Страница:
— А тебе завтра обязательно присутствовать на этом совещании? — спросила Ирма. — Могли бы как раз в Жаманкол съездить.
— Будет секретарь горкома, надо с ним поздороваться.
Она не стала удивляться — экая важность, поздороваться, — она понимала, пожать секретарю горкома руку, да еще при всех, означало заручиться поддержкой, и пусть видят, как директор Шибаев доверительно что-то говорит секретарю и при этом слегка усмехается, — взял да и пустил новый цех на целый год досрочно, и через месяц-полтора у них пойдет из цеха продукция, пусть попробует секретарь пройти мимо такого факта, Шибаев одним махом за какие-то полгода увеличил оборот предприятия на пару миллионов.
— Доложу о нашей трудовой победе, не так много в городе предприятий, которые бы так справлялись с заданием партии и правительства. Нам вообще не хотели разрешать строительство этого цеха, а мы трах-бах — и досрочно. Нас к ордену надо! Так ему и скажу: наиболее отличившихся представить к награде.
— Это Махнарылова, что ли?
— А ты не смейся, Вася в том цеху дневал и ночевал. Скажу секретарю, чтобы в газете отметили пуск нового цеха. Самым энергичным образом поведем борьбу за качество, тут со мной все — и председатель профкома и партгрупорг. В ближайшем будущем получим с этого цеха! — Он потер ладони, пошоркал крепко, Ирме показалось, искры полетели. — Деловой будет год! Душа поет, когда сам вертишься и всех других крутишь-вертишь!
Ирма убрала посуду, клеенку, остатки индейки вынесла на балкон — по полу дохнуло морозом, — он даже холодильник запретил ей перевозить, старенький, безотказный ее «Саратов», Коля увез его в Дружбу.
Он протянул к ней руку, зовя ее ближе. Она всегда целует его с открытыми глазами и вообще в самый пиковый момент она таращится, будто что-то важное проглядеть боится, ни одной такой бабы у него не было...
Потом они блаженно лежали на ковре, его тянуло в сон, она же наоборот взбодрилась, ласкалась, вспоминала, как ровно год назад, 25 декабря, в доме этой поганки Каролины (тогда они еще не рассорились) они загадали получить квартиру, — и вот сбылось. Теперь надо им шагать дальше, сбудется и Москва.
— Это мой любимый праздник, — сказала Ирма. — Мама так любила загадывать! Подарки сама делала, но мы радовались ужасно! Нищета была, ты даже представить себе не можешь, как тут было в сороковые годы, после войны!
— Я тебе уже сто раз говорил, что я тут вырос, черт побери! Меня сюда грудным выслали вместе с раскулаченным отцом из-под Курска. Тебя в сорок первом, а меня в тридцать первом, ясно?
— Раз я тебя не знала, значит, тебя тут не было, — оправдалась Ирма.
От ее неожиданных поворотов — не знала, значит, тебя не было, — у него вся злость оседала.
— А я в детстве ни одного праздника не помню, — признался Шибаев. — У нас их не было, так мы жили. Советских не признавали, религиозные тоже по боку. Отец пил по-черному, буянил, избивал и мать мою, и меня, а кто прибежит на защиту, и тому доставалось. Перед самой войной его сослали, даже из Каратаса ссылали, а в войну забрали, и похоронка пришла. Ну, это тебе не интересно.
Тепло было, спокойно лежать вдвоем, вспоминать про нестрашное уже прошлое и думать о лучшей доле, хорошо бы вот так всегда, никто бы не гнал, не понуждал. Однако же нельзя — гонят. Люди гонят, и дела, заботы, ни полежать, ни посидеть, ни поговорить, у него жена, у Ирмы дочь, и снизу контроль, и сбоку. Ирма и тут нашла объяснение — значит, мы с тобой еще не совсем потеряли совесть. Все у них есть, главное, есть деньги, не хватает малости — плюнуть на Каратас, взять билеты, куда ткнешь пальцем, и улететь на веки вечные, ведь хватит до скончания дней не только своих, но и детей наших.
Нельзя, говорит он сам себе, есть твердый план у него, как и у государства.
— Значит, здесь у нас будет спальня? — спросил он. — Что тут поставим, какую мебель?
— Гарнитур. Две кровати, шифоньер с антресолями, трюмо и пуф. Куда ковер прикажешь, на пол или на стенку?
— И туда, и сюда.
— Мещанство, милый, бросим на пол, а на стенку картину какую-нибудь.
— Зачем всякую дешевку?
— Есть картины по пять, по десять тысяч. Из антиквариата.
— А хельга? — Опять он вспомнил Цыбульского.
— Обязательно, для гостиной.
— А что это за мура, для чего?
— Для посуды, для скатертей, вообще для столовой.
— Ладно, мелочи, давай о главном поговорим.
— Главное — Москва, правильно? Чтобы следующее рождество — там.
— Главное кое в чем другом, Москва от нас никуда не денется. — Он посмотрел на нее требовательно, она не знала, о чем подумать. Может быть, он развод имеет в виду? Для Ирмы это действительно самое главное. Она смятенно на него посмотрела, не зная, что сказать.
— Главное, я должен довести свою сумму до семи знаков. — Разве этим он ей не нравится — своим миллионом в ближайшем будущем? Он даже себе нравится. Помолчал, усмехнулся, добавил: — Или до девяти грамм.
— Заткнись! — вскричала она. — Типун тебе на язык! — сразу завелась, как будто этого больше всего опасалась. — Ты же не такой дурак! — Она знала его бесшабашность, неосмотрительность, его крайности, очень она боялась беды, катастрофы, а он еще говорит так беспечно — девять грамм, то есть вес пули, как принято у них шиковать, у блатных, но он же не блатной, не вор.
— Шутка, Ирма, зачем же я буду голову подставлять, лучше карман подставить. А Москва дело пятое.
— Но почему пятое? Я устала вот так встречаться, у меня давление начинает скакать, — голос ее дрогнул.
— Я поговорю с Мельником, он должен приехать на общий сбор, будем решать.
Ей хотелось всплакнуть, облегчить душу, но у него дела, надо ей всегда быть в курсе.
— Что будете решать?
— Построили новый цех, надо держать совет, как будем создавать резерв, кому какой процент выплачивать. Цех строился на деньги долевиков.
Ему нужна опора на комбинате, нужны прежде всего люди жадные, падкие до денег, забав и удовольствий. Ну и чтобы дело делали, план выполняли, могли с людьми ладить, не пеньки, не дураки. Начальником цеха он намерен поставить Махнарылова — у Васи золотые руки, все, что надо, починит в один миг, а в цехе выделки и крашения хватает всякого оборудования.
