Страница:
Я придвинулся к нему поближе и спросил вполголоса:
– А кто еще с нами? Если не секрет, конечно.
Парень задумался, как будто здесь было над чем думать. Очень серьезный человек, трудно с такими разговаривать.
– Все население, – ответил он с плохо скрываемой гордостью. – Так что трагедия Ташлинска у нас не повторится.
– Население чего?
– Пока страны. Но, я уверен, проблем не возникнет и за ее пределами. Кому не хочется быть здоровым, жить фантастически долго и всю счастливую жизнь видеть... не сны, нет! Не поворачивается язык назвать это снами.
– Новая реальность, – подсказал я, вспомнив почему-то о слеге.
– Вот именно, очень точно вы сказали! А цена так мала. Чуть-чуть изменись, пойми, что преграда – это твоя алчность и твоя агрессивность...
– Значит, трагедия не повторится? – прервал я его. – Отлично, я больше люблю комедии.
– Ах, вряд ли вы слышали, – спохватился он. – Ташлинск – это городок в России, далеко отсюда. Однажды люди там пытались зажить по-новому, слиться с природой. Они приняли мученическую смерть. Дикая страна. Ошибка была в том, что они с самого начала противопоставили себя всему остальному миру.
Под Ольденбургом, мысленно добавил я, перетряхнув в голове архивы. Начало века. Материалы следствия, оставленные потомкам, рассказывали о ничем не мотивированных погромах, спровоцированных сбрендившими лицеистами. О провокаторе в лице директора лицея, которого потом судили и расстреляли... Что тут было возвышенного?
– Ничего-то у вас не выйдет, друзья, – доверительно сообщил я этому симпатичному пареньку. – Сколько таких было до вас, которые собирались человека менять! Но я – с вами. Я с вами, честное скаутское.
Возможно, я бы еще что-то сказал, прежде чем удалиться, возможно, мне что-то ответили бы, но тут с неба слаженно упали микролеты класса «колибри» – три аппарата, три точки, образовавшие равносторонний треугольник, – и в центре этой фигуры оказался наш лоток. С кожаных сидений поспрыгивали пилоты в костюмах и галстуках. Не теряя темпа, они двинулись упругим шагом к нам, а чуть поодаль сел четырехместный «кузнечик», из которого почему-то никто не вылез. Судя по звукам, где-то кто-то продолжал садиться, но другие летательные аппараты были мне не видны.
– Это за мной, – всхлипнул продавец, посерев лицом. Он схватил со стола электронный блокнот и выдрал дрожащими пальцами кристалл из гнезда. Блокнот умер мгновенно, без мучений. Кристалл был брошен на асфальт и раздавлен каблуком – в крошево: мальчик наивно полагал, будто этаким образом что-то уничтожает. Не подозревал, бедняга, что опытный эксперт прочтет всю его информацию не то что с осколков – с пыли.
Когда к нам подошли, он торопливо собирался, бросая газеты и журналы на пневмотележку. Однако ему сказали: «Да вы не волнуйтесь», а мне сказали: «Ну ты, спокойно!», а потом ему сказали: «Счастливо оставаться», а мне сказали: «Добро пожаловать», и я понял, что впервые за несколько минувших часов у меня есть хоть какой-то план действий.
Подошедшие, увы, не представились.
– Не могу идти, сандалий порвался, – поспешил я заговорить – прежде, чем в воздухе мелькнут наручники.
Один непроизвольно посмотрел вниз, и этого было достаточно, чтобы я его выключил. С двумя другими дело обстояло сложнее, они сразу отскочили – зубы стиснуты, разрядники наизготовку, – но из «кузнечика» высунулся некто и каркнул что было сил: «Не стрелять!» Очевидно, это был старший, ответственный за операцию. Я и сам догадывался, что стрелять они не станут ни при каком раскладе, разве что ампулой со слонобоем, да и то сомнительно, ибо номер ячейки в неведомой камере хранения был только в моей голове. Как моя драгоценная голова отреагирует на слонобой, особенно после утренней нейроволновой атаки? Рисковать они не могли, вряд ли им годился для беседы клинический идиот. И я пошел.
Это была непростая работа, но все же легче, чем в Маниле. После Манилы никакая работа не покажется трудной. Было даже любопытно, каким образом эти двое меня остановят, и вскоре ответ был получен – в виде разодранной на мне рубашки. Одному я сломал руку, второй поймал зубами собственный разрядник, а слева набегал еще кто-то, и справа – еще кто-то, и оба неудачно упали, и потом, уже за моей спиной, долго пытались подняться. Меня трудно остановить, если я куда-то иду. Сандалии мешали: их я сбросил; лохмотья, оставшиеся от рубашки, осыпались сами. Сказать, что план действий был прост, значит ничего не сказать – он был единственно возможен. Знал я их методы, сам не раз брал таких мерзавцев, какого сделали нынче из меня. Бежать куда-либо в сторону, прорываться, прятаться было глупо, кольцо вокруг уже замкнулось. Интересно, думал я, нашли они что-нибудь в вокзальных камерах хранения? Или это вовсе не ОНИ вздумали сейчас меня похитить? Тогда кто?
Сзади и сбоку мчалось подкрепление, которое явно запаздывало. Я двигался прямо на «кузнечик», одолевая плотный, как стена, воздух. Вертолет крутил лопастями с видимой неохотой, однако эта вялость была обманчива: аппарат с импульсным взлетом исчезает с места практически мгновенно. Лишь бы пилот не ударился в панику, молил я, лишь бы не нажал на кнопочку. Навстречу мне вылезал старший, надсаживая голосовые связки: «Стой, дурак, полиция!» Он был такая же полиция, как я – культовый писатель, поэтому я не стал вступать с ним в прения, я дернул его за галстук вниз, себе под ноги, и, удобно оттолкнувшись от его спины, как от трамплина, запрыгнул в салон вертолета. «Ты сам или помочь?» – поинтересовался я у пилота. Тот оказался сообразительным малым, а может, человека просто напугали мои шрамы вкупе с босыми ногами, – он канул из кабины прочь, и больше мне никто не мешал.
Управляться с разными типами летательных аппаратов нас учили еще на первом курсе разведшколы. Мне, бывшему космопроходцу, было это не сложнее, чем отфокусировать фотонный реактор. Я включил пневмоускоритель и взял рычаг на себя. Небо резко придвинулось, уши заложило, город остался глубоко внизу. Мгновенно сориентировавшись, я пошел обратно к земле, превращая параболу в спираль. Вряд ли кто-то успел полюбоваться моим полетом и, тем более, «схватить за хвост» траекторию посадки. К Университету, безмятежно мыслилось мне, куда же еще. Что за холм образовался на ровном месте, что за кочка такая?..
