Понятно, помочь можно не каждому. Но справедливости ради берусь утверждать, что отпетых среди нас было немного. Многие, как и я, тяготились своим положением. Вслух об этом не говорилось. Не позволяла обстановка. Но наедине с собой чуть ли не каждый из нас задумывался над своей судьбой, искал возможности, как ее изменить. Да и что завидного в судьбе бездомного, не знающего, где и как жить, подростка? Бесшабашная лихость, цинизм и дерзость — все это наносное, внешнее, все это бравада.
   Искал их и я. Искал настойчиво. Не могу сказать, сколько бы еще времени длилась моя бездомная эпопея, но твердо знаю: так или иначе я сам бы положил ей конец. Во всяком случае, внутренне я был готов к этому. И когда подвернулся случай, я им без колебаний воспользовался.
   Впрочем, случаем это вряд ли можно назвать.
   Однажды ночью, зимой 1924 года, когда вся наша компания была в сборе, нас неожиданно окружили плотным кольцом какие-то люди в полувоенной форме. Действовали они быстро и решительно. Один из них спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал нам:
   — Ну, ребята, поехали, хватит ваньку ломать. Довели, можно сказать, себя до ручки… Будете теперь жить по-человечески.
   Кое-кто из беспризорников по привычке начал было хорохориться. С разных сторон послышались выкрики:
   — Куда поехали?
   — Нам и тут неплохо!
   Руководитель операции спокойно возразил:
   — Неплохо — это еще не хорошо. А мы с вами, пацаны, новую житуху будем организовывать — умную, интересную. Хорошую на все сто!
   Я почему-то сразу поверил этому человеку. Он не подлаживался под нас; в негромком голосе его звучали строгие, даже властные, нотки, но была в нем какая-то неотразимая убежденность в своей правоте, от которой на душе у меня сразу стало как-то легко и спокойно. Такой врать не станет, решил про себя я.
   Но нашлись среди беспризорников и такие, кто смотрел на вещи иначе. Кое-кто из ребят попытался было рвануть из кольца окружения. Но затея их не имела успеха. Все выходы оказались перекрытыми.
   Подогнали два грузовика. Беспризорники — большинство с шутками, но кое-кто и с руганью — разместились в кузовах, а через полчаса мы уже въехали во двор, на воротах которого издали бросались в глаза огромные буквы: «ОГПУ». Нас выстроили, пересчитали, разбили по возрасту. Потом дали каждому по куску мыла и повели в баню. Пока мы отмывали с себя многонедельную грязь, одежду нашу успели сжечь, а взамен выдали новую. Непривычно было облачаться во все чистое, и здесь без шуток тоже не обошлось.
   На другой день, перед завтраком, какой-то серьезный человек, с усталым лицом и с наганом на боку вкратце разъяснил нам наше новое положение, а заодно и обстановку в целом. Он говорил, что решением рабоче-крестьянского правительства начата борьба с беспризорностью, что заниматься этим будет ГПУ, председателем которого является Феликс Эдмундович Дзержинский. Нам объяснили также, что все мы будем учиться — школа рядом. А потом ознакомили с распорядком дня.
   И началась наша новая жизнь. За ворота детдома выходить никому не разрешалось. Жили на полном самообслуживании. Все делали сами: убирали, стирали, по очереди готовили пищу на кухне, даже стригли друг друга. Из обслуживающего персонала в детдоме насчитывалось всего три-четыре человека. Они же, кстати, числились и воспитателями.
   Спали мы, помню, на железных койках, матрацы и подушки набивали сеном. Вначале спали прямо на матрацах, но потом каждому выдали по простыне. В школе вместо тетрадей использовали шершавую, как наждак, серую оберточную бумагу, писали карандашами, так что и рассмотреть-то написанное на такой самодельной тетрадке было трудно.
   Жили, словом, небогато — все только самое необходимое. Но никто нам златых гор и не сулил. Крыша над головой есть; еда хотя и скудная, но зато всякий день и досыта; одеты-обуты, в классах читать-писать учат… Чего же еще! А главное — смысл появился в жизни, которого прежде не было…
   Вскоре там же, в детдоме, когда мне исполнилось шестнадцать лет, меня избрали секретарем комсомольской ячейки. Комсомольская работа — дело живое, требующее постоянно быть в самой гуще происходящих событий. Порой приходилось нелегко — не хватало умения, опыта, — но жить зато стало куда интереснее. Влекла меня и учеба. Сколько себя помню, я всегда жадно тянулся к знаниям, ненасытно вбирал в себя все, что так или иначе могло пригодиться в жизни. И когда летом 1927 года директор фабрично-заводского училища объявил, что заводу нашему нужны дизелисты, я записался на курсы одним из первых.
