Страница:
Конечно, я говорил по-английски не так складно, это лишь обратный пересказ..., конспект моих сбивчивых монологов...
Роджер же, словно он полжизни проработал вивисектором, раздел кончиком ножа угря. Я не был уверен в том, что он привык запивать еду сорокадвухградусным ромом. До меня стало доходить, что эти люди, наверное, и не так едят, и не так живут вообще, а, черт! - не в смысле же лучших продуктов и вещей, а в смысле другого дефицита - традиций, помельче - привычек...
"Знаешь, Роджер, - понесло меня по-новой, - мы все еще живем на войне ". Он уставился на черный цветок Яковлева. Может, ему тоже все это до лампочки? Может быть, ему интереснее о бабах, мусорах или нелегальном тотализаторе на бегах? "У нас ни гражданская, ни отечественная не кончились. Точнее, мы оккупированы соплеменниками. Наша реальность подтасована. Сомневаться запрещено. Разрешено мутировать, приспосабливаться. Это то, чего они и хотят. Каждодневное подавление вопросов, вопросиков, вопросищ рождает ядовитую, все разъедающую тревогу. Но любое внешнее проявление тревоги карается. Сиди и не рыпайся. Не обязательно ГБ, своими же соседями. Крикнувший рождает панику у того, кто силится не кричать. Я почти не знаю в своей жизни не антисоветчиков. Кремлевские аксакалы наши - стопроцентные антисоветчики, потому что они против своего же народа; с ними же солидарны и все, кто пасет счастливое стадо... Братская же семья народов по ночам мечтает, чтобы этот земной рай поскорее развалился..."
- "Вопрос идиотский, - сказал Роджер, - а коммунистов ты встречал?" "Нескольких; из породы наивных идиотов. Остальные более или менее удачные конформисты. Я думаю, у вас на Западе гораздо больше коммунистов, чем у нас. Мы из вашего будущего..."
"Ты уверен,- Роджер шарил взглядом по стенам, - что тебя не могут сейчас слушать?" - "Дорого, - сказал я, - я наводил справки. Я еще не засветился. А так, слушать какого-то бумагомарателя... ну, где-нибудь в досье, в графе "лояльность", стоит СО (социально опасный) или КИ (контакт с иностранцами). При обострении ситуации в стране таких прибирают к рукам. Нейтрализуют".
"Слушай, - Роджер крутил свой стакан в нерешительности, - у тебя льда хотя бы нет?" Льда у меня не было по простой причине: холодильник мой скончался, и я хранил в нем черновики. Но я высунулся в форточку и отломил приличную, вполне стерильную с виду сосульку.
"Моя жена с детьми приезжает в конце месяца,- Роджер отправил в стакан вслед за льдом уцелевшую дольку лимона, - ты думаешь, ты мог бы давать нам уроки русского?" Я кивнул. Why not? Гэбэшным училкам можно? Только потому, что они пишут отчеты?
"Может, будет полегче, - сказал Роджер,- в Хельсинки готовится большая конференция. Там есть пункт о гуманитарных отношениях, если его подпишут..."
Я пошел его провожать. Он не взял машину, чтобы не притащить хвост. Я показал ему несколько длинных дремучих проходняшек в нашем районе. Я вывел его закоулками к Страстному бульвару. "В этом доме жил танцмейстер Йогель" особнячок в стиле дохлого классицизма присел под шапкой снега. "Здесь наш единственный гений Александр Эс Пушкин встретил на балу некую Наталью...
"Я, право же, чувствую себя идиотом,- сказал я.- Я предпочел бы говорить о танцах дервишей, татарской поножовщине на Таганке, о наших доморощенных Мингусах, черт побери, свингующих вприсядку... Но мы, повторюсь, вынужденно политизированы. Общество устроено так, что как только ты уходишь на нейтральную позицию, зарываешься в невмешательство, выставляешь фанерный щит, на котором написано "В гробу я вас всех видел!", как моментально приносят телеграмму из чистилища: ты попадаешь в пассивные соглашатели, в попутчики вампиров, в конформисты... Потеря сопротивляемости грозит скоростным разрушением. Но и быть постоянно, как сказал известный псих, общественным жвачным животным в наших условиях - занятие дико скучное. Лично у меня трава вызывает дрист."
* * *
Теплая метель неслась по бульвару. Желто светились фонари. Партсобрание ворон в голых кронах тополей шумно аплодировало очередной резолюции. Два пенсионера, установив на коленях фанерный столик, играли на скамейке в шахматы. "Время выгуливать винные пары, псов и тоску одиночества", резюмировал я.
"Слушай,- Роджер улыбался, - я специально завел себе эту шапку, сшил пальто вполне в русском стиле - почему все понимают, что я иностранец?"
Мы стояли возле фотостенда ТАСС: успехи металлургов Урала, голод в Азии, забастовка в Европе - и хохотали.
"Мудила, ты двигаешься по-другому..." - "What is мudilа?" - спросил Роджер.
* * *
Конечно, я боялся. Еще куда ни шло - француз или португалец. Но американец! Это же явная посадка. Не сейчас, так потом. Вот уж куда меня совсем не тянуло: на нары, малость пострадать в духе приобретения высшего опыта. Я шел домой любимыми улицами, мимо особняка Лаврентия Берии, мимо Патриарших, в Пионерские переименованных, прудов, мимо угрюмой коробки одного из бериевских наследников. Девочка и двое мальчишек, несмотря на изряднейшую полночь, гоняли по льду пруда. Постовой, сам еще пацан, улыбался им из-за засады заснеженных кустов сирени. Метель давно кончилась, и в просвете быстро бегущих грязно-лиловых туч ныряла луна с бледным отпечатком головы генсека. Щеки, стекшие вниз, провалившиеся глаза, имперские брови. Я думал о нем, как он сидит в сортире, сцеживая последние капли, принимая решение послать-таки еще тридцать МИГов и изрядное количество веселящего желтого газа в Жопландию... Сидя на троне, натягивая бразды правления, вслушиваясь в шум воды...
Звонко смеялись дети. "А где мои коньки?" - подумал я. Тупые, со сгнившими шнурками, пожухлой кожей, они попадались мне на днях. Я спустился по деревянным ступенькам на припорошенный лед. "Эй, - крикнул я, - вы еще долго будете?" Мальчик с посерьезневшим вмиг лицом настриг ногами несколько елочек, откатываясь назад. "Минут двадцать, а что?" - его коньки брызнули мутным лунным светом и погасли. "Я сейчас приду,- крикнул я, поворачиваясь, подождите меня..."
Я мчался домой на Каретный. Я ворвался в квартиру, хлопая дверьми. Что со мною происходило? Я несся по посыпанной песком улице, и "норвежки" мои прыгали, перекинутые через плечо. Я плавал в радужных слезах. Меня злило. "Сучье племя! Козлы! - повторял я. - Когда же вы поумнеете? Неужели нельзя повернуть ваше идиотское колесо истории вспять! Жить, как люди живут... "Прогресс движется вперед..." - сказал генсек. И досталась же им страна, которую никак не доконаешь..."
