Я командир эскадрильи или он? Ва! Я ему приказываю: «Идем на обратный курс», – а он мне в ответ: «Чичико, я сейчас». Можно подумать, мы на земле, и он у меня на шашлык куда-то отпрашивается. Скажи какой, пожалуйста. Строй бросил, приказ командира нарушил, себя и ведомых поставил под огонь. Я сам видел, как возле их кабин снаряды рвались. Никто ему возвращаться назад к цели не разрешал. Да за такую самодеятельность по законам военного времени… – Чичико слизнул языком сухие губы и не договорил. Он лишь вопрошающе поглядел на полковника Заворыгина. А тот вдруг поднял загорелую руку и с силой ударил по шершавой поверхности стола:
   – Баста! Ты действительно нашкодил, Демин. Разве ты забыл, что значит ослушаться командира в боевой обстановке? Если и дальше будет процветать такая вольность, от полка останутся рожки да ножки. Лейтенанта Филатова еще до захода на цель потеряли? Потеряли.
   – Я в этом не виноват, – побелевшими губами прошептал Демин и с вызовом посмотрел в глаза командиру полка. Заворыгин легко прочитал этот вызов.
   – Прошу помолчать, – одернул он строго, – пока что говорю я, и вам, старший лейтенант, полагается только слушать. Сегодня погиб экипаж не по вашей вине, а завтра погибнет и по вашей, если будете действовать подобным образом, вопреки наставлениям и уставам.
   – Уставы еще предусматривают и возможность проявления инициативы в бою, – смело возразил Демин. – Если бы этого не было, не было бы ни Суворова, ни Ушакова, а в эту войну ни генерала Доватора, ни Гастелло, ни Ивана Кожедуба.
   – Смотри ты, какой Ушаков, – с ухмылочкой произнес Белашвили, но смолк, остановленный строгим взглядом командира части. Полковник Заворыгин кашлянул в кулак.
   – О какой инициативе может идти речь, если вы нарушили строй? Наказывать за такую инициативу полагается.
   – Ну и наказывайте, – обиженно опустил голову Демин.
   – Да уж не поблагодарю, – посулил Заворыгин.
   Полевой телефон в пропыленном кожаном чехле стал отчаянно зуммерить.
   Полковник с раздражением посмотрел на него – Начштаба, возьмите же трубку. Это небось штаб дивизии поторапливает с боевым донесением. А мы все никак не придем к всеобщему знаменателю и не знаем что записать.
   Майор Колесов поднес трубку к уху, и вдруг его полное лицо покрылось багровым румянцем. Он отстранил трубку от лица и свистящим шепотом произнес:
   – Товарищ полковник, вас командующий фронтом спрашивает. Сам.
   Заворыгин потянулся за трубкой, с достоинством ответил. Чины и высокие ранги фронтовых начальников никогда не приводили его в робость. Но что ему доложить, если…
   – Слушаю вас, товарищ командующий, – сказал он четко и спокойно, а на другом конце провода зарокотал властный зычный бас:
   – Здравствуй, Закорюкин.
   – Не Закорюкин, а Заворыгин, – строго поправил полковник.
   – Ну, извини, – смутился бас. – Не сочти это за фамильярность или злонамеренность. Просто оговорился – Я вас слушаю, товарищ командующий, – вновь подал голос командир полка, давая высокому начальству понять, что он желал бы скорее перейти к существу вопроса. Бас на другом конце провода откашлялся и спросил:
   – Ваша эскадрилья, штурмовавшая станцию в районе города Коло, вернулась, потеряв всего один экипаж?
   – Только один. Но она не вся сразу вернулась. Сначата одна группа, затем вторая.
   – В три самолета, – подсказал командующий фронтом.
   – Совершенно верно, в три самолета, – подтвердил полковник, недоумевая, откуда маршалу известна такая деталь. Но тот, не вдаваясь ни в какие пояснения, снова спросил на этот раз более строгим голосом:
   – А теперь скажи, Заворыгин, кто вел тринадцатую машину?
