Страница:
- Дорогой отец Роден, - с беспокойством, сказал кардинал. - Право, вы совсем нездоровы... Вы бледны, как мертвец...
- Быть может! - отвечал Роден с мужеством. - Но я не сдаюсь так скоро... Продолжим разговор о нашем деле... Наступила минута, отец д'Эгриньи, когда мне могут очень помочь ваши таланты... я никогда не отрицал ваших хороших качеств... Вы обладаете шармом, обаянием, способностью обольщать... убедительным красноречием... Надо...
Роден снова остановился. Несмотря на упрямую энергию, он чувствовал, что ноги у него подкашиваются и на лбу холодный пот.
- Надо сознаться... - проговорил он наконец, - что я чувствую себя очень плохо. Между тем еще утром я... был... совершенно здоров... Я весь дрожу... я замерз...
- Пойдемте поближе к огню... это простое недомогание... оно пройдет, с геройским самоотвержением предложил свои услуги толстый епископ.
- Если бы вы выпили чего-нибудь горячего... чашку чаю, - сказала княгиня. - К счастью, сейчас приедет доктор Балейнье... и успокоит нас относительно вашего нездоровья...
- Право, это необъяснимо!.. - проговорил кардинал.
При этих словах кардинала Роден, через силу пробравшийся к камину, взглянул на него странным, пристальным взором. Потом со своей непобедимой энергией, несмотря на искаженное от страданий лицо, он, стараясь говорить твердым голосом, продолжал:
- Огонь согрел меня, все пройдет... мне некогда валяться и лечиться... вот было бы кстати теперь заболеть!.. Именно теперь, когда дело Реннепонов все в моих руках!.. Нечего сказать, есть тут время хворать! Поговорим лучше о деле... Итак, я вам говорил, отец д'Эгриньи, что вы можете нам очень помочь... а также и вы, княгиня: вы ведь смотрите на это дело как на свое собственное... и...
Роден снова замолчал... Затем он испустил пронзительный крик, упал на кресло, стоявшее около камина, конвульсивно съежился и, схватившись за грудь, простонал:
- О, как я страдаю!
Ужасная картина представилась глазам окружающих! Лицо Родена моментально приняло мертвенный оттенок... Оно словно разлагалось и притом мгновенней мысли... Налитые кровью глаза, казалось, совершенно провалились, и среди двух запавших черных орбит, увеличенных тенью, сверкали только воспаленные зрачки. Все черты обострились, и вялая кожа, зеленоватого оттенка, влажная и холодная, сокращаясь нервными вздрагиваниями, стянулась на костях. Искаженный невероятной болью, оскаленный рот с трудом пропускал неровное дыхание и возгласы:
- О, как я страдаю!.. я горю!..
И, уступая порыву, бешенства, Роден вырвал пуговицы жилета и наполовину разорвал черную грязную рубашку, словно одежда его давила и увеличивала страшные страдания, он корчился, царапал ногтями обнаженную грудь.
Епископ, кардинал и отец д'Эгриньи окружили Родена и старались его сдерживать. Судороги были страшные. Вдруг, собравшись с силами, Роден вскочил на ноги, прямой и окоченелый, точно труп, в разорванном платье, с вздыбившимися редкими седыми волосами, с пылающими и налитыми кровью глазами и, устремив страшный взор на кардинала, он конвульсивно схватил его за руки и ужасным, сдавленным голосом закричал:
- Кардинал Малипиери... эта болезнь слишком внезапна... Меня боятся в Риме... а вы ведь из рода Борджиа... ваш секретарь был у меня утром...
- Несчастный!.. Что он говорит? - воскликнул кардинал, удивленный и оскорбленный обвинением.
И с этими словами он старался высвободиться из рук иезуита, скрюченные пальцы которого, казалось, были из железа.
- Меня отравили... - прошептал Роден, падая на руки отца д'Эгриньи.
Несмотря на весь свой страх, кардинал успел тому шепнуть:
- Он думает, что его хотят отравить... несомненно, он затевает что-то очень опасное!
Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Балейнье.
- Ах, доктор! - воскликнула бледная и перепуганная княгиня. - У отца Родена внезапно сделались ужасные конвульсии... идите... идите скорее...
- Конвульсии? Это пустяки, успокойтесь, княгиня, - сказал доктор, бросая шляпу и поспешно подходя к группе, окружавшей умирающего.
Все посторонились, исключая отца д'Эгриньи, поддерживавшего больного на стуле.
- Боже!.. Какие симптомы! - воскликнул врач, с ужасом наблюдая за изменениями лица Родена, которое из зеленоватого становилось синим.
- Что же это такое? - в один голос спросили все.
- Что такое? - воскликнул доктор, отпрянув назад, точно он наступил на змею. - Это холера, и это заразно!
При страшном магическом слове "холера" отец д'Эгриньи бросил больного, который рухнул прямо на ковер.
- Он погиб! - продолжал доктор. - Но я все же сбегаю за лекарствами, чтобы испытать последние средства для спасения!
Он бросился к дверям, а за ним все остальные; перепуганные, потеряв голову, они толпились у дверей, впопыхах даже не в состоянии их открыть.
Двери открылись, наконец, но с другой стороны... и показался Габриель, Габриель, образец настоящего священника, святого евангельского пастыря, заслуживающего самого глубокого почтения, горячей любви и нежного восхищения. Его ангельское лицо, полное кроткого спокойствия, резко контрастировало с искаженными страхом лицами... Они чуть не сбили с ног молодого священника, восклицая:
- Не ходите туда!.. Он умирает от холеры!.. Спасайтесь!..
При этих возгласах Габриель оттолкнул епископа, застрявшего в дверях, и бросился к умирающему, пока достойный прелат спасался бегством. Роден катался по ковру в страшных судорогах, невыносимо страдая. Падение со стула, видимо, привело его в себя, потому что он умирающим голосом бормотал:
- Бросили, как собаку... подыхать... без помощи... О! Трусы!.. Помогите!.. Помогите... Нет, никого нет...
И, упав опять на спину, вверх лицом, искаженным дьявольским отчаянием, как у осужденного на вечные муки, умирающий повторял:
- Никого... Никого...
И вдруг его пылающие яростью глаза встретились с ясными голубыми глазами Габриеля, и он увидал, что последний стал на колени и, склонившись над ним, проговорил ласково и сердечно:
- Вот и я, отец мой... я пришел помочь вам, если возможно... а если Господь призывает вас к Себе, то помолиться за вас...
- Габриель! - прошептал еле слышно Роден. - Простите... зло... которое я вам причинил! Сжальтесь... не покидайте меня... не...
Роден не мог закончить... Он привстал было немного, но опять вскрикнул и снова упал, недвижим...
Этим вечером в газетах было напечатано:
"Холера в Париже... Первый случай отмечен сегодня днем в половине четвертого во дворце княгини де Сен-Дизье на Вавилонской улице".
4. ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД СОБОРОМ ПАРИЖСКОЙ БОГОМАТЕРИ
Прошла неделя с того дня, как Роден заболел холерой. Опустошительная работа эпидемии день ото дня все усиливалась.
Страшные дни! Париж, еще недавно такой веселый, облекся в траур. А солнце никогда, кажется, не блистало так ярко, небо никогда не было таким ясным и синим. Странный и таинственный контраст представляли эта ясность и спокойствие природы с ужасами опустошения, производимого смертоносным бичом. Под беспечным светом солнца еще заметнее выступ-ал тоскливый страх. Все дрожали - кто за себя, кто за близких. На всех лицах виднелось какое-то беспокойное, удивленное, лихорадочное выражение. Все куда-то торопились, точно думая, что быстрым шагом можно убежать от опасности, и всякий в беспокойстве спешил скорее к себе домой, потому что нередко, уходя, там оставляли жизнь, здоровье и счастье, а два часа спустя находили уже смерть, агонию и отчаяние. Каждую минуту в глаза бросалось нечто странное и страшное: по улицам двигались телеги, симметрично нагруженные гробами; они останавливались у ворот, люди, одетые в серое с черным, ждали, протянув руки, и им передавали один, два, три, а то и четыре гроба из одного дома. Иногда запас гробов заканчивался, и многие из умерших на улице _оставались необслуженными_.
Чуть ли не во всех домах слышался оглушительный стук молотков. То заколачивали гробы. И столько было работы, что иногда руки заколачивающих опускались в изнеможении. Тогда слышны были стоны, крики отчаяния, проклятия. Это черные с серым люди получали новую жертву, и гробы наполнялись, и днем и ночью заколачивались их крышки, но больше днем, чем ночью. Потому что с вечера вместо похоронных дрог, которых не хватало, за гробами являлись импровизированные погребальные экипажи: телеги, фургоны для мебели, тележки, фиакры, кареты - все служило для перевозки страшной клади. Они встречались на улице, нагруженные доверху пустыми гробами, а потом отвозили вместо пустых гробов гробы с покойниками.
Окна домов к вечеру загорались ярким светом и часто сияли до утра. Был сезон балов, и можно было принять это за яркое освещение веселых ночей праздника; между тем горели не стеариновые, а восковые свечи, и похоронное пение заменяло веселый бальный шум. На улицах вместо шутовских прозрачных вывесок, присущих лавкам с маскарадными костюмами, качались кроваво-красные фонари с черными надписями: "ПОМОЩЬ ЗАБОЛЕВШИМ ХОЛЕРОЙ".
Но где был настоящий праздник... особенно ночью - так это на кладбищах... Они стали местом разврата... Всегда немые и молчаливые среди ночной тишины, когда слышен только шелест кипарисов, колеблемых ветром, они... до того пустынные, что даже человеческие шаги не осмеливались нарушить мертвого покоя... сделались вдруг оживленными, шумными, сверкающими всю ночь при свете многочисленных огней. Дымный свет факелов бросал багровые отблески на темную зелень елей и на белые камни памятников, а множество могильщиков, весело насвистывая и напевая, копали могилы.
Эта тяжелая и опасная работа оплачивалась теперь на вес золота. Эти люди были так необходимы, что следовало за ними ухаживать. Они пили часто... и много... пели без устали и громко... находя в этом поддержку сил и бодрости духа, могучих помощников при подобной работе. Если некоторые из них не могли докончить вырытой могилы, услужливые товарищи кончали работу _за них_, дружески погребая их в той же могиле.
К веселым напевам могильщиков присоединялись отдаленные крики и песни. Около кладбища появилось множество кабаков, и возницы, _доставив_, как они цинично выражались, своих _клиентов по адресу_, пировали и веселились, как важные господа, с карманами, полными золота после дорого оплачиваемой работы... и заря часто заставала их со стаканом в руке и шуткой на устах. Странное дело: между этими людьми, работавшими в самом центре болезни, смертность была ничтожна.
Зато в темных, зловонных кварталах, где среди нездоровой атмосферы жили бедняки, истощенные страшными лишениями и _совершенно_ готовые для холеры, как тогда говорили, - там уже речь шла не об отдельных лицах; в два-три часа уничтожалась целая семья. Иногда, впрочем, судьба проявляла необыкновенное милосердие, оставляя в холодной пустой комнате одного или двух младенцев, тогда как отец, мать, сестра, брат были увезены на кладбище. Частенько приходилось заколачивать эти дома, бедные ульи усердных тружеников, опустошенные бичом холеры всего за один день, начиная с подвала, в котором по обыкновению спали на соломе маленькие трубочисты, до мансард, где на каменном полу, голодные и полуголые, скорчившись, жались бедняки, лишенные хлеба и работы.
Из всех районов Парижа во время холеры всего ужаснее и страшнее казалась старая часть города, Сите, а самые жуткие сцены происходили здесь на площади перед собором Парижской Богоматери, мимо которого проносили в больницу всех заболевших с соседних улиц.
У холеры было не одно, но тысяча лиц... Через неделю после заболевания Родена на паперти собора происходил ряд сцен, где ужасное сменялось фантастическим. Вместо улицы Арколь, которая теперь ведет прямо к площади, тогда там был грязный, как все улицы Сите, переулок, заканчивавшийся темным полуразрушенным сводом. Когда выходили на площадь, с одной стороны высился портал громадного собора, а с другой возвышались здания больницы. Дальше виднелся парапет соборной набережной.
На потемневшей облупившейся стене свода можно было прочесть только что приклеенную листовку (*4):
"Мщение!.. Мщение!.. Рабочих, попадающих в больницы, там отравляют, так как находят, что больных слишком много. Каждую ночь по Сене спускают барки с трупами. Мщение!.. Смерть убийцам народа!"
Два человека, тщательно завернутые в плащи и полускрытые в тени, с любопытством прислушивались к разговорам, становившимся все более и более грозными, в громадной толпе, шумно скоплявшейся у собора.
Вскоре до них долетели крики: "Смерть врачам!.. Мщение!"
- Листовки делают свое дело, - сказал один из них. - Порох готов вспыхнуть... Раз толпа одуреет... ее можно натравить на кого угодно...
- Посмотри-ка, - спросил второй, - видишь ли ты того Геркулеса, выше на целую голову всех этих каналий? Не тот ли это бешеный предводитель шайки, которая разнесла фабрику Гарди?
- Да... это он! Я его узнаю... Всюду, где затевается какая-нибудь свалка, обязательно встретишь этого негодяя!
- Однако нечего стоять здесь под сводом: уж очень продувает... А я, хотя пальто у меня и подбито фланелью...