Каток был пуст. Мне пришлось взять шнурки из ботинок. Тучи снесло, и лунный свет ровно лился на спящий город. Я осторожно проехал по кругу, перебирая ногами, как после болезни. Ничего! Я все еще не забыл. Остро скрипел полоз, мягкий ветер развевал волосы, из открытой двери невидимой машины доносился какой-то скомканный вальсик.
Когда это было? Я бросил школу, она еще училась. Лариса. Ямочки на щеках, татарский разрез всегда чем-то замутненных глаз. Мы катались в Парке культуры. Там, где километры черного
накатанного льда, рядом с черной замерзшей рекой, под таким же отороченным снегоносными тучами небом. Фонари, когда мы неслись по набережной, валились то на левый, то на правый бок. Военный оркестрик надувал щеки. Толстые бабы в белых халатах поверх ватных пальто продавали горячий кофе в бумажных стаканчиках. У нее был класс - низко сидя, она легко перебирала ногами; левая рука была крепко заведена за спину, правая, в тонкой перчатке, широким махом помогала полету. На поворотах, и это было самое восторженное, мы не только не снижали скорость, но на каких-то последних пределах, падая совсем набок, со скрежетом и брызгами вспоротого льда, еще наддавали...
Я жил тогда в дедовской, новенькой после его смерти, квартире. Она приходила с мороза с горящими щеками, с промерзшими ногами, конечно же... Кто из десятиклассниц наденет теплые чулки? Все они бегают с посиневшими коленками в двадцатиградусную стужу. Она оттаивала на низкой тахте, где мы валялись часами, не в силах разлипнуться. Мы были как запутавшийся узел. Нужно было изрядно терпения, чтобы вывести руку из-под головы, отыскать занемевшую лодыжку... Журчал ртом, набитым жеваной пленкой, магнитофон. Шмыгала по коридору бдительная бабушка. Ах, эта Лариса всегда останавливала мою неосведомленную руку в последний момент. Лишь однажды, когда температура в комнате дошла до таких невероятных марокканских пределов, что мы наконец торопливо, помогая друг другу, как дети, разделись, лишь тогда она и сама с испугавшим меня ожесточением, сжав неумелыми пальцами этот вопящий отросток, этот вздыбленный, мне самому неизвестный предмет, раздвинула наконец крепкие, как судорогой до этого сведенные ноги и, дрожа так, что прыгали, моих не находя, ее губы, потянула меня на себя, как одеяло... И все же, когда мой одноглазый, ослепший от слез зверь тупо ткнулся в нее, она выскользнула, кувыркнулась на бок и, отчаянно плача, всхлипывая, понесла синкопированный бред про врачей, про то, что у нее слишком узкие бедра, про первобытный ужас и мировую катастрофу.
Я мгновенно понял, что ее мать, старая ведьма, провела отличную психотерапию, внушив на пару с бандитом гинекологом своей крошке, что любая беременность будет фатальной... "Я хочу тебя", - плакала она. Я переместился с севера на юг, я был, как и она, полным новичком и профаном, я осторожно прикоснулся к ней губами. От нее шел слабый запах крови, я что-то задел в ней. Она еще всхлипывала, но смысл ее всхлипываний менялся. Я был весь, от шеи до вывернутой пятки, напряжен, как стальной прут, и, когда она, где-то на другом конце жизни, капая на него слезами, осторожно дотронулась мокрыми губами, лизнула, как какой-нибудь леденец, я взорвался. Я лежал, уткнувшись лицом меж ее ног. Элвис-Пэлвис давно заткнулся, и маг крутился впустую, было слышно, как дворник скребет мостовую, она вздрагивала, словно икала.
Потом она сидела в одних чулках и курила, я пил в первый раз самостоятельно купленный коньяк, стакан за стаканом, и странно пьянел, словно опускался сквозь ватные этажи все ниже и ниже во все более ватный мир. Она больше не сопротивлялась, когда я осторожно трогал ее разбухшую скользкую ранку, и сказала, что завтра же узнает, что нужно сделать, ведь мы уже взрослые. "Ведь правда?" - сказала она и назвала меня тут же придуманным, криво звучащим именем.
Мы оделись, и я смотрел, как исчезали под свитером ее груди, и, взяв коньки, отправился во двор, где за железной сеткой на баскетбольной площадке был залит хоккейный каток, но кататься мы не могли, и я сразу упал, наехав на предательскую щепку, и сидел, как сейчас, с дрожащими ногами на льду, и она сказала: "Пойдем?" Я проводил ее до подъезда, окно ее матери светилось узкой полоской неплотно сдвинутых штор. "Завтра", - сказала она, жалко улыбаясь, и поцеловала совсем по-другому, словно была женой.
Она не пришла ни на следующий день, ни через месяц. И, уже вернувшись из армии, на Маяке, в метро, я почти влетел в нее на бегу: была она похожа на растрескавшуюся терракотовую вазу. Сквозь толстый слой грима еще пробивались ее черты. Меня обдало кипятком, и, пятясь, я втиснулся в уже до ругани переполненный вагон. Двери лязгнули. Она, опустив голову, прошла мимо.
* * *
Все это навалилось на меня, как будто на широком повороте я въехал в мягко рухнувшее зеркало. От падения болела спина. Кадык лифта медленно вздымался в горле подъезда. Я разогнался, попытался прыгнуть на сто восемьдесят градусов, упал опять и, гася скорость, поехал к мосткам, где лязгали зубами мои промерзшие ботинки.
* * *
Появилась и семья Роджера: неугомонные дети, неожиданно маленькая, энергичная жена. Джонатан, Сьюзи, Пола. Я вступил в должность гида. Боже! Оказывается, и показывать-то было нечего. От когтей и зубов власти уцелевшие храмы? То, что взрывали, над чем кощунствовали, а теперь, сообразив рекламно-идеологическую и валютную ценность, пустили в оборот? Да и неловко было как-то появляться в старообрядческом храме на Рогожской заставе, где морщинистые бабки и благообразные старики без всякой любви к ближним встречали пришедших поглазеть иноземцев... Я выбирал маленькие церковки на уцелевших от режимокрушения улочках центра, на Солянке, в до сих пор живом Замоскворечье.
В Хамовниках я встретил отца Варфоломея. Пять лет назад в застуженном подмосковном храме он окрестил меня. Я сиял, как только что отчеканенный золотой, без малого неделю. Отец Варфоломей, поклонившись чинно семье Роджера, оттащил меня к забору городской усадьбы Толстого, укоряя: "Даже к празднику не приходишь? Я думал, ты в своем Крыму овец пасешь... Не стыдно?" - "Погряз, батюшка,- отвечал я чужим голосом. - В храме уж точно год не был". - "Ну что с тобой делать? Губишь ты себя! - теребил Варфоломей седую бороду,- Зашел бы хоть на неделе, поговорили бы. Жениться тебе, дурню, пора, вот что...", неожиданно заключил он.