Я сел на набережной, возле конечной станции фуникулера. Дом Строгова прятался метрах в тридцати – среди шелковицы и диких абрикосов. Видна была только стеклянная башенка, откуда старец любил смотреть на звезды, и был виден фрагмент высокого крыльца, ступеньки которого спускались прямо к мозаичной мостовой. Смелее, это же Учитель, подбадривал я сам себя. Если не сейчас, то когда? Дадут ли мне такую возможность позже?
Я спрыгнул на мостовую и сразу увидел Славина с Баневым. Братья-писатели стояли у парапета, опираясь локтями о гранит, и смотрели вниз, на купающихся. Меня они не замечали. Я подошел, промокая носовым платком ссадину на плече (один из падающих бойцов проехался по мне своей кобурой). Ссадина слегка кровоточила.
– А я просто хотел его навестить, – цедил сквозь зубы трезвый Славин. – И всё, понимаешь? Всё! Не прощаться, не салютовать у гроба! Или ты тоже думаешь, как и эти ваши классики с современниками, что русский медведь уполз в берлогу умирать?
– Ты прекрасно знаешь, во что я ставлю мнение генералов от литературы, – отвечал Банев напряженным голосом. – Но ты никогда не задавал себе вопрос, зачем он здесь?
Судя по всему, сложный был у них разговор.
– Избушка, избушка, – позвал я, – повернись к морю задом, ко мне передом.
Они мельком глянули на меня.
– Откуда ты такой? – равнодушно спросил Славин.
– Из морской пены.
– Я же тебя просил, не надо к нему сегодня.
– Не было такого, – возразил я. – Открою страшную тайну. В этом мире вообще ничего не было и нет, кроме моих больных фантазий.
Виктор Банев молчал. Теперь он смотрел не на море, а на крыльцо, ведущее в дом Строгова.
– Ты от местного психиатра, что ли? – посочувствовал мне Евгений.
– Нет, одна знакомая богиня рассказала.
– Все мираж, в том числе одежда, – задумчиво произнес Банев. Очевидно, он имел в виду мой внешний вид. – Послушай, Эвгениус, мы не договорили. Так почему, по-твоему, Дим-Дим здесь поселился?
– Дим-Дим – в Дим-Доме... – усмехнулся Славин. – Не надо усложнять, Виктуар. Во-первых, Строгов привык жить вне России, вернее, успел за долгие годы отвыкнуть от России, во-вторых, ответ ясен. Он спрятался от мира. В том числе от нас, между прочим. Написал все, что мог и что хотел, и теперь думает, что сказать людям ему больше нечего. Разве не для того мы здесь, чтобы переубедить его?
– Только кретин может стараться переубедить писателя, который все написал, – с неожиданной резкостью отозвался Банев. – Писательская жизнь, как известно, редко совпадает с человеческой, потому что гораздо короче. Лет десять, пятнадцать, от силы двадцать, в течение которых пишутся основные книги. Ты что, не понял вопрос?
– Не глупее некоторых, – обиделся Славин. – Я тебе, Банев, вот что скажу. Строгов полсотни лет выстраивал нового человека, Хомо Футуруса своего, представлял, каким человек будет и каким должен быть. И разочаровался. Посчитал, что все зря, что человек будущего – это фантастика. Он ведь не фантаст, наш Димыч...
Друзья сцепились крепко, забыв о моем существовании.
Хорошие они были ребята, я любил их обоих. И дружили они хорошо, на зависть. Литераторы по призванию, а не по обстоятельствам, в отличие от меня. Как и все остальные птенцы литературного Питомника, организованного и брошенного Строговым, они были всерьез озабочены проблемой Будущего. Я вошел в их круг позже всех, когда Питомника, собственно, уже не стало, но я был озабочен тем же.
– Ошибаешься, – сказал Банев. – Именно как фантаст он и почувствовал, что отсюда, из этой маленькой страны все начнется. Он должен был увидеть это собственными глазами, потому и приехал. Вот что я пытаюсь вам втолковать. Неужели ты сам не чувствуешь того же?
– «Чуйствуешь», – передразнил Славин. – А может, как раз отсюда все кончится? Почему наш затворник никогда не покидает свой дом, если нашел в этой стране смысл жизни? Чувства часто выдают желаемое за действительное, превращают минус в плюс, о чем, по-моему, писатель Строгов знает куда лучше бывшего врача Банева...
И мучались они, как видно, тем же, чем я – оттого и спорили, пытаясь убедить не друг друга, а самих себя. Ведь что, собственно, происходило? Благодарные ученики, сговорившись, осадили крепость, в которой их Учитель спрятался от мира. Птенцы по очереди залетали в священное гнездо с единственной целью – зацепить уставшего от жизни старца, дать погибающему заряд злости. Спасительной злости. И тем самым ученики опровергали Учителя по-настоящему, ибо его мечты об изменении мотивационных сил общества, его психологические модели нового человека разбивались в щепки об этот простенький рецепт, имя которому «спасительная злость»... Кто-то убеждал Строгова, что воспитать Homo Fut?rus, Человека Будущего, можно только с помощью гипнотронного излучения, кто-то доказывал как дважды два, что его знаменитая формула радости: «Друг-Любовь-Работа» является на деле формулой горя и подлости... Был ли в этом хоть какой-то смысл?
– ...О будущем известно только одно: оно окажется абсолютно не таким, каким мы его представляем, вот главное его свойство, – вещал Славин. – Ты помнишь, чья это цитата, или напомнить? Нет никаких оснований видеть в здешних диковинах ростки чего-то там зеленого и раскидистого, потому что в конце концов все это может оказаться... ну, скажем, неизвестной формой наркомании.
– Тебе просто нажраться не дали, ты и кривишь морду, – отвечал культурный, изысканный Банев. – Что ты можешь знать о наркомании, бывший историк?.. Кстати, он бросил пить, – по секрету объяснил мне Банев. – Когда выяснил, что пустые бутылки обратно не принимают, а за их утилизацию нужно заплатить отдельной строкой в счете, потому что они не влезают в гостиничные утилизаторы.
– Врешь, как габровец! – вспыхнул Славин.
