Страница:
- Но, генерал, ведь он священник...
- А что мне за дело, что он священник! Я заставлю этого предателя вспомнить, что он был солдатом...
- Но, генерал...
- Говорю вам, что я должен, наконец, наказать кого-нибудь, - с яростью воскликнул маршал. - Я должен, наконец, все эти мерзости и низости свести к одному живому лицу, которое мне за ник и ответит! Ведь моя жизнь сделалась адом... меня опутали со всех сторон... вы это знаете... И никто не старается избавить меня от гневных вспышек, которые меня сжигают на медленном огне! И мне не на кого рассчитывать!..
- Генерал, я не могу этого так оставить, - сказал Дагобер спокойным и твердым голосом.
- Что такое?
- Генерал, я не могу допустить, чтобы вы говорили, что вам не на кого рассчитывать... Кончится тем, что вы этому и в самом деле поверите! И вам будет еще тяжелее, чем тому, кто не сомневается в своей преданности и готов броситься за вас в огонь... Вы знаете, что я имею право так сказать о себе...
Эти простые слова, сказанные прочувствованным тоном, привели маршала в чувство, потому что его великодушная и честная натура, на время ожесточенная гневом и неприятностями, быстро обрела врожденную справедливость...
Обращаясь к Дагоберу, маршал сказал все еще взволнованным голосом, но уже спокойнее:
- Ты прав... Я не могу сомневаться в тебе... я вспылил... подлое письмо вывело меня из себя... Право, можно с ума сойти... Я стал и несправедлив, и груб, и неблагодарен... и к тому же неблагодарен по отношению к кому... к тебе!
- Не будем больше говорить обо мне, генерал. Ругайте меня сколько хотите, только верьте мне. Но что с вами произошло?
Лицо маршала снова омрачилось, и он проговорил быстро и отрывисто:
- Со мной произошло то, что меня презирают и мною пренебрегают!
- Вас?.. Вами?
- Да... мной, - с горечью отвечал маршал. - Впрочем, зачем скрывать от тебя новую рану! Я усомнился в тебе и должен тебя вознаградить. Узнай же все: с некоторого времени я замечаю, что мои старые товарищи по оружию постепенно отходят от меня...
- А... так вот на что намекают в этом письме!
- Да, именно на это... и, к несчастью, это вполне справедливый намек... - со вздохом и возмущением отвечал маршал.
- Но это невозможно: генерал, вас так любят, так уважают...
- Все это слова, а я тебе представляю факты. Наступает молчание, когда я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают церемонно-вежливый прием, - словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к чему-нибудь придраться!
- Я не могу не верить вашим словам, - сказал пораженный Дагобер, - но решительно теряюсь...
- Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. "Я замечаю, - сказал я, - что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться".
- Ну и что же, генерал?
- Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: "Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал". - "Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя... я это вижу, знаю и чувствую". Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: "Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием". - "Да разве в этом дело! - сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, - я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?" По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: "Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!" У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, - продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, - я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины - за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего... ничего... ни слова... одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая обида... Нет... решительно... это уже слишком... а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, - прибавил он, видя изумление Дагобера. - А между тем я их так сильно люблю!
- Ваши дочери равнодушны к вам? - переспросил пораженный солдат. - Вы их упрекаете в равнодушии?
- Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
- Они не могли вас узнать? - волнуясь, с обидой начал Дагобер. - А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас?
- Вы их защищаете... и это справедливо... они вас любят больше, чем меня! - с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала.
- Ну да! - с болезненным возбуждением продолжал тот. - Ну да... это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня - лишь холодность, почтительность и стеснительность... меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы...
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал:
- Куда ты?
- За вашими дочерьми, генерал.
- Зачем?
- Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: "Ваш отец думает, что вы его не любите..." - только это и сказать... тогда вы увидите...
- Дагобер! Я запрещаю вам это!
- Тут дело не в Дагобере... Вы не имеете права быть так несправедливы к бедным малюткам...
И солдат снова направился к дверям.
- Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь.
- Послушайте, генерал, - резко заговорил отставной конногренадер. - Я, конечно, солдат, ваш - подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий... Все следует выяснить... Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к лицу... иного способа я не признаю.
Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате сирот.
- Ни с места! - так повелительно крикнул маршал, что привычка к дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте.
- Что вы хотели сделать? - начал маршал. - Добиться от моих дочерей признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина... а моя, конечно...
- Ах, генерал! - с отчаянием сказал солдат. - Я теперь даже не чувствую гнева... когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях... Мне только страшно больно... сердце разрывается...
Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче:
- Ну ладно... хорошо... положим, я не прав... но позвольте... ответьте мне... я говорю теперь без горечи... без ревности... Разве мои дочери не доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной?
- Да, черт возьми, - воскликнул Дагобер, - с Угрюмом они еще непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец... а как ни добр отец, он все-таки внушает почтение... Они со мной держатся свободно? Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту... Кроме того... надо сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все чем-то опечалены... озабочены... девочки это заметили, и то, что вы принимаете за холодность, - просто тревога за вас! Нет, генерал, вы несправедливы... вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком!
- Я жалуюсь на то, от чего страдаю... - сказал маршал. - Мне одному известны мои страдания...
- И, верно, они очень сильны, - заметил солдат, заходя дальше, чем хотел, благодаря привязанности к сиротам, - потому что это слишком больно отзывается на тех, кто вас любит!
- Новые упреки?
- Ну да, упреки!.. - воскликнул Дагобер. - Жаловаться могли бы скорее ваши дети на то, что вы так холодны с ними и так плохо их знаете...
- Довольно! - сказал маршал, насилу сдерживаясь. - Уж это слишком!