   Пришлось, правда, лишиться временно части заработка, но я об этом ничуть не жалел. Жилось, понятно, трудно, каждая копейка была на счету, но я привык обходиться самым малым. Тем более игра, как говорится, стоила свеч. В ту пору такие профессии, как дизелист, считались престижными и котировались высоко. Да и как иначе! Тут тебе и сложная техника, и ответственность, и особое доверие — дизели снабжали электричеством весь завод.
   К тому времени меня избрали членом бюро заводской комсомольской организации. И двойная ответственность — рабочая и общественная, а вместе с тем и двойное доверие вселяли в меня уверенность, что я нужен людям, приношу пользу.
   Казалось бы, чего еще! От добра, как утверждает пословица, добра не ищут. Но юность неугомонна, и в душу запала новая мечта — овладеть еще более сложной техникой, стать шофером.
   Шоферов в городе не хватало, профессия эта считалась тогда чуть ли не экзотической. А в Новороссийске вслед за первым отечественным грузовиком АМО стали появляться легковые автомобили различных иностранных марок — «рено», «мерседес», «дедион». Это теперь «Жигули» да «Волги» чуть ли не возле каждого подъезда стоят. Тогда же автомобиль был в новинку: пропылит по улице — редкий прохожий не обернется.
   А тут еще попалось на глаза объявление о наборе на шоферские курсы, и я, конечно, не устоял. Учиться предстояло без стипендии, да что поделаешь — хорошо хоть не надо было платить за науку. Пришлось, словом, на целых шесть месяцев еще туже затянуть пояс. Обносился за полгода дальше некуда, да что одежда — иной раз и есть было нечего, так и промотаешься целый день голодный. Ни мать, ни братья помочь мне тогда не могли, сами еле-еле сводили концы с концами. Ребята, верно, помогали, чем могли, сочувствовали моей мечте…
   Наконец наступил день, когда я самостоятельно сел за руль. Возить мне предстояло крупного хозяйственника — начальника строительства Новороссийской тепловой электростанции. Стройка по тем временам затевалась грандиозная. Новой станции предстояло снабжать электроэнергией город, порт, элеватор, заводы «Пролетарий» и «Октябрь». Рабочих туда набрали со всего города, одних комсомольцев собралось около четырехсот человек — самая большая в городе комсомольская организация. Меня, как, видимо, уже зарекомендовавшего себя комсомольского организатора, избрали секретарем — неосвобожденным, понятно.
   Отказаться, ясное дело, не откажешься. Да я и не помышлял об этом, хотя понимал, что крутиться придется как белке в колесе. Не знаю, как бы я со всем этим справился, если бы не особый характер начальника строительства. Старый питерский рабочий, коммунист, он не шибко жаловал положенную ему привилегию в виде «мерседеса» с личным шофером. То есть ко мне-то он относился хорошо, а вот услугами персонального транспорта пользовался нечасто.
   Заеду утречком за ним на квартиру, а он выйдет, мельком взглянет на отмытый до блеска «мерседес» и скажет свое обычное:
   — Езжай-ка ты, Женя, на завод один. А я пешком пройдусь. Подышу воздухом.
   Дело, конечно, не в воздухе. Рабочей закалки человек, не любил он ничего показного. Да и «мерседес» иной раз называл нэпмановской игрушкой…
   Буржуев в Новороссийске оставалось в ту пору еще немало. Далеко не всем удалось удрать за границу после гражданской воины. Одни пооткрывали магазины да лавочки. Другие затаились в надежде на недолговечность Советской власти. Хватало и откровенной контры. Непримиримые враги революции, в основном из недобитого белого офицерья, сколотили из недовольных новыми порядками мелкие подвижные отряды так называемых «бело-зеленых» и ушли в горы. Оттуда и предпринимали бандиты свои неожиданные вылазки. Грабили села, убивали при случае партийных и советских работников.