   – Старший лейтенант Демин, – упавшим голосом сообщил полковник, знавший крутой характер маршала. – А что? Он разве что-нибудь натворил?
   – Натворил, Заворыгин. По-настоящему натворил.
   – Я так и знал!
   Командующий неожиданно расхохотался, отчего полковник пришел в еще большее беспокойство.
   – Если бы натворил! – воскликнул командующий. – А впрочем, это слово точнее всего передает им содеянное.
   Он такое натворил, что на Висло-Варшавском фронте фашистское командование три дня будет в трауре теперь ходить. Огонь эту станцию до сих пор корежит, а взрывы эшелона с химическим веществом на берегу Вислы слышны. Словом, завтра к двенадцати ноль-ноль присылай своего старшего лейтенанта Демина ко мне в штаб фронта. Сам буду орден боевого Красного Знамени прикалывать к его гимнастерке. Будь здоров, Заворыгин. Спасибо, что таких орлов воспитываешь. – Бас оборвался, а Заворыгин долго еще сжимал в руке замолчавшую трубку.
   Сжимал до тех пор, пока не ощутил, что стала она влажной. Тогда он передал ее Колесову и растерянными глазами оглядел присутствующих, будто недоумевая, зачем и по какому поводу собрались они в этой землянке.
   – Прошу всех быть свободными, – выговорил он сдавленным голосом. – Остаться одному Демину.
   Шарканье сапог продолжалось меньше минуты. Чичико Белашвили, уходивший последним, закрывая за собой дверь, все-таки задержался. Вероятно, надеялся, что командир полка все же его оставит, но Заворыгин сделал нетерпеливое движение рукой, означавшее: уходи и ты.
   Когда в землянке они остались вдвоем, Демин встал и вытянул руки по швам, демонстрируя полное смирение.
   – Зачем промолчал? – сердито спросил полковник.
   У Демина насмешливо дрогнули выгоревшие белесые брови:
   – Вы же слова не дали вымолвить.
   – Мог бы и прервать. А то видишь, в какое нелепое положение меня поставил?
   – Я не хотел.
   – Так ли? – Заворыгин вздохнул, подошел к старшему лейтенанту и долго всматривался в его глаза, силясь в них что-то прочесть. Но мысль в них была спрятана глубоко и не читалась. – Непроницаемый! – покачал головой Заворыгин.
   – Какого уж уродили, – откровенно усмехнулся Демин.
   – За то, что не позволил полку ударить лицом в грязь, честь тебе и хвала, – медленно произнес Заворыгин. – Очевидно, догадался, по какому поводу звонил сейчас маршал?
   – Я же летчик, – дрогнул холодной улыбкой Демин.
   – Да-а, летчик, – медленно преодолевая в голосе запинку, подтвердил Заворыгин. – Завтра в двенадцать будешь в кабинете у командующего фронтом. Он тебя наградил орденом Красного Знамени. А я бы!.. – вдруг сорвался полковник. – Я бы дисциплинарное взыскание на тебя прежде всего наложил. Потом бы уж только наградил.
   Николай смял в руке кем-то забытую полупустую пачку папирос, гордо вскинул голову.
   – За чем же тогда остановка? Не пускайте к маршалу к двенадцати ноль-ноль, наложите взыскание.
   Заворыгин покачал головой, и дружеских теплинок не осталось уже у него в глазах.
   – Смотри ты какой, а! – вымолвил он с осуждением. – Дерзишь? Ты же еще вчера пешком под стол ходил, на меня как на икону чудотворную глядел. Растопырив уши, слушал рассказы, как я с Чкаловым и Коккинаки с одного испытательного аэродрома взлетал. А теперь все постиг? Быстро же ты из желторотого воробышка в орла вымахал. А не слабы ли еще крылышки? Все ли законы аэродинамики в них учтены? Выдержат ли они полетный вес?
   – Думаю, да, – сухо ответил Демин.
   Полковник запустил руку в глубокий карман синих габардиновых галифе, нервным движением вытащил пачку сигарет, закурил.