- Конечно, довольно! - все с большим волнением говорил Дагобер. - В самом деле, зачем защищать бедных девочек, которые умеют только любить и быть покорными? К чему защищать их от несчастного ослепления отца?
Маршал не удержался от нетерпеливого и гневного движения и продолжал с принужденным спокойствием:
- Мне приходится постоянно иметь в виду все, что вы для меня сделали... чтобы прощать все, что вы себе позволяете...
- Но отчего вы не хотите, чтобы я привел сюда ваших дочерей?
- Да разве вы не видите, что эта сцена меня убивает? - воскликнул с раздражением маршал. - Разве вы не понимаете, что я не хочу, чтобы дети были свидетелями того, что я переживаю! Горе отца имеет свое достоинство, и вы должны были бы понимать его и уважать!
- Уважать? Нет... потешу что причина его - несправедливость...
- Довольно... довольно...
- И мало того, что вы себя мучите, - продолжал Дагобер, - знайте, что вы уморите с горя и ваших детей, слышите?.. Не для того я их вез из Сибири...
- Упреки!
- Да! Уж коли хотите знать, вы неблагодарны и по отношению ко мне, потому что делаете ваших дочерей несчастными...
- Вон отсюда! - с таким гневом закричал маршал, что Дагобер опомнился и, сожалея, что так далеко зашел, начал было:
- Генерал, я виноват... был дерзок... простите меня... но...
- Хорошо... я вас прощаю, но прошу оставить меня одного...
- Генерал... позвольте одно слово...
- Я прошу вас меня оставить... прошу как услуги... довольно вам этого? - говорил маршал, стараясь сдерживаться.
Страшная бледность покрывала теперь лицо генерала, так недавно пылавшее от гнева. Этот симптом показался Дагоберу настолько опасным, что он снова начал просить:
- Генерал... умоляю вас... позвольте мне хоть минуту...
- Значит, уйти должен я, если вы не уходите? - сказал маршал, направляясь к двери.
Эти слова были произнесены таким тоном, что Дагобер не осмелился больше настаивать и с жестом огорчения и отчаяния медленно вышел из комнаты.
Спустя несколько минут маршал, после мрачного молчания и долгого болезненного колебания, во время которого он несколько раз подходил к двери в комнату дочерей, наконец пересилил себя и, отерев платком холодный пот, выступивший у него на лбу, быстрыми шагами направился к ним, стараясь скрыть свое волнение.
43. ИСПЫТАНИЕ
Дагобер был совершенно прав, защищая своих детей, как он отечески называл Розу и Бланш, а между тем подозрения маршала относительно холодности его дочерей, к несчастью, объяснялись внешними проявлениями. Как маршал и говорил отцу, он не мог объяснить себе то грустное, боязливое смущение, которое овладевало девушками, когда они были с ним, и напрасно искал причину этого в их равнодушии. Иногда ему казалось, что он не мог достаточно хорошо скрыть горе об их умершей матери и этим, так сказать, внушил им мысль, что они не могут утешить его. То ему казалось, что он недостаточно был нежен с ними и оттолкнул их солдатской грубостью. То он с горечью уверял себя, что из-за долгой разлуки с ними он казался им чужим. Словом, целый ряд самых малообоснованных предположений завладевал его умом, а как только семена сомнения, недоверия, боязни брошены, то, рано или поздно, с роковым упорством они дадут ростки. Тем не менее, хотя маршал страдал от холодности дочерей, его привязанность к ним была настолько велика, что горе от возможной разлуки с ними вызывало в нем те колебания, которые отравляли ему жизнь; это была мучительная борьба между отцовской любовью и долгом, который он почитал священным.
Что касается клеветы, искусно распускаемой среди старых товарищей маршала и влиявшей на их отношения к нему, то ее распространяли друзья княгини де Сент-Дезье. Позже мы объясним смысл и цель этих отвратительных слухов, которые вместе с другими ранами, наносимыми сердцу маршала, доводили его до крайнего предела отчаяния.
Обуреваемый гневом и возбуждением, в какое его приводили эти беспрестанные _булавочные уколы_, как он их называл, маршал грубо обошелся с Дагобером, неосторожные слова которого его задели. Но после ухода солдата убежденная защита Дагобером Розы и Бланш пришла на ум маршалу среди раздумий, и он начал сомневаться в верности своих предположений. Тогда он решился на испытание, и, если бы оно подтвердило сомнения в любви дочерей, он готов был выполнить страшный замысел. Он направился в комнату дочерей.
Так как шум его разговора с Дагобером смутно долетал до девушек, несмотря на то что они спрятались у себя в спальной комнате, то, конечно, их бледные лица были очень встревожены при появлении отца. Девочки почтительно встали, когда маршал вошел, но тесно жались друг к другу и испуганно трепетали.
А между тем на лице отца не видно было ни гнева, ни строгости: его черты выражали глубокую горесть, которая, казалось, говорила:
"Дети мои... я страдаю... я пришел к вам, чтобы вы меня успокоили... любите меня... или я умру!"
Это так ясно _запечатлелось_ на лице маршала, что если бы девушки послушались первого душевного движения, то они бросились бы к нему в объятия... Но им припомнились слова письма, что всякое выражение нежности с их стороны тяжело для отца, они обменялись взглядом, но остались на месте.
По роковой случайности и маршал в эту минуту сгорал от желания открыть объятия детям. Он смотрел на них с обожанием и сделал легкое движение как бы для того, чтобы позвать их, не осмеливаясь на большее из страха оказаться непонятым. Девочки, повинуясь пагубным анонимным внушениям, остались молчаливы, неподвижны и испуганны, а отец принял это за выражение полного равнодушия.
При виде внешнего безразличия маршалу показалось, что сердце его замирает; больше он не мог сомневаться: дочери не понимали ни страшного горя, ни его безнадежной любви.