   Бороться с ними было нелегко. Особенно если учесть их высокую мобильность и связи с теми, кто держал их в курсе дел, затаившись в городе и других местах Черноморского побережья. Чекисты решили обратиться за помощью к населению.
   И вот однажды меня вызвали в ГПУ.
   — Как комсомольский работник, ты здешнюю молодежь лучше других знаешь, — сказали мне там. — Сможешь подобрать надежных парней? Отряд создаем.
   Уточнять, что за отряд, я не стал. В то время нередко создавались добровольные комсомольские группы для содействия органам ГПУ. А ребят подходящих, конечно, подобрал.
   Начались занятия. Учились обращаться с оружием, ходили стрелять в тир — он располагался тут же, во дворе ГПУ. Отрабатывали кое-какие навыки рукопашного боя. Большинство занимались охотно, даже с азартом, обсуждали на все лады предстоящую встречу с противником. Но к делу ребята относились серьезно: сознавали, что не в казаки-разбойники играем.
   Наконец настал день, когда нас собрали рано утром во дворе ГПУ и вручили каждому по винтовке и по десятку патронов.
   Выехали из города. По дороге догадались, что везут вас в сторону Кабардинки — есть такое село неподалеку от Новороссийска, на берегу моря. Выгрузились, не доезжая километра два до села. По команде командира группы, сотрудника ГПУ, построились в две шеренги.
   — Прошлой ночью «бело-зеленая» сволочь произвела налет на село, — оглядев нас, сказал сотрудник ГПУ. — Убили четырех человек. Далеко бандиты уйти не могли. Через час со стороны Геленджика начнется облава. Наша задача прочесать лес от подножия горы до Лысой сопки.
   Вскоре мы уже двигались с винтовками наперевес в сторону горы. Рассыпавшись в цепочку, продирались сквозь густой кустарник. Идти было тяжело. Колючки цеплялись за одежду, раздвигаемые ветви норовили хлестнуть по глазам. Но если искать путь полегче, обходить стороной заросли, можно упустить врага — бандиты торчать на открытом месте не станут.
   Прошло часа два-три. Кое-кто из ребят успел выбиться из сил, но команды на отдых нет. Значит, надо терпеть, надо идти дальше. Я тоже чувствовал, что каждый шаг дается мне все с большим трудом. И вдруг справа от меня неожиданно бухнул винтовочный выстрел. Затем еще и еще… Не разбирая дороги, я бросился во всю прыть в сторону перестрелки — откуда только силы взялись! Но когда я и несколько парней, шедших вместе со мной в этом участке цепочки, подбежали к месту, где завязался бой, все уже было кончено. Среди деревьев, на небольшой полянке, лежали в траве четыре трупа, а рядом с поднятыми вверх руками стояли еще человек семь, брошенное оружие валялось у их ног. Зато винтовки моих ребят, взявших бандитов в кольцо, были наготове.
   — Спасибо, братва! Не прозевали, — сказал, засовывая в кобуру пистолет, сотрудник ГПУ. — Вся банда налицо. Жаль только, главарь их успел застрелиться — струсил, когда понял, что ответ держать придется. Зато остальные от суда не уйдут. Трибунал их будет судить. А вам, ребята, еще раз спасибо за помощь!
   Так состоялось первое мое боевое крещение. И хотя в самой схватке принять участие мне в тот раз не довелось, но, как говорится, лиха беда начало. А продолжение между тем не заставило себя долго ждать. Правда, оказалось оно не совсем таким, как мне тогда представлялось.
   Случилось это в конце 1929 года. Меня срочно вызвали в горком комсомола. Причем вызывал не кто-нибудь, а первый секретарь городской комсомольской организации Первухин.
   — Не знаешь — зачем? — спросил я ожидавшего в приемной Костю Коккинаки. Он в то время работал матросом на спасательной станции. — Чего это мы ему вдруг понадобились?
   — Зайдем — скажут! А пока садись, — подвинулся, освобождая место на диване, Костя.
   Больше расспрашивать я не стал. Костя не любил суеты; характер у него отличался завидной выдержкой и непробиваемым, невозмутимым спокойствием.
   Из кабинета Первухина доносился чей-то густой, раскатистый голос, который, как мне показалось, принадлежал одному из работников горкома партии, не раз приезжавшему на строительство теплоэлектростанции. И когда нас с Костей пригласили в кабинет, я увидел, что не ошибся.