   – Что я скажу тебе, Николай, – продолжал он, заметно успокаиваясь. – Хочешь быть порядочным человеком, отрешись от этого постоянного индивидуализма.
   Я тебе только хорошего желаю. Но если ты не наступишь вовремя на характер, смотри, дурной монетой может все обернуться. Ведь ты только на себя рассчитываешь, только одному себе веришь, ни за чьим советом не хочешь обращаться. А разве так можно? И еще помни, что самая лучшая слава – это скромная слава. А у тебя все это как на сцене иной раз получается. Рисовка, парадность. Это я тебе не как командир полка, а как человек, вдвое больше тебя проживший, говорю. Жизнь – это не полет за линию фронта и обратно. Она гораздо сложнее. Летчиком ты у меня уже стал. А вот человеком… человеком тебе еще нужно становиться. Они, между прочим, ничем не хуже тебя, те ребята, что летали с тобой в бой, но не получат наград. Ты меня понял, сынок?
   – Я могу быть свободным? – не отвечая на прямо поставленный вопрос, спросил Демин.
   …Он шагал по летному полю, чувствуя особенно твердой и звонкой прихваченную осенним холодом землю.
   Пыль еще не успела затмить его ярко начищенных хромовых сапог. На полевой гимнастерке сверкал новенький орден боевого Красного Знамени. Он шагал и, улыбаясь, вспомнил мелькнувшую, как в кино, сцену награждения. И руки маршала, большие, сильные, но уже с чуть вздутыми венами, и широкое строгое лицо с разящим, властным взглядом темных глаз, и могучие, развернутые плечи. Маршал вышел к нему из-за стола в полном блеске всех своих наград, ступая твердыми прямыми ногами по идеально навощенному паркету. И ноги эти довольно легко несли большое, тяжелое тело. Демин часто слышал фронтовые истории о том, что новый командующий фронтом – человек суровый и к ошибкам даже беспощадный, что командиры полков и дивизий не только ею уважают, но и побаиваются. Демин тоже было сробел, но пришла на память поговорка о том, что маршал всех, до майора включительно, только воспитывает и, лишь начиная от подполковника, строго наказывает за прегрешения. И Демин самого себя приободрил: «Я же еще старший лейтенант…» После вручения ордена маршал пригласил его в маленькую обеденную комнату, что примыкала к его кабинету, за богато сервированный стол, на котором, кроме многочисленных закусок и огромного блюда с кусками сочного кровяного бифштекса, стояли бутылки с иностранными этикетками, каких Демин еще в жизни не видел. Маршал выразительно постучал по одной из них, строго спросил:
   – Этим не балуешься?
   – Как можно, товарищ командующий, – вспыхнул Демин и, словно ища поддержки, посмотрел на члена Военного совета и начальника штаба, севших с ними за один стол. – Я же летчик. А для летчика такое баловство – это же яд.
   – Всякое бывает, – вздохнул командующий фронтом и, перехватив его взгляд, прикованный к этикеткам, не без гордости пояснил: – Вот этот ром мне от Эйзенхауэра доставили. А виски от маршала Монтгомери. Неплохие подарки. Если так дела пойдут, гляди, они нам скоро и второй фронт подарят, – усмехнулся он и покосился на генералов. – Виски попробуем?
   Он взял бутылку и налил всем по рюмке.
   – Сегодня и вам можно рюмку за орден, товарищ старший лейтенант, – сказал он полунасмешливо. – Однако не подумайте, что мы с членом Военного совета и начальником штаба подобным образом каждый день обедаем. Тогда бы руководить фронтом было некогда.
   Трезвый рассудок не только летчику надо иметь. Ну а сегодня ваш орден и для нас повод.
   Что-то отеческое, строгое и доброе вместе с тем, сквозило в речи маршала и его манере держаться с другими.
   Из штаба фронта Демин уехал окрыленным. Связной самолет высадил его на полосе. Прежде чем идти на KII Демин решил показаться с новой наградой у себя на стоянке перед друзьями. Он шел по аэродрому бодрой, пружинистой походкой человека, одержавшего важную победу и теперь выросшего в собственных глазах. Ему очень хотелось рассказать товарищам, как принимал его прославленный маршал, чье имя гремело по всему миру.