"По-прежнему холодны! - подумал он. - Я не ошибался".
Стараясь, однако, скрыть то, что он испытывал, он сказал почти спокойно, приближаясь к ним:
- Здравствуйте, девочки...
- Добрый день, батюшка! - отвечала менее робкая Роза.
- Я вчера не смог с вами увидеться... - взволнованным голосом продолжал он. - Я был очень занят... речь шла о службе... об очень важном вопросе... Вы не сердитесь... что я не повидал вас?..
Стараясь улыбнуться, он, конечно, умолчал, что приходил взглянуть на них ночью, чтобы успокоиться после тяжелой вспышки горя.
- Не правда ли, вы мне прощаете... что я так забыл вас?
- Да, батюшка! - отвечала Бланш, опуская глаза.
- А если бы я принужден был уехать на время, - медленно проговорил отец, - вы бы меня извинили?.. Вы бы скоро утешились? Не правда ли?
- Нам было бы очень грустно, если бы наше присутствие вас в чем-нибудь стесняло... - сказала Роза, вспомнив наставления письма.
В этом ответе, робком и смущенном, маршал заподозрил наивное равнодушие. Он больше не мог сомневаться в отсутствии привязанности дочерей.
"Все кончено, - думал несчастный отец, не сводя глаз со своих детей, ничто не отозвалось в их сердце... Уеду я... или останусь - им все равно!.. Нет, я ничего для них не значу, потому что в эту торжественную минуту, когда они видят меня, быть может, в последний раз... дочерний инстинкт не подсказывает им, что их любовь могла бы меня спасти".
Под влиянием тягостной мысли маршал с такой тоской, с такой любовью взглянул на девушек, что Роза и Бланш, взволнованные, испуганные, невольно уступили неожиданному порыву и бросились на шею отцу, покрывая его лицо поцелуями и слезами. Маршал не сказал ничего; девушки тоже не промолвили ни слова, но все трое разом поняли друг друга... Точно электрическая искра внезапно пробежала по их сердцам и соединила их.
И страх, и сомнения, и коварные советы - все было забыто в этом непреодолимом порыве, бросившем дочерей в объятия отца. В роковую минуту, когда неизъяснимое недоверие должно было разлучить их навеки, внезапный порыв придал им веру друг в друга.
Маршал все понял; но у него не хватало слов выразить свою радость... Растроганный, растерянный, он целовал волосы, лоб и руки девочек, вздыхая, плача и смеясь в одно и то же время; казалось, он сошел с ума от ликования, обезумел, опьянел от счастья. Наконец он воскликнул:
- Вот они опять мои... я нашел их... да нет... я их и не терял... Они меня всегда любили... О теперь я не сомневаюсь... Они меня любили... они только боялись... не смели мне открыться... я внушал им страх... А я-то думал... но я сам во всем виноват... Ах, как это приятно... как придает силы... мужества... какие надежды возбуждает... Ну, теперь, ха-ха-ха! плакал он и смеялся, одновременно целуя и обнимая дочерей, - пусть все меня мучают... презирают... Я вызываю всех на бой... Ну, милые мои голубые глаза, поглядите на меня... прямо в лицо... ведь вы меня возвращаете к жизни!
- Папа! Так вы нас, значит, любите, как и мы любим вас? - с очаровательной наивностью воскликнула Роза.
- И мы можем часто-часто, всякий день вас обнимать, ласкать и радоваться, что вы с нами?
- И, значит, нам можно будет отдать вам всю любовь и нежность, которые мы сберегали в глубине сердца и которые - увы! - к нашему горю, мы не могли вам выказать?
- И можно высказать вслух то, что мы произносим только шепотом?
- Можно... можно, мои дорогие, - говорил маршал, задыхаясь от радости. - Да кто же вам раньше мешал, дети?.. Ну, не нужно... не отвечайте... забудем прошлое... Я все понимаю: мои заботы... вы их объясняли не так... и это вас огорчало... А я, видя вашу печаль... объяснял ее по-своему... потому что... Да нет... я совсем говорить не могу... я могу только смотреть на вас... У меня голова кругом пошла... это все от счастья...
- Да, папочка, смотрите на нас... вот так, в самые глаза... в самую глубину сердца, - с восторгом говорила Роза.
- И вы прочтете там, как мы счастливы и как любим вас! - прибавила Бланш.
- "Вы"... "вы", это что значит? Я говорю "вы" оттого, что вас двое... вы же должны мне говорить "ты"...
- Папа, дай руку! - сказала Бланш, прикладывая руку отца к своему сердцу.
- Папа, дай руку! - сказала Роза, завладевая другой рукой отца.
- Веришь ли ты теперь нашей любви, нашему счастью? - спрашивали сестры.
Трудно передать выражение нежной гордости и детской любви, сиявших на прелестных лицах близнецов, в то время как отец, приложив свои руки к девственным сердцам, с восторгом чувствовал их радостное, быстрое биение.
- Да! Только радость и нежная любовь могут заставить сердце так биться! - воскликнул маршал.
Глухой, подавленный вздох заставил обе темнокудрые головы и седую разом обернуться к двери. Они увидели высокую фигуру Дагобера и черную морду Угрюма, поводившую носом у колен своего хозяина.
Солдат, вытирая усы и глаза клетчатым синим платком, не двигался, точно статуя бога Терма. Справившись с волнением, он покачал головой и хриплым от слез голосом сказал маршалу:
- Что?! Ведь я вам говорил!
- Молчи уж! - сказал маршал, многозначительно кивнув головой. - Ты был лучшим отцом для них, чем я... Иди, целуй их... я больше не ревную!