   Едва мы переступили порог, Первухин сказал:
   — Есть хорошая новость. Пришло два вызова в школу военных летчиков. Мы тут посоветовались, и решили, что наиболее подходящие кандидатуры — ты, Савицкий, и ты, Коккинаки. Ну как? Согласны? Конечно, если высоты боитесь, можете отказаться. Набор добровольный…
   Первухин улыбнулся и поглядел в сторону работника горкома партии. Тот в ответ подтверждающе кивнул, но голос его прозвучал совершенно серьезно и даже как бы чуточку строго:
   — В ЧОНе вы себя проявили неплохо, отзывы о вас вполне положительные. И комсомол рекомендует… Так что дело теперь только за вами… Решайте.
   — А чего тут решать! Согласны мы, — подался вперед Костя Коккинаки. — Понимаете? Согласны!
   — Понимаем, — не выдержав, улыбнулся в свою очередь и сотрудник горкома партии. — Зря волнуетесь, путевки за вами.
   — Я же говорил! — поспешил вставить слово довольный Первухин. — Разве такие парни, как Савицкий и Коккинаки, откажутся! Да ни в жизнь…
   Вечером мы допоздна засиделись с Костей Коккинаки в его крохотном домишке у Каботажного мола: обсуждали неожиданный поворот судьбы. Ехать предстояло далеко и надолго. Но нас это отнюдь не пугало, отъезд назначили на другой день. Чего тянуть… Того же мнения придерживались и Костины домочадцы.
   Семья Коккинаки была дружная и большая: родители и пятеро сыновей. В городе ее хорошо знали. А в будущем фамилии Коккинаки предстояло стать известной всей стране. Все пятеро братьев стали впоследствии известными в авиационном мире людьми. А старший, Владимир Константинович Коккинаки, совершив в 1938 году первый беспосадочный перелет по маршруту Москва-Владивосток, удостоился звания Героя Советского Союза.
   Но все это было еще впереди. А в тот далекий зимний вечер 1929 года мы с Костей, естественно, не только не могли предугадать будущей судьбы его братьев, но не знали и того, что сулит завтрашний день нам самим.
   На перроне Сталинградского вокзала, когда мы с ним после долгой дороги сошли с поезда, нас уже поджидал представитель летной школы. Он был не один. Вокруг сгрудилась целая компания парней примерно того же возраста, что и мы, — тоже будущие курсанты, будущие наши друзья по училищу.
   — Теперь, кажется, все! — озабоченно сказал представитель школы и, наспех оглядев нас, велел построиться в колонну по двое.
   Сказать по правде, выглядели мы не очень. Одеты кто во что горазд; в руках — у кого самодельный чемодан из выкрашенной под фибру фанеры, у кого потрепанный рюкзак, а то и просто перетянутый веревочной петлей узел; на лицах — либо откровенная растерянность, либо каменное спокойствие, явно напускное и нарочитое. Я уж не говорю о свойственной военным подтянутости или выправке. Словом, если судить только по внешнему виду, компания наша скорее напоминала артель сезонных рабочих, чем будущих военных летчиков.
   И представитель школы это тоже заметил. Стараясь, видимо, подбодрить нас, он добродушно и совсем не по-военному сказал:
   — Не форма определяет содержание, а содержание форму. Так что глядеть веселее! — И, помолчав секунду-другую, скомандовал уже совсем другим тоном: — Ша-агом — марш!
   Не знаю, грешила ли высказанная им сентенция со строго научной точки зрения, но с житейской стороны она свое дело сделала. Мы и впрямь как-то повеселели, оживились, а главное, вновь ощутили покинувшую нас было уверенность. Во всяком случае, через город наша колонна прошла если и не печатая лихо шаг, то вполне пристойно.
   А «содержание» у всех нас тогда было одно — неодолимое, яростное стремление учиться новому делу. Учиться так, чтобы как можно быстрее обрести право сесть на самолет. Летать — в этом коротком слове слились для нас и одержимость душ и смысл нашего существования.