Поважнее начальника цеха — экспедитор, тот, кто доставляет пушнину и меха по фондам и без фондов, по закону, по блату и как можно больше левого сырья, тут должен быть рыцарь многих качеств. Шибаев надеется на Алеся Шевчика, приятный молодой человек, исключительно честная физиономия, любого может охмурить мгновенно, правда, есть у него недостаток, бывает откровенным там, где не нужно, откровенность в нашем деле совершенно не требуется. Грамотные мужики Мельник с Голубем говорят, в крупном деле — экономическом, производственном, политическом, не говоря уже о межгосударственных отношениях, — положительные качества человека постоянно дают проколы, провалы, приносят делу прямой ущерб. Хорошему деловару честность, совесть и прочие мерехлюндии надо забыть, иначе сама жизнь тебя накажет и притом жестоко. Не мешай работать другим. Требовать честности от деловара — все равно что требовать от дуба ананасов.
Конечно, дельным экспедитором была бы Ирма, он уже думал, но передумал. Ирма уговорит любого, выбьет фонды хоть на каком уровне, все протолкнет и сделает, что надо комбинату и Шибаеву. Но, во-первых, на Ирму не даст визы Зинаида, а во-вторых, Ирма может любого должностного увести на такие подвиги, которые совсем не требуются ни Шибаеву, ни его предприятию, как увела, к примеру, три года назад его самого.
— Не забывай, у Мельника большой аппетит, — сказала Ирма, — плюс моральное право, он тебе должность директора уступил.
— «Уступи-ил», — передразнил Шибаев. — За пятьдесят тысяч наличными.
Ему стало жалко денег, вот произнес вслух «пятьдесят тысяч», и взяла злость, за государственную должность с него содрали такую сумму. Он гулко ударил кулаком по ковру. — Всех к чертям пересажаю!
— А они тебя?
— Не исключено-о, га-га! — он весело погыгыкал. — Меня-то они первого могут заложить, но я люблю рисковать, править, как черт болотом. — Он опять сильно потер руки, намереваясь высечь огонь, и ей действительно показалось, будто сверкнуло нечто зубастой молнией. — Для начала всех из доли повыбрасываю, оставлю только Васю-труженика.
Ирма приподнялась, положила его голову поближе к груди, как младенца, ей в такой позе легче было его уговаривать.
— Ты хочешь выкинуть Мельника из доли и в то же время будешь просить его помочь нам с переездом в Москву. Одно с другим не вяжется.
— Там, где. деньги, все вяжется. За Москву он получит особо. Доля Мельника в общем котле — восемнадцать тысяч, его пай на строительство нового цеха. Он ждет, когда я эту сумму верну, да еще с процентом, а я подожду, когда он поможет нам с Москвой.
— Ой, Рока, Рока, не зарывайся. — Она, как кошка, поскребла его по волосатой груди, он и звал ее кошкой, кошечкой, а она себя считала собакой, они вернее служат, хотя примитивнее кошек, как ей кажется. — А правда ли, что Мельник купил дачу у певицы Руслановой за двести тысяч?
— Мельник любит приврать, говорит, у него пенсия за авиакатастрофу триста семь рублей пять копеек. Все разбились, а он жив остался, и Аэрофлот платит ему за инвалидность. Но дело не в пенсии, в Каратасе он хорошо взял. В прошлом году он будто бы жил на даче Маленкова с какими-то деловарами из Кишинева. В нашем кругу принято себя дороже подать, чтобы аппетит растравить. А с другой стороны, если здесь, в глуши, домишко так себе стоит тысяч двадцать пять, а то и тридцать, то там все-таки Москва, не только владение продается, но и право на житье, прописка, нужна куча разрешений, а все это чего-то стоит, так что, может, и не врет.
— Мне кажется, в деле он человек надежный.
Он повел бровями — откуда ей знать? Впрочем, он ей все рассказывает, а она вникает, женщина не глупая, бухгалтер, умеет считать, подбивать итог... Для Мельника и в самом деле формула «взял — поделись с товарищем» превыше всего, тут он джентльмен, уговора не нарушает, но не терпит, когда нарушают другие, сразу же строит пакость, немедленно! Вплоть до того, что мотают срок сообща с Гришей Голубем. В этом смысле он похлеще Цыбульского.
Кстати, Цыбульскому предстоит не только квартиру отделать, но и лекала приготовить для комбината, новые, и не простые, а золотые, вернее сказать, дюралевые взамен картонных. Все гениально просто. Раньше лекала на шкурку накладывались, а теперь шкурка будет натягиваться на дюраль. Зачем, спрашивается, такое новшество? — Отвечаем: исключительно для режима экономии.
Он посмотрел на часы — без четверти одиннадцать, пора вставать. Она заметила его жест, протянула тоскливо:
— Ну почему-у?
Он сразу обозлился, рывком поднялся и сел.
— Мы все можем, — продолжала Ирма, — все купить, все достать, даже невозможное — квартиру вот получили, а самого главного!.. — и в голосе уже не грусть, а злые слезы, и все, о чем они говорили, потеряло смысл.
— Хватит! Запела! — Ему противны ее упреки — все можешь, а Зинаиду, которая тебе житья не дает, никак не оставишь. Свою привязанность к дочери она ценит, а его — к сыновьям, не хочет. Кряхтя, он потянулся за брюками, кое-как ухватил за штанину и дернул к себе, лежавшие под брюками деньги рассыпались, пачки не в банковской упаковке, а наспех сложенные, перевязаны шпагатом или завернуты в газету и прихвачены клейкой лентой. Перед аэропортом он заехал в ЦУМ к Тлявлясовой и забрал выручку за шапки, почти шестьдесят тысяч. Между пачками были и купюры вроссыпь, и обыкновенные бумажки, то ли накладные, то ли какие-то счета.
— Как будто на базаре стоял, — сказала Ирма сварливо, — с лотка торговал.
Он сопел, одеваясь, рубашку надел, застегнул брюки, пощелкал подтяжками, потом нагнулся, начал сгребать деньги — мно-ого сегодня. Сейчас он все их соберет и не оставит ей ни рубля. Смешно, денег у нее — произнести боязно, но вот видит, как он сгребает свои тысячи, не оставляя на ковре ни копейки, и ее гложет досада, ей плохо, она не может себя сдержать. Совсем недавно, неделю назад, они вместе были в Алма-Ате, он купил ей там кулон из белого золота с двадцатью четырьмя бриллиантами за три тысячи двести семнадцать рублей, ереванского завода, — но все равно, все равно она злится, видя, как он рассовывает по карманам свои тысячи. Нет сил терпеть! Она выскользнула из-под простыни голая, розовая, и выхватила из-под его руки... нет, не пачку денег, всего лишь бумажки, две-три записки, как раз ту малость, которой ей сейчас хватит, чтобы сорвать досаду, прочитала вслух, выделяя ошибки:
— «Лина, з-зделай два пи-исца». «3-зделай» — так даже двоечники не пишут, и еще «пи-исца», который писает на горшок, что ли? А пушнина — твой хлеб, между прочим. Тебе не стыдно перед твоей потаскушкой, Линой-блудиной?