- Ты прав, ведь эта холера - чертовски грубая шутка! Впрочем, здесь все готово, а в квартале Сент-Антуан тоже зарождается настоящий бунт. Словом, везде жарко, и святое дело нашей церкви восторжествует над революционным безверием... Идем к отцу д'Эгриньи.
- А где мы его найдем?
- Неподалеку... идем!
Они исчезли.
Солнце, склонившееся к закату, освещало своими золотыми лучами потемневшие скульптурные украшения портала собора и его высокие башни, вырисовывавшиеся на ясном голубом небе, с которого сильный северо-западный ветер угонял малейшее облако.
Толпа в довольно значительном количестве жалась к решетке больницы, за которой стоял, выстроившись, пикет пехотинцев, так как крики "Смерть врачам" принимали угрожающие размеры. Конечно, вся эта орущая толпа состояла из праздношатающихся, лодырей и развращенных бродяг, - словом, из подонков Парижа... Всего ужаснее было то, что больные вынуждены были слышать и видеть эту отвратительную шайку, так как их надо было проносить в больницу сквозь толпу, с ее мрачными призывами к смерти.
А больных подносили ежеминутно на носилках и просто на досках. Носилки были снабжены занавесами, а больные, лежавшие на досках, часто в судорогах срывали с себя одеяла, и все видели тогда их искаженные, мертвенные лица.
Это страшное зрелище, однако, не пугало негодяев, собравшихся у больницы. Они с варварской жестокостью издевались над умирающими и громко предсказывали страшную участь, какая их будто бы ждет в руках врачей.
В толпе находились каменолом и Цыбуля. Торжественно выгнанный из компаньонажа волков после пожара, на фабрике господина Гарди, этот негодяй скатился на самое дно. Купаясь в грязи, он торговал своей силой, защищая за деньги Цыбулю и подобных ей женщин.
Итак, кроме нескольких случайных прохожих, толпа оборванцев состояла из отребья парижского населения, из личностей, более достойных, однако, сожаления, чем порицания, потому что нищета, невежество и заброшенность роковым образом порождают порок и преступление. У этих дикарей цивилизации страшные картины, окружавшие их со всех сторон, не вызывали ни жалости, ни страха, ни желания извлечь урок. Не заботясь о жизни, за которую им приходилось поминутно бороться с голодом и с соблазнами преступления, они дьявольски смело презирали опасности и умирали с проклятием на устах. Над толпой возвышалась громадная фигура каменолома. С налитыми кровью глазами, воспаленным лицом, он орал во все горло:
- Смерть лекарям! Они отравляют народ!
- Небось, это легче, чем кормить его, - прибавила Цыбуля.
И, обращаясь к умирающему старику, которого два человека несли на стуле, едва пробиваясь сквозь плотную толпу, мегера прибавила:
- Не ходу туда, эй ты, умирающий! Околевай лучше здесь, на свежем воздухе, чем в этой западне, где тебя отравят, как старую крысу!
- Да, - прибавил великан, - а потом тебя спустят в реку на корм ракам, которых тебе уж не придется попробовать самому...
При этих диких шутках глаза старика испуганно забегали, и он глухо застонал.
Цыбуля мешала пройти носильщикам, и они едва вырвались от страшной мегеры.
Количество прибывавших холерных больных с минуты на минуту все увеличивалось: носилок больше не хватало, и их несли прямо на руках.
О быстроте распространения эпидемии можно было судить по нескольким ужасным эпизодам. Два человека несли на носилках больного, покрытого окровавленной простыней; вдруг один из них внезапно почувствовал себя плохо. Он выпустил из ослабевших рук носилки, побледнел, зашатался и рухнул на больного, причем его лицо так же помертвело, как и лицо лежавшего на носилках. Другой носильщик, охваченный паническим страхом, бросил товарища и носилки среди толпы и спасся бегством. В толпе некоторые с ужасом отхлынули, а другие разразились диким хохотом.
- Лошади взбесились, - сказал каменолом, - и карета осталась на месте...
- Помогите! - стонал умирающий. - Отнесите меня в больницу...
- Мест в партере больше нет! - кричал чей-то насмешливый голос.
- А у тебя ноги слишком коротки, чтобы в раек пробраться! - прибавил другой.
Больной попытался подняться, но у него не хватило сил: он снова упал на носилки. Вдруг толпа взволновалась сильнее, опрокинула носилки; больной и носильщик были подмяты под ноги, а их стоны заглушались возгласами "смерть студентам-медикам!"
Снова начался дикий шум, и крики раздались с новой яростью. Эта бешеная шайка в своем животном безумии не уважала ничего. Но вот в толпу врезалась кучка рабочих, расталкивавших народ, чтобы очистить дорогу двум товарищам, которые несли на руках молодого ремесленника. Лицо бедняги было мертвенно-бледно, а отяжелевшая голова опиралась на плечо одного из носильщиков. Ребенок, держась за блузу рабочего, шел за процессией, заливаясь слезами.
Уже несколько минут издали, из узких и кривых улиц Сите доносились мерные и звонкие звуки барабанов. Это били тревогу в войсках, так как в предместье Сент-Антуан разгоралось настоящее восстание. Солдаты проходили через соборную площадь под звуки барабанов. Один из барабанщиков, ветеран с седыми усами, внезапно замедлил темп, а затем, отстав на несколько шагов, остановился. Товарищи оглянулись на него с изумлением... Несчастный позеленел... у него подкосились ноги, и, пробормотав несколько непонятных слов, он рухнул на землю, как будто сраженный молнией, прежде чем успели смолкнуть барабаны его товарищей в первых рядах. Молниеносная быстрота приступа болезни навела ужас на самых зачерствелых. Часть толпы, удивленная тем, что барабаны внезапно смолкли, бросилась к войскам. При виде умирающего солдата один из собеседников, которых мы видели на площади у собора в начале главы, обратился с вопросом к другим барабанщикам:
- Быть может, ваш товарищ по дороге напился из какого-нибудь фонтана?
- Да, сударь, он умирал от жажды и хлебнул глотка два на площади Шатле, - отвечал солдат.
- Ну, так он отравлен! - заметил спрашивающий.
- Отравлен? - закричало несколько голосов.
- Ничего нет удивительного, - таинственно продолжал человек. - Во все городские фонтаны брошен яд. Сегодня на улице Бобур убили человека, пойманного в то время, как он опускал мышьяк в бочку торговца вином (*5).
Произнеся эти слова, человек скрылся в толпе.
Это известие, столь же нелепое, как и то, что в больнице отравляют больных, было принято со взрывом него: дующих криков: несколько оборванцев, настоящих разбойников с виду, несмотря на усилия солдат, схватили труп умершего барабанщика, подняли его на плечи, неся ужасный трофей, двинулись по площади, предводительствуемые каменоломом и Цыбулей, оравшими изо всех сил:
- Дорогу мертвецу! Смотрите, как отравляют народ!