Бабки с кульками освященных яблок, печенья, с бидонами святой воды спускались по ступенькам, пятились к воротам, крестились. Водосвят был на той неделе.
Иногда Роджер прихватывал с собой веселого, говорливого южноамериканского дипломата. Рафаэль всегда был одет с иголочки, надушен, боюсь, что и напудрен. Он был знатоком русской живописи двадцатых годов, японских нецек, африканских масок и, конечно, иконописи. Он попросту раздражал меня, рассматривая храмовые иконы с беззастенчивостью скупщика. В остальном был мил, внимателен, прекрасно говорил по-русски и никогда ни о чем серьезно. Он был соседом Роджера и несколько раз, когда Роджер не мог, отвозил меня домой. Однажды, к моему обалдению, прощаясь, он поцеловал мою руку; глаза его, мягкие, бархатистые, выжидательно светились. Я выскочил из машины как ошпаренный.
Я показал им Новодевичий монастырь, старое кладбище, разрешенную часть Кремля, шатровую церковь в Коломенском. Мы бродили в юсуповском имении, сгоняли в Ясную Поляну, Суздаль, Владимир, Псков, Ярославль... Боже! Я увидел страну глазами американца! Единственное, что еще не было обезличено, до сих пор было живо, что вызывало восторг, не принадлежало советской эпохе. Осколки России: монастыри с расстрелянными фресками, кельи, где еще недавно держали малолетних преступников, барские усадьбы, дважды, трижды ограбленные, зажиточные некогда деревни, амбары, конюшни, избы - все это было наскоро отреставрировано, подчищено, доведено до товарного вида, вокруг и сквозь проведены узкие, но все же вполне европейские дороги, понастроены гостиницы, о которых совы и мечтать не могли, завезена еда, которой и видеть не видели и... понеслась! Автобусами и в частном порядке по Золотому туристическому кольцу, толпами и семьями, обедая в бывших монашеских трапезных, отдыхая под защитой гэбэшных портье, парясь в финских баньках, надираясь "рюски водка", катаясь на тройках, слушая цыган - пошел твердовалютный гость.
Мы видели с Роджером чистенькие горницы, в которых скучали босые, в сарафаны обряженные девицы, изображавшие народ. Но народа, как сказал поэт, давно уже не было - было население. Мы обедали в избах на курьих ножках, где фольклорные мужики, заправленные ханкой по самые уши, вприсядку таскали с кухни осетрину и медвежатину. Медовуха лилась рекой. Мы проезжали при этом пустые выцветшие витрины местных магазинов, куда не удосуживался сунуться ни один иностранец. Водка из нефти, а не пшеничная, как за валюту, стояла там на прилавках, водка и кульки с каменными конфетами.
Мы слышали бесконечные вопли седых, хорошо завитых путешественниц, сладострастные бульканья: "Люси, глянь сюда, ну не восторг ли?" И сухая, прямая, как флагшток, столетняя Люси, давным-давно перепутавшая Лахор с Казанью, резвой рысцой неслась взглянуть на крупные золотые звезды, усыпавшие лазурь купола храма Св.Николая, и ее прожорливый фотоаппарат набивал рот заснеженными березами, фальшивыми пейзажами, лихими ямщиками и золотыми крестами. "Marvelous! - кричала она.- Gorgeous!"
Это была их Россия, их восторженный СССР.
Конечно, случались казусы, действительность вдруг не состыковывалась, ободранные людишки появлялись там, где не положено, или мимо окон отельчика сопливый пацан вдруг проводил такую изможденную бухенвальдскую коровенку, что на мгновенье включалось сомнение, но организаторы аттракциона, устроители солнечной погоды, ответственные за теплый ветер, знали свое дело. От древнейшего русского храма во Владимире до знаменитой политтюрьмы было рукой подать, но словно пуленепробиваемое стекло куполом накрывало православный Кони-Айленд...
Ах, Роджер, век не забуду. Спасибо за интуристовскую, в сарафанах от Диора, сапожках от Ив Сен-Лорана Русь. Аминь.
* * *
Итак, наступил критический момент: уже раз пять приглашали они меня на ланч, и больше отнекиваться я не мог. Как изменилась закулисная Москва! Последние свои джинсы я покупал три года назад где-то на темной лестнице при свете полуоткрытой двери в неизвестную квартиру. Никитка привел меня тогда к королю задниц: ливайсов, рэнглеров и ли. Король обернулся валетом: картаво извинялся, что не может нас принять - мамаша, видите ли, нанесла ему официальный визит и пьет теперь чай с клубничным вареньем... Огрызком сантиметра он в секунду обмерил меня и притащил застиранные до белизны джинсы. Цены были божеские, да и Никитка своим присутствием сбивал косой процент. Тридцать пять целковых выложил я за порты, видавшие, быть может, Колизей или, что не хуже, Пикадилли...
Разного возраста и таланта девушки ставили мне на них заплатки позднее. Джинсы в Союзе дело серьезное, за них и прирезать могут. Кто там в солнечной Грузии заманил джинсового мальчика на предмет пленительного сотрясения маминой постели? Пардон, дело было в горах,- две скромные школьницы. Мальчонка остался без штанов и без пульса. Девушки, по слухам, и посейчас страдают от активного авитаминоза на северном лесоповале.
"Джинсы, - утверждает Никита, - в стране победившего всех без разбора социализма не портки, а флаг". Ося же уверяет, что как загар создает образ здоровья, свободного времени, юга, солнца, так и джинсы - образ свободных, опытных в мордобое и задирании юбок мужланов, а для сов, тоскливо глядящих за бугор, джинсы - это и есть сама свобода...
Нынче все проще. Я позвонил Долгоносику, любовнице мрачного, седого, худого как спичка художника. Художник упорно доставал соцреализм тем, что писал точно такие же, как в Манеже, картины; лишь какая-нибудь кощунственная и не сразу уловимая деталь превращала "Трактористов на отдыхе" или "Посещение делегацией вьетнамских товарищей фабрики презервативов г.Баковка" в полный и прекрасный бред. Так, отдыхающий в жирных волнах пашни тракторист одной рукой расправлял непокорный чуб, а в другой, прижатой к сердцу, держал "ГУЛАГ" Солженицина. С вьетнамскими же товарищами все было в порядке, лишь одна сисястая розовощекая комсомолка из ОТК, смущаясь конечно, показывала руководителю делегации разведенными ладошками размер в Африку идущих презервативов.