Он молча собирал деньги, распихивал по карманам, и поскольку денег было много, а карманов мало, процедура затягивалась. А она продолжала, словно ослепнув, не видя для себя опасности, очень уж очевидной — щеки Шибаева наливались багровостью, губы надулись.
— А мне стыдно, представь себе, потому что стервина-Каролина знает, что ты мой, и никому я тебя не отдам, она может пользоваться только крохами с чужого стола. А ты позоришься, шлешь ей жалкие записки!
Каждый день у Шибаева просители, либо их порученцы-шофера, и чтобы не ходить с ними всякий раз в цех пошива, он писал Каролине записку, удобно и просто. Но потом они с Каролиной как-то сцепились, он пригрозил ей ревизией, а она сгоряча выпалила, что предъявит, кому надо, все его записки, она до единой их сохранила, и даже показала нанизанные на толстой цыганской игле все его бумажки, как на кукане рыбешка. Он их тут же забрал себе и с того дня каждую свою записку стал в конце дня изымать у Каролины — «для учета».
— Почему ты пишешь «андатра»? — ярилась Ирма, обозленная всем на свете, и ревностью, и тем, что у нее нет семьи, нет мужа, нет счастья, он пришел, нажрался, напился, совокупился и едет к своей благоверной, ах, как хочется ему напакостить, надерзить, нахамить, испортить жизнь хоть на час, хоть на миг. — Тысячу раз ты встречал это слово в бумагах, в документах, в своих накладных, в «Крокодиле», наконец, видел, когда громили твое министерство, — и никаких выводов, так и пишешь «андатра». Ты же руководитель крупного предприятия, ты и в официальных бумагах вот так ляпаешь?
— У меня секретарь-машинистка в штате.
После объятий с нею он был благодушен, миролюбив, разозлить его после всего этого было трудно, ей пришлось все силы прилагать, чтобы своего добиться.
— Я ей все равно прическу испорчу, Каролине-блудине, за какие-такие заслуги она у тебя карьеру сделала, уже начальник цеха!
Каролина Вишневецкая, между прочим, была ее подругой, Ирма сама устроила ее к Шибаеву прошлым летом. Вздорная, взбалмошная Каролина нигде не держалась, злая и языкастая, всех задевала, из парикмахерской, где они с Ирмой и познакомились, ушла в трест столовых и ресторанов, там чуть не убила директора графином, потом по просьбе Ирмы Шибаев взял ее к себе в цех завскладом, а через неделю Ирме уже позвонили — твой хахаль вчера в рабочее время зашел к новой завскладом, орал на нее, орал, потом запер дверь изнутри и через пару минут Каролина жалобным голосом стала просить: «Ищё-ё...» Ее сразу невзлюбили за нрав, за матерки и оскорбления, хотя, если правду сказать, сама она очень исполнительная, работящая. Ирма выдала им обоим бенц хороший, Каролина обещала исправиться, к тому времени из командировки в Карелию вернулся Алесь Шевчик, и Каролина весь жар души отдала ему.
— Ты и резолюции так накладываешь — «зыделай»?
— Заткнись. — Он собрал все деньги, все бумажки, застегнул верхнюю пуговицу на рубашке, подтянул галстук.
— Не заткнусь! — Она вскочила с ковра, как тигрица, рывками натянула халат, свирепо застегнула его до самой шеи, — фиг тебе! — больше он ничего не получит и никогда. — Убирайся к своей стервине-Каролине, з-зделай ей писца, может, гонорею подхватишь, жене подаришь! — Она выкрикивала ему оскорбления в лицо, хорошея от злости, удивительно меняясь, даже похудела в миг, глаза потемнели от ярости, порвала записку в мелкие клочья перед его носом и швырнулся ему в лицо, — ни черта не боится, а ведь пожалеет, он терпел до поры, и терпеж у него лопнул, он хлестко влепил ей с левой, она так и отлетела к стене, вскочила, хотела выбежать, он поймал ее за халат, затрещали швы, теперь его не унять, он схватил ее за голую грудь, впился пальцами, сатанея от бешенства, начал крутить, словно плафон снимая с резьбы, она заверещала от боли, от ужаса, увидев его бешеные глаза, сейчас он ее покалечит, метнулась к окошку, дернула на себя узкую створку и заорала на улицу:
— А-а-й, помоги-ите-е! О-о-й! — взвыла на мороз, как волчица.
Он оторвал ее вместе с оконной ручкой, захлопнул створку и влепил пощечину уже с правой, она так и покатилась по ковру, сверкая голыми ляжками. Он снова ринулся к ней, хватая за что попало, полосуя на ней халат сверху донизу и распаляясь от ее голого тела, от крепких грудей, от ее судорог, дерганья плечами, спиной, задом, она обхватила его руками, ногами, всем телом приникла, прилипла к нему мертвой хваткой, он повалился с нею на ковер, кусал ее оскаленный рот, она стонала, мычала... Потом лежали в изнеможении, едва дыша. Зато теперь они могут обсудить любую самую нервную тему с олимпийским спокойствием.
— Прости меня, Рока... Если бы ты меня любил, ты бы эту сучку давно прогнал.
— Ирма, глупая, она нам деньги делает получше многих, зачем прогонять золотую рыбку?
В ней уже ни досады из-за денег, ни злости, она утолила свою непонятную жажду, получила сполна, и его до дна выпила.
— Ты все-таки девять классов окончил, мог бы грамотнее писать. — Она ерошила его волосы совсем не редеющие, от седины, что ли, они становятся гуще, ему уже сорок шесть исполнилось, а седина ему идет, благородит.
— Не было у меня никаких девяти классов, я тебе уже говорил. Месяц ходил в первый класс, месяц во второй, толком я даже одного класса не кончил, некогда было, понимаешь, матери надо было помогать, чтобы с голоду не подохли. Отца гоняли то в тюрьму, то в ссылку, а потом на войну забрали, а мать что? Никакой профессии, только коров доить, за скотиной ухаживать, хлеб сеять да убирать, а здесь ничего этого не было. Она перепродавала шмотки, спекулировала, эвакуированные понаехали, скоро ее посадили. Меня Алексей Иванович спас, учитель, и жена его, Вера Ильинична, в одной землянке мы с ними жили.
Она повернулась со стоном:
— Ох ты и сволочь, Рока, зачем так больно, о-ой.
Так женственно она стонала, так томно, постельно, ведьма, что хоть снова наваливайся.
— А ты не заводи меня, знаешь ведь.
Она поворочалась, ища, как лечь, чтобы не больно, и напомнила, что он обещал познакомить её с этим учителем, сходить к нему вместе.