И маршал протянул руку Дагоберу, которую тот дружески пожал, между тем как девушки бросились на шею солдату, а Угрюм, желая принять участие в семейном празднике, встал на задние лапы и положил передние на плечи хозяина.
Наступила минута глубокого молчания. Состояние небесного покоя и радости, наполнявшее сердца всех участников этой сцены, было прервано отрывистым лаем Угрюма, который из двуногого снова стал четвероногим. Счастливая группа разъединилась: все оглянулись и увидали глупую рожу Жокриса. У него было еще более бессмысленное и самодовольное выражение, чем обычно; он неподвижно стоял в дверях, вытаращив глаза, держа в руках вечную корзину с дровами, а под мышкой метелку для смахивания пыли.
Ничто так не располагает к веселью, как счастье. Несмотря на то что появление Жокриса было некстати, Роза и Бланш разразились очаровательным, звонким смехом при виде забавной фигуры. А если Жокрис мог вызвать смех у дочерей маршала, так давно не смеявшихся, то он заслуживал снисхождения, и маршал ласково ему сказал:
- Ну... чего тебе надо?
- Господин герцог, это не я!.. - отвечал Жокрис, прикладывая руку к сердцу, точно он произносил клятву.
При этом метелка упала на ковер.
Смех молодых девушек усилился.
- Как это не ты? - спросил маршал.
- Сюда, Угрюм! - крикнул Дагобер, потому что почтенная собака инстинктивно ненавидела дурака и приблизилась к нему рыча.
- Нет, ваша светлость, это не я... - продолжал Жокрис. - Это лакей мне сказал, чтобы я сказал господину Дагоберу, как понесу дрова, чтобы он сказал господину герцогу, как я понесу дрова в корзине, что его просит господин Робер.
При этой новой глупости Жокриса молодые девушки захохотали еще сильнее.
Имя Робера заставило маршала вздрогнуть. Это был подосланный Роденом эмиссар, подбивавший его на опасную попытку похищения Наполеона II.
Помолчав несколько минут, маршал сказал Жокрису:
- Попроси господина Робера подождать меня внизу, в кабинете.
- Хорошо, господин герцог! - кланяясь до земли, отвечал Жокрис.
Дурак вышел, а маршал весело сказал дочерям:
- Вы понимаете, что в такую минуту я не расстанусь со своими деточками даже ради господина Робера!
- И отлично, папочка! - весело воскликнула Бланш. - Мне очень не нравится этот господин Робер.
- Есть у вас письменные принадлежности? - спросил маршал.
- Есть, папа... вот все здесь на столе, - отвечала поспешно Роза, указывая на небольшой письменный стол, к которому маршал быстро направился.
Из деликатности девочки остались у камина и нежно обнялись, как бы делясь между собой неожиданным счастьем, посетившим их в этот день.
Маршал сел за письменный стол и знаком подозвал к себе Дагобера. Продолжая очень быстро, твердым почерком писать записку, он, улыбаясь, прошептал так, чтобы дочери не слышали:
- Знаешь, на что я решился, когда шел сюда?
- На что, генерал?
- Пустить себе пулю в лоб... Девочки спасли мне жизнь, - и маршал продолжал писать.
При этом признании Дагобер сделал движение, а затем шепотом прибавил:
- Ну, из ваших пистолетов это не удалось бы... Я капсюли-то снял...
Маршал взглянул на него с удивлением.
Солдат утвердительно кивнул головой и прибавил:
- Ну, теперь, слава Богу, со всем этим покончено?..
Вместо ответа маршал показал блестящим от нежной радости взором на своих дочерей. Затем, запечатав письмо, он сказал:
- Отдай это господину Роберу... я увижусь с ним завтра...
И, обращаясь к дочерям, маршал весело прибавил, протягивая руки:
- Ну, а теперь, сударыни... по поцелую за то, что я пожертвовал ради вас господином Робером!.. Кажется, я заслужил его?
Роза и Бланш бросились отцу на шею.
Почти в эту же минуту вечные странники, разделенные пространством, обменивались таинственными мыслями.
44. РАЗВАЛИНЫ АББАТСТВА УСЕКНОВЕНИЯ ГЛАВЫ ИОАННА ПРЕДТЕЧИ
Солнце на закате.
В глубине громадного соснового леса, в мрачном уединении высятся развалины старинного монастыря, выстроенного в память _Усекновения главы Иоанна Предтечи_.
Плющ, мох и другие вьющиеся растения густо обвивают почерневшие от времени развалины, вырисовывающиеся на мрачном фоне леса то полуразрушенной аркадой, то остатком стены со стрельчатым окном. Господствуя над развалинами, полузакрытая лианами, на полуразрушенном пьедестале стоит громадная каменная, частью изуродованная статуя. Страшная, мрачная статуя. Она представляет обезглавленного человека в длинной античной тоге, с блюдом в руках; на блюде лежит голова - его собственная голова.
Эта статуя изображает мученика Иоанна, обезглавленного по требованию Иродиады.
Вокруг царит торжественное молчание, прерываемое время от времени шелестом колеблемых ветром ветвей огромных сосен.
Облака медного цвета, багровые от заката, медленно проносятся над лесом, отражаясь в быстром ручейке, который протекает через разрушенное аббатство, а дальше пробирается по скалам. Вода течет, облака плывут, вековые деревья трепещут, шепчет легкий ветерок.
Вдруг в сумраке чащи, образованном густыми верхушками, где неисчислимые стволы деревьев теряются в беспредельной дали, показывается человеческая фигура...
Это женщина.
Она медленно приближается к развалинам... Вот она уже достигла их... ее нога ступает на землю, некогда благословенную... Эта женщина бледна, взгляд ее печален, ноги запылены, длинное платье волочится по земле, походка колеблющаяся, изнемогающая...
- А что мне за дело, что он священник! Я заставлю этого предателя вспомнить, что он был солдатом...
- Но, генерал...
- Говорю вам, что я должен, наконец, наказать кого-нибудь, - с яростью воскликнул маршал. - Я должен, наконец, все эти мерзости и низости свести к одному живому лицу, которое мне за ник и ответит! Ведь моя жизнь сделалась адом... меня опутали со всех сторон... вы это знаете... И никто не старается избавить меня от гневных вспышек, которые меня сжигают на медленном огне! И мне не на кого рассчитывать!..
- Генерал, я не могу этого так оставить, - сказал Дагобер спокойным и твердым голосом.
- Что такое?
- Генерал, я не могу допустить, чтобы вы говорили, что вам не на кого рассчитывать... Кончится тем, что вы этому и в самом деле поверите! И вам будет еще тяжелее, чем тому, кто не сомневается в своей преданности и готов броситься за вас в огонь... Вы знаете, что я имею право так сказать о себе...
Эти простые слова, сказанные прочувствованным тоном, привели маршала в чувство, потому что его великодушная и честная натура, на время ожесточенная гневом и неприятностями, быстро обрела врожденную справедливость...
Обращаясь к Дагоберу, маршал сказал все еще взволнованным голосом, но уже спокойнее:
- Ты прав... Я не могу сомневаться в тебе... я вспылил... подлое письмо вывело меня из себя... Право, можно с ума сойти... Я стал и несправедлив, и груб, и неблагодарен... и к тому же неблагодарен по отношению к кому... к тебе!
- Не будем больше говорить обо мне, генерал. Ругайте меня сколько хотите, только верьте мне. Но что с вами произошло?
Лицо маршала снова омрачилось, и он проговорил быстро и отрывисто:
- Со мной произошло то, что меня презирают и мною пренебрегают!
- Вас?.. Вами?
- Да... мной, - с горечью отвечал маршал. - Впрочем, зачем скрывать от тебя новую рану! Я усомнился в тебе и должен тебя вознаградить. Узнай же все: с некоторого времени я замечаю, что мои старые товарищи по оружию постепенно отходят от меня...
- А... так вот на что намекают в этом письме!
- Да, именно на это... и, к несчастью, это вполне справедливый намек... - со вздохом и возмущением отвечал маршал.
- Но это невозможно: генерал, вас так любят, так уважают...
- Все это слова, а я тебе представляю факты. Наступает молчание, когда я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают церемонно-вежливый прием, - словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к чему-нибудь придраться!
- Я не могу не верить вашим словам, - сказал пораженный Дагобер, - но решительно теряюсь...
- Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. "Я замечаю, - сказал я, - что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться".
- Ну и что же, генерал?
- Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: "Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал". - "Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя... я это вижу, знаю и чувствую". Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: "Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием". - "Да разве в этом дело! - сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, - я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?" По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: "Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!" У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, - продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, - я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины - за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего... ничего... ни слова... одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая обида... Нет... решительно... это уже слишком... а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, - прибавил он, видя изумление Дагобера. - А между тем я их так сильно люблю!
- Ваши дочери равнодушны к вам? - переспросил пораженный солдат. - Вы их упрекаете в равнодушии?
- Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
- Они не могли вас узнать? - волнуясь, с обидой начал Дагобер. - А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас?
- Вы их защищаете... и это справедливо... они вас любят больше, чем меня! - с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала.
- Ну да! - с болезненным возбуждением продолжал тот. - Ну да... это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня - лишь холодность, почтительность и стеснительность... меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы...
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал:
- Куда ты?
- За вашими дочерьми, генерал.
- Зачем?
- Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: "Ваш отец думает, что вы его не любите..." - только это и сказать... тогда вы увидите...
- Дагобер! Я запрещаю вам это!
- Тут дело не в Дагобере... Вы не имеете права быть так несправедливы к бедным малюткам...
И солдат снова направился к дверям.
- Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь.
- Послушайте, генерал, - резко заговорил отставной конногренадер. - Я, конечно, солдат, ваш - подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий... Все следует выяснить... Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к лицу... иного способа я не признаю.
Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате сирот.
- Ни с места! - так повелительно крикнул маршал, что привычка к дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте.
- Что вы хотели сделать? - начал маршал. - Добиться от моих дочерей признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина... а моя, конечно...
- Ах, генерал! - с отчаянием сказал солдат. - Я теперь даже не чувствую гнева... когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях... Мне только страшно больно... сердце разрывается...
Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче:
- Ну ладно... хорошо... положим, я не прав... но позвольте... ответьте мне... я говорю теперь без горечи... без ревности... Разве мои дочери не доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной?
- Да, черт возьми, - воскликнул Дагобер, - с Угрюмом они еще непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец... а как ни добр отец, он все-таки внушает почтение... Они со мной держатся свободно? Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту... Кроме того... надо сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все чем-то опечалены... озабочены... девочки это заметили, и то, что вы принимаете за холодность, - просто тревога за вас! Нет, генерал, вы несправедливы... вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком!
- Я жалуюсь на то, от чего страдаю... - сказал маршал. - Мне одному известны мои страдания...
- И, верно, они очень сильны, - заметил солдат, заходя дальше, чем хотел, благодаря привязанности к сиротам, - потому что это слишком больно отзывается на тех, кто вас любит!
- Новые упреки?
- Ну да, упреки!.. - воскликнул Дагобер. - Жаловаться могли бы скорее ваши дети на то, что вы так холодны с ними и так плохо их знаете...
- Довольно! - сказал маршал, насилу сдерживаясь. - Уж это слишком!
- Конечно, довольно! - все с большим волнением говорил Дагобер. - В самом деле, зачем защищать бедных девочек, которые умеют только любить и быть покорными? К чему защищать их от несчастного ослепления отца?
Маршал не удержался от нетерпеливого и гневного движения и продолжал с принужденным спокойствием:
- Мне приходится постоянно иметь в виду все, что вы для меня сделали... чтобы прощать все, что вы себе позволяете...
- Но отчего вы не хотите, чтобы я привел сюда ваших дочерей?
- Да разве вы не видите, что эта сцена меня убивает? - воскликнул с раздражением маршал. - Разве вы не понимаете, что я не хочу, чтобы дети были свидетелями того, что я переживаю! Горе отца имеет свое достоинство, и вы должны были бы понимать его и уважать!
- Уважать? Нет... потешу что причина его - несправедливость...
- Довольно... довольно...
- И мало того, что вы себя мучите, - продолжал Дагобер, - знайте, что вы уморите с горя и ваших детей, слышите?.. Не для того я их вез из Сибири...
- Упреки!
- Да! Уж коли хотите знать, вы неблагодарны и по отношению ко мне, потому что делаете ваших дочерей несчастными...
- Вон отсюда! - с таким гневом закричал маршал, что Дагобер опомнился и, сожалея, что так далеко зашел, начал было:
- Генерал, я виноват... был дерзок... простите меня... но...
- Хорошо... я вас прощаю, но прошу оставить меня одного...
- Генерал... позвольте одно слово...
- Я прошу вас меня оставить... прошу как услуги... довольно вам этого? - говорил маршал, стараясь сдерживаться.
Страшная бледность покрывала теперь лицо генерала, так недавно пылавшее от гнева. Этот симптом показался Дагоберу настолько опасным, что он снова начал просить:
- Генерал... умоляю вас... позвольте мне хоть минуту...
- Значит, уйти должен я, если вы не уходите? - сказал маршал, направляясь к двери.
Эти слова были произнесены таким тоном, что Дагобер не осмелился больше настаивать и с жестом огорчения и отчаяния медленно вышел из комнаты.
Спустя несколько минут маршал, после мрачного молчания и долгого болезненного колебания, во время которого он несколько раз подходил к двери в комнату дочерей, наконец пересилил себя и, отерев платком холодный пот, выступивший у него на лбу, быстрыми шагами направился к ним, стараясь скрыть свое волнение.
43. ИСПЫТАНИЕ
Дагобер был совершенно прав, защищая своих детей, как он отечески называл Розу и Бланш, а между тем подозрения маршала относительно холодности его дочерей, к несчастью, объяснялись внешними проявлениями. Как маршал и говорил отцу, он не мог объяснить себе то грустное, боязливое смущение, которое овладевало девушками, когда они были с ним, и напрасно искал причину этого в их равнодушии. Иногда ему казалось, что он не мог достаточно хорошо скрыть горе об их умершей матери и этим, так сказать, внушил им мысль, что они не могут утешить его. То ему казалось, что он недостаточно был нежен с ними и оттолкнул их солдатской грубостью. То он с горечью уверял себя, что из-за долгой разлуки с ними он казался им чужим. Словом, целый ряд самых малообоснованных предположений завладевал его умом, а как только семена сомнения, недоверия, боязни брошены, то, рано или поздно, с роковым упорством они дадут ростки. Тем не менее, хотя маршал страдал от холодности дочерей, его привязанность к ним была настолько велика, что горе от возможной разлуки с ними вызывало в нем те колебания, которые отравляли ему жизнь; это была мучительная борьба между отцовской любовью и долгом, который он почитал священным.
Что касается клеветы, искусно распускаемой среди старых товарищей маршала и влиявшей на их отношения к нему, то ее распространяли друзья княгини де Сент-Дезье. Позже мы объясним смысл и цель этих отвратительных слухов, которые вместе с другими ранами, наносимыми сердцу маршала, доводили его до крайнего предела отчаяния.
Обуреваемый гневом и возбуждением, в какое его приводили эти беспрестанные _булавочные уколы_, как он их называл, маршал грубо обошелся с Дагобером, неосторожные слова которого его задели. Но после ухода солдата убежденная защита Дагобером Розы и Бланш пришла на ум маршалу среди раздумий, и он начал сомневаться в верности своих предположений. Тогда он решился на испытание, и, если бы оно подтвердило сомнения в любви дочерей, он готов был выполнить страшный замысел. Он направился в комнату дочерей.
Так как шум его разговора с Дагобером смутно долетал до девушек, несмотря на то что они спрятались у себя в спальной комнате, то, конечно, их бледные лица были очень встревожены при появлении отца. Девочки почтительно встали, когда маршал вошел, но тесно жались друг к другу и испуганно трепетали.
А между тем на лице отца не видно было ни гнева, ни строгости: его черты выражали глубокую горесть, которая, казалось, говорила:
"Дети мои... я страдаю... я пришел к вам, чтобы вы меня успокоили... любите меня... или я умру!"
Это так ясно _запечатлелось_ на лице маршала, что если бы девушки послушались первого душевного движения, то они бросились бы к нему в объятия... Но им припомнились слова письма, что всякое выражение нежности с их стороны тяжело для отца, они обменялись взглядом, но остались на месте.
По роковой случайности и маршал в эту минуту сгорал от желания открыть объятия детям. Он смотрел на них с обожанием и сделал легкое движение как бы для того, чтобы позвать их, не осмеливаясь на большее из страха оказаться непонятым. Девочки, повинуясь пагубным анонимным внушениям, остались молчаливы, неподвижны и испуганны, а отец принял это за выражение полного равнодушия.
При виде внешнего безразличия маршалу показалось, что сердце его замирает; больше он не мог сомневаться: дочери не понимали ни страшного горя, ни его безнадежной любви.