* * *
Долгоносик, ленивая, всегда заспанная, флегматичная девица, открыла шкаф, вываливая товар. Свитера и брюки, рубашки и куртки, шарфы, часы, браслеты, белье, чулки. Налицо был явный прогресс - вещи были новые, цены чудовищные. Я выбрал рубашку, вельветовый пиджак, померил джинсы. Денег не хватало, но Долгоносик открыла мне кредит. "Заходи почаще, - прощалась она, - в конце месяца Большой возвращается из Парижа, всего будет навалом". Халатик щупленькой девочки все время случайно распахивался, и ее жалкая грудка подглядывала бледным соском.
* * *
Впервые в жизни, отправляясь в гости, я прихватил паспорт. Пешком я пересек центр и добрался до гостиницы "Украина". Дипломатическое гетто одинаковые, покоем стоящие коробки зданий - начиналось отсюда; заросли ситроенов и вольво, магазины с улучшенными товарами, валютные лавки, стоглазые дворники, незаметный уличный патруль, особый московский привкус опасности. Пьяница, не соображающий, как застегнуть ширинку, не сунется в такой двор, не станет искать проходняшку. Любопытствующий дурак ускорит шаг, и лишь недоразвитые школяры будут думать, как бы проскочить обалдевшего от скуки фараона и отломать от сказочного мерседесса роскошный трилистник эмблемы.
Без пяти час, усиленно припадая на правую ногу, с зыбью боли на наглом челе, я подошел к черной волге, скучающей у подъезда гостиницы. Старый хрыч за баранкой умненькими глазами смотрел на мое приближение. Он не открыл дверь, а лишь приспустил стекло. Делая легкие ошибки в чудном языке Толстого, указуя рукой в тугой перчатке куда-то через дорогу, я объяснил Харону Ивановичу, что плачу трешник, ежели он довезет меня до дома, до которого двести метров пути, полминуты свободного полета. Какой же привыкший к левой работе шофер откажется получить трешник за такой пустяк? Миновав милицейский пост, мы подкатили к угловому подъезду, дядя Ваня получил на водку, а я, забыв, на какую ногу нужно хромать, проковылял к вражескому лифту.
Это была уже другая Москва, вычищенная, отмытая. Не было в подъезде настенной графики: наивной порнографии, изречений вроде: "Дура, возьми в рот..." - или лаконичной мести: "Девушка Шура дает шоферюгам МУРа... тел. 232-16-01". He было черных подпалин на потолке - забав школяров и ленивых хулиганов. Делается это просто: забавник плюет на известку стены и соскребает ее спичкой, после чего спичка поджигается и выстреливает в потолок; комок мокрой известки приклеивает ее, и деревянный червяк горит и корчится, и пятно копоти расплывается все шире и шире.
* * *
Я что-то перехватил утром: кусок сыра, чашку кофе. Напряжение и смущение придавили чувство голода. Теперь же, сидя в салоне, раздавшемся до размеров дворца, обалдевший от картин, ковров, фарфора, от стерильного, в какой-то трубе общипанного воздуха, я был готов смести теленка, кабанчика или хотя бы корку хлеба.
Дети уже тащили показывать мне свои сокровища: невиданные игрушки, в которые тут же хотелось поиграть, то есть отыграться за припорошенное снежком пустое место в памяти, называемое детством. Но уже шли через розовый лужок глазастые коленки, кружевной фартучек и сплетенные на мягком животике, друг в дружку вцепившиеся ручки.
"Разверни-ка его под столом, Джонатан..."
И красный автомобильчик, конечно же не сделанный таким крошечным, а уменьшенный - лишь прямые арифметические уменьшения дают такие копии, застрявший в дюнах ковра, буксовал, рычал, но все же слушался у окна лежавшего с антенной в руках Джонатана.
"Что будет пить господин?" - в неожиданном третьем лице спросила служанка. Боже! За что мне эта издевка судьбы? Первый человек в моей жизни, назвавший меня господином, был гэбэшной дипкорпусовской вышколенной служанкой... Роджер, ведущий за руку Сьюзи, громко сказал:
"Дайте ему текилы: он бредит кактусами... Ты ведь никогда не пил мексиканскую водку?.." Пять стопок текилы, ледяных и пресных, прожгли во мне дыру. Я добросовестно выполнял обряд: сыпал соль на венерин бугор, вооружался лимонной долькой и, начиная с соли и кончая лимоном, посылал в уже горящие внутренности взрывающийся глоток.
За дымчатой занавеской катился в радужное будущее обычный московский проспект: вьючный люд пер свои авоськи, стоял в очередях под вывеской "Овощи-фрукты", вжимался в троллейбусные двери. Вождь, в до сих пор не износившемся канонизированном черном жилете, с гвоздикой в петлице и с удавленном, как петух, картузом в огромном кулаке, перекрывал собою фасад дома напротив. Среди грозных клюквенных облаков, под мышкой вождя, было прорезано банальное с крестом оконце, авоська с продуктами была вывешена наружу... Патрульная канарейка медленно тащилась по осевой. Со скрежетом шла от моста танковая колонна снегоуборочных машин. Железные щетки с остервенением вгрызались в черный лед.
* * *
Пришла мисс Не-Помню. Пришел господин Забыл. На руках прошмыгнула в просвете дверей служанка: блюдо с отставшим облачком пара она по-цирковому держала ногами. "Нажми здесь", - ломал мой палец упорный Джонатан. Я ткнул кнопку: на замаскировавшемся под карманное зеркальце экранчике вытаращил зенки и сиганул в небеса разноцветный Микки Маус. "A table!"- позвала Пола.
Мне было сколько-то там взрослых лет. Мне казалось, я прилично разбирался в литературе, живописи, кино, истории, немного в философии. Я был горд тем, что самостоятельно выжил, никуда не вступил, ни на что не согласился, ото всех удрал. Я умел стрелять из автомата в кромешной тьме на звук голоса; пересекал страну без копейки денег из конца в конец, отличал на слух в джунглях стоголового оркестра Роя Элдриджа от Кэта Эндерсена. Я выпивал бутылку водки один и, если закуски не было, считал, что и так сойдет. Я мог расслоить любую городскую толпу на составные: от кассира Большого, одетого под туриста, до стукача, прикидывающегося рабочим. Я выучил английский, слушая сквозь вой и треск разорванного пространства Jazz Hours Виллиса Коновера. И я оказался полным дикарем.
Я не знал, как принять из рук служанки блюдо. У меня никогда не было служанок! Издыхая от голода, я сделал самое худшее - тоскливым голосом я сообщил хозяйке, что в общем-то не очень голоден... Пощипывая вкуснейшую корочку хлеба, так, исключительно от рассеянности... я любезно ответствовал мадемуазель Не-Помню, что православный пост продлится еще три недели, что в старые времена магазины были забиты грибочками ста сортов, квашеной капустой с брусникой и клюквой, мочеными яблоками, орехами, жареными вениками... "О нет! - отвечал я господину Забыл. - Сам-то я, грешный, настолько погряз, что никакой пост не в помощь..."