— Обязательно сходим. Я ему жизнью обязан. Их обоих сослали в Каратас, по делу Кирова кажется, в тридцать пятом году, у нас тут уже землянка была, окно с тетрадку, и мы их к себе пустили — на квартиру, ха-ха! Исключительные люди, абсолютно дикие, не встречал таких. Нич-чего им не надо! Всю жизнь рядовым учителем до самой пенсии. Не понимаю таких! В сорок девятом их опять таскали, грозили в Джезказган сослать. А они какими были, такими остались. Говорят, за это уважать надо — не понимаю. У меня от таких людей в голове туман — зачем живут? На что надеются? Прихожу, радуются, как родному. Ихние дети, двое, умерли. Алексей Иванович говорит, я в тебя верил, Роман, знал, что ты далеко пойдешь. Когда во время войны мать посадили и на отца похоронка пришла, он в Москву писал девять раз, Калинину, и, представь себе, мать помиловали. Покойница была доброй скорнячкой, оставила мне сорок тысяч старыми, до шестьдесят первого года, вес они имели гораздо больше, чем сейчас новые, за сорок тысяч я мог «Волгу» купить, а сейчас за четыре тысячи ничего, кроме «Запорожца». Потом я и сам начал шустрить, материны деньги хорошо пригодились. А девять классов... это уже в конце войны я пошел в ФЗО, выпросил у девчат в школе табель успеваемости пустой, понаставил себе отметок, печать из картошки — и в ФЗО без звука. Потом курсы шоферов, и пошла моя самостоятельная трудовая жизнь...
И опять Цыбульский возник — институт окончил, должность имеет, авторитет, а машину сам водит. Любитель. У Шибаева второй класс, он семь лет шоферил, Центральный Казахстан вдоль и поперек изъездил, но за баранку сейчас под топором не сядет. Шофер есть шофер, а начальник есть начальник, и давайте не будем дурака валять. Раз уж положена должностному лицу персональная машина, будь любезен, уважай в себе руководящего товарища. А Цыбульский на ставку водителя оформил свою тещу, отдай ей двести пятьдесят в месяц — и не греши.
Их мирный разговор о том о сем нарушили голоса снаружи, с лестничной площадки, такие ясные и отчетливые, будто дверь открыта, затем послышался раздражающе резкий звонок.
— Работает, оказывается, — сказала Ирма. Однако встать не подумала, позвонят-позвонят да перестанут, во всяком случае, так они раньше реагировали на звонки, лежа в чужой квартире.
— Может быть, и не здесь, а мы людей беспокоим, уже двенадцатый час, — отчетливо послышался интеллигентный женский голос.
— Нет, скорее всего, здесь, — возразил мужской голос. — Мы же явственно слышали крик о помощи.
— Да звони, звони! — нарушил их сомнения голос работяги, явно поддатого в честь новоселья, видать, хоть один шахтер да получил квартиру в этом престижном доме, а то днем ходил корреспондент из газеты «Вперед» и с мольбой взывал: «Товарищи, кто из вас шахтер, металлург или вообще рабочий, товарищи!» — но никто не откликался из всех семидесяти двух семей.
Ирма посмотрела на Шибаева — как быть?
— Давай дверь ломать! — предложил шахтер. — Может, там уже мертвый труп.
— Лучше милицию вызвать. — Женщина была встревожена.
— Давай откроем, а потом вызовем!
— Но ключи-то у всех разные.
— Да вы что-о?! Тут будь спок, одним ключом открываются все квартиры запросто. — И в скважине заелозило.
Шибаев толчком поднял Ирму, прошипел вслед: «Грудь прикрой, там у тебя синяк!»
Она быстренько протопала к двери, крича на ходу приветливо и звонко:
— Минуточку-минуточку, сейчас я открою!
«Актрисуля, черт тебя дери».
За дверью стояли двое в очках, молодые казахи, и с ними действительно работяга в полушубке поверх синего спортивного трико.
— Извините нас, — сказала женщина с легкой улыбкой, — мы слышали крики о помощи. У вас все в порядке?
— Надо сразу, с первого дня, чтобы тут бардак не развели, — сказал шахтер. — Я, между прочим, дружинник.
— Правильно-правильно, — согласилась Ирма. — Я тоже слышала какие-то крики, мне показалось — снизу.
— Нет, внизу мы уже были, там порядок, большое начальство вселилось.
— Может быть, кто-то на улице?
— Исключено, — решил шахтер. — Я как раз стекло вставлял, у меня рама выбита, слышу крик, выглянул — на улице никого.
— Спасибо, что вы зашли, но у нас, слава богу, все в порядке. — Она тщательно прикрывала шею и грудь, будто ей холодно. Работяга, хоть и поддатый, смотрел недоверчиво. — А у вас горячая вода есть? — ломким голосом поинтересовалась Ирма.
— Ни горячей, ни холодной, — пояснил шахтер. — Дана команда не включать, пока все не вселимся. А потом врубят, у кого прорвет, дежурные слесаря тут как тут, — он пощелкал себя возле уха, — за бутылкой. И лифт тоже потом врубят, когда все свои гардеробы и пианины на горбу перетащат.
Они ушли, а Ирма сказала, чтобы Шибаев собирался, пора ему, а то пойдут звонки в уголовный розыск, — сказала без издевки, боясь его разозлить снова. Сначала она говорила: потерпит твоя старая, не одной ей таким мужиком владеть, доводы его скупые высмеивала — что за мужики пошли подкаблучные? — давила на психику, а он терпел-терпел, а потом однажды так ей залимонил перед уходом, что бедная ее дочь, придя со школы, нашла маму под столом еле живую и созвала соседей, те — скорую, пролежала неделю с сотрясением мозга, — вот такая у них любовь. А он потом дал случаю объяснение: «Тебе пока мозги не встряхнешь, ты туго соображаешь».
Прощание у них короткое — завтра позвонишь, что надо, Коля поможет, привезет Ирочку, а будет у меня момент, я приду без звонка, — и показал ей ключ. Обоим теперь теплее жить.
На улице мороз ожег ноздри, он поднял воротник, автобуса уже не дождешься, хотя на бумаге они ходят до часу ночи, придется звонить Цою. С минуты на минуту Зинаида начнет обрывать телефоны в гостинице. Черт знает, как она умудряется, но у нее агентура везде, а уж в гостинице прежде всего. И дежурная администраторша обязательно ее заказчица. Зинаида — отличный скорняк, у нее богатая клиентура среди буфетчиц, официанток и всякой шоблы-воблы из сферы услуг. Свекровь-покойница научила когда-то сноху прибыльному ремеслу, видя, что Роман пьет, не везет ему, а у них родились уже два сына.
Мороз, ветер, собаку не выгонишь, а Шибаеву надо спешить к жене, как на службу. Раньше, когда он был рядовым шоферюгой, жить было легче, захотел — ушел, захотел — остался, а сейчас хотеть одно, а мочь другое. Деньги, конечно, сила, с ними ты царь и бог, но и у них есть своя придурь, они тебя вяжут, связывают, обязывают. «Желаем вам успехов в труде и личного счастья», — что это такое, личное счастье, с чем его едят? За труд платят, а за личное счастье? Можно ли его купить? Он бы остался сейчас в теплой новой квартире, рядом с Ирмой и спал бы блаженным сном, а утром она разогрела бы ему индейку, сварила кофе, расторопный Коля пожаловал бы к подъезду — поедемте, шеф, справлять службу, вас ждут великие дела.
