалии бога-воришки), заместитель министра культуры с из цельного куска эбенового дерева выточенной женой, командор французской базы и друг дома, милейший мулти-пульти-миллионер Итонской выпечки. Он был вдребезги глух - старик Ларри. Широкий шелковый бант на шее, розовое милейшее лицо старого фагота с водянистыми глазами.
"Как вы спали, мой друг?"
"Спасибо, Ларри, плохо. Барабаны - всю ночь..."
"Да? - и поправляя слуховой аппарат: - А у меня, знаете ли, такая тихая комната..."
Он спал после ланча: задраенные окна, кондиционер на полную мощность. Проснулся от воплей и, натянув плавки, слетел вниз. Самба бамбуковой тростью лупил по кусту роз: змея!
"Господин, может быть, не знает - она была самого опасного серого цвета..."
Разбежался и, вытянувшись в одну линию, врезался в воду. Десять раз от бортика до бортика. Нырнул за пятисантимовой монетой. Промахнулся. Нырнул опять. Задыхаясь, вынырнул. Самба стоял у бортика - черный в белом кителе, с серебряным подносом в руке.
"Что ты пьешь, господин?"
"Вы" у них не существует.
"Водка-кампари..."
На закате он лежал в шезлонге на верхней террасе. Небо быстро гасло. Зеленая звезда вставала над океаном. Слуга-карлик расстилал на балконе соседа ливийца молитвенный коврик. Низко висел, выпростав шасси, зашедший на посадку боинг. Аэродром начинался сразу за пустырем. Он с трудом повернулся на отсыревших подушках шезлонга - его недавно вырвало, и теперь ослабевшее тело сотрясала крупная дрожь. По спине равномерно прокатывались крупные волны: горячая, ударяющая в виски и затылок, и ледяная, от которой взмокали ладони.
Вспыхнул свет на лестнице, и в проеме раздвинутых дверей показался Рафаэль. Он нес плед и лошадиную дозу американского хинина.
* * *
Ужинали на острове, в доме еще одного одного мульти-пульти: свечи в саду, местный оркестр, играющий в глубине зала второго этажа. Разговор о русском Берлине двадцатых годов. Экивок понятно в чью сторону. Отличное белое вино. Южный Крест где-то там наверху. Он подумал, что Южный Крест совсем не впечатляет. Куда ему, скажем, до Скорпиона или той же Kaccuoneu...
Он отказался возвращаться со всеми вместе домой и на разбитом, дребезжащем такси отправился в порт. В Таверне, чуть ли не бронированная дверь, зарешеченное окно кассы, вышибала в спортивном костюме, было полутемно красные лампы светили откуда-то из-за спинок диванов. Он заказал двойной скотч, сел в темном углу. Подошла девица. Ничего. Черна как ночь. Длинные запястья, маленькая голова. Улыбнулась. Пододвинулась ближе. Раскрыла складки бубу.
"Иди, иди! Потом... позже!"
Черное на черном. В такой тьме ничего не видно. Ушла. Теперь они будут подходить по очереди. Предлагая товар лицом. Запах мускуса и духов. Немного пота. Сигарет. Через зарешеченное окно - не бордель, а тюрьма! - доносились раскаты барабанов. Весь город трясся под их дробь... Тянуло гнилью из порта, шафраном с кухни, бочечным пивом. Хорошо после длинного дня с голубыми сидеть в борделе. Подошла белая девочка. Вместо лица - каша из краски. Тра-та-та... И тут он услышал - и его окатило ледяной водой - русскую речь.
За спиной несколько голосов считали деньги.
"Серега, - говорил один, - не жлобься. Продадим икру - получишь башли назад".
Боже! В африканском борделе на берегу океана русские ребята собирали на пару лоханок! Морячки! Он повернулся к ним. Их лица были с трудом различимы. Много скотча и дешевого вина внутри, мало света - снаружи.