Я люблю вас обоих, думал я, наслаждаясь своим молчанием. Дикости и странности прошедшего дня временно отпускали разум. Возможность просто стоять и смотреть на живых, увлеченных друг другом людей, возвращала покой в мою душу, – в душу, существование которой и впрямь вызывало у меня серьезные сомнения, права ты была, девочка. Какие же вы у меня разные, умилялся я, и какие вы при том одинаково прекрасные. Два лебедя, вылетевшие из Питомника. Ты, Славин, очень хороший писатель, без дураков, романтик, оттого и пьяница, оттого и прикидываешься циником, а ты, популярный Банев, гораздо менее мне понятен, хотя бы потому, что на дух не переносишь спиртное, и это даже интересно, потому что я возьму и поменяю вас местами, герои. Я отберу у тебя национальность, Виктуар, вместе с твоей вежливостью и жесткостью, ты станешь у меня веселым хамом, пропойцей с горячим сердцем поэта; тебя же, эстетствующий Славин, мы выбросим с земли в космос, и окажешься ты в обществе новых людей, где все как один будут Хомо Футурусы, так что развлекаться тебе не дадут, ибо сказано преподобным Жилиным: «Межпланетники не пьют ни капли», конец цитаты...
Когда я всплыл, моих друзей совсем своротило набок. Оказалось, они уже обсуждали проблемы наркомании, легкомысленно перепрыгнув с темы на тему.
...Пусть наркоманами не становятся, а рождаются, азартно соглашался Славин, пусть каждый десятый – генетически предрасположен к нейрохимической зависимости. Это, конечно, большой процент, но речь-то о другом... (Забавно было слышать подобное от шалопая, который зависел от алкоголя напоказ, не скрываясь по подсобкам.) ...Речь о том, что внутренняя тяга, потребность бежать из реальности есть у каждого человека! И заглушается она чаще всего страхом. Если зелье дает желаемый кайф, но при этом наносит непоправимый вред организму, то применение его связано с неизбежным стрессом, поскольку человек, в отличие от подопытных крыс, знает о последствиях. А теперь представим, что наркотик перешел в своем развитии на следующую ступень: стал почти безвреден и не вызывает никакого иного привыкания, кроме психологического. Это, дорогие товарищи, нынешний этап, гвоздил он. Психоволновая техника и все такое... Не так уж грезогенераторы безвредны, как кому-то хотелось бы, квалифицированно возражал Банев, потому что никакое излучение не бывает безвредным, и не знают об этом разве что спившиеся историки... Ну пусть, пусть, отмахивался Славин. Теперь представим, что найдено средство, которое не просто дарит кайф, но при этом оздоравливает организм. Осознали, представили? Это будет третий и последний этап – наркотик, который продлевает жизнь. В условиях, когда сдерживающий страх превращается в свою противоположность, что может остановить подсознательное стремление к кайфу? Человек с нормальной эндокринной системой тоже хочет прожить долгую здоровую жизнь. А то, что платой будет наша осточертевшая реальность – разве это плата, разве это не дополнительный приз? Разум, увы, проголосует «за» и, тем более, инстинкт самосохранения...
– Ты сгущаешь краски, – спокойно сказал Банев. – Игра ума, не имеющая отношения к здешним странностям. Ты ведь про этот город говорил, правда? Кстати, Ваня, вам хочется снова испытать слег? – неожиданно обратился он ко мне. – Простите, конечно, за глупый вопрос.
Они оба посмотрели на меня.
– Почему глупый? – сказал я. – Поначалу хотелось несперпимо.
– А если бы слег продлевал твою бесценную жизнь? – тут же кинул Славин.
Я пожал плечами. В чем-то он был прав, по крайней мере, в отношении сдерживающего страха. К счастью, миф о том, что слег можно сделать безвредным, не подтвердился. И к той, без ложной скромности, панике, которую мне удалось вызвать своей книгой среди обычных людей (по Славину – людей со здоровой эндокринной системой), быстро добавилось вполне рациональное отторжение чисто медицинского свойства. А если бы нечем было подкрепить взошедшие в обществе побеги страха?
Думать на эти темы мне давно уже не хотелось.
– Отстаньте, – сказал я. – Вот вам один из способов борьбы, патентуйте. На ваш супернаркотик клиенту должно хватать зарплаты, иначе инстинкт самосохранения обязательно проголосует против. Взвинтите цены на жратву и получите вместо всеобщего кайфа голодные бунты.
– Ты валюту обменял? – спросил меня Славин.
– Да.
Он подмигнул Баневу этак хитро:
– Тогда пожелаем товарищу хороших снов.
Тот не отреагировал. Виктуар опять смотрел на дом Строгова, и во взгляде его было что-то больное, жалкое. Я тоже посмотрел. Некто в белом костюме медленно спускался по ступенькам крыльца; шляпа на тесемках потерянно болталась за спиной. Ноги человека словно веревкой были опутаны, и словно тяжеленное бревно тянуло его плечи к земле, и держался он руками за щеки, а щеки-то пылали, украшая мраморное, лишенное загара лицо... Я не сразу его узнал. Это был Сорокин, председатель европейского Союза Писателей. Добрел до мостовой, постоял, раскачиваясь, и двинулся прямо на нас, никого вокруг не замечая.
Мы тактично отвернулись. Славин чуть слышно пробормотал:
– Если тебе делают клизму – расслабься и постарайся получить удовольствие. Советуют психологи...
Веселиться было не над чем, впрочем, Славин и не веселился. Не знаю, о чем в эти неловкие минуты думали мои братья-писатели, я же думал о том, каково оно – спускаться по этой лестнице. Жалко было Сорокина, жалко было Строгова, но больше всего – себя; и я отчетливо понял, что сегодня туда не пойду. Завтра. Сделаем это завтра... Сорокин проследовал мимо, однако дружеская болтовня больше не возобновлялась. Бессмысленная пауза тянулась бы вечно, если бы с неба не явился характерный звук, а на набережную не опустился бы полицейский вертолет, распугав дружную компанию чаек. Из кабины выбрался лейтенант Сикорски.
Целебная улыбка, которой этот добряк скрашивал мое пребывание в больнице, куда-то подевалась. И на потомственного торговца маслинами он больше не походил. Офицер увидел «кузнечик», брошенный под финиковой пальмой, и потемнел лицом. Потом он обнаружил меня. Его роскошные уши встали торчком, как у кота. Он приблизился враскачку и спросил, показывая на «кузнечика»:
– Чей это аппарат?
– Откуда нам знать? – на редкость честно удивился Банев. – По-моему, эта штука давно тут стоит.