   Он еще издали увидел, что весь экипаж собрался под крылом «тринадцатой». Его заметили – три фигурки и поодаль четвертая, в которой он сразу узнал Зарему.
   Переполненный радостью, он сорвал с головы пилотку и, приближаясь, приветственно замахал ею.
   – Э-гей! – закричал он издали. – Вот я и возвратился. Видите, как быстро!
   К его удивлению, никто не бросился к нему навстречу, даже не сделал ни одного шага.
   – Ну чего же вы, друзья боевые? Рамазанов, Заморин, выше головы. Поздравьте Леню Пчелинцева. Завтра будет подписан приказ о его награждении орденом Красная Звезда. Это я вам авторитетно. Сам начальник штаба фронта сказал. Мировой генерал. Вот сидите, мы, кажется, в гору пошли всем экипажем. Разве не так? И о присвоении вам новых званий надо подумать.
   И вдруг он осекся, почувствовав на себе холодные, угрюмые взгляды. Он сразу понял: что-то произошло.
   Зара стояла в нескольких шагах от него и, держась за обрез крыла, плакала.
   – Товарищ командир, у нас горе. Только что вернулась шестерка. Из кабины вынесли полковника. Мертвым.
   – Какого полковника? – бледнея от растущей догадки, пересохшим голосом спросил Демин. Грустные глаза Пчелинцева остановились на нем.
   – Нашего полковника, Николай. Заворыгина.
   Старший лейтенант бессильно опустил правую руку, в которой была зажата скомканная пилотка.
   – Заворыгина! – прошептал Демин.
   Пчелинцев помялся, будто не зная, куда девать свои длинные тонкие руки. Не находя им места, сначала сунул в карманы брюк, затем вынул, сцепил за свози спиной. Слова произносил тяжело – так сдирают бинты с незажившей раны.
   – Они штурмовали огневые точки за Вислой. Попали под зенитный огонь, а потом «мессеры». На командирскую машину целая четверка навалилась, и одна очередь прострелила кабину. Он с осколком в груди летел, наш «батя». То приходил в сознание, то терял его. Два раза сказал стрелку: «Потерпи, дойдем». Сел по всем правилам. Только с полосы уже не мог срулить. А когда фонарь открыли – он мертв…
   Все сразу померкло в глазах Демина: и деревья, и капониры, и люди, окутанные скорбным молчанием. Даже орден, которым он так хотел похвалиться, вдруг потускнел и приобрел какую-то ненужную крикливость. Демину стало стыдно своей недавней радости, он стиснул жесткие кулаки и зашагал к землянке командного пункта, где уже собралась траурная толпа летчиков и техников.

Глава четвертая

   Беспокойный западный ветер дул со стороны Вислы, от окопов, где шла перестрелка, от обугленных стен сожженной Варшавы. Вместе с ветром тянулись с запада длинной унылой вереницей тучи, наслаиваясь друг на друга, сбиваясь в белые вихрастые облака, подпаленные с боков мрачноватыми грозовыми оттенками…
   «И даже тучи эти показались мне траурными…» – так Пчелинцев писал о гибели командира…
   – Леня, что это у вас за тетрадка, – спросила Зара, незаметно подошедшая к нему. Пчелинцев сидел неподалеку от самолета, углубленно думал и был до того застигнут врасплох ее голосом, что даже вздрогнул. Это не укрылось от Магомедовой. – Уй! – воскликнула она. – Воздушный стрелок, а такой пугливый. А как же, если «мессершмитты»?!
   – У них тогда и спросите, Зарочка. – Он уже овладел собой, спокойно закрыл тетрадь, завернул с видом полного безразличия. – Это? – спросил он, глазами показывая на клеенчатую обложку. Это полное собрание моих фронтовых писем к маме. Здесь остаются черновики, а беловики я отправляю по почте ей.
   – Уй! – причмокнула Зара. – Это же дивно! И вы издадите после войны это полное собрание своих писем?