"По-прежнему холодны! - подумал он. - Я не ошибался".
Стараясь, однако, скрыть то, что он испытывал, он сказал почти спокойно, приближаясь к ним:
- Здравствуйте, девочки...
- Добрый день, батюшка! - отвечала менее робкая Роза.
- Я вчера не смог с вами увидеться... - взволнованным голосом продолжал он. - Я был очень занят... речь шла о службе... об очень важном вопросе... Вы не сердитесь... что я не повидал вас?..
Стараясь улыбнуться, он, конечно, умолчал, что приходил взглянуть на них ночью, чтобы успокоиться после тяжелой вспышки горя.
- Не правда ли, вы мне прощаете... что я так забыл вас?
- Да, батюшка! - отвечала Бланш, опуская глаза.
- А если бы я принужден был уехать на время, - медленно проговорил отец, - вы бы меня извинили?.. Вы бы скоро утешились? Не правда ли?
- Нам было бы очень грустно, если бы наше присутствие вас в чем-нибудь стесняло... - сказала Роза, вспомнив наставления письма.
В этом ответе, робком и смущенном, маршал заподозрил наивное равнодушие. Он больше не мог сомневаться в отсутствии привязанности дочерей.
"Все кончено, - думал несчастный отец, не сводя глаз со своих детей, ничто не отозвалось в их сердце... Уеду я... или останусь - им все равно!.. Нет, я ничего для них не значу, потому что в эту торжественную минуту, когда они видят меня, быть может, в последний раз... дочерний инстинкт не подсказывает им, что их любовь могла бы меня спасти".
Под влиянием тягостной мысли маршал с такой тоской, с такой любовью взглянул на девушек, что Роза и Бланш, взволнованные, испуганные, невольно уступили неожиданному порыву и бросились на шею отцу, покрывая его лицо поцелуями и слезами. Маршал не сказал ничего; девушки тоже не промолвили ни слова, но все трое разом поняли друг друга... Точно электрическая искра внезапно пробежала по их сердцам и соединила их.
И страх, и сомнения, и коварные советы - все было забыто в этом непреодолимом порыве, бросившем дочерей в объятия отца. В роковую минуту, когда неизъяснимое недоверие должно было разлучить их навеки, внезапный порыв придал им веру друг в друга.
Маршал все понял; но у него не хватало слов выразить свою радость... Растроганный, растерянный, он целовал волосы, лоб и руки девочек, вздыхая, плача и смеясь в одно и то же время; казалось, он сошел с ума от ликования, обезумел, опьянел от счастья. Наконец он воскликнул:
- Вот они опять мои... я нашел их... да нет... я их и не терял... Они меня всегда любили... О теперь я не сомневаюсь... Они меня любили... они только боялись... не смели мне открыться... я внушал им страх... А я-то думал... но я сам во всем виноват... Ах, как это приятно... как придает силы... мужества... какие надежды возбуждает... Ну, теперь, ха-ха-ха! плакал он и смеялся, одновременно целуя и обнимая дочерей, - пусть все меня мучают... презирают... Я вызываю всех на бой... Ну, милые мои голубые глаза, поглядите на меня... прямо в лицо... ведь вы меня возвращаете к жизни!
- Папа! Так вы нас, значит, любите, как и мы любим вас? - с очаровательной наивностью воскликнула Роза.
- И мы можем часто-часто, всякий день вас обнимать, ласкать и радоваться, что вы с нами?
- И, значит, нам можно будет отдать вам всю любовь и нежность, которые мы сберегали в глубине сердца и которые - увы! - к нашему горю, мы не могли вам выказать?
- И можно высказать вслух то, что мы произносим только шепотом?
- Можно... можно, мои дорогие, - говорил маршал, задыхаясь от радости. - Да кто же вам раньше мешал, дети?.. Ну, не нужно... не отвечайте... забудем прошлое... Я все понимаю: мои заботы... вы их объясняли не так... и это вас огорчало... А я, видя вашу печаль... объяснял ее по-своему... потому что... Да нет... я совсем говорить не могу... я могу только смотреть на вас... У меня голова кругом пошла... это все от счастья...
- Да, папочка, смотрите на нас... вот так, в самые глаза... в самую глубину сердца, - с восторгом говорила Роза.
- И вы прочтете там, как мы счастливы и как любим вас! - прибавила Бланш.
- "Вы"... "вы", это что значит? Я говорю "вы" оттого, что вас двое... вы же должны мне говорить "ты"...
- Папа, дай руку! - сказала Бланш, прикладывая руку отца к своему сердцу.
- Папа, дай руку! - сказала Роза, завладевая другой рукой отца.
- Веришь ли ты теперь нашей любви, нашему счастью? - спрашивали сестры.
Трудно передать выражение нежной гордости и детской любви, сиявших на прелестных лицах близнецов, в то время как отец, приложив свои руки к девственным сердцам, с восторгом чувствовал их радостное, быстрое биение.
- Да! Только радость и нежная любовь могут заставить сердце так биться! - воскликнул маршал.
Глухой, подавленный вздох заставил обе темнокудрые головы и седую разом обернуться к двери. Они увидели высокую фигуру Дагобера и черную морду Угрюма, поводившую носом у колен своего хозяина.
Солдат, вытирая усы и глаза клетчатым синим платком, не двигался, точно статуя бога Терма. Справившись с волнением, он покачал головой и хриплым от слез голосом сказал маршалу:
- Что?! Ведь я вам говорил!
- Молчи уж! - сказал маршал, многозначительно кивнув головой. - Ты был лучшим отцом для них, чем я... Иди, целуй их... я больше не ревную!