Роджер же, словно он полжизни проработал вивисектором, раздел кончиком ножа угря. Я не был уверен в том, что он привык запивать еду сорокадвухградусным ромом. До меня стало доходить, что эти люди, наверное, и не так едят, и не так живут вообще, а, черт! - не в смысле же лучших продуктов и вещей, а в смысле другого дефицита - традиций, помельче - привычек...
"Знаешь, Роджер, - понесло меня по-новой, - мы все еще живем на войне ". Он уставился на черный цветок Яковлева. Может, ему тоже все это до лампочки? Может быть, ему интереснее о бабах, мусорах или нелегальном тотализаторе на бегах? "У нас ни гражданская, ни отечественная не кончились. Точнее, мы оккупированы соплеменниками. Наша реальность подтасована. Сомневаться запрещено. Разрешено мутировать, приспосабливаться. Это то, чего они и хотят. Каждодневное подавление вопросов, вопросиков, вопросищ рождает ядовитую, все разъедающую тревогу. Но любое внешнее проявление тревоги карается. Сиди и не рыпайся. Не обязательно ГБ, своими же соседями. Крикнувший рождает панику у того, кто силится не кричать. Я почти не знаю в своей жизни не антисоветчиков. Кремлевские аксакалы наши - стопроцентные антисоветчики, потому что они против своего же народа; с ними же солидарны и все, кто пасет счастливое стадо... Братская же семья народов по ночам мечтает, чтобы этот земной рай поскорее развалился..."
- "Вопрос идиотский, - сказал Роджер, - а коммунистов ты встречал?" "Нескольких; из породы наивных идиотов. Остальные более или менее удачные конформисты. Я думаю, у вас на Западе гораздо больше коммунистов, чем у нас. Мы из вашего будущего..."
"Ты уверен,- Роджер шарил взглядом по стенам, - что тебя не могут сейчас слушать?" - "Дорого, - сказал я, - я наводил справки. Я еще не засветился. А так, слушать какого-то бумагомарателя... ну, где-нибудь в досье, в графе "лояльность", стоит СО (социально опасный) или КИ (контакт с иностранцами). При обострении ситуации в стране таких прибирают к рукам. Нейтрализуют".
"Слушай, - Роджер крутил свой стакан в нерешительности, - у тебя льда хотя бы нет?" Льда у меня не было по простой причине: холодильник мой скончался, и я хранил в нем черновики. Но я высунулся в форточку и отломил приличную, вполне стерильную с виду сосульку.
"Моя жена с детьми приезжает в конце месяца,- Роджер отправил в стакан вслед за льдом уцелевшую дольку лимона, - ты думаешь, ты мог бы давать нам уроки русского?" Я кивнул. Why not? Гэбэшным училкам можно? Только потому, что они пишут отчеты?
"Может, будет полегче, - сказал Роджер,- в Хельсинки готовится большая конференция. Там есть пункт о гуманитарных отношениях, если его подпишут..."
Я пошел его провожать. Он не взял машину, чтобы не притащить хвост. Я показал ему несколько длинных дремучих проходняшек в нашем районе. Я вывел его закоулками к Страстному бульвару. "В этом доме жил танцмейстер Йогель" особнячок в стиле дохлого классицизма присел под шапкой снега. "Здесь наш единственный гений Александр Эс Пушкин встретил на балу некую Наталью...
"Я, право же, чувствую себя идиотом,- сказал я.- Я предпочел бы говорить о танцах дервишей, татарской поножовщине на Таганке, о наших доморощенных Мингусах, черт побери, свингующих вприсядку... Но мы, повторюсь, вынужденно политизированы. Общество устроено так, что как только ты уходишь на нейтральную позицию, зарываешься в невмешательство, выставляешь фанерный щит, на котором написано "В гробу я вас всех видел!", как моментально приносят телеграмму из чистилища: ты попадаешь в пассивные соглашатели, в попутчики вампиров, в конформисты... Потеря сопротивляемости грозит скоростным разрушением. Но и быть постоянно, как сказал известный псих, общественным жвачным животным в наших условиях - занятие дико скучное. Лично у меня трава вызывает дрист."
* * *
Теплая метель неслась по бульвару. Желто светились фонари. Партсобрание ворон в голых кронах тополей шумно аплодировало очередной резолюции. Два пенсионера, установив на коленях фанерный столик, играли на скамейке в шахматы. "Время выгуливать винные пары, псов и тоску одиночества", резюмировал я.
"Слушай,- Роджер улыбался, - я специально завел себе эту шапку, сшил пальто вполне в русском стиле - почему все понимают, что я иностранец?"
Мы стояли возле фотостенда ТАСС: успехи металлургов Урала, голод в Азии, забастовка в Европе - и хохотали.
"Мудила, ты двигаешься по-другому..." - "What is мudilа?" - спросил Роджер.
* * *
Конечно, я боялся. Еще куда ни шло - француз или португалец. Но американец! Это же явная посадка. Не сейчас, так потом. Вот уж куда меня совсем не тянуло: на нары, малость пострадать в духе приобретения высшего опыта. Я шел домой любимыми улицами, мимо особняка Лаврентия Берии, мимо Патриарших, в Пионерские переименованных, прудов, мимо угрюмой коробки одного из бериевских наследников. Девочка и двое мальчишек, несмотря на изряднейшую полночь, гоняли по льду пруда. Постовой, сам еще пацан, улыбался им из-за засады заснеженных кустов сирени. Метель давно кончилась, и в просвете быстро бегущих грязно-лиловых туч ныряла луна с бледным отпечатком головы генсека. Щеки, стекшие вниз, провалившиеся глаза, имперские брови. Я думал о нем, как он сидит в сортире, сцеживая последние капли, принимая решение послать-таки еще тридцать МИГов и изрядное количество веселящего желтого газа в Жопландию... Сидя на троне, натягивая бразды правления, вслушиваясь в шум воды...
Звонко смеялись дети. "А где мои коньки?" - подумал я. Тупые, со сгнившими шнурками, пожухлой кожей, они попадались мне на днях. Я спустился по деревянным ступенькам на припорошенный лед. "Эй, - крикнул я, - вы еще долго будете?" Мальчик с посерьезневшим вмиг лицом настриг ногами несколько елочек, откатываясь назад. "Минут двадцать, а что?" - его коньки брызнули мутным лунным светом и погасли. "Я сейчас приду,- крикнул я, поворачиваясь, подождите меня..."
Я мчался домой на Каретный. Я ворвался в квартиру, хлопая дверьми. Что со мною происходило? Я несся по посыпанной песком улице, и "норвежки" мои прыгали, перекинутые через плечо. Я плавал в радужных слезах. Меня злило. "Сучье племя! Козлы! - повторял я. - Когда же вы поумнеете? Неужели нельзя повернуть ваше идиотское колесо истории вспять! Жить, как люди живут... "Прогресс движется вперед..." - сказал генсек. И досталась же им страна, которую никак не доконаешь..."
Каток был пуст. Мне пришлось взять шнурки из ботинок. Тучи снесло, и лунный свет ровно лился на спящий город. Я осторожно проехал по кругу, перебирая ногами, как после болезни. Ничего! Я все еще не забыл. Остро скрипел полоз, мягкий ветер развевал волосы, из открытой двери невидимой машины доносился какой-то скомканный вальсик.
Когда это было? Я бросил школу, она еще училась. Лариса. Ямочки на щеках, татарский разрез всегда чем-то замутненных глаз. Мы катались в Парке культуры. Там, где километры черного
накатанного льда, рядом с черной замерзшей рекой, под таким же отороченным снегоносными тучами небом. Фонари, когда мы неслись по набережной, валились то на левый, то на правый бок. Военный оркестрик надувал щеки. Толстые бабы в белых халатах поверх ватных пальто продавали горячий кофе в бумажных стаканчиках. У нее был класс - низко сидя, она легко перебирала ногами; левая рука была крепко заведена за спину, правая, в тонкой перчатке, широким махом помогала полету. На поворотах, и это было самое восторженное, мы не только не снижали скорость, но на каких-то последних пределах, падая совсем набок, со скрежетом и брызгами вспоротого льда, еще наддавали...
Я жил тогда в дедовской, новенькой после его смерти, квартире. Она приходила с мороза с горящими щеками, с промерзшими ногами, конечно же... Кто из десятиклассниц наденет теплые чулки? Все они бегают с посиневшими коленками в двадцатиградусную стужу. Она оттаивала на низкой тахте, где мы валялись часами, не в силах разлипнуться. Мы были как запутавшийся узел. Нужно было изрядно терпения, чтобы вывести руку из-под головы, отыскать занемевшую лодыжку... Журчал ртом, набитым жеваной пленкой, магнитофон. Шмыгала по коридору бдительная бабушка. Ах, эта Лариса всегда останавливала мою неосведомленную руку в последний момент. Лишь однажды, когда температура в комнате дошла до таких невероятных марокканских пределов, что мы наконец торопливо, помогая друг другу, как дети, разделись, лишь тогда она и сама с испугавшим меня ожесточением, сжав неумелыми пальцами этот вопящий отросток, этот вздыбленный, мне самому неизвестный предмет, раздвинула наконец крепкие, как судорогой до этого сведенные ноги и, дрожа так, что прыгали, моих не находя, ее губы, потянула меня на себя, как одеяло... И все же, когда мой одноглазый, ослепший от слез зверь тупо ткнулся в нее, она выскользнула, кувыркнулась на бок и, отчаянно плача, всхлипывая, понесла синкопированный бред про врачей, про то, что у нее слишком узкие бедра, про первобытный ужас и мировую катастрофу.
Я мгновенно понял, что ее мать, старая ведьма, провела отличную психотерапию, внушив на пару с бандитом гинекологом своей крошке, что любая беременность будет фатальной... "Я хочу тебя", - плакала она. Я переместился с севера на юг, я был, как и она, полным новичком и профаном, я осторожно прикоснулся к ней губами. От нее шел слабый запах крови, я что-то задел в ней. Она еще всхлипывала, но смысл ее всхлипываний менялся. Я был весь, от шеи до вывернутой пятки, напряжен, как стальной прут, и, когда она, где-то на другом конце жизни, капая на него слезами, осторожно дотронулась мокрыми губами, лизнула, как какой-нибудь леденец, я взорвался. Я лежал, уткнувшись лицом меж ее ног. Элвис-Пэлвис давно заткнулся, и маг крутился впустую, было слышно, как дворник скребет мостовую, она вздрагивала, словно икала.
Потом она сидела в одних чулках и курила, я пил в первый раз самостоятельно купленный коньяк, стакан за стаканом, и странно пьянел, словно опускался сквозь ватные этажи все ниже и ниже во все более ватный мир. Она больше не сопротивлялась, когда я осторожно трогал ее разбухшую скользкую ранку, и сказала, что завтра же узнает, что нужно сделать, ведь мы уже взрослые. "Ведь правда?" - сказала она и назвала меня тут же придуманным, криво звучащим именем.
Мы оделись, и я смотрел, как исчезали под свитером ее груди, и, взяв коньки, отправился во двор, где за железной сеткой на баскетбольной площадке был залит хоккейный каток, но кататься мы не могли, и я сразу упал, наехав на предательскую щепку, и сидел, как сейчас, с дрожащими ногами на льду, и она сказала: "Пойдем?" Я проводил ее до подъезда, окно ее матери светилось узкой полоской неплотно сдвинутых штор. "Завтра", - сказала она, жалко улыбаясь, и поцеловала совсем по-другому, словно была женой.
Она не пришла ни на следующий день, ни через месяц. И, уже вернувшись из армии, на Маяке, в метро, я почти влетел в нее на бегу: была она похожа на растрескавшуюся терракотовую вазу. Сквозь толстый слой грима еще пробивались ее черты. Меня обдало кипятком, и, пятясь, я втиснулся в уже до ругани переполненный вагон. Двери лязгнули. Она, опустив голову, прошла мимо.
* * *
Все это навалилось на меня, как будто на широком повороте я въехал в мягко рухнувшее зеркало. От падения болела спина. Кадык лифта медленно вздымался в горле подъезда. Я разогнался, попытался прыгнуть на сто восемьдесят градусов, упал опять и, гася скорость, поехал к мосткам, где лязгали зубами мои промерзшие ботинки.
* * *
Появилась и семья Роджера: неугомонные дети, неожиданно маленькая, энергичная жена. Джонатан, Сьюзи, Пола. Я вступил в должность гида. Боже! Оказывается, и показывать-то было нечего. От когтей и зубов власти уцелевшие храмы? То, что взрывали, над чем кощунствовали, а теперь, сообразив рекламно-идеологическую и валютную ценность, пустили в оборот? Да и неловко было как-то появляться в старообрядческом храме на Рогожской заставе, где морщинистые бабки и благообразные старики без всякой любви к ближним встречали пришедших поглазеть иноземцев... Я выбирал маленькие церковки на уцелевших от режимокрушения улочках центра, на Солянке, в до сих пор живом Замоскворечье.
В Хамовниках я встретил отца Варфоломея. Пять лет назад в застуженном подмосковном храме он окрестил меня. Я сиял, как только что отчеканенный золотой, без малого неделю. Отец Варфоломей, поклонившись чинно семье Роджера, оттащил меня к забору городской усадьбы Толстого, укоряя: "Даже к празднику не приходишь? Я думал, ты в своем Крыму овец пасешь... Не стыдно?" - "Погряз, батюшка,- отвечал я чужим голосом. - В храме уж точно год не был". - "Ну что с тобой делать? Губишь ты себя! - теребил Варфоломей седую бороду,- Зашел бы хоть на неделе, поговорили бы. Жениться тебе, дурню, пора, вот что...", неожиданно заключил он.