"Могу одолжить", - сказал он.
В таких местах кредитных карт не принимают. Гони наличные. Он угощал. Народ прибывал.
"А ты не брешешь, что ты невозвращенец?" - спросил белобрысый, похожий на младшего брата, парень.
"Чего тебе дома не жилось?" - спросил второй.
Знакомые дела - пока они вместе, ни одного человеческого вопроса от них не услышишь: пасут друг друга. Твою мать! Они пили еще. Белобрысый, когда очередная девица раскрыла перед ним бубу, запустил ей промеж ног руку и переменившимся голосом сказал:
"Ну я пошел, ребята..." - но остался сидеть.
"Иди, хрен с тобой", - отпускал его второй.
Еще один, сидевший в самом углу дивана, молчал. Было видно лишь, как ходили его желваки. Он пил пиво, доливая в него скотч.
Драка вспыхнула как солома. Двое ребят, то ли немцы, то ли датчане, спросили, на каком языке идет разговор.
"На русском", - был ответ.
"Global trouble-makers! All fucking problems are from those Russian ass-holes..." - сказал кто-то.
Пивная кружка просвистела в угол. Белобрысый кореш летел через залу, на ходу вытаскивая морской ремень из порток. Грохнул опрокинутый стол. В баре прибавили музыку. Капля крови, совсем черная в этом свете, капнула ему на штаны. Он сидел какое-то время, равнодушно наблюдая свалку. Русских теснили в угол. У одного из них кровь заливала лицо.
Тогда он, как ему показалось, медленно, с дурной усмешкой, вытянул из джинсов и свой пояс, так же неспешно продел его в ручку пивной кружки. Он вскочил - в ногах была подлая слабость - и, раскручивая кружку на ремне, ринулся в общую свалку. Он не рассчитал первый удар и попал скандинаву не по спине, а по голове. Сзади кто-то замахивался табуретом. Вышибала распахнул дверь настежь. Вдали уже вопили сирены полицейских машин.
Они бежали до доков, до плотной, непроницаемой тени складов. Где-то рядом, у автобусной стоянки, была колонка с водой. Но там в теплой пыли спали бродяги, а на пустых ящиках ливанцы резались в кости. Они кое-как оттерлись, отдышались. Ворота порта были совсем рядом.
"Ну, bon, - сказал он по привычке, - я пошел.
И вместо ответа получил сильный плоский удар в ухо.
* * *
Им никто больше не занимался. "Академик Северцев" был в открытом море. За эти дни он загорел больше, чем за месяц в Африке. Никто с ним не разговаривал. Капитан, чем-то похожий на отца, казался человеком вполне порядочным. Более того, было видно, что, позволь он себе забыть про порт приписки и слишком сообразительные похитители получили бы по тридцать горячих и по паре недель губы. Но все уже заливал знакомый советский сон. Все опять было заколдовано.
Безнадежность изжогой разъедала нутро. Море было спокойным. Искры солнца лениво плавились в ленивых волнах. До Гибралтара были сутки хода. Он стоял на корме, перекатывая на ладони последнюю таблетку валиума. Всегда носил с собой. Боялся, что как-нибудь откажут тормоза и начнется неподконтрольная реакция. Чушь! Бросил в воду. Оглянулся. У русских мужичков под их бесхребетностью и бесформенностью живет волчья какая-то интуиция. В этом была единственная опасность.
Бежит волна волне волной хребет... Таласа... Ломая... Перешагнув трос, подлез под поручни. Кто-то бежал по палубе. Никогда не мог проплыть больше двухсот метров. Особенно в пресной воде. На Волге ныряли с дебаркадера поплавка-ресторана. Было опасно. Стась Липицкий так и не вынырнул - ударился в сваю.
Сзади свистели. Рявкнул гудок. Прощаются. Он и не прыгнул, а шагнул. В конце концов, это и был не прыжок, а шаг".