— Будет секретарь горкома, надо с ним поздороваться.
Она не стала удивляться — экая важность, поздороваться, — она понимала, пожать секретарю горкома руку, да еще при всех, означало заручиться поддержкой, и пусть видят, как директор Шибаев доверительно что-то говорит секретарю и при этом слегка усмехается, — взял да и пустил новый цех на целый год досрочно, и через месяц-полтора у них пойдет из цеха продукция, пусть попробует секретарь пройти мимо такого факта, Шибаев одним махом за какие-то полгода увеличил оборот предприятия на пару миллионов.
— Доложу о нашей трудовой победе, не так много в городе предприятий, которые бы так справлялись с заданием партии и правительства. Нам вообще не хотели разрешать строительство этого цеха, а мы трах-бах — и досрочно. Нас к ордену надо! Так ему и скажу: наиболее отличившихся представить к награде.
— Это Махнарылова, что ли?
— А ты не смейся, Вася в том цеху дневал и ночевал. Скажу секретарю, чтобы в газете отметили пуск нового цеха. Самым энергичным образом поведем борьбу за качество, тут со мной все — и председатель профкома и партгрупорг. В ближайшем будущем получим с этого цеха! — Он потер ладони, пошоркал крепко, Ирме показалось, искры полетели. — Деловой будет год! Душа поет, когда сам вертишься и всех других крутишь-вертишь!
Ирма убрала посуду, клеенку, остатки индейки вынесла на балкон — по полу дохнуло морозом, — он даже холодильник запретил ей перевозить, старенький, безотказный ее «Саратов», Коля увез его в Дружбу.
Он протянул к ней руку, зовя ее ближе. Она всегда целует его с открытыми глазами и вообще в самый пиковый момент она таращится, будто что-то важное проглядеть боится, ни одной такой бабы у него не было...
Потом они блаженно лежали на ковре, его тянуло в сон, она же наоборот взбодрилась, ласкалась, вспоминала, как ровно год назад, 25 декабря, в доме этой поганки Каролины (тогда они еще не рассорились) они загадали получить квартиру, — и вот сбылось. Теперь надо им шагать дальше, сбудется и Москва.
— Это мой любимый праздник, — сказала Ирма. — Мама так любила загадывать! Подарки сама делала, но мы радовались ужасно! Нищета была, ты даже представить себе не можешь, как тут было в сороковые годы, после войны!
— Я тебе уже сто раз говорил, что я тут вырос, черт побери! Меня сюда грудным выслали вместе с раскулаченным отцом из-под Курска. Тебя в сорок первом, а меня в тридцать первом, ясно?
— Раз я тебя не знала, значит, тебя тут не было, — оправдалась Ирма.
От ее неожиданных поворотов — не знала, значит, тебя не было, — у него вся злость оседала.
— А я в детстве ни одного праздника не помню, — признался Шибаев. — У нас их не было, так мы жили. Советских не признавали, религиозные тоже по боку. Отец пил по-черному, буянил, избивал и мать мою, и меня, а кто прибежит на защиту, и тому доставалось. Перед самой войной его сослали, даже из Каратаса ссылали, а в войну забрали, и похоронка пришла. Ну, это тебе не интересно.
Тепло было, спокойно лежать вдвоем, вспоминать про нестрашное уже прошлое и думать о лучшей доле, хорошо бы вот так всегда, никто бы не гнал, не понуждал. Однако же нельзя — гонят. Люди гонят, и дела, заботы, ни полежать, ни посидеть, ни поговорить, у него жена, у Ирмы дочь, и снизу контроль, и сбоку. Ирма и тут нашла объяснение — значит, мы с тобой еще не совсем потеряли совесть. Все у них есть, главное, есть деньги, не хватает малости — плюнуть на Каратас, взять билеты, куда ткнешь пальцем, и улететь на веки вечные, ведь хватит до скончания дней не только своих, но и детей наших.
Нельзя, говорит он сам себе, есть твердый план у него, как и у государства.
— Значит, здесь у нас будет спальня? — спросил он. — Что тут поставим, какую мебель?
— Гарнитур. Две кровати, шифоньер с антресолями, трюмо и пуф. Куда ковер прикажешь, на пол или на стенку?
— И туда, и сюда.
— Мещанство, милый, бросим на пол, а на стенку картину какую-нибудь.
— Зачем всякую дешевку?
— Есть картины по пять, по десять тысяч. Из антиквариата.
— А хельга? — Опять он вспомнил Цыбульского.
— Обязательно, для гостиной.
— А что это за мура, для чего?
— Для посуды, для скатертей, вообще для столовой.
— Ладно, мелочи, давай о главном поговорим.
— Главное — Москва, правильно? Чтобы следующее рождество — там.
— Главное кое в чем другом, Москва от нас никуда не денется. — Он посмотрел на нее требовательно, она не знала, о чем подумать. Может быть, он развод имеет в виду? Для Ирмы это действительно самое главное. Она смятенно на него посмотрела, не зная, что сказать.
— Главное, я должен довести свою сумму до семи знаков. — Разве этим он ей не нравится — своим миллионом в ближайшем будущем? Он даже себе нравится. Помолчал, усмехнулся, добавил: — Или до девяти грамм.
— Заткнись! — вскричала она. — Типун тебе на язык! — сразу завелась, как будто этого больше всего опасалась. — Ты же не такой дурак! — Она знала его бесшабашность, неосмотрительность, его крайности, очень она боялась беды, катастрофы, а он еще говорит так беспечно — девять грамм, то есть вес пули, как принято у них шиковать, у блатных, но он же не блатной, не вор.
— Шутка, Ирма, зачем же я буду голову подставлять, лучше карман подставить. А Москва дело пятое.
— Но почему пятое? Я устала вот так встречаться, у меня давление начинает скакать, — голос ее дрогнул.
— Я поговорю с Мельником, он должен приехать на общий сбор, будем решать.
Ей хотелось всплакнуть, облегчить душу, но у него дела, надо ей всегда быть в курсе.
— Что будете решать?
— Построили новый цех, надо держать совет, как будем создавать резерв, кому какой процент выплачивать. Цех строился на деньги долевиков.
Ему нужна опора на комбинате, нужны прежде всего люди жадные, падкие до денег, забав и удовольствий. Ну и чтобы дело делали, план выполняли, могли с людьми ладить, не пеньки, не дураки. Начальником цеха он намерен поставить Махнарылова — у Васи золотые руки, все, что надо, починит в один миг, а в цехе выделки и крашения хватает всякого оборудования.