   Пчелинцев с грустной, застенчивой улыбкой посмотрел на нее.
   – Как сказать, Зара, быть может, даже издам.
   – И я после войны смогу их прочесть?
   – Как сказать, возможно, и раньше… – намекнул он печально.
   – Пчелинцев! – донесся в эту минуту от самолета громкий голос Демина. – Поди-ка ко мне.
   – Иду, командир! – откликнулся сержант.
   Демин стоял под широкой плоскостью ИЛа с непокрытой головой и вольно расстегнутой «молнией» летного комбинезона. Ветерок шевелил на лбу светлые прядки.
   – Чего, Николай? – спросил стрелок.
   – Да так, – рассмеялся старший лейтенант, – поболтать захотелось, садись под плоскость.
   Трава была сухой. Опаленная горячими выхлопными газами взлетающих самолетов, примятая их резиновыми колесами, она осела и выгоревшим, с пролысинами ковром стелилась по земле.
   – Дождя не будет, – сказал Демин, удобно вытягивая ноги.
   – Топчемся на этом рубеже. Когда же рванем за Вислу?
   – Я не главнокомандующий. Откуда мне знать? – усмехнулся Демин.
   – Зато у тебя теперь сам маршал в знакомых, – поддел стрелок. – Взял бы да и спросил за чашкой кофе или стаканом виски.
   – Знаешь, за что Каин Авеля убил? – лениво огрызнулся летчик.
   Пчелинцев не ответил, смотрел на запад, прислушиваясь к отдаленному гулу орудий.
   – Прагу варшавскую обстреливают, – сказал он.
   – Севернее, – зевнул летчик.
   – Как ты думаешь, скоро все это кончится?
   – А тебе надоело?
   Пчелинцев на локтях приподнялся, рассерженно свел брови.
   – Мне? Почему ты, Николай, всегда и все сводишь ко мне?
   – Основная единица измерения, – уколол Демин, но Пчелинцев пропустил его слова мимо ушей.
   – Разве дело во мне, Николай, – заговорил он укоризненно. – Ты обо всем народе подумай. О его страданиях и ранах. Каждый день уносит сотни жизней. А те, кто не на фронте, остаются сиротами и вдовами. Ребята двенадцатилетние уже стали к станкам и за осьмушку хлеба работают. Целую смену. А в колхозах женщины на себе пашут. Все устали: земля, люди, небо. Даже вот этот ветер. Ты к нему прислушайся, Николай, он же еле-еле пролетает над землей. Как ИЛ с гаснущим мотором. Он тоже полон смертельной усталости. Когда же это все кончится, Николай?
   – А ты у Гитлера или у Геббельса спроси. По-моему, когда возьмем Берлин, тогда все и кончится.
   – Ты мне, как ротный агитатор, отвечаешь.
   – Ротные агитаторы тоже дельные вещи говорят.
   – Не хочешь ты меня понять, Николай, – грустно заметил Пчелинцев. – Разве мне себя и своей усталости жалко? Я же обо всех говорю. Сколько братских могил мы оставляем на своем пути, каких красивых парней теряем. А усталость, ты прав. Это зараза, и нельзя, как болезни, ей поддаваться Но как бы хотелось, чтобы мы до конца этого года взяли Берлин, а новый, сорок пятый стал бы годом Победы. Нашей Победы! Я бы тогда быстро свою книгу закончил.
   Он лег навзничь и долго смотрел в низкое небо, запеленатое тучами. Демин не видел его лица, но по голосу чувствовал настроение стрелка, УТОМЛРННОГО последними напряженными днями. Он думал о том, как трудно этому парнишке с нежной, хрупкой душой подниматься но два-три раза в воздух на зеленом грохочущем ИЛе, встречать за линией фронта потоки огня, караулить зону за хвостом самолета, а потом выходить на аэродроме из задней кабины с головой, распухшей от бензиновых паров и перегрузок, обрушивающихся на пикировании, боевых виражах, разворотах. И еще он подумал о том, что задняя кабина на ИЛе слабее защищена броней в сравнении с передней, и от этого Пчелинцев, как и все другие стрелки, подвергается во время зенитного обстрела куда большей опасности, чем летчик.