Кил - Дакар - Париж 1982
Окна были глухо задраены, урчал кондиционер, но все равно, мельчайшая песчаная пыль была везде. На чехле пишущей машинки, на стопке книг, на полу, спинке кровати, в простынях, на лице и во рту. Он выключил, кондиционер и толкнул раму широкого окна. Вода в бассейне была покрыта такой же розоватой пленкой пыли, как и сад. За высокой стеной резиденции, за бамбуком, веерными пальмами и вездесущей, трех цветов, бугенвиллей, начинался пустырь. Посередине его картофельным клубнем торчал баобаб; вдали были видны бараки сумасшедшего дома. "Valley of Shitters" - на языке белых назывался пустырь. И сейчас он видел орлами сидящих меж колючек. Некоторые приходили парами и устраивались друг от дружки невдалеке, так, чтобы можно было переговариваться. У каждого с собою была пластиковая бутыль воды.
Он взял с трельяжа глазную капельницу, закапал по две капли - от песка глаза были мышиного воспаленного цвета. Сахара задувала всего лишь вторую неделю, но в доме все кашляли и сморкались, а Рафаэль снова стал носить роговые очки - контактные линзы в таком климате были катастрофой.
Перед ланчем он попросил шофера отвезти его в Медину, но на полпути передумал, и берегом океана они покатили прочь от Дакара, на юг, через крошечные поселки, где еще уцелели постройки старого колониального типа, где вместо такси пылили по обочинам весело раскрашенные конные двуколки, где вдоль шоссе каждый продавал что мог: тот - кокосовые орехи, этот - пару стульев, третий - малолетнюю сестру.
Бедность не вызывала в нем никаких чувств. Лачуги, составленные черт-те из чего - автомобильные покрышки, куски железа, ящики, старые рекламные щиты (американские ковбои с мальборо в зубах добрались и сюда), - в крышах не нуждались: дождя не было несколько лет. Не трогали его ни надутые животы детишек, ни попрошайки, облеплявшие машину перед каждым светофором. Это были не просто попрошайки, а армия калек: безруких, безногих, перекошенных, волочащихся, с пустыми глазницами... После них посольский кадиллак, ревниво отполированный сухим стариканом Асиньо, водившим посольскую машину в форме и фуражке, но босиком, тускнел, а стекла теряли прозрачность.
Он перестал бросать им ничего не стоящую мелочь - деньги попадали к марабу. Роскошные виллы марабу соперничали с дворцами банкиров, ближневосточных дельцов и резиденциями послов. Бедность не трогала его по простой причине - он вспоминал осеннее, залитое ледяными дождями поле, богом забытую, перекошенную деревеньку, мужика в телеге, везущего по колдобинам рожающую бабу неизвестно куда. У мужика было надорванное испугом лицо. Русская бедность была безнадежнее, заснеженнее, отчаяннее. Сколько он видел их провинциальных городишек, глухих от застарелого ужаса, мертвенно-пустых... Здесь же длинноногие черти таскали из моря омаров и креветок, в каждой фанерной будке с рекламой газеты Soleil продавался точно такой же, как в Париже, хлеб, а на рынке целая верста была заставлена ларьками с транзисторами, магнитофонами, одеждой, обувью, консервами, коврами. Обо всем этом в Москве невозможно было и мечтать. Да и за протянутую руку в Союзе давали срок, а калек и инвалидов войны Гуталин сослал на острова - с глаз долой.
Лес голых баобабов, цвета северных деревенских срубов, был слева. Океан золотая резь в глазах - справа. Над уютной деревенькой возносилась шахматная ладья мечети. В кругу из камней на коленях стоял человек и бил поклоны, замаливая восток. Они повернули домой.
Ланч был по полному протоколу: треп ни о чем, удавка галстука, взмыленный, боящийся перепутать, с кого начинать очередное блюдо, слуга. Директор авиакомпании (эмблема: крылатые сандалии бога-воришки), заместитель министра культуры с из цельного куска эбенового дерева выточенной женой, командор французской базы и друг дома, милейший мулти-пульти-миллионер Итонской выпечки. Он был вдребезги глух - старик Ларри. Широкий шелковый бант на шее, розовое милейшее лицо старого фагота с водянистыми глазами.
"Как вы спали, мой друг?"
"Спасибо, Ларри, плохо. Барабаны - всю ночь..."
"Да? - и поправляя слуховой аппарат: - А у меня, знаете ли, такая тихая комната..."
Он спал после ланча: задраенные окна, кондиционер на полную мощность. Проснулся от воплей и, натянув плавки, слетел вниз. Самба бамбуковой тростью лупил по кусту роз: змея!
"Господин, может быть, не знает - она была самого опасного серого цвета..."
Разбежался и, вытянувшись в одну линию, врезался в воду. Десять раз от бортика до бортика. Нырнул за пятисантимовой монетой. Промахнулся. Нырнул опять. Задыхаясь, вынырнул. Самба стоял у бортика - черный в белом кителе, с серебряным подносом в руке.
"Что ты пьешь, господин?"
"Вы" у них не существует.
"Водка-кампари..."
На закате он лежал в шезлонге на верхней террасе. Небо быстро гасло. Зеленая звезда вставала над океаном. Слуга-карлик расстилал на балконе соседа ливийца молитвенный коврик. Низко висел, выпростав шасси, зашедший на посадку боинг. Аэродром начинался сразу за пустырем. Он с трудом повернулся на отсыревших подушках шезлонга - его недавно вырвало, и теперь ослабевшее тело сотрясала крупная дрожь. По спине равномерно прокатывались крупные волны: горячая, ударяющая в виски и затылок, и ледяная, от которой взмокали ладони.
Вспыхнул свет на лестнице, и в проеме раздвинутых дверей показался Рафаэль. Он нес плед и лошадиную дозу американского хинина.
* * *
Ужинали на острове, в доме еще одного одного мульти-пульти: свечи в саду, местный оркестр, играющий в глубине зала второго этажа. Разговор о русском Берлине двадцатых годов. Экивок понятно в чью сторону. Отличное белое вино. Южный Крест где-то там наверху. Он подумал, что Южный Крест совсем не впечатляет. Куда ему, скажем, до Скорпиона или той же Kaccuoneu...
Он отказался возвращаться со всеми вместе домой и на разбитом, дребезжащем такси отправился в порт. В Таверне, чуть ли не бронированная дверь, зарешеченное окно кассы, вышибала в спортивном костюме, было полутемно красные лампы светили откуда-то из-за спинок диванов. Он заказал двойной скотч, сел в темном углу. Подошла девица. Ничего. Черна как ночь. Длинные запястья, маленькая голова. Улыбнулась. Пододвинулась ближе. Раскрыла складки бубу.
"Иди, иди! Потом... позже!"
Черное на черном. В такой тьме ничего не видно. Ушла. Теперь они будут подходить по очереди. Предлагая товар лицом. Запах мускуса и духов. Немного пота. Сигарет. Через зарешеченное окно - не бордель, а тюрьма! - доносились раскаты барабанов. Весь город трясся под их дробь... Тянуло гнилью из порта, шафраном с кухни, бочечным пивом. Хорошо после длинного дня с голубыми сидеть в борделе. Подошла белая девочка. Вместо лица - каша из краски. Тра-та-та... И тут он услышал - и его окатило ледяной водой - русскую речь.
За спиной несколько голосов считали деньги.
"Серега, - говорил один, - не жлобься. Продадим икру - получишь башли назад".
Боже! В африканском борделе на берегу океана русские ребята собирали на пару лоханок! Морячки! Он повернулся к ним. Их лица были с трудом различимы. Много скотча и дешевого вина внутри, мало света - снаружи.
"Могу одолжить", - сказал он.
В таких местах кредитных карт не принимают. Гони наличные. Он угощал. Народ прибывал.
"А ты не брешешь, что ты невозвращенец?" - спросил белобрысый, похожий на младшего брата, парень.
"Чего тебе дома не жилось?" - спросил второй.
Знакомые дела - пока они вместе, ни одного человеческого вопроса от них не услышишь: пасут друг друга. Твою мать! Они пили еще. Белобрысый, когда очередная девица раскрыла перед ним бубу, запустил ей промеж ног руку и переменившимся голосом сказал:
"Ну я пошел, ребята..." - но остался сидеть.
"Иди, хрен с тобой", - отпускал его второй.
Еще один, сидевший в самом углу дивана, молчал. Было видно лишь, как ходили его желваки. Он пил пиво, доливая в него скотч.
Драка вспыхнула как солома. Двое ребят, то ли немцы, то ли датчане, спросили, на каком языке идет разговор.
"На русском", - был ответ.
"Global trouble-makers! All fucking problems are from those Russian ass-holes..." - сказал кто-то.
Пивная кружка просвистела в угол. Белобрысый кореш летел через залу, на ходу вытаскивая морской ремень из порток. Грохнул опрокинутый стол. В баре прибавили музыку. Капля крови, совсем черная в этом свете, капнула ему на штаны. Он сидел какое-то время, равнодушно наблюдая свалку. Русских теснили в угол. У одного из них кровь заливала лицо.
Тогда он, как ему показалось, медленно, с дурной усмешкой, вытянул из джинсов и свой пояс, так же неспешно продел его в ручку пивной кружки. Он вскочил - в ногах была подлая слабость - и, раскручивая кружку на ремне, ринулся в общую свалку. Он не рассчитал первый удар и попал скандинаву не по спине, а по голове. Сзади кто-то замахивался табуретом. Вышибала распахнул дверь настежь. Вдали уже вопили сирены полицейских машин.
Они бежали до доков, до плотной, непроницаемой тени складов. Где-то рядом, у автобусной стоянки, была колонка с водой. Но там в теплой пыли спали бродяги, а на пустых ящиках ливанцы резались в кости. Они кое-как оттерлись, отдышались. Ворота порта были совсем рядом.
"Ну, bon, - сказал он по привычке, - я пошел.
И вместо ответа получил сильный плоский удар в ухо.
* * *
Им никто больше не занимался. "Академик Северцев" был в открытом море. За эти дни он загорел больше, чем за месяц в Африке. Никто с ним не разговаривал. Капитан, чем-то похожий на отца, казался человеком вполне порядочным. Более того, было видно, что, позволь он себе забыть про порт приписки и слишком сообразительные похитители получили бы по тридцать горячих и по паре недель губы. Но все уже заливал знакомый советский сон. Все опять было заколдовано.
Безнадежность изжогой разъедала нутро. Море было спокойным. Искры солнца лениво плавились в ленивых волнах. До Гибралтара были сутки хода. Он стоял на корме, перекатывая на ладони последнюю таблетку валиума. Всегда носил с собой. Боялся, что как-нибудь откажут тормоза и начнется неподконтрольная реакция. Чушь! Бросил в воду. Оглянулся. У русских мужичков под их бесхребетностью и бесформенностью живет волчья какая-то интуиция. В этом была единственная опасность.
Бежит волна волне волной хребет... Таласа... Ломая... Перешагнув трос, подлез под поручни. Кто-то бежал по палубе. Никогда не мог проплыть больше двухсот метров. Особенно в пресной воде. На Волге ныряли с дебаркадера поплавка-ресторана. Было опасно. Стась Липицкий так и не вынырнул - ударился в сваю.
Сзади свистели. Рявкнул гудок. Прощаются. Он и не прыгнул, а шагнул. В конце концов, это и был не прыжок, а шаг".
Кил - Дакар - Париж 1982