Толпа была оттеснена появившеюся почтовой каретой, запряженной четверкой лошадей. Экипаж не мог пробраться по набережной Наполеона, где мостовая была взрыта, и хотел проехать извилистыми улицами Сите и достигнуть другого берега Сены у собора Парижской Богоматери. В карете ехали спасавшиеся бегством от заразы, опустошавшей Париж. Лакей и горничная, помещавшиеся на запятках, обменялись взглядом ужаса, когда они проезжали мимо больницы, а молодой человек, сидевший на переднем сиденье внутри кареты, опустил стекло, чтобы приказать ямщику ехать шагом, из боязни кого-нибудь раздавить в толпе. Это был господин де Моренваль. В карете, на заднем сиденье, сидели его жена и ее дядя граф де Монброн. Молодая женщина была бледной от страха, да и граф, несмотря на твердость характера, казался взволнованным и время от времени, так же как и его племянница, нюхал флакон с камфарой.
Несколько минут карета двигалась шагом. Кучер осторожно сдерживал лошадей. Вдруг послышались шум и лязг приближавшегося тяжелого экипажа: из-за собора навстречу карете несся громадный артиллерийский фургон.
Странное дело! Как ни плотна была толпа, как ни быстро катился фургон, однако дорога для него очищалась точно по волшебству. Чудо это легко стало понятным, когда послышались переходившие из уст в уста слова:
- Фургон мертвецов!.. Фургон мертвецов!
Так как не хватало ни дрог, ни телег для перевозки гробов, для этого взято было несколько артиллерийских фургонов, в которые поспешно складывали гробы.
Если большинство в толпе с ужасом глядело на страшный экипаж, то шайка каменолома, казалось, удвоила страшную веселость.
- Место омнибусу мертвецов! - кричала Цыбуля.
- Вот уж в этом омнибусе нечего бояться, что на мозоль тебе наступят! сказал каменолом.
- Спокойные седоки, что и говорить!
- А главное, никогда не просятся слезть!
- Черт возьми! Лошадьми правит только один солдат?
- Да, да, на передней паре сидит блузник.
- А другой солдат, видно, устал! Ишь неженка, забрался, верно, в омнибус сам... вместе с пассажирами, которые все выходят только у большой ямы...
- Да еще головой вперед!
- Да... и прямо на изголовье из известки!
- Где их учат _плавать на спине_, одним словом!
- Ну, за этой каретой можно, закрыв глаза, следовать... Фу! хуже, чем на Монфокон!
- Правда... не очень-то свеженькие, видно, мертвецы! - сказал каменолом, намекая на ужасный трупный запах, распространявшийся от фургона.
- Ах, славно! - воскликнула Цыбуля. - Сейчас омнибус мертвецов заденет красивую карету!.. Отлично... пускай-ка богачи понюхают смерти!..
Действительно, фургон был уже очень близко к карете, и столкновение казалось неизбежным. Лошадьми фургона правили двое: у дышла солдат, а на выносных рабочий в блузе и деревянных башмаках. Гробов в фургон наставили столько, что его полукруглая дверь не запиралась, и при каждом толчке неровной мостовой видно было, как гробы подскакивают и стукаются один о другой.
По глазам и красному лицу человека в блузе ясно было, что он пьян. И кнутом и ударами ног он погонял лошадей, как безумный, несмотря на крики солдата, который не мог ничего сделать и невольно следовал со своей парой тем же бешеным аллюром. Пьяный взял в сторону и задел почтовую карету. При этом толчке дверца с фургона сорвалась, один из гробов вылетел вон и, задев за дверцы экипажа, упал с глухим треском на мостовую. Наскоро сколоченные еловые доски разваливаются, и среди обломков гроба синеватый труп, полузавернутый в саван, откатился в сторону. При этом ужасном зрелище маркиза де Моренваль, машинально выглянувшая из окна кареты, с криком упала в обморок. Толпа в страхе отступила; перепуганные ездовые, воспользовавшись образовавшимся пустым пространством, изо всей силы нахлестывали лошадей, и карета исчезла на набережной. В эту самую минуту издали донеслись громкие звуки веселой музыки, и все ближе и ближе из-за стен больницы стали слышны приближающиеся крики:
- _Карнавал Холеры!_
Эти слова возвещали об одном из тех эпизодов, шутовских, ужасных и почти невероятных, которыми было ознаменовано время наибольшего разгара эпидемии. Действительно, если бы не было документальных подтверждений и вполне достоверных показаний современников по поводу этого маскарада, можно было бы думать, что речь идет не о несчастном происшествии, а о разнузданной выдумке какого-нибудь безумца.
Карнавал Холеры появился на площади у собора Парижской Богоматери как раз в ту минуту, когда карета господина де Моренваля исчезла за углом набережной после столкновения с фургоном мертвецов.
5. КАРНАВАЛ ХОЛЕРЫ
Толпа, предшествовавшая карнавальному шествию с гамом и шумом ворвалась на площадь через аркады паперти. Дети трубили в пастушьи рожки, свистели и гикали (*6).
Каменолом, Цыбуля и вся их шайка, привлеченные новым зрелищем, бросились к своду паперти.
На углу улицы Арколь, где сейчас два ресторана, в то время существовал только один трактир. Он славился, впрочем, среди студентов хорошим вином и провансальской кухней. При первых донесшихся звуках труб верховые в костюмах выездных кучеров ехали впереди и весело трубили - все окна трактира открылись, и прислуга с салфетками под мышками высунулась наружу, нетерпеливо ожидая оригинальных гостей, которые должны были к ним прибыть.
Наконец среди бесконечного гвалта и шума показался шутовской поезд. Карнавальная процессия состояла из двухколесной колесницы, запряженной четверкой по образцу древних квадриг, причем ее окружала толпа всадников и амазонок в самых фантастических, но изящных и богатых костюмах. Большинство масок принадлежало к среднему, зажиточному сословию.
Прошел слух, что карнавал устраивается с целью _подразнить холеру_ и поднять веселым зрелищем дух перепуганного населения. Конечно, множество художников, студентов, светских щеголей и приказчиков из магазинов сейчас же откликнулись на этот призыв. Незнакомые до того времени между собой, они разом сдружились, пригласили своих возлюбленных, чтобы дополнить праздник, устроили подписку на расходы по празднику и после великолепного обеда в другом конце Парижа, храбро решили закончить день ужином на площади собора Парижской Богоматери. Мы употребили слово "храбро" недаром: немало требовалось мужества и присутствия духа, особенно от молодых женщин, чтобы решиться проехать через весь этот громадный город, погруженный в страх и отчаяние, причем на каждом шагу попадались носилки с больными, возы с гробами, и надо было встречать их, не бледнея, и смеяться над страшным бичом, поразившим столицу, вышучивая его самым необычным образом. Впрочем, только в Париже и только в определенной среде его жителей могла зародиться и быть приведена в исполнение подобная выдумка.