Бабки с кульками освященных яблок, печенья, с бидонами святой воды спускались по ступенькам, пятились к воротам, крестились. Водосвят был на той неделе.
Иногда Роджер прихватывал с собой веселого, говорливого южноамериканского дипломата. Рафаэль всегда был одет с иголочки, надушен, боюсь, что и напудрен. Он был знатоком русской живописи двадцатых годов, японских нецек, африканских масок и, конечно, иконописи. Он попросту раздражал меня, рассматривая храмовые иконы с беззастенчивостью скупщика. В остальном был мил, внимателен, прекрасно говорил по-русски и никогда ни о чем серьезно. Он был соседом Роджера и несколько раз, когда Роджер не мог, отвозил меня домой. Однажды, к моему обалдению, прощаясь, он поцеловал мою руку; глаза его, мягкие, бархатистые, выжидательно светились. Я выскочил из машины как ошпаренный.
Я показал им Новодевичий монастырь, старое кладбище, разрешенную часть Кремля, шатровую церковь в Коломенском. Мы бродили в юсуповском имении, сгоняли в Ясную Поляну, Суздаль, Владимир, Псков, Ярославль... Боже! Я увидел страну глазами американца! Единственное, что еще не было обезличено, до сих пор было живо, что вызывало восторг, не принадлежало советской эпохе. Осколки России: монастыри с расстрелянными фресками, кельи, где еще недавно держали малолетних преступников, барские усадьбы, дважды, трижды ограбленные, зажиточные некогда деревни, амбары, конюшни, избы - все это было наскоро отреставрировано, подчищено, доведено до товарного вида, вокруг и сквозь проведены узкие, но все же вполне европейские дороги, понастроены гостиницы, о которых совы и мечтать не могли, завезена еда, которой и видеть не видели и... понеслась! Автобусами и в частном порядке по Золотому туристическому кольцу, толпами и семьями, обедая в бывших монашеских трапезных, отдыхая под защитой гэбэшных портье, парясь в финских баньках, надираясь "рюски водка", катаясь на тройках, слушая цыган - пошел твердовалютный гость.
Мы видели с Роджером чистенькие горницы, в которых скучали босые, в сарафаны обряженные девицы, изображавшие народ. Но народа, как сказал поэт, давно уже не было - было население. Мы обедали в избах на курьих ножках, где фольклорные мужики, заправленные ханкой по самые уши, вприсядку таскали с кухни осетрину и медвежатину. Медовуха лилась рекой. Мы проезжали при этом пустые выцветшие витрины местных магазинов, куда не удосуживался сунуться ни один иностранец. Водка из нефти, а не пшеничная, как за валюту, стояла там на прилавках, водка и кульки с каменными конфетами.
Мы слышали бесконечные вопли седых, хорошо завитых путешественниц, сладострастные бульканья: "Люси, глянь сюда, ну не восторг ли?" И сухая, прямая, как флагшток, столетняя Люси, давным-давно перепутавшая Лахор с Казанью, резвой рысцой неслась взглянуть на крупные золотые звезды, усыпавшие лазурь купола храма Св.Николая, и ее прожорливый фотоаппарат набивал рот заснеженными березами, фальшивыми пейзажами, лихими ямщиками и золотыми крестами. "Marvelous! - кричала она.- Gorgeous!"
Это была их Россия, их восторженный СССР.
Конечно, случались казусы, действительность вдруг не состыковывалась, ободранные людишки появлялись там, где не положено, или мимо окон отельчика сопливый пацан вдруг проводил такую изможденную бухенвальдскую коровенку, что на мгновенье включалось сомнение, но организаторы аттракциона, устроители солнечной погоды, ответственные за теплый ветер, знали свое дело. От древнейшего русского храма во Владимире до знаменитой политтюрьмы было рукой подать, но словно пуленепробиваемое стекло куполом накрывало православный Кони-Айленд...
Ах, Роджер, век не забуду. Спасибо за интуристовскую, в сарафанах от Диора, сапожках от Ив Сен-Лорана Русь. Аминь.
* * *
Итак, наступил критический момент: уже раз пять приглашали они меня на ланч, и больше отнекиваться я не мог. Как изменилась закулисная Москва! Последние свои джинсы я покупал три года назад где-то на темной лестнице при свете полуоткрытой двери в неизвестную квартиру. Никитка привел меня тогда к королю задниц: ливайсов, рэнглеров и ли. Король обернулся валетом: картаво извинялся, что не может нас принять - мамаша, видите ли, нанесла ему официальный визит и пьет теперь чай с клубничным вареньем... Огрызком сантиметра он в секунду обмерил меня и притащил застиранные до белизны джинсы. Цены были божеские, да и Никитка своим присутствием сбивал косой процент. Тридцать пять целковых выложил я за порты, видавшие, быть может, Колизей или, что не хуже, Пикадилли...
Разного возраста и таланта девушки ставили мне на них заплатки позднее. Джинсы в Союзе дело серьезное, за них и прирезать могут. Кто там в солнечной Грузии заманил джинсового мальчика на предмет пленительного сотрясения маминой постели? Пардон, дело было в горах,- две скромные школьницы. Мальчонка остался без штанов и без пульса. Девушки, по слухам, и посейчас страдают от активного авитаминоза на северном лесоповале.
"Джинсы, - утверждает Никита, - в стране победившего всех без разбора социализма не портки, а флаг". Ося же уверяет, что как загар создает образ здоровья, свободного времени, юга, солнца, так и джинсы - образ свободных, опытных в мордобое и задирании юбок мужланов, а для сов, тоскливо глядящих за бугор, джинсы - это и есть сама свобода...
Нынче все проще. Я позвонил Долгоносику, любовнице мрачного, седого, худого как спичка художника. Художник упорно доставал соцреализм тем, что писал точно такие же, как в Манеже, картины; лишь какая-нибудь кощунственная и не сразу уловимая деталь превращала "Трактористов на отдыхе" или "Посещение делегацией вьетнамских товарищей фабрики презервативов г.Баковка" в полный и прекрасный бред. Так, отдыхающий в жирных волнах пашни тракторист одной рукой расправлял непокорный чуб, а в другой, прижатой к сердцу, держал "ГУЛАГ" Солженицина. С вьетнамскими же товарищами все было в порядке, лишь одна сисястая розовощекая комсомолка из ОТК, смущаясь конечно, показывала руководителю делегации разведенными ладошками размер в Африку идущих презервативов.
* * *
Долгоносик, ленивая, всегда заспанная, флегматичная девица, открыла шкаф, вываливая товар. Свитера и брюки, рубашки и куртки, шарфы, часы, браслеты, белье, чулки. Налицо был явный прогресс - вещи были новые, цены чудовищные. Я выбрал рубашку, вельветовый пиджак, померил джинсы. Денег не хватало, но Долгоносик открыла мне кредит. "Заходи почаще, - прощалась она, - в конце месяца Большой возвращается из Парижа, всего будет навалом". Халатик щупленькой девочки все время случайно распахивался, и ее жалкая грудка подглядывала бледным соском.
* * *
Впервые в жизни, отправляясь в гости, я прихватил паспорт. Пешком я пересек центр и добрался до гостиницы "Украина". Дипломатическое гетто одинаковые, покоем стоящие коробки зданий - начиналось отсюда; заросли ситроенов и вольво, магазины с улучшенными товарами, валютные лавки, стоглазые дворники, незаметный уличный патруль, особый московский привкус опасности. Пьяница, не соображающий, как застегнуть ширинку, не сунется в такой двор, не станет искать проходняшку. Любопытствующий дурак ускорит шаг, и лишь недоразвитые школяры будут думать, как бы проскочить обалдевшего от скуки фараона и отломать от сказочного мерседесса роскошный трилистник эмблемы.
Без пяти час, усиленно припадая на правую ногу, с зыбью боли на наглом челе, я подошел к черной волге, скучающей у подъезда гостиницы. Старый хрыч за баранкой умненькими глазами смотрел на мое приближение. Он не открыл дверь, а лишь приспустил стекло. Делая легкие ошибки в чудном языке Толстого, указуя рукой в тугой перчатке куда-то через дорогу, я объяснил Харону Ивановичу, что плачу трешник, ежели он довезет меня до дома, до которого двести метров пути, полминуты свободного полета. Какой же привыкший к левой работе шофер откажется получить трешник за такой пустяк? Миновав милицейский пост, мы подкатили к угловому подъезду, дядя Ваня получил на водку, а я, забыв, на какую ногу нужно хромать, проковылял к вражескому лифту.
Это была уже другая Москва, вычищенная, отмытая. Не было в подъезде настенной графики: наивной порнографии, изречений вроде: "Дура, возьми в рот..." - или лаконичной мести: "Девушка Шура дает шоферюгам МУРа... тел. 232-16-01". He было черных подпалин на потолке - забав школяров и ленивых хулиганов. Делается это просто: забавник плюет на известку стены и соскребает ее спичкой, после чего спичка поджигается и выстреливает в потолок; комок мокрой известки приклеивает ее, и деревянный червяк горит и корчится, и пятно копоти расплывается все шире и шире.
* * *
Я что-то перехватил утром: кусок сыра, чашку кофе. Напряжение и смущение придавили чувство голода. Теперь же, сидя в салоне, раздавшемся до размеров дворца, обалдевший от картин, ковров, фарфора, от стерильного, в какой-то трубе общипанного воздуха, я был готов смести теленка, кабанчика или хотя бы корку хлеба.
Дети уже тащили показывать мне свои сокровища: невиданные игрушки, в которые тут же хотелось поиграть, то есть отыграться за припорошенное снежком пустое место в памяти, называемое детством. Но уже шли через розовый лужок глазастые коленки, кружевной фартучек и сплетенные на мягком животике, друг в дружку вцепившиеся ручки.
"Разверни-ка его под столом, Джонатан..."
И красный автомобильчик, конечно же не сделанный таким крошечным, а уменьшенный - лишь прямые арифметические уменьшения дают такие копии, застрявший в дюнах ковра, буксовал, рычал, но все же слушался у окна лежавшего с антенной в руках Джонатана.
"Что будет пить господин?" - в неожиданном третьем лице спросила служанка. Боже! За что мне эта издевка судьбы? Первый человек в моей жизни, назвавший меня господином, был гэбэшной дипкорпусовской вышколенной служанкой... Роджер, ведущий за руку Сьюзи, громко сказал:
"Дайте ему текилы: он бредит кактусами... Ты ведь никогда не пил мексиканскую водку?.." Пять стопок текилы, ледяных и пресных, прожгли во мне дыру. Я добросовестно выполнял обряд: сыпал соль на венерин бугор, вооружался лимонной долькой и, начиная с соли и кончая лимоном, посылал в уже горящие внутренности взрывающийся глоток.
За дымчатой занавеской катился в радужное будущее обычный московский проспект: вьючный люд пер свои авоськи, стоял в очередях под вывеской "Овощи-фрукты", вжимался в троллейбусные двери. Вождь, в до сих пор не износившемся канонизированном черном жилете, с гвоздикой в петлице и с удавленном, как петух, картузом в огромном кулаке, перекрывал собою фасад дома напротив. Среди грозных клюквенных облаков, под мышкой вождя, было прорезано банальное с крестом оконце, авоська с продуктами была вывешена наружу... Патрульная канарейка медленно тащилась по осевой. Со скрежетом шла от моста танковая колонна снегоуборочных машин. Железные щетки с остервенением вгрызались в черный лед.
* * *
Пришла мисс Не-Помню. Пришел господин Забыл. На руках прошмыгнула в просвете дверей служанка: блюдо с отставшим облачком пара она по-цирковому держала ногами. "Нажми здесь", - ломал мой палец упорный Джонатан. Я ткнул кнопку: на замаскировавшемся под карманное зеркальце экранчике вытаращил зенки и сиганул в небеса разноцветный Микки Маус. "A table!"- позвала Пола.
Мне было сколько-то там взрослых лет. Мне казалось, я прилично разбирался в литературе, живописи, кино, истории, немного в философии. Я был горд тем, что самостоятельно выжил, никуда не вступил, ни на что не согласился, ото всех удрал. Я умел стрелять из автомата в кромешной тьме на звук голоса; пересекал страну без копейки денег из конца в конец, отличал на слух в джунглях стоголового оркестра Роя Элдриджа от Кэта Эндерсена. Я выпивал бутылку водки один и, если закуски не было, считал, что и так сойдет. Я мог расслоить любую городскую толпу на составные: от кассира Большого, одетого под туриста, до стукача, прикидывающегося рабочим. Я выучил английский, слушая сквозь вой и треск разорванного пространства Jazz Hours Виллиса Коновера. И я оказался полным дикарем.
Я не знал, как принять из рук служанки блюдо. У меня никогда не было служанок! Издыхая от голода, я сделал самое худшее - тоскливым голосом я сообщил хозяйке, что в общем-то не очень голоден... Пощипывая вкуснейшую корочку хлеба, так, исключительно от рассеянности... я любезно ответствовал мадемуазель Не-Помню, что православный пост продлится еще три недели, что в старые времена магазины были забиты грибочками ста сортов, квашеной капустой с брусникой и клюквой, мочеными яблоками, орехами, жареными вениками... "О нет! - отвечал я господину Забыл. - Сам-то я, грешный, настолько погряз, что никакой пост не в помощь..."