И маршал протянул руку Дагоберу, которую тот дружески пожал, между тем как девушки бросились на шею солдату, а Угрюм, желая принять участие в семейном празднике, встал на задние лапы и положил передние на плечи хозяина.
Наступила минута глубокого молчания. Состояние небесного покоя и радости, наполнявшее сердца всех участников этой сцены, было прервано отрывистым лаем Угрюма, который из двуногого снова стал четвероногим. Счастливая группа разъединилась: все оглянулись и увидали глупую рожу Жокриса. У него было еще более бессмысленное и самодовольное выражение, чем обычно; он неподвижно стоял в дверях, вытаращив глаза, держа в руках вечную корзину с дровами, а под мышкой метелку для смахивания пыли.
Ничто так не располагает к веселью, как счастье. Несмотря на то что появление Жокриса было некстати, Роза и Бланш разразились очаровательным, звонким смехом при виде забавной фигуры. А если Жокрис мог вызвать смех у дочерей маршала, так давно не смеявшихся, то он заслуживал снисхождения, и маршал ласково ему сказал:
- Ну... чего тебе надо?
- Господин герцог, это не я!.. - отвечал Жокрис, прикладывая руку к сердцу, точно он произносил клятву.
При этом метелка упала на ковер.
Смех молодых девушек усилился.
- Как это не ты? - спросил маршал.
- Сюда, Угрюм! - крикнул Дагобер, потому что почтенная собака инстинктивно ненавидела дурака и приблизилась к нему рыча.
- Нет, ваша светлость, это не я... - продолжал Жокрис. - Это лакей мне сказал, чтобы я сказал господину Дагоберу, как понесу дрова, чтобы он сказал господину герцогу, как я понесу дрова в корзине, что его просит господин Робер.
При этой новой глупости Жокриса молодые девушки захохотали еще сильнее.
Имя Робера заставило маршала вздрогнуть. Это был подосланный Роденом эмиссар, подбивавший его на опасную попытку похищения Наполеона II.
Помолчав несколько минут, маршал сказал Жокрису:
- Попроси господина Робера подождать меня внизу, в кабинете.
- Хорошо, господин герцог! - кланяясь до земли, отвечал Жокрис.
Дурак вышел, а маршал весело сказал дочерям:
- Вы понимаете, что в такую минуту я не расстанусь со своими деточками даже ради господина Робера!
- И отлично, папочка! - весело воскликнула Бланш. - Мне очень не нравится этот господин Робер.
- Есть у вас письменные принадлежности? - спросил маршал.
- Есть, папа... вот все здесь на столе, - отвечала поспешно Роза, указывая на небольшой письменный стол, к которому маршал быстро направился.
Из деликатности девочки остались у камина и нежно обнялись, как бы делясь между собой неожиданным счастьем, посетившим их в этот день.
Маршал сел за письменный стол и знаком подозвал к себе Дагобера. Продолжая очень быстро, твердым почерком писать записку, он, улыбаясь, прошептал так, чтобы дочери не слышали:
- Знаешь, на что я решился, когда шел сюда?
- На что, генерал?
- Пустить себе пулю в лоб... Девочки спасли мне жизнь, - и маршал продолжал писать.
При этом признании Дагобер сделал движение, а затем шепотом прибавил:
- Ну, из ваших пистолетов это не удалось бы... Я капсюли-то снял...
Маршал взглянул на него с удивлением.
Солдат утвердительно кивнул головой и прибавил:
- Ну, теперь, слава Богу, со всем этим покончено?..
Вместо ответа маршал показал блестящим от нежной радости взором на своих дочерей. Затем, запечатав письмо, он сказал:
- Отдай это господину Роберу... я увижусь с ним завтра...
И, обращаясь к дочерям, маршал весело прибавил, протягивая руки:
- Ну, а теперь, сударыни... по поцелую за то, что я пожертвовал ради вас господином Робером!.. Кажется, я заслужил его?
Роза и Бланш бросились отцу на шею.
Почти в эту же минуту вечные странники, разделенные пространством, обменивались таинственными мыслями.
44. РАЗВАЛИНЫ АББАТСТВА УСЕКНОВЕНИЯ ГЛАВЫ ИОАННА ПРЕДТЕЧИ
Солнце на закате.
В глубине громадного соснового леса, в мрачном уединении высятся развалины старинного монастыря, выстроенного в память _Усекновения главы Иоанна Предтечи_.
Плющ, мох и другие вьющиеся растения густо обвивают почерневшие от времени развалины, вырисовывающиеся на мрачном фоне леса то полуразрушенной аркадой, то остатком стены со стрельчатым окном. Господствуя над развалинами, полузакрытая лианами, на полуразрушенном пьедестале стоит громадная каменная, частью изуродованная статуя. Страшная, мрачная статуя. Она представляет обезглавленного человека в длинной античной тоге, с блюдом в руках; на блюде лежит голова - его собственная голова.
Эта статуя изображает мученика Иоанна, обезглавленного по требованию Иродиады.
Вокруг царит торжественное молчание, прерываемое время от времени шелестом колеблемых ветром ветвей огромных сосен.
Облака медного цвета, багровые от заката, медленно проносятся над лесом, отражаясь в быстром ручейке, который протекает через разрушенное аббатство, а дальше пробирается по скалам. Вода течет, облака плывут, вековые деревья трепещут, шепчет легкий ветерок.
Вдруг в сумраке чащи, образованном густыми верхушками, где неисчислимые стволы деревьев теряются в беспредельной дали, показывается человеческая фигура...
Это женщина.
Она медленно приближается к развалинам... Вот она уже достигла их... ее нога ступает на землю, некогда благословенную... Эта женщина бледна, взгляд ее печален, ноги запылены, длинное платье волочится по земле, походка колеблющаяся, изнемогающая...