   – Тебе бы денька три не летать, отдохнуть, – заметил он сочувственно, но Пчелинцев привстал на локтях, тревожным шепотом возразил:
   – Что ты, Николай! Сколько раз в бой ты, столько и я. А грусть и усталость к дьяволу, как в той классической бетховенской застольной: «Все, что не пьется, к чертям!»
   Демин оживился и предложил:
   – Слушай, а может, и вправду по сто граммов… А? У меня есть и таранька с сухарями. Вот история с географией!
   – Нет, – спокойно возразил стрелок, – от ней, горькой, только тоскливее станет. Ты как хочешь, а я нет. Не спаивай подчиненного. Ты лучше стихи мне почитай, Николай.
   – Какие? – рассмеялся старший лейтенант. – Из той тетради, где они неоконченные?
   – Давай из той.
   Демин встал с похолодевшей земли, расправил затекшие колени и голосом задумчивым и очень-очень тихим стал читать. Читал и оглядывался по сторонам, чтобы никто к ним не подошел невзначай.
 
Месяц в воду опустил лучи,
Хочет словно веслами грести,
Перестань же, милая, грустить,
Милая, за все меня прости.
Я тебя не бросил, не забыл
Разве я с тобой неласков был?
Разве не одна у нас весна,
Пусть ее и прервала война?..
 
   Пчелинцев слушал, не вставая, дремотно смежив веки, потом повторил:
   – «Месяц в воду опустил лучи, хочет словно веслами грести». А что, лирично. Честное слово, лирично. Грустно и лирично. Но почему ты не заканчиваешь свои стихотворения, Николай? Если начал – доводи до конца. Ты же летчик!
* * *
   Два дня подряд ненастное небо висело над капонирами и рулежными дорожками аэродрома. С одной крайней стоянки другую уже не было видно: тонула в туманной мгле. Набухшие влагой облака только что не задевали за тонкую антенну автомашины-радиостанции.
   Странная тишина оковала аэродром. Ни один мотор не взревел в течение дня, ни один самолет не поднялся в воздух. Перестрелка на берегах Вислы тоже смолкла, орудия били редко и лениво. Пользуясь непогодой, начальник штаба майор Колесов разрешил летчикам и воздушным стрелкам увольнение в город. Вместе с другими отправился туда и сержант Пчелинцев. Спасаясь от моросящего дождя, он надел длинную плащ-палатку, капюшоном прикрыл голову в новенькой авиационной фуражке.
   Город ничем его не поразил. Узкие улочки, вывески над маленькими «склепами» на незнакомом польском языке.
   На стареньких «роверах» проносились по мокрым улицам мужчины и женщины в блестящих разноцветных плащах.
   Гитлеровцы и в этом маленьком городке оставили следы разрушений. На пепелищах копошились черные фигурки, скорбные в своем одиночестве и печали. К зданию костела на велосипеде подъехала молодая монашка с крестом на белом чепчике. В закусочной мужчины сосредоточенно гремели кружками, о чем-то споря. Воробей пугливо пил воду из бомбовой воронки на центральной площади, время от времени стряхивая с перышек дождевые капли.
   Шагая по городу, Пчелинцев думал о неистребимой силе жизни. Вот прошумели бои, фашисты выбиты за Вислу, и первое время городок этот казался мрачным и вымершим. Редкие прохожие с опаской поглядывали на наших солдат и офицеров, о которых столько ужасов рассказывали немцы. Но вот прошло всего несколько дней, и городок ожил. Возвратились жители, застеклили опустевшие дома, зажгли в них свет, стали выкапывать спрятанное имущество. А вечером уже и аккордеон где-то завел несложную танцевальную мелодию, и скрипочка бойко запиликала в прокопченном кабачке с низкими сводами и полусонным седеньким буфетчиком у стойки.