   Но до полетов было еще далеко. Мы зубрили аэродинамику, изучали конструкцию самолета, копались в металлических потрохах авиационного мотора…
   Впрочем, надо сказать, нам повезло. Летная школа оказалась из числа только что открытых, и мы стали ее первым набором, а значит, и ее первым выпуском. Таким образом, и у курсантов, и у руководства школы оказались одни и те же интересы: мы рвались в небо, чтобы летать, начальство с нетерпением ожидало первого выпуска. И когда занятия по теории остались позади, а мы приступили к так называемой вывозной летной программе, между инструкторами школы разгорелось негласное соревнование. Каждый из них стремился стать первым, кто выпустит курсанта в самостоятельный полет. И это не была пустая борьба самолюбий, речь шла о профессиональном мастерстве наших наставников. Плохо подготовленного курсанта в самостоятельный полет не выпустишь. Сократить число провозных и контрольных полетов можно лишь за счет умелого индивидуального подхода к каждому курсанту. Именно тут и скрестились педагогические копья наших наставников.
   Летчик-инструктор Алексеев, который по воле случая стал в школе моим наставником, был не только отличным педагогом, не просто грамотным методистом, но и прекрасным пилотажником. Недаром позже он стал одним из известных в стране летчиков-испытателей. Авторитетом Алексеев пользовался среди нашего брата курсанта непререкаемым. К его слову не просто прислушивались — его скупых, немногословных советов ждали, а получив их, стремились сберечь в памяти надолго, если не навсегда.
   И не случайно, что именно его группа вырвалась вперед в этом негласном соревновании. Группа Алексеева стала первой, кому предстояло начать самостоятельные полеты. Но всю группу сразу не выпустишь. И в первой группе кто-то должен стать первым, кому доверят право на самостоятельный полет.
   Случилось так, что выбор Алексеева по каким-то одному ему известным причинам пал на меня.
   — Первый полет — как первая любовь, Савицкий! — сказал мне накануне инструктор. — Если напортачишь, всю жизнь помнить будешь. А гладко сойдет, тоже до конца своих дней не забудешь. Вот так-то, курсант!
   Ночью мне не спалось, заснул только под утро. Даже во сне все этот первый самостоятельный снился. Знал я, Алексеев зря слов не бросает: как сказал, так тому и быть. И верно: первый полет до сих пор помню до мелочей, будто и не прошло с той поры долгих полвека. Полвека с небом!
   Едва проснулся, подбежал к окну. Погода хоть куда. Как на заказ — самая что ни на есть летная.
   На летном поле собралась чуть ли не вся школа. Поодаль от остальных стоял и начальник школы комбриг Горшков. Что там ни говори, а первый самостоятельный полет первого выпуска!
   Как ни странно, сам я нисколько не волновался. Видно, перегорел за ночь. Хороший признак, подумалось мне, хладнокровие в данный момент — залог успеха. В переднюю кабину, туда, где обычно сидел инструктор, успели запихнуть мешок с песком, чтобы не нарушалась центровка самолета. Без суеты обошел машину: осмотр перед полетом — необходимая часть программы. Кажется, все в порядке… Кажется? Или в самом деле? Неторопливо обошел еще раз — порядок! Можно залезать в кабину.
   И вот он, этот последний момент: прошу убрать из-под колес тормозные колодки; дальше мне уже никто не указ, дальше — свобода первого самостоятельного полета. Свобода, которая кружит голову и горячит кровь. Но мне нужно оставаться спокойным, вспоминаю в последнюю секунду я. Ну что ж, раз надо, значит, надо, следовательно, никаких лишних эмоций!..
   Эмоции — это потом. А сейчас работа. Полная сосредоточенность и абсолютное внимание. Полет должен пройти не просто грамотно, с учетом всех требований и предписаний инструкций, — для меня этого было бы недостаточно. И инструктор, и руководство оказали мне высокое доверие — ведь это первый самостоятельный полет курсанта со дня открытия школы, и я понимал всю меру ответственности, которая легла на меня. Я должен был вложить в этот полет всего себя без остатка, иначе мне просто грош цена… И эти мысли — рассудочные и холодные, — будто боевой приказ, который я отдал самому себе, помогли мне собрать волю в кулак, помогли действовать точно и безукоризненно. Если бы я горячился, старался блеснуть — ошибок наверняка бы не избежал. Но мне удалось избрать единственно верный путь: я работал. Работал, как учили, спокойно и четко, предельно внимательно и хладнокровно. И так весь полет, от начала и до конца.
   Не стану вдаваться в подробности, скажу только, что ощущал редкое состояние полного, ничем не затуманенного счастья. Я — летчик! Я — бывший беспризорник Женька Савицкий — стал летчиком! Отныне летать — не только моя мечта, но и моя профессия. Профессия, которой, как я понял тогда, суждено стать делом всей моей жизни…
   А Алексеева в тот день поздравили с победой в соревновании: его курсант первым в истории школы поднялся в воздух.
   Но учеба давалась далеко не всем. И способности разные, да и подготовка перед поступлением в школу у многих хромала. Оказались среди курсантов и просто случайные люди. И когда наконец наступил долгожданный день, а мы построились в ожидании торжественной минуты — присвоения воинского звания, — шеренги наши изрядно поредели: от первоначального состава роты, насчитывавшей двести двадцать человек, осталось всего-навсего восемьдесят.
   Приказ Наркома обороны о присвоении звания «красный военлет» зачитывал перед строем начальник школы. Он же вручал нам и знаки воинского различия. Тем выпускникам, кто направлялся в строевые части, присваивалась четвертая категория, а вместе с ней — два кубика в петлицы тужурок. Шестая категория и четыре кубика полагались тем, кого решено было оставить в школе в качестве инструкторов.
   До сих пор не знаю, чего мне тогда хотелось больше: летать или учить летать других? То и другое в моих глазах выглядело одинаково заманчиво. Но в армии не выбирают, а распределение — тот же приказ. И когда начальник школы назвал мою фамилию, судьба моя уже была решена. Отныне бывшему курсанту Савицкому надлежало исполнять должность инструктора, а заодно и вести курс по аэродинамике. И если о первом назначении я еще мог догадываться, то должность преподавателя оказалась для меня полной неожиданностью.
   — А чего же ты хотел?! — поздравляли меня друзья. — Ты же эту аэродинамику небось по ночам во сне видел. Вот и отдувайся теперь наяву. Ничего, справишься…
   Предмет этот я и в самом деле любил. Спать, понятно, он мне не мешал, но овладел я им вполне основательно.
   — Вам-то что! — отшучивался в ответ я. — Вам здорово! Строевые летчики, летать будете…
   — И тебе неплохо! Тебе, может, заодно с аэродинамикой еще и пожарную охрану начальство доверит… Так что держись теперь, в гору пошел! И здесь без строевой не соскучишься…
   Шутки шутками, а расставаться с ребятами было жаль. Да и с мечтой о строевой летной службе — тоже не легче. Однако приказ есть приказ. Надо было приступать к исполнению новых обязанностей. Юность позади, начиналась взрослая жизнь… Скучать и впрямь было некогда. Меня избрали секретарем комсомольской организации отряда. Что ни говори, а сто пятьдесят комсомольцев — дело нешуточное! Только успевай поворачиваться…
   Я успевал. В молодости все легко — сил и энергии через край. Задора, азартного желания всюду поспевать — и того больше. Крутишься целыми днями, ровно белка в колесе, — и хоть бы тебе что! Наоборот, норовишь еще за что-нибудь ухватиться, еще что-нибудь на плечи взвалить… Чем больше ноши, тем увереннее себя чувствуешь: значит, могу, значит, нужен людям! Об отдыхе да развлечениях как-то совсем не думалось…
   Да и какие там развлечения! Аэродром Гумрак с его летным полем и деревянными, наспех сколоченными из дощатых щитов бараками, где мы жили, располагался на отшибе — не только клубов да театров — села приличного поблизости не увидишь. На танцы или хотя бы гармонь деревенскую послушать — сходить некуда. Да и не до того. Времени в обрез. Жили делом, остро и напряженно. Всякий день расписан буквально по минутам. Но никто не жаловался. Хотя отвести душу на вечеринке, потанцевать с девчатами, пройтись в обнимку по сельской улице порой очень хотелось — молодость, как поется в песне, бывает в жизни только раз.
   Когда у меня за плечами было уже два выпуска — по восемь человек в каждом, — меня повысили в должности — стал командиром звена. Спорилось и с преподавательской работой. Во всяком случае, новый начальник школы комбриг Богослов не раз отзывался о моей педагогической деятельности вполне уважительно. Слыл я большим авторитетом по этой части и в кругу инструкторов.