Не поверить Баневу было невозможно. Сикорски расстегнул ворот форменной рубашки и вытер ладонью взмокшую холку.
– Я был почти уверен, что найду вас, Иван, – сказал мне лейтенант. – Мы вас повсюду ищем. А я им говорю: он у Строгова, у кого же еще...
Это был конец. Я мысленно застонал, потому что сомневаться не приходилось: именно здесь, именно сейчас мой незадавшийся отпуск развалился окончательно.
– Что случилось, Руди? – кротко поинтересовался я.
Он осмотрел меня с ног до головы, обратив особое внимание на разбитые костяшки пальцев:
– Я вижу, вы спорили о литературе. О, это небезопасно.
Мы отошли в сторону.
– Итак, – напомнил я.
– Не поймите превратно, – сказал он, – но мы снова вынуждены снять с вас показания. Половина «Олимпика» видела, как вы разговаривали с Кони Вардас. Это сотрудница отеля, припоминаете?
– Ну и что с того? – возразил я.
– Мы ведь не спрашиваем вас ни о чем другом, Иван, – сказал он с упреком. – В конце концов, это ваше дело, какими приключениями скрашивать свой досуг. Проблема в том, что вы, вероятно, были последним, с кем разговаривала цветочница.
Я молча ждал. В груди у меня вдруг что-то разболелось.
– Сеньорита Вардас убита, – объяснил лейтенант Сикорски, испытующе глядя мне в глаза. – Зарезана в массажном кабинете. Пройдемте, пожалуйста, в вертолет.
Он жестом указал путь и через силу улыбнулся.
Глава восьмая
– А кто еще с нами? Если не секрет, конечно.
Парень задумался, как будто здесь было над чем думать. Очень серьезный человек, трудно с такими разговаривать.
– Все население, – ответил он с плохо скрываемой гордостью. – Так что трагедия Ташлинска у нас не повторится.
– Население чего?
– Пока страны. Но, я уверен, проблем не возникнет и за ее пределами. Кому не хочется быть здоровым, жить фантастически долго и всю счастливую жизнь видеть... не сны, нет! Не поворачивается язык назвать это снами.
– Новая реальность, – подсказал я, вспомнив почему-то о слеге.
– Вот именно, очень точно вы сказали! А цена так мала. Чуть-чуть изменись, пойми, что преграда – это твоя алчность и твоя агрессивность...
– Значит, трагедия не повторится? – прервал я его. – Отлично, я больше люблю комедии.
– Ах, вряд ли вы слышали, – спохватился он. – Ташлинск – это городок в России, далеко отсюда. Однажды люди там пытались зажить по-новому, слиться с природой. Они приняли мученическую смерть. Дикая страна. Ошибка была в том, что они с самого начала противопоставили себя всему остальному миру.
Под Ольденбургом, мысленно добавил я, перетряхнув в голове архивы. Начало века. Материалы следствия, оставленные потомкам, рассказывали о ничем не мотивированных погромах, спровоцированных сбрендившими лицеистами. О провокаторе в лице директора лицея, которого потом судили и расстреляли... Что тут было возвышенного?
– Ничего-то у вас не выйдет, друзья, – доверительно сообщил я этому симпатичному пареньку. – Сколько таких было до вас, которые собирались человека менять! Но я – с вами. Я с вами, честное скаутское.
Возможно, я бы еще что-то сказал, прежде чем удалиться, возможно, мне что-то ответили бы, но тут с неба слаженно упали микролеты класса «колибри» – три аппарата, три точки, образовавшие равносторонний треугольник, – и в центре этой фигуры оказался наш лоток. С кожаных сидений поспрыгивали пилоты в костюмах и галстуках. Не теряя темпа, они двинулись упругим шагом к нам, а чуть поодаль сел четырехместный «кузнечик», из которого почему-то никто не вылез. Судя по звукам, где-то кто-то продолжал садиться, но другие летательные аппараты были мне не видны.
– Это за мной, – всхлипнул продавец, посерев лицом. Он схватил со стола электронный блокнот и выдрал дрожащими пальцами кристалл из гнезда. Блокнот умер мгновенно, без мучений. Кристалл был брошен на асфальт и раздавлен каблуком – в крошево: мальчик наивно полагал, будто этаким образом что-то уничтожает. Не подозревал, бедняга, что опытный эксперт прочтет всю его информацию не то что с осколков – с пыли.
Когда к нам подошли, он торопливо собирался, бросая газеты и журналы на пневмотележку. Однако ему сказали: «Да вы не волнуйтесь», а мне сказали: «Ну ты, спокойно!», а потом ему сказали: «Счастливо оставаться», а мне сказали: «Добро пожаловать», и я понял, что впервые за несколько минувших часов у меня есть хоть какой-то план действий.
Подошедшие, увы, не представились.
– Не могу идти, сандалий порвался, – поспешил я заговорить – прежде, чем в воздухе мелькнут наручники.
Один непроизвольно посмотрел вниз, и этого было достаточно, чтобы я его выключил. С двумя другими дело обстояло сложнее, они сразу отскочили – зубы стиснуты, разрядники наизготовку, – но из «кузнечика» высунулся некто и каркнул что было сил: «Не стрелять!» Очевидно, это был старший, ответственный за операцию. Я и сам догадывался, что стрелять они не станут ни при каком раскладе, разве что ампулой со слонобоем, да и то сомнительно, ибо номер ячейки в неведомой камере хранения был только в моей голове. Как моя драгоценная голова отреагирует на слонобой, особенно после утренней нейроволновой атаки? Рисковать они не могли, вряд ли им годился для беседы клинический идиот. И я пошел.
Это была непростая работа, но все же легче, чем в Маниле. После Манилы никакая работа не покажется трудной. Было даже любопытно, каким образом эти двое меня остановят, и вскоре ответ был получен – в виде разодранной на мне рубашки. Одному я сломал руку, второй поймал зубами собственный разрядник, а слева набегал еще кто-то, и справа – еще кто-то, и оба неудачно упали, и потом, уже за моей спиной, долго пытались подняться. Меня трудно остановить, если я куда-то иду. Сандалии мешали: их я сбросил; лохмотья, оставшиеся от рубашки, осыпались сами. Сказать, что план действий был прост, значит ничего не сказать – он был единственно возможен. Знал я их методы, сам не раз брал таких мерзавцев, какого сделали нынче из меня. Бежать куда-либо в сторону, прорываться, прятаться было глупо, кольцо вокруг уже замкнулось. Интересно, думал я, нашли они что-нибудь в вокзальных камерах хранения? Или это вовсе не ОНИ вздумали сейчас меня похитить? Тогда кто?
Сзади и сбоку мчалось подкрепление, которое явно запаздывало. Я двигался прямо на «кузнечик», одолевая плотный, как стена, воздух. Вертолет крутил лопастями с видимой неохотой, однако эта вялость была обманчива: аппарат с импульсным взлетом исчезает с места практически мгновенно. Лишь бы пилот не ударился в панику, молил я, лишь бы не нажал на кнопочку. Навстречу мне вылезал старший, надсаживая голосовые связки: «Стой, дурак, полиция!» Он был такая же полиция, как я – культовый писатель, поэтому я не стал вступать с ним в прения, я дернул его за галстук вниз, себе под ноги, и, удобно оттолкнувшись от его спины, как от трамплина, запрыгнул в салон вертолета. «Ты сам или помочь?» – поинтересовался я у пилота. Тот оказался сообразительным малым, а может, человека просто напугали мои шрамы вкупе с босыми ногами, – он канул из кабины прочь, и больше мне никто не мешал.
Управляться с разными типами летательных аппаратов нас учили еще на первом курсе разведшколы. Мне, бывшему космопроходцу, было это не сложнее, чем отфокусировать фотонный реактор. Я включил пневмоускоритель и взял рычаг на себя. Небо резко придвинулось, уши заложило, город остался глубоко внизу. Мгновенно сориентировавшись, я пошел обратно к земле, превращая параболу в спираль. Вряд ли кто-то успел полюбоваться моим полетом и, тем более, «схватить за хвост» траекторию посадки. К Университету, безмятежно мыслилось мне, куда же еще. Что за холм образовался на ровном месте, что за кочка такая?..
Я сел на набережной, возле конечной станции фуникулера. Дом Строгова прятался метрах в тридцати – среди шелковицы и диких абрикосов. Видна была только стеклянная башенка, откуда старец любил смотреть на звезды, и был виден фрагмент высокого крыльца, ступеньки которого спускались прямо к мозаичной мостовой. Смелее, это же Учитель, подбадривал я сам себя. Если не сейчас, то когда? Дадут ли мне такую возможность позже?
Я спрыгнул на мостовую и сразу увидел Славина с Баневым. Братья-писатели стояли у парапета, опираясь локтями о гранит, и смотрели вниз, на купающихся. Меня они не замечали. Я подошел, промокая носовым платком ссадину на плече (один из падающих бойцов проехался по мне своей кобурой). Ссадина слегка кровоточила.
– А я просто хотел его навестить, – цедил сквозь зубы трезвый Славин. – И всё, понимаешь? Всё! Не прощаться, не салютовать у гроба! Или ты тоже думаешь, как и эти ваши классики с современниками, что русский медведь уполз в берлогу умирать?
– Ты прекрасно знаешь, во что я ставлю мнение генералов от литературы, – отвечал Банев напряженным голосом. – Но ты никогда не задавал себе вопрос, зачем он здесь?
Судя по всему, сложный был у них разговор.
– Избушка, избушка, – позвал я, – повернись к морю задом, ко мне передом.
Они мельком глянули на меня.
– Откуда ты такой? – равнодушно спросил Славин.
– Из морской пены.
– Я же тебя просил, не надо к нему сегодня.
– Не было такого, – возразил я. – Открою страшную тайну. В этом мире вообще ничего не было и нет, кроме моих больных фантазий.
Виктор Банев молчал. Теперь он смотрел не на море, а на крыльцо, ведущее в дом Строгова.
– Ты от местного психиатра, что ли? – посочувствовал мне Евгений.
– Нет, одна знакомая богиня рассказала.
– Все мираж, в том числе одежда, – задумчиво произнес Банев. Очевидно, он имел в виду мой внешний вид. – Послушай, Эвгениус, мы не договорили. Так почему, по-твоему, Дим-Дим здесь поселился?
– Дим-Дим – в Дим-Доме... – усмехнулся Славин. – Не надо усложнять, Виктуар. Во-первых, Строгов привык жить вне России, вернее, успел за долгие годы отвыкнуть от России, во-вторых, ответ ясен. Он спрятался от мира. В том числе от нас, между прочим. Написал все, что мог и что хотел, и теперь думает, что сказать людям ему больше нечего. Разве не для того мы здесь, чтобы переубедить его?
– Только кретин может стараться переубедить писателя, который все написал, – с неожиданной резкостью отозвался Банев. – Писательская жизнь, как известно, редко совпадает с человеческой, потому что гораздо короче. Лет десять, пятнадцать, от силы двадцать, в течение которых пишутся основные книги. Ты что, не понял вопрос?
– Не глупее некоторых, – обиделся Славин. – Я тебе, Банев, вот что скажу. Строгов полсотни лет выстраивал нового человека, Хомо Футуруса своего, представлял, каким человек будет и каким должен быть. И разочаровался. Посчитал, что все зря, что человек будущего – это фантастика. Он ведь не фантаст, наш Димыч...
Друзья сцепились крепко, забыв о моем существовании.
Хорошие они были ребята, я любил их обоих. И дружили они хорошо, на зависть. Литераторы по призванию, а не по обстоятельствам, в отличие от меня. Как и все остальные птенцы литературного Питомника, организованного и брошенного Строговым, они были всерьез озабочены проблемой Будущего. Я вошел в их круг позже всех, когда Питомника, собственно, уже не стало, но я был озабочен тем же.
– Ошибаешься, – сказал Банев. – Именно как фантаст он и почувствовал, что отсюда, из этой маленькой страны все начнется. Он должен был увидеть это собственными глазами, потому и приехал. Вот что я пытаюсь вам втолковать. Неужели ты сам не чувствуешь того же?
– «Чуйствуешь», – передразнил Славин. – А может, как раз отсюда все кончится? Почему наш затворник никогда не покидает свой дом, если нашел в этой стране смысл жизни? Чувства часто выдают желаемое за действительное, превращают минус в плюс, о чем, по-моему, писатель Строгов знает куда лучше бывшего врача Банева...
И мучались они, как видно, тем же, чем я – оттого и спорили, пытаясь убедить не друг друга, а самих себя. Ведь что, собственно, происходило? Благодарные ученики, сговорившись, осадили крепость, в которой их Учитель спрятался от мира. Птенцы по очереди залетали в священное гнездо с единственной целью – зацепить уставшего от жизни старца, дать погибающему заряд злости. Спасительной злости. И тем самым ученики опровергали Учителя по-настоящему, ибо его мечты об изменении мотивационных сил общества, его психологические модели нового человека разбивались в щепки об этот простенький рецепт, имя которому «спасительная злость»... Кто-то убеждал Строгова, что воспитать Homo Fut?rus, Человека Будущего, можно только с помощью гипнотронного излучения, кто-то доказывал как дважды два, что его знаменитая формула радости: «Друг-Любовь-Работа» является на деле формулой горя и подлости... Был ли в этом хоть какой-то смысл?
– ...О будущем известно только одно: оно окажется абсолютно не таким, каким мы его представляем, вот главное его свойство, – вещал Славин. – Ты помнишь, чья это цитата, или напомнить? Нет никаких оснований видеть в здешних диковинах ростки чего-то там зеленого и раскидистого, потому что в конце концов все это может оказаться... ну, скажем, неизвестной формой наркомании.
– Тебе просто нажраться не дали, ты и кривишь морду, – отвечал культурный, изысканный Банев. – Что ты можешь знать о наркомании, бывший историк?.. Кстати, он бросил пить, – по секрету объяснил мне Банев. – Когда выяснил, что пустые бутылки обратно не принимают, а за их утилизацию нужно заплатить отдельной строкой в счете, потому что они не влезают в гостиничные утилизаторы.
– Врешь, как габровец! – вспыхнул Славин.
Я люблю вас обоих, думал я, наслаждаясь своим молчанием. Дикости и странности прошедшего дня временно отпускали разум. Возможность просто стоять и смотреть на живых, увлеченных друг другом людей, возвращала покой в мою душу, – в душу, существование которой и впрямь вызывало у меня серьезные сомнения, права ты была, девочка. Какие же вы у меня разные, умилялся я, и какие вы при том одинаково прекрасные. Два лебедя, вылетевшие из Питомника. Ты, Славин, очень хороший писатель, без дураков, романтик, оттого и пьяница, оттого и прикидываешься циником, а ты, популярный Банев, гораздо менее мне понятен, хотя бы потому, что на дух не переносишь спиртное, и это даже интересно, потому что я возьму и поменяю вас местами, герои. Я отберу у тебя национальность, Виктуар, вместе с твоей вежливостью и жесткостью, ты станешь у меня веселым хамом, пропойцей с горячим сердцем поэта; тебя же, эстетствующий Славин, мы выбросим с земли в космос, и окажешься ты в обществе новых людей, где все как один будут Хомо Футурусы, так что развлекаться тебе не дадут, ибо сказано преподобным Жилиным: «Межпланетники не пьют ни капли», конец цитаты...
Когда я всплыл, моих друзей совсем своротило набок. Оказалось, они уже обсуждали проблемы наркомании, легкомысленно перепрыгнув с темы на тему.
...Пусть наркоманами не становятся, а рождаются, азартно соглашался Славин, пусть каждый десятый – генетически предрасположен к нейрохимической зависимости. Это, конечно, большой процент, но речь-то о другом... (Забавно было слышать подобное от шалопая, который зависел от алкоголя напоказ, не скрываясь по подсобкам.) ...Речь о том, что внутренняя тяга, потребность бежать из реальности есть у каждого человека! И заглушается она чаще всего страхом. Если зелье дает желаемый кайф, но при этом наносит непоправимый вред организму, то применение его связано с неизбежным стрессом, поскольку человек, в отличие от подопытных крыс, знает о последствиях. А теперь представим, что наркотик перешел в своем развитии на следующую ступень: стал почти безвреден и не вызывает никакого иного привыкания, кроме психологического. Это, дорогие товарищи, нынешний этап, гвоздил он. Психоволновая техника и все такое... Не так уж грезогенераторы безвредны, как кому-то хотелось бы, квалифицированно возражал Банев, потому что никакое излучение не бывает безвредным, и не знают об этом разве что спившиеся историки... Ну пусть, пусть, отмахивался Славин. Теперь представим, что найдено средство, которое не просто дарит кайф, но при этом оздоравливает организм. Осознали, представили? Это будет третий и последний этап – наркотик, который продлевает жизнь. В условиях, когда сдерживающий страх превращается в свою противоположность, что может остановить подсознательное стремление к кайфу? Человек с нормальной эндокринной системой тоже хочет прожить долгую здоровую жизнь. А то, что платой будет наша осточертевшая реальность – разве это плата, разве это не дополнительный приз? Разум, увы, проголосует «за» и, тем более, инстинкт самосохранения...
– Ты сгущаешь краски, – спокойно сказал Банев. – Игра ума, не имеющая отношения к здешним странностям. Ты ведь про этот город говорил, правда? Кстати, Ваня, вам хочется снова испытать слег? – неожиданно обратился он ко мне. – Простите, конечно, за глупый вопрос.
Они оба посмотрели на меня.
– Почему глупый? – сказал я. – Поначалу хотелось несперпимо.
– А если бы слег продлевал твою бесценную жизнь? – тут же кинул Славин.
Я пожал плечами. В чем-то он был прав, по крайней мере, в отношении сдерживающего страха. К счастью, миф о том, что слег можно сделать безвредным, не подтвердился. И к той, без ложной скромности, панике, которую мне удалось вызвать своей книгой среди обычных людей (по Славину – людей со здоровой эндокринной системой), быстро добавилось вполне рациональное отторжение чисто медицинского свойства. А если бы нечем было подкрепить взошедшие в обществе побеги страха?
Думать на эти темы мне давно уже не хотелось.
– Отстаньте, – сказал я. – Вот вам один из способов борьбы, патентуйте. На ваш супернаркотик клиенту должно хватать зарплаты, иначе инстинкт самосохранения обязательно проголосует против. Взвинтите цены на жратву и получите вместо всеобщего кайфа голодные бунты.
– Ты валюту обменял? – спросил меня Славин.
– Да.
Он подмигнул Баневу этак хитро:
– Тогда пожелаем товарищу хороших снов.
Тот не отреагировал. Виктуар опять смотрел на дом Строгова, и во взгляде его было что-то больное, жалкое. Я тоже посмотрел. Некто в белом костюме медленно спускался по ступенькам крыльца; шляпа на тесемках потерянно болталась за спиной. Ноги человека словно веревкой были опутаны, и словно тяжеленное бревно тянуло его плечи к земле, и держался он руками за щеки, а щеки-то пылали, украшая мраморное, лишенное загара лицо... Я не сразу его узнал. Это был Сорокин, председатель европейского Союза Писателей. Добрел до мостовой, постоял, раскачиваясь, и двинулся прямо на нас, никого вокруг не замечая.
Мы тактично отвернулись. Славин чуть слышно пробормотал:
– Если тебе делают клизму – расслабься и постарайся получить удовольствие. Советуют психологи...
Веселиться было не над чем, впрочем, Славин и не веселился. Не знаю, о чем в эти неловкие минуты думали мои братья-писатели, я же думал о том, каково оно – спускаться по этой лестнице. Жалко было Сорокина, жалко было Строгова, но больше всего – себя; и я отчетливо понял, что сегодня туда не пойду. Завтра. Сделаем это завтра... Сорокин проследовал мимо, однако дружеская болтовня больше не возобновлялась. Бессмысленная пауза тянулась бы вечно, если бы с неба не явился характерный звук, а на набережную не опустился бы полицейский вертолет, распугав дружную компанию чаек. Из кабины выбрался лейтенант Сикорски.
Целебная улыбка, которой этот добряк скрашивал мое пребывание в больнице, куда-то подевалась. И на потомственного торговца маслинами он больше не походил. Офицер увидел «кузнечик», брошенный под финиковой пальмой, и потемнел лицом. Потом он обнаружил меня. Его роскошные уши встали торчком, как у кота. Он приблизился враскачку и спросил, показывая на «кузнечика»:
– Чей это аппарат?
– Откуда нам знать? – на редкость честно удивился Банев. – По-моему, эта штука давно тут стоит.
Не поверить Баневу было невозможно. Сикорски расстегнул ворот форменной рубашки и вытер ладонью взмокшую холку.
– Я был почти уверен, что найду вас, Иван, – сказал мне лейтенант. – Мы вас повсюду ищем. А я им говорю: он у Строгова, у кого же еще...
Это был конец. Я мысленно застонал, потому что сомневаться не приходилось: именно здесь, именно сейчас мой незадавшийся отпуск развалился окончательно.
– Что случилось, Руди? – кротко поинтересовался я.
Он осмотрел меня с ног до головы, обратив особое внимание на разбитые костяшки пальцев:
– Я вижу, вы спорили о литературе. О, это небезопасно.
Мы отошли в сторону.
– Итак, – напомнил я.
– Не поймите превратно, – сказал он, – но мы снова вынуждены снять с вас показания. Половина «Олимпика» видела, как вы разговаривали с Кони Вардас. Это сотрудница отеля, припоминаете?
– Ну и что с того? – возразил я.
– Мы ведь не спрашиваем вас ни о чем другом, Иван, – сказал он с упреком. – В конце концов, это ваше дело, какими приключениями скрашивать свой досуг. Проблема в том, что вы, вероятно, были последним, с кем разговаривала цветочница.
Я молча ждал. В груди у меня вдруг что-то разболелось.
– Сеньорита Вардас убита, – объяснил лейтенант Сикорски, испытующе глядя мне в глаза. – Зарезана в массажном кабинете. Пройдемте, пожалуйста, в вертолет.
Он жестом указал путь и через силу улыбнулся.
Глава восьмая
Надпись над входом в гостиницу опять сменилась. Теперь там горело: «ПРИЯТНЫЙ ВЕЧЕР!», для того, видимо, чтобы никто не перепутал. Бассейн, подсвеченный изнутри, сверкал, как гигантский бриллиант; воздушные светильники, удерживаемые невидимыми нитями, парили над головами; и по углам фасада, во всю высоту здания, переливались жемчугом вертикально размещенные лозунги, «СПОКОЙСТВИЕ» – справа, «УВЕРЕННОСТЬ» – слева... Я уселся в парке на площади, неподалеку от памятника, и принялся ждать. Было у меня ощущение, что мне есть чего ждать, и я решил перестать прятаться. Если Жилин все еще кому-то нужен, этот кто-то обязательно появится, потому что лучшее место для свиданий трудно подыскать. Если же этот демарш ничем не закончится – тоже неплохо, скоротаем время. С Татьяной Горбовски я договорился на девять вечера. Принято ли здесь являться в гости раньше срока? Что теперь здесь, вообще, принято и что не принято?
Изменения, произошедшие с этой карликовой страной, потрясали. Не то чтобы она стала еще более цветущей (я знал чертову уйму мест на планете, где комфорт был несравнимо выше). Странным образом изменились люди. Конечно, попадались и привычные, назовем их так, экземпляры, но погоды они не делали. Слова «ложь», «алчность», «агрессивность» в самом деле превратились в худшие из ругательств, причем, подшучивать над этим мне больше не хотелось, потому что я наконец понял – это не поза. Люди желали добра каждому встречному вовсе не по принципу «турист всегда прав, лишь бы платил». Они не притворялись, вот что было самым странным. Они были довольны жизнью самой по себе, и жизнь их проходила в нескончаемом поиске невидимой глазу гармонии. Или я ошибался? Одно не вызывало сомнений: «общественная мораль» семь минувших лет неведомыми путями трансформировалась в нравственность, спустившись с ханжеских высот до уровня отдельно взятой личности. И не было этому никаких разумных объяснений... Кто же вас подменил, удивлялся я, устраиваясь поудобнее на парковой скамейке, что за эксперимент по выведению нового человека? Может, и впрямь мудрый Строгов что-то увидел в местных метаморфозах? Тогда почему ему так плохо?
Отвечать мне никто не торопился.
Все бы ничего, но при чем здесь, собственно, деньги? Я вытащил из кармана смявшуюся пачку и нашел один динар. Купюры имели несколько необычный цвет: соломенный с зеленоватым отливом. Это был цвет золота – настоящего, без примесей, в котором отсутствует какая-либо рыжеватость. И точно такую же окраску принимает омела, когда высыхает (оттого, кстати, эти шары и зовутся золотыми). Символ города в виде высохшей омелы плюс золотой динар – они удачно дополняли друг друга. Что это, совпадение или тонкий художественный расчет? На обратной стороне купюры в диаметрально противоположных углах размещались стилизованные рисунки двух молекул, словно взятые из школьного учебника: одну я узнал сразу, аш-два-о, вода. Вторую узнал тоже, напрягши воображение и эрудицию – углекислый газ, це-о-два. А на лицевой стороне, в центре композиции, было голографическое изображение хрустального шара с загадочной дымкой внутри, сквозь которую угадывалась человеческая ладонь. Нестандартный набор символов. Ну и что с того? Нормально. На долларе – усеченная пирамида и масонский глаз, странным образом сочетающиеся с надписью насчет Бога, которому они верны, и это жлобство сходит американцам с рук уже не первый век. Что ж, у авторов местных денег амбиций было не меньше, чем у поселенцев Нового Света...
Иначе говоря, к инциденту на площади перед Госсоветом полиция была непричастна.
Правда ли, что криминальная обстановка у вас такая, что ее как бы нет, поинтересовался я у следователя, на которого свалилось дело об убийстве в отеле, когда мы с ним закончили о грустном. До сегодняшнего дня – да, ответил он. «Знаете, – признался офицер юстиции, – даже я избегаю делать некоторые вещи, хоть их и требует специфика службы. Какой безумец станет, простите, нарушать Богом установленный закон, если той же ночью все потеряет?» Вот такая лексика была у здешних полицейских. Попытавшись встретиться с Бэлой Барабашем, я услышал, что шеф еще не вернулся из костела. А что случилось в костеле, испугался я. Нет, ничего. В костеле – месса, что же еще. Шеф старается не пропускать такие вещи... Отягощенный другими мыслями, я тогда не осознал этот удивительный факт, но теперь, сидя на скамейке возле памятника самому себе, я горестно вопросил у сверкающего огнями Неба: неужели коммунист Барабаш, неужели межпланетчик Барабаш стал верующим? Какова причина столь масштабных превращений?
Изменения, произошедшие с этой карликовой страной, потрясали. Не то чтобы она стала еще более цветущей (я знал чертову уйму мест на планете, где комфорт был несравнимо выше). Странным образом изменились люди. Конечно, попадались и привычные, назовем их так, экземпляры, но погоды они не делали. Слова «ложь», «алчность», «агрессивность» в самом деле превратились в худшие из ругательств, причем, подшучивать над этим мне больше не хотелось, потому что я наконец понял – это не поза. Люди желали добра каждому встречному вовсе не по принципу «турист всегда прав, лишь бы платил». Они не притворялись, вот что было самым странным. Они были довольны жизнью самой по себе, и жизнь их проходила в нескончаемом поиске невидимой глазу гармонии. Или я ошибался? Одно не вызывало сомнений: «общественная мораль» семь минувших лет неведомыми путями трансформировалась в нравственность, спустившись с ханжеских высот до уровня отдельно взятой личности. И не было этому никаких разумных объяснений... Кто же вас подменил, удивлялся я, устраиваясь поудобнее на парковой скамейке, что за эксперимент по выведению нового человека? Может, и впрямь мудрый Строгов что-то увидел в местных метаморфозах? Тогда почему ему так плохо?
Отвечать мне никто не торопился.
Все бы ничего, но при чем здесь, собственно, деньги? Я вытащил из кармана смявшуюся пачку и нашел один динар. Купюры имели несколько необычный цвет: соломенный с зеленоватым отливом. Это был цвет золота – настоящего, без примесей, в котором отсутствует какая-либо рыжеватость. И точно такую же окраску принимает омела, когда высыхает (оттого, кстати, эти шары и зовутся золотыми). Символ города в виде высохшей омелы плюс золотой динар – они удачно дополняли друг друга. Что это, совпадение или тонкий художественный расчет? На обратной стороне купюры в диаметрально противоположных углах размещались стилизованные рисунки двух молекул, словно взятые из школьного учебника: одну я узнал сразу, аш-два-о, вода. Вторую узнал тоже, напрягши воображение и эрудицию – углекислый газ, це-о-два. А на лицевой стороне, в центре композиции, было голографическое изображение хрустального шара с загадочной дымкой внутри, сквозь которую угадывалась человеческая ладонь. Нестандартный набор символов. Ну и что с того? Нормально. На долларе – усеченная пирамида и масонский глаз, странным образом сочетающиеся с надписью насчет Бога, которому они верны, и это жлобство сходит американцам с рук уже не первый век. Что ж, у авторов местных денег амбиций было не меньше, чем у поселенцев Нового Света...
* * *
Полицейское управление, откуда меня недавно выпустили, больше напоминало обитель добродетели, чем суровое силовое ведомство. Никакой вам жесткости, сплошное пожелание здоровья всем и каждому. Одежду мне доставили прямо туда, взяв ее из моего гостиничного номера (я разрешил полисменам разобрать свой багаж), там же, в кабинете, я переоделся и переобулся, опять став импозантным красавцем средних лет. Как выяснилось, философствующий лейтенант Сикорски был не уникален, а был он нормой, типичным представителем выведенной здесь породы. Сотрудники, едва поймав мой взгляд, вымученно улыбались мне в ответ. Говорили там, не повышая голоса, слушали там участливо, о правонарушителях там заботились, полагая их больными людьми. Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь совершил резкое движение. И практически все были подавлены, просто-таки контужены взрывом, стершим общину «Нового Теотиуакана» с лица их города. «То ли пять человек, то ли десять, теперь уже не подсчитаешь... – ловили мои уши обрывки разговоров. – Какие костяки! Белковые остатки, и те из бетона никак не выскрести... Все сгорело, все! И кристаллотека твоя любимая сгорела! Копоть эта страшная... А тень на полу осталась, будто в Хиросиме...» Да, это была трагедия, и не только их трагедия. Представляю, какой ураган бушевал во всех европейских каналах новостей...Иначе говоря, к инциденту на площади перед Госсоветом полиция была непричастна.
Правда ли, что криминальная обстановка у вас такая, что ее как бы нет, поинтересовался я у следователя, на которого свалилось дело об убийстве в отеле, когда мы с ним закончили о грустном. До сегодняшнего дня – да, ответил он. «Знаете, – признался офицер юстиции, – даже я избегаю делать некоторые вещи, хоть их и требует специфика службы. Какой безумец станет, простите, нарушать Богом установленный закон, если той же ночью все потеряет?» Вот такая лексика была у здешних полицейских. Попытавшись встретиться с Бэлой Барабашем, я услышал, что шеф еще не вернулся из костела. А что случилось в костеле, испугался я. Нет, ничего. В костеле – месса, что же еще. Шеф старается не пропускать такие вещи... Отягощенный другими мыслями, я тогда не осознал этот удивительный факт, но теперь, сидя на скамейке возле памятника самому себе, я горестно вопросил у сверкающего огнями Неба: неужели коммунист Барабаш, неужели межпланетчик Барабаш стал верующим? Какова причина столь масштабных превращений?