- Быть может! - отвечал Роден с мужеством. - Но я не сдаюсь так скоро... Продолжим разговор о нашем деле... Наступила минута, отец д'Эгриньи, когда мне могут очень помочь ваши таланты... я никогда не отрицал ваших хороших качеств... Вы обладаете шармом, обаянием, способностью обольщать... убедительным красноречием... Надо...
Роден снова остановился. Несмотря на упрямую энергию, он чувствовал, что ноги у него подкашиваются и на лбу холодный пот.
- Надо сознаться... - проговорил он наконец, - что я чувствую себя очень плохо. Между тем еще утром я... был... совершенно здоров... Я весь дрожу... я замерз...
- Пойдемте поближе к огню... это простое недомогание... оно пройдет, с геройским самоотвержением предложил свои услуги толстый епископ.
- Если бы вы выпили чего-нибудь горячего... чашку чаю, - сказала княгиня. - К счастью, сейчас приедет доктор Балейнье... и успокоит нас относительно вашего нездоровья...
- Право, это необъяснимо!.. - проговорил кардинал.
При этих словах кардинала Роден, через силу пробравшийся к камину, взглянул на него странным, пристальным взором. Потом со своей непобедимой энергией, несмотря на искаженное от страданий лицо, он, стараясь говорить твердым голосом, продолжал:
- Огонь согрел меня, все пройдет... мне некогда валяться и лечиться... вот было бы кстати теперь заболеть!.. Именно теперь, когда дело Реннепонов все в моих руках!.. Нечего сказать, есть тут время хворать! Поговорим лучше о деле... Итак, я вам говорил, отец д'Эгриньи, что вы можете нам очень помочь... а также и вы, княгиня: вы ведь смотрите на это дело как на свое собственное... и...
Роден снова замолчал... Затем он испустил пронзительный крик, упал на кресло, стоявшее около камина, конвульсивно съежился и, схватившись за грудь, простонал:
- О, как я страдаю!
Ужасная картина представилась глазам окружающих! Лицо Родена моментально приняло мертвенный оттенок... Оно словно разлагалось и притом мгновенней мысли... Налитые кровью глаза, казалось, совершенно провалились, и среди двух запавших черных орбит, увеличенных тенью, сверкали только воспаленные зрачки. Все черты обострились, и вялая кожа, зеленоватого оттенка, влажная и холодная, сокращаясь нервными вздрагиваниями, стянулась на костях. Искаженный невероятной болью, оскаленный рот с трудом пропускал неровное дыхание и возгласы:
- О, как я страдаю!.. я горю!..
И, уступая порыву, бешенства, Роден вырвал пуговицы жилета и наполовину разорвал черную грязную рубашку, словно одежда его давила и увеличивала страшные страдания, он корчился, царапал ногтями обнаженную грудь.
Епископ, кардинал и отец д'Эгриньи окружили Родена и старались его сдерживать. Судороги были страшные. Вдруг, собравшись с силами, Роден вскочил на ноги, прямой и окоченелый, точно труп, в разорванном платье, с вздыбившимися редкими седыми волосами, с пылающими и налитыми кровью глазами и, устремив страшный взор на кардинала, он конвульсивно схватил его за руки и ужасным, сдавленным голосом закричал:
- Кардинал Малипиери... эта болезнь слишком внезапна... Меня боятся в Риме... а вы ведь из рода Борджиа... ваш секретарь был у меня утром...
- Несчастный!.. Что он говорит? - воскликнул кардинал, удивленный и оскорбленный обвинением.
И с этими словами он старался высвободиться из рук иезуита, скрюченные пальцы которого, казалось, были из железа.
- Меня отравили... - прошептал Роден, падая на руки отца д'Эгриньи.
Несмотря на весь свой страх, кардинал успел тому шепнуть:
- Он думает, что его хотят отравить... несомненно, он затевает что-то очень опасное!
Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Балейнье.
- Ах, доктор! - воскликнула бледная и перепуганная княгиня. - У отца Родена внезапно сделались ужасные конвульсии... идите... идите скорее...
- Конвульсии? Это пустяки, успокойтесь, княгиня, - сказал доктор, бросая шляпу и поспешно подходя к группе, окружавшей умирающего.
Все посторонились, исключая отца д'Эгриньи, поддерживавшего больного на стуле.
- Боже!.. Какие симптомы! - воскликнул врач, с ужасом наблюдая за изменениями лица Родена, которое из зеленоватого становилось синим.
- Что же это такое? - в один голос спросили все.
- Что такое? - воскликнул доктор, отпрянув назад, точно он наступил на змею. - Это холера, и это заразно!
При страшном магическом слове "холера" отец д'Эгриньи бросил больного, который рухнул прямо на ковер.
- Он погиб! - продолжал доктор. - Но я все же сбегаю за лекарствами, чтобы испытать последние средства для спасения!
Он бросился к дверям, а за ним все остальные; перепуганные, потеряв голову, они толпились у дверей, впопыхах даже не в состоянии их открыть.
Двери открылись, наконец, но с другой стороны... и показался Габриель, Габриель, образец настоящего священника, святого евангельского пастыря, заслуживающего самого глубокого почтения, горячей любви и нежного восхищения. Его ангельское лицо, полное кроткого спокойствия, резко контрастировало с искаженными страхом лицами... Они чуть не сбили с ног молодого священника, восклицая:
- Не ходите туда!.. Он умирает от холеры!.. Спасайтесь!..
При этих возгласах Габриель оттолкнул епископа, застрявшего в дверях, и бросился к умирающему, пока достойный прелат спасался бегством. Роден катался по ковру в страшных судорогах, невыносимо страдая. Падение со стула, видимо, привело его в себя, потому что он умирающим голосом бормотал:
- Бросили, как собаку... подыхать... без помощи... О! Трусы!.. Помогите!.. Помогите... Нет, никого нет...
И, упав опять на спину, вверх лицом, искаженным дьявольским отчаянием, как у осужденного на вечные муки, умирающий повторял:
- Никого... Никого...
И вдруг его пылающие яростью глаза встретились с ясными голубыми глазами Габриеля, и он увидал, что последний стал на колени и, склонившись над ним, проговорил ласково и сердечно:
- Вот и я, отец мой... я пришел помочь вам, если возможно... а если Господь призывает вас к Себе, то помолиться за вас...
- Габриель! - прошептал еле слышно Роден. - Простите... зло... которое я вам причинил! Сжальтесь... не покидайте меня... не...
Роден не мог закончить... Он привстал было немного, но опять вскрикнул и снова упал, недвижим...
Этим вечером в газетах было напечатано:
"Холера в Париже... Первый случай отмечен сегодня днем в половине четвертого во дворце княгини де Сен-Дизье на Вавилонской улице".
4. ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД СОБОРОМ ПАРИЖСКОЙ БОГОМАТЕРИ
Прошла неделя с того дня, как Роден заболел холерой. Опустошительная работа эпидемии день ото дня все усиливалась.
Страшные дни! Париж, еще недавно такой веселый, облекся в траур. А солнце никогда, кажется, не блистало так ярко, небо никогда не было таким ясным и синим. Странный и таинственный контраст представляли эта ясность и спокойствие природы с ужасами опустошения, производимого смертоносным бичом. Под беспечным светом солнца еще заметнее выступ-ал тоскливый страх. Все дрожали - кто за себя, кто за близких. На всех лицах виднелось какое-то беспокойное, удивленное, лихорадочное выражение. Все куда-то торопились, точно думая, что быстрым шагом можно убежать от опасности, и всякий в беспокойстве спешил скорее к себе домой, потому что нередко, уходя, там оставляли жизнь, здоровье и счастье, а два часа спустя находили уже смерть, агонию и отчаяние. Каждую минуту в глаза бросалось нечто странное и страшное: по улицам двигались телеги, симметрично нагруженные гробами; они останавливались у ворот, люди, одетые в серое с черным, ждали, протянув руки, и им передавали один, два, три, а то и четыре гроба из одного дома. Иногда запас гробов заканчивался, и многие из умерших на улице _оставались необслуженными_.
Чуть ли не во всех домах слышался оглушительный стук молотков. То заколачивали гробы. И столько было работы, что иногда руки заколачивающих опускались в изнеможении. Тогда слышны были стоны, крики отчаяния, проклятия. Это черные с серым люди получали новую жертву, и гробы наполнялись, и днем и ночью заколачивались их крышки, но больше днем, чем ночью. Потому что с вечера вместо похоронных дрог, которых не хватало, за гробами являлись импровизированные погребальные экипажи: телеги, фургоны для мебели, тележки, фиакры, кареты - все служило для перевозки страшной клади. Они встречались на улице, нагруженные доверху пустыми гробами, а потом отвозили вместо пустых гробов гробы с покойниками.
Окна домов к вечеру загорались ярким светом и часто сияли до утра. Был сезон балов, и можно было принять это за яркое освещение веселых ночей праздника; между тем горели не стеариновые, а восковые свечи, и похоронное пение заменяло веселый бальный шум. На улицах вместо шутовских прозрачных вывесок, присущих лавкам с маскарадными костюмами, качались кроваво-красные фонари с черными надписями: "ПОМОЩЬ ЗАБОЛЕВШИМ ХОЛЕРОЙ".
Но где был настоящий праздник... особенно ночью - так это на кладбищах... Они стали местом разврата... Всегда немые и молчаливые среди ночной тишины, когда слышен только шелест кипарисов, колеблемых ветром, они... до того пустынные, что даже человеческие шаги не осмеливались нарушить мертвого покоя... сделались вдруг оживленными, шумными, сверкающими всю ночь при свете многочисленных огней. Дымный свет факелов бросал багровые отблески на темную зелень елей и на белые камни памятников, а множество могильщиков, весело насвистывая и напевая, копали могилы.
Эта тяжелая и опасная работа оплачивалась теперь на вес золота. Эти люди были так необходимы, что следовало за ними ухаживать. Они пили часто... и много... пели без устали и громко... находя в этом поддержку сил и бодрости духа, могучих помощников при подобной работе. Если некоторые из них не могли докончить вырытой могилы, услужливые товарищи кончали работу _за них_, дружески погребая их в той же могиле.
К веселым напевам могильщиков присоединялись отдаленные крики и песни. Около кладбища появилось множество кабаков, и возницы, _доставив_, как они цинично выражались, своих _клиентов по адресу_, пировали и веселились, как важные господа, с карманами, полными золота после дорого оплачиваемой работы... и заря часто заставала их со стаканом в руке и шуткой на устах. Странное дело: между этими людьми, работавшими в самом центре болезни, смертность была ничтожна.
Зато в темных, зловонных кварталах, где среди нездоровой атмосферы жили бедняки, истощенные страшными лишениями и _совершенно_ готовые для холеры, как тогда говорили, - там уже речь шла не об отдельных лицах; в два-три часа уничтожалась целая семья. Иногда, впрочем, судьба проявляла необыкновенное милосердие, оставляя в холодной пустой комнате одного или двух младенцев, тогда как отец, мать, сестра, брат были увезены на кладбище. Частенько приходилось заколачивать эти дома, бедные ульи усердных тружеников, опустошенные бичом холеры всего за один день, начиная с подвала, в котором по обыкновению спали на соломе маленькие трубочисты, до мансард, где на каменном полу, голодные и полуголые, скорчившись, жались бедняки, лишенные хлеба и работы.
Из всех районов Парижа во время холеры всего ужаснее и страшнее казалась старая часть города, Сите, а самые жуткие сцены происходили здесь на площади перед собором Парижской Богоматери, мимо которого проносили в больницу всех заболевших с соседних улиц.
У холеры было не одно, но тысяча лиц... Через неделю после заболевания Родена на паперти собора происходил ряд сцен, где ужасное сменялось фантастическим. Вместо улицы Арколь, которая теперь ведет прямо к площади, тогда там был грязный, как все улицы Сите, переулок, заканчивавшийся темным полуразрушенным сводом. Когда выходили на площадь, с одной стороны высился портал громадного собора, а с другой возвышались здания больницы. Дальше виднелся парапет соборной набережной.
На потемневшей облупившейся стене свода можно было прочесть только что приклеенную листовку (*4):
"Мщение!.. Мщение!.. Рабочих, попадающих в больницы, там отравляют, так как находят, что больных слишком много. Каждую ночь по Сене спускают барки с трупами. Мщение!.. Смерть убийцам народа!"
Два человека, тщательно завернутые в плащи и полускрытые в тени, с любопытством прислушивались к разговорам, становившимся все более и более грозными, в громадной толпе, шумно скоплявшейся у собора.
Вскоре до них долетели крики: "Смерть врачам!.. Мщение!"
- Листовки делают свое дело, - сказал один из них. - Порох готов вспыхнуть... Раз толпа одуреет... ее можно натравить на кого угодно...
- Посмотри-ка, - спросил второй, - видишь ли ты того Геркулеса, выше на целую голову всех этих каналий? Не тот ли это бешеный предводитель шайки, которая разнесла фабрику Гарди?
- Да... это он! Я его узнаю... Всюду, где затевается какая-нибудь свалка, обязательно встретишь этого негодяя!
- Однако нечего стоять здесь под сводом: уж очень продувает... А я, хотя пальто у меня и подбито фланелью...
- Ты прав, ведь эта холера - чертовски грубая шутка! Впрочем, здесь все готово, а в квартале Сент-Антуан тоже зарождается настоящий бунт. Словом, везде жарко, и святое дело нашей церкви восторжествует над революционным безверием... Идем к отцу д'Эгриньи.
- А где мы его найдем?
- Неподалеку... идем!
Они исчезли.
Солнце, склонившееся к закату, освещало своими золотыми лучами потемневшие скульптурные украшения портала собора и его высокие башни, вырисовывавшиеся на ясном голубом небе, с которого сильный северо-западный ветер угонял малейшее облако.
Толпа в довольно значительном количестве жалась к решетке больницы, за которой стоял, выстроившись, пикет пехотинцев, так как крики "Смерть врачам" принимали угрожающие размеры. Конечно, вся эта орущая толпа состояла из праздношатающихся, лодырей и развращенных бродяг, - словом, из подонков Парижа... Всего ужаснее было то, что больные вынуждены были слышать и видеть эту отвратительную шайку, так как их надо было проносить в больницу сквозь толпу, с ее мрачными призывами к смерти.
А больных подносили ежеминутно на носилках и просто на досках. Носилки были снабжены занавесами, а больные, лежавшие на досках, часто в судорогах срывали с себя одеяла, и все видели тогда их искаженные, мертвенные лица.
Это страшное зрелище, однако, не пугало негодяев, собравшихся у больницы. Они с варварской жестокостью издевались над умирающими и громко предсказывали страшную участь, какая их будто бы ждет в руках врачей.
В толпе находились каменолом и Цыбуля. Торжественно выгнанный из компаньонажа волков после пожара, на фабрике господина Гарди, этот негодяй скатился на самое дно. Купаясь в грязи, он торговал своей силой, защищая за деньги Цыбулю и подобных ей женщин.
Итак, кроме нескольких случайных прохожих, толпа оборванцев состояла из отребья парижского населения, из личностей, более достойных, однако, сожаления, чем порицания, потому что нищета, невежество и заброшенность роковым образом порождают порок и преступление. У этих дикарей цивилизации страшные картины, окружавшие их со всех сторон, не вызывали ни жалости, ни страха, ни желания извлечь урок. Не заботясь о жизни, за которую им приходилось поминутно бороться с голодом и с соблазнами преступления, они дьявольски смело презирали опасности и умирали с проклятием на устах. Над толпой возвышалась громадная фигура каменолома. С налитыми кровью глазами, воспаленным лицом, он орал во все горло:
- Смерть лекарям! Они отравляют народ!
- Небось, это легче, чем кормить его, - прибавила Цыбуля.
И, обращаясь к умирающему старику, которого два человека несли на стуле, едва пробиваясь сквозь плотную толпу, мегера прибавила:
- Не ходу туда, эй ты, умирающий! Околевай лучше здесь, на свежем воздухе, чем в этой западне, где тебя отравят, как старую крысу!
- Да, - прибавил великан, - а потом тебя спустят в реку на корм ракам, которых тебе уж не придется попробовать самому...
При этих диких шутках глаза старика испуганно забегали, и он глухо застонал.
Цыбуля мешала пройти носильщикам, и они едва вырвались от страшной мегеры.
Количество прибывавших холерных больных с минуты на минуту все увеличивалось: носилок больше не хватало, и их несли прямо на руках.
О быстроте распространения эпидемии можно было судить по нескольким ужасным эпизодам. Два человека несли на носилках больного, покрытого окровавленной простыней; вдруг один из них внезапно почувствовал себя плохо. Он выпустил из ослабевших рук носилки, побледнел, зашатался и рухнул на больного, причем его лицо так же помертвело, как и лицо лежавшего на носилках. Другой носильщик, охваченный паническим страхом, бросил товарища и носилки среди толпы и спасся бегством. В толпе некоторые с ужасом отхлынули, а другие разразились диким хохотом.
- Лошади взбесились, - сказал каменолом, - и карета осталась на месте...
- Помогите! - стонал умирающий. - Отнесите меня в больницу...
- Мест в партере больше нет! - кричал чей-то насмешливый голос.
- А у тебя ноги слишком коротки, чтобы в раек пробраться! - прибавил другой.
Больной попытался подняться, но у него не хватило сил: он снова упал на носилки. Вдруг толпа взволновалась сильнее, опрокинула носилки; больной и носильщик были подмяты под ноги, а их стоны заглушались возгласами "смерть студентам-медикам!"
Снова начался дикий шум, и крики раздались с новой яростью. Эта бешеная шайка в своем животном безумии не уважала ничего. Но вот в толпу врезалась кучка рабочих, расталкивавших народ, чтобы очистить дорогу двум товарищам, которые несли на руках молодого ремесленника. Лицо бедняги было мертвенно-бледно, а отяжелевшая голова опиралась на плечо одного из носильщиков. Ребенок, держась за блузу рабочего, шел за процессией, заливаясь слезами.
Уже несколько минут издали, из узких и кривых улиц Сите доносились мерные и звонкие звуки барабанов. Это били тревогу в войсках, так как в предместье Сент-Антуан разгоралось настоящее восстание. Солдаты проходили через соборную площадь под звуки барабанов. Один из барабанщиков, ветеран с седыми усами, внезапно замедлил темп, а затем, отстав на несколько шагов, остановился. Товарищи оглянулись на него с изумлением... Несчастный позеленел... у него подкосились ноги, и, пробормотав несколько непонятных слов, он рухнул на землю, как будто сраженный молнией, прежде чем успели смолкнуть барабаны его товарищей в первых рядах. Молниеносная быстрота приступа болезни навела ужас на самых зачерствелых. Часть толпы, удивленная тем, что барабаны внезапно смолкли, бросилась к войскам. При виде умирающего солдата один из собеседников, которых мы видели на площади у собора в начале главы, обратился с вопросом к другим барабанщикам:
- Быть может, ваш товарищ по дороге напился из какого-нибудь фонтана?
- Да, сударь, он умирал от жажды и хлебнул глотка два на площади Шатле, - отвечал солдат.
- Ну, так он отравлен! - заметил спрашивающий.
- Отравлен? - закричало несколько голосов.
- Ничего нет удивительного, - таинственно продолжал человек. - Во все городские фонтаны брошен яд. Сегодня на улице Бобур убили человека, пойманного в то время, как он опускал мышьяк в бочку торговца вином (*5).
Произнеся эти слова, человек скрылся в толпе.
Это известие, столь же нелепое, как и то, что в больнице отравляют больных, было принято со взрывом него: дующих криков: несколько оборванцев, настоящих разбойников с виду, несмотря на усилия солдат, схватили труп умершего барабанщика, подняли его на плечи, неся ужасный трофей, двинулись по площади, предводительствуемые каменоломом и Цыбулей, оравшими изо всех сил:
- Дорогу мертвецу! Смотрите, как отравляют народ!
Толпа была оттеснена появившеюся почтовой каретой, запряженной четверкой лошадей. Экипаж не мог пробраться по набережной Наполеона, где мостовая была взрыта, и хотел проехать извилистыми улицами Сите и достигнуть другого берега Сены у собора Парижской Богоматери. В карете ехали спасавшиеся бегством от заразы, опустошавшей Париж. Лакей и горничная, помещавшиеся на запятках, обменялись взглядом ужаса, когда они проезжали мимо больницы, а молодой человек, сидевший на переднем сиденье внутри кареты, опустил стекло, чтобы приказать ямщику ехать шагом, из боязни кого-нибудь раздавить в толпе. Это был господин де Моренваль. В карете, на заднем сиденье, сидели его жена и ее дядя граф де Монброн. Молодая женщина была бледной от страха, да и граф, несмотря на твердость характера, казался взволнованным и время от времени, так же как и его племянница, нюхал флакон с камфарой.
Несколько минут карета двигалась шагом. Кучер осторожно сдерживал лошадей. Вдруг послышались шум и лязг приближавшегося тяжелого экипажа: из-за собора навстречу карете несся громадный артиллерийский фургон.
Странное дело! Как ни плотна была толпа, как ни быстро катился фургон, однако дорога для него очищалась точно по волшебству. Чудо это легко стало понятным, когда послышались переходившие из уст в уста слова:
- Фургон мертвецов!.. Фургон мертвецов!
Так как не хватало ни дрог, ни телег для перевозки гробов, для этого взято было несколько артиллерийских фургонов, в которые поспешно складывали гробы.
Если большинство в толпе с ужасом глядело на страшный экипаж, то шайка каменолома, казалось, удвоила страшную веселость.
- Место омнибусу мертвецов! - кричала Цыбуля.
- Вот уж в этом омнибусе нечего бояться, что на мозоль тебе наступят! сказал каменолом.
- Спокойные седоки, что и говорить!
- А главное, никогда не просятся слезть!
- Черт возьми! Лошадьми правит только один солдат?
- Да, да, на передней паре сидит блузник.
- А другой солдат, видно, устал! Ишь неженка, забрался, верно, в омнибус сам... вместе с пассажирами, которые все выходят только у большой ямы...
- Да еще головой вперед!
- Да... и прямо на изголовье из известки!
- Где их учат _плавать на спине_, одним словом!
- Ну, за этой каретой можно, закрыв глаза, следовать... Фу! хуже, чем на Монфокон!
- Правда... не очень-то свеженькие, видно, мертвецы! - сказал каменолом, намекая на ужасный трупный запах, распространявшийся от фургона.
- Ах, славно! - воскликнула Цыбуля. - Сейчас омнибус мертвецов заденет красивую карету!.. Отлично... пускай-ка богачи понюхают смерти!..
Действительно, фургон был уже очень близко к карете, и столкновение казалось неизбежным. Лошадьми фургона правили двое: у дышла солдат, а на выносных рабочий в блузе и деревянных башмаках. Гробов в фургон наставили столько, что его полукруглая дверь не запиралась, и при каждом толчке неровной мостовой видно было, как гробы подскакивают и стукаются один о другой.
По глазам и красному лицу человека в блузе ясно было, что он пьян. И кнутом и ударами ног он погонял лошадей, как безумный, несмотря на крики солдата, который не мог ничего сделать и невольно следовал со своей парой тем же бешеным аллюром. Пьяный взял в сторону и задел почтовую карету. При этом толчке дверца с фургона сорвалась, один из гробов вылетел вон и, задев за дверцы экипажа, упал с глухим треском на мостовую. Наскоро сколоченные еловые доски разваливаются, и среди обломков гроба синеватый труп, полузавернутый в саван, откатился в сторону. При этом ужасном зрелище маркиза де Моренваль, машинально выглянувшая из окна кареты, с криком упала в обморок. Толпа в страхе отступила; перепуганные ездовые, воспользовавшись образовавшимся пустым пространством, изо всей силы нахлестывали лошадей, и карета исчезла на набережной. В эту самую минуту издали донеслись громкие звуки веселой музыки, и все ближе и ближе из-за стен больницы стали слышны приближающиеся крики:
- _Карнавал Холеры!_
Эти слова возвещали об одном из тех эпизодов, шутовских, ужасных и почти невероятных, которыми было ознаменовано время наибольшего разгара эпидемии. Действительно, если бы не было документальных подтверждений и вполне достоверных показаний современников по поводу этого маскарада, можно было бы думать, что речь идет не о несчастном происшествии, а о разнузданной выдумке какого-нибудь безумца.
Карнавал Холеры появился на площади у собора Парижской Богоматери как раз в ту минуту, когда карета господина де Моренваля исчезла за углом набережной после столкновения с фургоном мертвецов.
5. КАРНАВАЛ ХОЛЕРЫ
Толпа, предшествовавшая карнавальному шествию с гамом и шумом ворвалась на площадь через аркады паперти. Дети трубили в пастушьи рожки, свистели и гикали (*6).
Каменолом, Цыбуля и вся их шайка, привлеченные новым зрелищем, бросились к своду паперти.
На углу улицы Арколь, где сейчас два ресторана, в то время существовал только один трактир. Он славился, впрочем, среди студентов хорошим вином и провансальской кухней. При первых донесшихся звуках труб верховые в костюмах выездных кучеров ехали впереди и весело трубили - все окна трактира открылись, и прислуга с салфетками под мышками высунулась наружу, нетерпеливо ожидая оригинальных гостей, которые должны были к ним прибыть.
Наконец среди бесконечного гвалта и шума показался шутовской поезд. Карнавальная процессия состояла из двухколесной колесницы, запряженной четверкой по образцу древних квадриг, причем ее окружала толпа всадников и амазонок в самых фантастических, но изящных и богатых костюмах. Большинство масок принадлежало к среднему, зажиточному сословию.
Прошел слух, что карнавал устраивается с целью _подразнить холеру_ и поднять веселым зрелищем дух перепуганного населения. Конечно, множество художников, студентов, светских щеголей и приказчиков из магазинов сейчас же откликнулись на этот призыв. Незнакомые до того времени между собой, они разом сдружились, пригласили своих возлюбленных, чтобы дополнить праздник, устроили подписку на расходы по празднику и после великолепного обеда в другом конце Парижа, храбро решили закончить день ужином на площади собора Парижской Богоматери. Мы употребили слово "храбро" недаром: немало требовалось мужества и присутствия духа, особенно от молодых женщин, чтобы решиться проехать через весь этот громадный город, погруженный в страх и отчаяние, причем на каждом шагу попадались носилки с больными, возы с гробами, и надо было встречать их, не бледнея, и смеяться над страшным бичом, поразившим столицу, вышучивая его самым необычным образом. Впрочем, только в Париже и только в определенной среде его жителей могла зародиться и быть приведена в исполнение подобная выдумка.