Поважнее начальника цеха — экспедитор, тот, кто доставляет пушнину и меха по фондам и без фондов, по закону, по блату и как можно больше левого сырья, тут должен быть рыцарь многих качеств. Шибаев надеется на Алеся Шевчика, приятный молодой человек, исключительно честная физиономия, любого может охмурить мгновенно, правда, есть у него недостаток, бывает откровенным там, где не нужно, откровенность в нашем деле совершенно не требуется. Грамотные мужики Мельник с Голубем говорят, в крупном деле — экономическом, производственном, политическом, не говоря уже о межгосударственных отношениях, — положительные качества человека постоянно дают проколы, провалы, приносят делу прямой ущерб. Хорошему деловару честность, совесть и прочие мерехлюндии надо забыть, иначе сама жизнь тебя накажет и притом жестоко. Не мешай работать другим. Требовать честности от деловара — все равно что требовать от дуба ананасов.
Конечно, дельным экспедитором была бы Ирма, он уже думал, но передумал. Ирма уговорит любого, выбьет фонды хоть на каком уровне, все протолкнет и сделает, что надо комбинату и Шибаеву. Но, во-первых, на Ирму не даст визы Зинаида, а во-вторых, Ирма может любого должностного увести на такие подвиги, которые совсем не требуются ни Шибаеву, ни его предприятию, как увела, к примеру, три года назад его самого.
— Не забывай, у Мельника большой аппетит, — сказала Ирма, — плюс моральное право, он тебе должность директора уступил.
— «Уступи-ил», — передразнил Шибаев. — За пятьдесят тысяч наличными.
Ему стало жалко денег, вот произнес вслух «пятьдесят тысяч», и взяла злость, за государственную должность с него содрали такую сумму. Он гулко ударил кулаком по ковру. — Всех к чертям пересажаю!
— А они тебя?
— Не исключено-о, га-га! — он весело погыгыкал. — Меня-то они первого могут заложить, но я люблю рисковать, править, как черт болотом. — Он опять сильно потер руки, намереваясь высечь огонь, и ей действительно показалось, будто сверкнуло нечто зубастой молнией. — Для начала всех из доли повыбрасываю, оставлю только Васю-труженика.
Ирма приподнялась, положила его голову поближе к груди, как младенца, ей в такой позе легче было его уговаривать.
— Ты хочешь выкинуть Мельника из доли и в то же время будешь просить его помочь нам с переездом в Москву. Одно с другим не вяжется.
— Там, где. деньги, все вяжется. За Москву он получит особо. Доля Мельника в общем котле — восемнадцать тысяч, его пай на строительство нового цеха. Он ждет, когда я эту сумму верну, да еще с процентом, а я подожду, когда он поможет нам с Москвой.
— Ой, Рока, Рока, не зарывайся. — Она, как кошка, поскребла его по волосатой груди, он и звал ее кошкой, кошечкой, а она себя считала собакой, они вернее служат, хотя примитивнее кошек, как ей кажется. — А правда ли, что Мельник купил дачу у певицы Руслановой за двести тысяч?
— Мельник любит приврать, говорит, у него пенсия за авиакатастрофу триста семь рублей пять копеек. Все разбились, а он жив остался, и Аэрофлот платит ему за инвалидность. Но дело не в пенсии, в Каратасе он хорошо взял. В прошлом году он будто бы жил на даче Маленкова с какими-то деловарами из Кишинева. В нашем кругу принято себя дороже подать, чтобы аппетит растравить. А с другой стороны, если здесь, в глуши, домишко так себе стоит тысяч двадцать пять, а то и тридцать, то там все-таки Москва, не только владение продается, но и право на житье, прописка, нужна куча разрешений, а все это чего-то стоит, так что, может, и не врет.
— Мне кажется, в деле он человек надежный.
Он повел бровями — откуда ей знать? Впрочем, он ей все рассказывает, а она вникает, женщина не глупая, бухгалтер, умеет считать, подбивать итог... Для Мельника и в самом деле формула «взял — поделись с товарищем» превыше всего, тут он джентльмен, уговора не нарушает, но не терпит, когда нарушают другие, сразу же строит пакость, немедленно! Вплоть до того, что мотают срок сообща с Гришей Голубем. В этом смысле он похлеще Цыбульского.
Кстати, Цыбульскому предстоит не только квартиру отделать, но и лекала приготовить для комбината, новые, и не простые, а золотые, вернее сказать, дюралевые взамен картонных. Все гениально просто. Раньше лекала на шкурку накладывались, а теперь шкурка будет натягиваться на дюраль. Зачем, спрашивается, такое новшество? — Отвечаем: исключительно для режима экономии.
Он посмотрел на часы — без четверти одиннадцать, пора вставать. Она заметила его жест, протянула тоскливо:
— Ну почему-у?
Он сразу обозлился, рывком поднялся и сел.
— Мы все можем, — продолжала Ирма, — все купить, все достать, даже невозможное — квартиру вот получили, а самого главного!.. — и в голосе уже не грусть, а злые слезы, и все, о чем они говорили, потеряло смысл.
— Хватит! Запела! — Ему противны ее упреки — все можешь, а Зинаиду, которая тебе житья не дает, никак не оставишь. Свою привязанность к дочери она ценит, а его — к сыновьям, не хочет. Кряхтя, он потянулся за брюками, кое-как ухватил за штанину и дернул к себе, лежавшие под брюками деньги рассыпались, пачки не в банковской упаковке, а наспех сложенные, перевязаны шпагатом или завернуты в газету и прихвачены клейкой лентой. Перед аэропортом он заехал в ЦУМ к Тлявлясовой и забрал выручку за шапки, почти шестьдесят тысяч. Между пачками были и купюры вроссыпь, и обыкновенные бумажки, то ли накладные, то ли какие-то счета.
— Как будто на базаре стоял, — сказала Ирма сварливо, — с лотка торговал.
Он сопел, одеваясь, рубашку надел, застегнул брюки, пощелкал подтяжками, потом нагнулся, начал сгребать деньги — мно-ого сегодня. Сейчас он все их соберет и не оставит ей ни рубля. Смешно, денег у нее — произнести боязно, но вот видит, как он сгребает свои тысячи, не оставляя на ковре ни копейки, и ее гложет досада, ей плохо, она не может себя сдержать. Совсем недавно, неделю назад, они вместе были в Алма-Ате, он купил ей там кулон из белого золота с двадцатью четырьмя бриллиантами за три тысячи двести семнадцать рублей, ереванского завода, — но все равно, все равно она злится, видя, как он рассовывает по карманам свои тысячи. Нет сил терпеть! Она выскользнула из-под простыни голая, розовая, и выхватила из-под его руки... нет, не пачку денег, всего лишь бумажки, две-три записки, как раз ту малость, которой ей сейчас хватит, чтобы сорвать досаду, прочитала вслух, выделяя ошибки:
— «Лина, з-зделай два пи-исца». «3-зделай» — так даже двоечники не пишут, и еще «пи-исца», который писает на горшок, что ли? А пушнина — твой хлеб, между прочим. Тебе не стыдно перед твоей потаскушкой, Линой-блудиной?
Он молча собирал деньги, распихивал по карманам, и поскольку денег было много, а карманов мало, процедура затягивалась. А она продолжала, словно ослепнув, не видя для себя опасности, очень уж очевидной — щеки Шибаева наливались багровостью, губы надулись.
— А мне стыдно, представь себе, потому что стервина-Каролина знает, что ты мой, и никому я тебя не отдам, она может пользоваться только крохами с чужого стола. А ты позоришься, шлешь ей жалкие записки!
Каждый день у Шибаева просители, либо их порученцы-шофера, и чтобы не ходить с ними всякий раз в цех пошива, он писал Каролине записку, удобно и просто. Но потом они с Каролиной как-то сцепились, он пригрозил ей ревизией, а она сгоряча выпалила, что предъявит, кому надо, все его записки, она до единой их сохранила, и даже показала нанизанные на толстой цыганской игле все его бумажки, как на кукане рыбешка. Он их тут же забрал себе и с того дня каждую свою записку стал в конце дня изымать у Каролины — «для учета».
— Почему ты пишешь «андатра»? — ярилась Ирма, обозленная всем на свете, и ревностью, и тем, что у нее нет семьи, нет мужа, нет счастья, он пришел, нажрался, напился, совокупился и едет к своей благоверной, ах, как хочется ему напакостить, надерзить, нахамить, испортить жизнь хоть на час, хоть на миг. — Тысячу раз ты встречал это слово в бумагах, в документах, в своих накладных, в «Крокодиле», наконец, видел, когда громили твое министерство, — и никаких выводов, так и пишешь «андатра». Ты же руководитель крупного предприятия, ты и в официальных бумагах вот так ляпаешь?
— У меня секретарь-машинистка в штате.
После объятий с нею он был благодушен, миролюбив, разозлить его после всего этого было трудно, ей пришлось все силы прилагать, чтобы своего добиться.
— Я ей все равно прическу испорчу, Каролине-блудине, за какие-такие заслуги она у тебя карьеру сделала, уже начальник цеха!
Каролина Вишневецкая, между прочим, была ее подругой, Ирма сама устроила ее к Шибаеву прошлым летом. Вздорная, взбалмошная Каролина нигде не держалась, злая и языкастая, всех задевала, из парикмахерской, где они с Ирмой и познакомились, ушла в трест столовых и ресторанов, там чуть не убила директора графином, потом по просьбе Ирмы Шибаев взял ее к себе в цех завскладом, а через неделю Ирме уже позвонили — твой хахаль вчера в рабочее время зашел к новой завскладом, орал на нее, орал, потом запер дверь изнутри и через пару минут Каролина жалобным голосом стала просить: «Ищё-ё...» Ее сразу невзлюбили за нрав, за матерки и оскорбления, хотя, если правду сказать, сама она очень исполнительная, работящая. Ирма выдала им обоим бенц хороший, Каролина обещала исправиться, к тому времени из командировки в Карелию вернулся Алесь Шевчик, и Каролина весь жар души отдала ему.
— Ты и резолюции так накладываешь — «зыделай»?
— Заткнись. — Он собрал все деньги, все бумажки, застегнул верхнюю пуговицу на рубашке, подтянул галстук.
— Не заткнусь! — Она вскочила с ковра, как тигрица, рывками натянула халат, свирепо застегнула его до самой шеи, — фиг тебе! — больше он ничего не получит и никогда. — Убирайся к своей стервине-Каролине, з-зделай ей писца, может, гонорею подхватишь, жене подаришь! — Она выкрикивала ему оскорбления в лицо, хорошея от злости, удивительно меняясь, даже похудела в миг, глаза потемнели от ярости, порвала записку в мелкие клочья перед его носом и швырнулся ему в лицо, — ни черта не боится, а ведь пожалеет, он терпел до поры, и терпеж у него лопнул, он хлестко влепил ей с левой, она так и отлетела к стене, вскочила, хотела выбежать, он поймал ее за халат, затрещали швы, теперь его не унять, он схватил ее за голую грудь, впился пальцами, сатанея от бешенства, начал крутить, словно плафон снимая с резьбы, она заверещала от боли, от ужаса, увидев его бешеные глаза, сейчас он ее покалечит, метнулась к окошку, дернула на себя узкую створку и заорала на улицу:
— А-а-й, помоги-ите-е! О-о-й! — взвыла на мороз, как волчица.
Он оторвал ее вместе с оконной ручкой, захлопнул створку и влепил пощечину уже с правой, она так и покатилась по ковру, сверкая голыми ляжками. Он снова ринулся к ней, хватая за что попало, полосуя на ней халат сверху донизу и распаляясь от ее голого тела, от крепких грудей, от ее судорог, дерганья плечами, спиной, задом, она обхватила его руками, ногами, всем телом приникла, прилипла к нему мертвой хваткой, он повалился с нею на ковер, кусал ее оскаленный рот, она стонала, мычала... Потом лежали в изнеможении, едва дыша. Зато теперь они могут обсудить любую самую нервную тему с олимпийским спокойствием.
— Прости меня, Рока... Если бы ты меня любил, ты бы эту сучку давно прогнал.
— Ирма, глупая, она нам деньги делает получше многих, зачем прогонять золотую рыбку?
В ней уже ни досады из-за денег, ни злости, она утолила свою непонятную жажду, получила сполна, и его до дна выпила.
— Ты все-таки девять классов окончил, мог бы грамотнее писать. — Она ерошила его волосы совсем не редеющие, от седины, что ли, они становятся гуще, ему уже сорок шесть исполнилось, а седина ему идет, благородит.
— Не было у меня никаких девяти классов, я тебе уже говорил. Месяц ходил в первый класс, месяц во второй, толком я даже одного класса не кончил, некогда было, понимаешь, матери надо было помогать, чтобы с голоду не подохли. Отца гоняли то в тюрьму, то в ссылку, а потом на войну забрали, а мать что? Никакой профессии, только коров доить, за скотиной ухаживать, хлеб сеять да убирать, а здесь ничего этого не было. Она перепродавала шмотки, спекулировала, эвакуированные понаехали, скоро ее посадили. Меня Алексей Иванович спас, учитель, и жена его, Вера Ильинична, в одной землянке мы с ними жили.
Она повернулась со стоном:
— Ох ты и сволочь, Рока, зачем так больно, о-ой.
Так женственно она стонала, так томно, постельно, ведьма, что хоть снова наваливайся.
— А ты не заводи меня, знаешь ведь.
Она поворочалась, ища, как лечь, чтобы не больно, и напомнила, что он обещал познакомить её с этим учителем, сходить к нему вместе.
— Обязательно сходим. Я ему жизнью обязан. Их обоих сослали в Каратас, по делу Кирова кажется, в тридцать пятом году, у нас тут уже землянка была, окно с тетрадку, и мы их к себе пустили — на квартиру, ха-ха! Исключительные люди, абсолютно дикие, не встречал таких. Нич-чего им не надо! Всю жизнь рядовым учителем до самой пенсии. Не понимаю таких! В сорок девятом их опять таскали, грозили в Джезказган сослать. А они какими были, такими остались. Говорят, за это уважать надо — не понимаю. У меня от таких людей в голове туман — зачем живут? На что надеются? Прихожу, радуются, как родному. Ихние дети, двое, умерли. Алексей Иванович говорит, я в тебя верил, Роман, знал, что ты далеко пойдешь. Когда во время войны мать посадили и на отца похоронка пришла, он в Москву писал девять раз, Калинину, и, представь себе, мать помиловали. Покойница была доброй скорнячкой, оставила мне сорок тысяч старыми, до шестьдесят первого года, вес они имели гораздо больше, чем сейчас новые, за сорок тысяч я мог «Волгу» купить, а сейчас за четыре тысячи ничего, кроме «Запорожца». Потом я и сам начал шустрить, материны деньги хорошо пригодились. А девять классов... это уже в конце войны я пошел в ФЗО, выпросил у девчат в школе табель успеваемости пустой, понаставил себе отметок, печать из картошки — и в ФЗО без звука. Потом курсы шоферов, и пошла моя самостоятельная трудовая жизнь...
И опять Цыбульский возник — институт окончил, должность имеет, авторитет, а машину сам водит. Любитель. У Шибаева второй класс, он семь лет шоферил, Центральный Казахстан вдоль и поперек изъездил, но за баранку сейчас под топором не сядет. Шофер есть шофер, а начальник есть начальник, и давайте не будем дурака валять. Раз уж положена должностному лицу персональная машина, будь любезен, уважай в себе руководящего товарища. А Цыбульский на ставку водителя оформил свою тещу, отдай ей двести пятьдесят в месяц — и не греши.
Их мирный разговор о том о сем нарушили голоса снаружи, с лестничной площадки, такие ясные и отчетливые, будто дверь открыта, затем послышался раздражающе резкий звонок.
— Работает, оказывается, — сказала Ирма. Однако встать не подумала, позвонят-позвонят да перестанут, во всяком случае, так они раньше реагировали на звонки, лежа в чужой квартире.
— Может быть, и не здесь, а мы людей беспокоим, уже двенадцатый час, — отчетливо послышался интеллигентный женский голос.
— Нет, скорее всего, здесь, — возразил мужской голос. — Мы же явственно слышали крик о помощи.
— Да звони, звони! — нарушил их сомнения голос работяги, явно поддатого в честь новоселья, видать, хоть один шахтер да получил квартиру в этом престижном доме, а то днем ходил корреспондент из газеты «Вперед» и с мольбой взывал: «Товарищи, кто из вас шахтер, металлург или вообще рабочий, товарищи!» — но никто не откликался из всех семидесяти двух семей.
Ирма посмотрела на Шибаева — как быть?
— Давай дверь ломать! — предложил шахтер. — Может, там уже мертвый труп.
— Лучше милицию вызвать. — Женщина была встревожена.
— Давай откроем, а потом вызовем!
— Но ключи-то у всех разные.
— Да вы что-о?! Тут будь спок, одним ключом открываются все квартиры запросто. — И в скважине заелозило.
Шибаев толчком поднял Ирму, прошипел вслед: «Грудь прикрой, там у тебя синяк!»
Она быстренько протопала к двери, крича на ходу приветливо и звонко:
— Минуточку-минуточку, сейчас я открою!
«Актрисуля, черт тебя дери».
За дверью стояли двое в очках, молодые казахи, и с ними действительно работяга в полушубке поверх синего спортивного трико.
— Извините нас, — сказала женщина с легкой улыбкой, — мы слышали крики о помощи. У вас все в порядке?
— Надо сразу, с первого дня, чтобы тут бардак не развели, — сказал шахтер. — Я, между прочим, дружинник.
— Правильно-правильно, — согласилась Ирма. — Я тоже слышала какие-то крики, мне показалось — снизу.
— Нет, внизу мы уже были, там порядок, большое начальство вселилось.
— Может быть, кто-то на улице?
— Исключено, — решил шахтер. — Я как раз стекло вставлял, у меня рама выбита, слышу крик, выглянул — на улице никого.
— Спасибо, что вы зашли, но у нас, слава богу, все в порядке. — Она тщательно прикрывала шею и грудь, будто ей холодно. Работяга, хоть и поддатый, смотрел недоверчиво. — А у вас горячая вода есть? — ломким голосом поинтересовалась Ирма.
— Ни горячей, ни холодной, — пояснил шахтер. — Дана команда не включать, пока все не вселимся. А потом врубят, у кого прорвет, дежурные слесаря тут как тут, — он пощелкал себя возле уха, — за бутылкой. И лифт тоже потом врубят, когда все свои гардеробы и пианины на горбу перетащат.
Они ушли, а Ирма сказала, чтобы Шибаев собирался, пора ему, а то пойдут звонки в уголовный розыск, — сказала без издевки, боясь его разозлить снова. Сначала она говорила: потерпит твоя старая, не одной ей таким мужиком владеть, доводы его скупые высмеивала — что за мужики пошли подкаблучные? — давила на психику, а он терпел-терпел, а потом однажды так ей залимонил перед уходом, что бедная ее дочь, придя со школы, нашла маму под столом еле живую и созвала соседей, те — скорую, пролежала неделю с сотрясением мозга, — вот такая у них любовь. А он потом дал случаю объяснение: «Тебе пока мозги не встряхнешь, ты туго соображаешь».
Прощание у них короткое — завтра позвонишь, что надо, Коля поможет, привезет Ирочку, а будет у меня момент, я приду без звонка, — и показал ей ключ. Обоим теперь теплее жить.
На улице мороз ожег ноздри, он поднял воротник, автобуса уже не дождешься, хотя на бумаге они ходят до часу ночи, придется звонить Цою. С минуты на минуту Зинаида начнет обрывать телефоны в гостинице. Черт знает, как она умудряется, но у нее агентура везде, а уж в гостинице прежде всего. И дежурная администраторша обязательно ее заказчица. Зинаида — отличный скорняк, у нее богатая клиентура среди буфетчиц, официанток и всякой шоблы-воблы из сферы услуг. Свекровь-покойница научила когда-то сноху прибыльному ремеслу, видя, что Роман пьет, не везет ему, а у них родились уже два сына.
Мороз, ветер, собаку не выгонишь, а Шибаеву надо спешить к жене, как на службу. Раньше, когда он был рядовым шоферюгой, жить было легче, захотел — ушел, захотел — остался, а сейчас хотеть одно, а мочь другое. Деньги, конечно, сила, с ними ты царь и бог, но и у них есть своя придурь, они тебя вяжут, связывают, обязывают. «Желаем вам успехов в труде и личного счастья», — что это такое, личное счастье, с чем его едят? За труд платят, а за личное счастье? Можно ли его купить? Он бы остался сейчас в теплой новой квартире, рядом с Ирмой и спал бы блаженным сном, а утром она разогрела бы ему индейку, сварила кофе, расторопный Коля пожаловал бы к подъезду — поедемте, шеф, справлять службу, вас ждут великие дела.