   «Погибну я или останусь в живых, а жизнь с ее радостями и горестями все равно будет продолжаться, – подумал про себя Пчелинцев. – И важно вовсе не это. Важно, чтобы жизнь была праведной, чтоб она полной мерой воздавала людям за труд, делала их веселыми, сильными и счастливыми».
   Девушка в красной бархатной курточке улыбнулась воздушному стрелку. Дрогнула над ее переносьем тонкая цепочка бровей, плутовато ушли в сторону карие глаза.
   Но Пчелинцев вспомнил о Заре и подчеркнуто строго сжал губы, чтобы польская девушка не подумала, что попала в цель. Но, право слово, напрасно он это сделал, потому что юная паненка давно уже свернула в переулок и навсегда потеряла его из виду.
   Достигнув центра, он свернул в маленький скверик с заброшенными клумбами и засохшими на них цветами. На желтых дорожках лежали опавшие листья каштанов и тополей. Ветер мел обрывки газет и афиш. Было немо и пусто в этом когда-то, очевидно, оживленном скверике. Только на одной из скамеек сидел плохо одетый пожилой человек и, отвернувшись от аллеи, безучастно смотрел вдаль. Пчелинцев прошел мимо, но какая-то сила заставила его оглянуться. Он увидел худое, морщинистое лицо, оцепеневшее от горя, и слезы, сбегавшие по щекам.
   Почему плакал этот человек? Кто причинил ему горе и зачем? Пчелинцев решительно повернул назад, дойдя до скамейки, притронулся к его плечу.
   – Что с вами, товарищ?
   Сержант был твердо уверен, что на земле, с которой гонят фашистов, в каждом освобожденном городе любого человека надо называть товарищем. Незнакомец поднял голову, платком не первой свежести стер слезы с лица.
   – О пан офицер, пан офицер, – заговорил он, мешая русские и польские слова. – О горе, горе. Я похоронил коханую цурку Марысю. Ей еще не было восемнадцати лят. Пришли пьяные фашисты и угнали ее в ночное варьете. Жона моя пыталась не отдавать, но они застрелили ее из пистоля. – Он закрыл ладонями лицо и долго молчал. – Юш бенди около года, как это случилось.
   Пчелинцев опустился с ним рядом на скамейку.
   – Но ведь фашистов уже прогнали из вашего города.
   – Так есть, пан офицер, так есть, – повторял поляк, продолжая настойчиво именовать его офицером. – Я забрал из этого проклятого варьете свою старшую цурку, но она оказалась больной. Фашисты заразили ее грязной, дурной болезнью, а она была совсем молодой. И она не выдержала, пане офицер. Там, в больнице, она и повесилась, бедная моя Марыся, а вчера я ее похоронил, и теперь у меня в кармане нет ни единого злотого. А дома меня ждут два гтеньких хлопчика и десятилетняя младшая цурка Ядя. Они со вчерашнего дня ничего не ели.
   О матка боска, что я им мовю! Какие муки страшнее мук отца, не способного накормить родных детей. А Марыся!
   Если б я только мог, если бы не ревматизм и больное сердце, и не три голодных взгляда, устремленных на тебя с утра до вечера, я бы взял винтовку и убивал без пощады каждого ката в зеленом мундире!
   Он руками закрыл лицо, стараясь заглушить глухие рыдания. Пчелинцеву стало больно оттого, что он стал свидетелем чужого безутешного горя. Он мягко положил руку незнакомцу на плечо.
   – Успокойтесь, товарищ. На земле есть кому отомстить за вашу Марысю. И это сделаем прежде всего мы – советские солдаты! – Он задумался и, осененный неожиданной мыслью, предложил: – Я, конечно, помочь вашему горю не в силах, да и никто не в силах, а глаза выплакивать просто нехорошо. Вы мужчина, и вам надо бороться: за себя, за детей, за новую жизнь. Но если ваши дети второй день голодают, то вот возьмите, пожалуйста. – Пчелинцев достал из кармана шестьсот злотых – жалованье воздушного стрелка за два месяца в польской валюте – и протянул их незнакомцу. Пожилой поляк внезапно выпрямился, и на худом лице его мелькнула обида: