– Не знаю, товарищ командир, – упрямо возразил стрелок, – может быть, с точки зрения уставов это и так. Но есть еще и душа, и интуиция, черт бы ее взял!
   Мне, например, сон вчера приснился… Горит наша «тринадцатая». В моей кабине дым. По плоскости правой клубок огня перекатывается, а потом застывает, как большая роза с багряными лепестками… Вы меня по СПУ вызываете, а я вам ответить не в силах. Что-то тяжелое к сиденью приковало, челюсти свинцом сдавило. А вы снова кричите: «Леня, как дела? Крепись, сейчас на жнивье машину буду сажать, живого из кабины вытащу…» – Он вздохнул и виновато улыбнулся. – Хоть раз меня по имени назвали.
   – И то во сне, – смущенно согласился Демин. – Эх, Лепя, Леня, плюньте вы на эти предчувствия. Мне и самому порой такие кошмары снятся, что хоть волком вой.
   Но ведь летать-то надо… Врага бить надо!
   Они впервые так тепло поглядели друг на друга, и Демин проговорил:
   – Извини меня, Леня. Живет во мне какая-то чертова сухость. Внутри о человеке думаешь одно, и слова для этого человека вроде бы заготовлены самые добрые, а встретишься с ним – и все пропало. Фразы срываются короткие, рубленые. В наших неувязках я виноват гораздо больше. Все-таки и годами старше, и командир экипажа.
   – Нет, нет, товарищ командир, – протестующе засмеялся Пчелинцев, – вы с меня вины тоже не снимайте.
   – Знаешь что? Называй меня просто Николаем. По крайней мере, когда мы одни. И вообще, Ленька, давай на «ты». Ведь оба под смертью ходим.
   – Давай, Коля, – неуверенно отозвался стрелок.
   Оба они прекрасно понимали, что не в силах сразу и навсегда отрешиться от сухости и скованности, пролегавшей меж ними, перейти на добрый, доверчивый топ.
   Но ощущали они и другое: что последний ледок недоверия и сомнений начал таять. Чтобы как-то сгладить неловкую паузу, лейтенант потрогал клеенчатую обложку тетради:
   – Как все же думаешь ее назвать?
   – Кого? – не сразу догадался Пчелинцев.
   – Да свою книгу.
   – Ах, книгу… Вы знаете, товарищ командир…
   – Николай, – перебил Демин, и они оба засмеялись.
   Рамазанов всхрапнул во сне и неистово заворочался на нарах.
   – Ты знаешь, Коля, – поправился сержант, – заглавие очень трудная штука. Пока пишешь, по нескольку раз его меняешь. Это с одной стороны. А с другой – если нет у тебя определенного названия, какому должно все содержание подчиниться, писать очень трудно…
   – Получается словно экипаж без командира.
   – Да, ты это метко заметил. Но у меня экипаж с командиром. Книгу я назову знаешь как? «Ветер от винта».
   Демин покосился на коптящий язычок огня.
   – Недурно, Леня. Это, я тебе скажу, название что надо. Под ним многое можно объединить: и героизм, и лирику, и все наши думы. А где же ты свою тетрадь хранишь, если не секрет?
   – Какой тут секрет? – вздохнул сержант. – В самом надежном солдатском хранилище – в вещевом мешке.
   – И не боишься, что при какой-нибудь заварухе можешь ее потерять?
   – Что поделать? Несгораемого сейфа для этого начальник штаба мне не даст. А более надежное хранилище, чем солдатский мешок, найти трудно. Тем паче что сейчас не сорок первый год, а вторая половина сорок третьего, и драпаем не мы от фрицев, а фрицы от нас.
   – Оно так, – согласился Демин, – но мало ли какие локальные события могут произойти на фронте.
   – Ничего, Николай, бог не выдаст, свинья не съест. Я о другом думаю – о том дне, когда в эту тетрадь выплеснется все, что пережил, передумал. Когда поставлю последнюю точку, я такой праздник отмочу. Из-под земли достану дюжину бутылок вина. Прямо на самолетной стоянке шашлык жарить будем. А читать? Читать самым первым ты будешь. Потом Зара рукопись получит. И если вам обоим понравится, в печать отправлю…
   Ночь стояла за остывшими стенами землянки. Чад от светильника лез в глаза и ноздри. Бродила тень от пламени по стене, копоть струйками поднималась к низкому потолку. Соломенный матрас, на котором спали Заморин и Рамазанов, источал острый запах мешковины. Душно было в землянке, и синий воздух вис под низкими сводами. Узкой ладонью Пчелинцев ласково погладил клеенчатый переплет толстой тетради.
   – Привык я к ней, – признался он почти нежно. – А у тебя такая есть, Николай?
   – Что? – опешил Демин.
   – Тетрадка такая!
   – Почему же она у меня должна быть?
   – Ты же ведь тоже сочиняешь, – убежденно сказал воздушный стрелок.
   – Чудишь, – пробормотал Демин.
   – А листок, забытый тобою на скамейке? Скажи «папаше» Заморину спасибо, что он его у ветра вырвал.
   Испугался, что там какие-либо секретные данные, за потерю которых командира экипажа по головке не погладят. Видел бы ты, как он за этим листком гнался. Пыхтит, глаза как у быка, кровью налились. Пейзажик!
   Демин потрогал желтый ремешок планшетки, сдавленно хохотнул:
   – Словом, спас крупное художественное произведение.
   – Не говори так, – строго остановил его стрелок. – Человек, взявшийся за перо, никогда не знает, чем это окончится.
   – Теория, – прервал его Демин, – а я практик. Не получаются у меня стихи. Задумаю написать, два-три куплета сложу, а дальше ни в зуб ногой. Я, например, недавно песню начал писать. Вот послушай, если хочешь.
   Демин и сам не заметил, как робко он это произнес.
   От Пчелинцева эта перемена не утаилась.
   – Читай, читай, – потребовал он.
   – Я сейчас, – виновато проговорил Демин. – Дай только откашляться. Сажи у вас от этого коптильника развелось – не продохнешь.
   В эту минуту Заморин пробормотал что-то неразборчивое во сне, и оба о опаской на него поглядели. Им сейчас было хорошо вдвоем.
   – Так я все-таки начну, – повторил Демин и, опуская глаза, голосом чужим и неповинующимся стал читать:
 
Нас родная страна растила.
Нас могучий ласкал простор,
Истребителей грозная сила, —
Громче песни звени, мотор.
Над просторами сел и пашен
Мы проходим в железном строю,
Защитим мы Родину нашу,
Пусть об этом пилоты поют.
 
   Голос Демина затух. В землянке стало тихо, только извне доносился то окрик часового, то приглушенное урчание проехавшей автомашины, то отдаленное громыхание артиллерии.
   – А дальше? – задумчиво окликнул своего командира Пчелинцев.
   – Это и все.
   – Гм… маловато.
   – Согласен, – вздохнул подавленно Демин, – всегда у меня так получается. Напишу два-три куплета – и баста.
   – Прочитай что-нибудь еще.
   – Я тебе вот это, – сказал Демин, – оно мне почему-то больше нравится.
 
Ночью, когда месяц стынет
Одиноко над селом,
Мама думает о сыне,
Долго думает о нем.
Где-то он? Ложатся мины,
Бомбы рвутся над землей.
Сын проходит невредимый.
Сильный, храбрый, волевой.
Гром сражений отгрохочет,
Фронтовой растает дым,
Может, днем, а может, ночью
Воротится к тебе сын…
 
   – У меня таких много, – прервав чтение, с пафосом заявил Демин. – И почти все неоконченные.
   – Плохо. Ты не настойчивый. – Тень от лохматой головы Пчелинцева заколыхалась на глиняной стене.
   – Видно, поэта из меня никогда не получится, – признался Демин.
   – Нет, отчего же? – возразил Пчелинцев. – В твоих стихах есть изъяны. И рифмы слабые, и слова стертые. А вот чувства есть, и кто его знает, будешь упорным, может, начнешь писать по-настоящему. В начало пути человек не всегда знает, куда приведет его избранная дорога.
   Демин с удивлением смотрел на своего ровесника. Никогда он не видел Пчелинцева таким. Тот же несбритьш пушок на мягком подбородке, те же русые вихры на голове и тонкие, хрупкие, как у музыканта, кисти рук, но в глазах совсем иное выражение: в них и добрые огоньки, и строгость, и задумчивость увлеченного человека.
   – Знаешь, кого ты мне сейчас напомнил? – внезапно прервал его Демин. – Моего первого инструктора лейтенанта Прийму. Соберет он, бывало, нас, курсантов-желторотиков, и начнет говорить об ошибках в технике пилотирования, случаи всякие приводить из летной жизни. Так интересно говорит – заслушаешься. Вот и ты, Леня, так со мной про стихи.
   Пчелинцев отрицательно замотал головой:
   – Какой из меня инструктор, да еще по поэзии.
   – Нет, ты не говори, – горячо остановил его Демин. – Для меня ты инструктор. Потому что ты знаешь то, чего не знаю я. Теперь я по-настоящему верю, что книгу свою ты напишешь, Леня, и Зара ее прочтет первой, а я вторым.
   Пчелинцев благодарно улыбнулся:
   – Она очень строгая, наша Зара. Как знать, может быть, моя книга ей совсем не понравится.
   – Что ты, Леня. Понравится, – испуганно остановил его Демин. – Вот увидишь, что понравится. И не только Заре, всему полку понравится, потому что ты пишешь о том, что выстрадал. Я теперь буду за тебя болеть, как на футболе. И условия создавать. Совсем как тренер.
   Поселять всегда буду отдельно от других стрелков, чтобы они в тетрадку твою не заглядывали. Могу заставить наших ребят обеды и ужины из нашей столовки тебе приносить. Они у нас добрые, они все поймут правильно.
   – Да не надо, – растерянно поблагодарил сержант, но Демин, не слушая, продолжал, и горестные нотки пробились в его голосе:
   – Все условия тебе создам. Вот только от пребывания под зенитным огнем да от боев с «мессершмиттами» не могу тебя освободить. А был бы командующим фронтом или воздушной армией, и от этого бы тебя освободил, потому что нужны авиации свои певцы.
   – Тут ты уж через край хватил, Николай, – остановил его Пчелинцев. – Я же не птичка божья. Ведь если я перестану летать, то и писать, наверное, перестану.
   Демин выпрямился – натянулся на груди ремешок планшетки. Он вдруг вспомнил о том, зачем сюда шел, и с грустью обвел глазами низкий свод землянки.
   – Однако приходил-то я по делу. Вылет перенесен на раннее утро, и наша «тринадцатая» должна быть к четырем ноль-ноль готова. Значит, подъем ровно в три.
   – И значит, опять под зенитки?
   – Значит, опять, – жестко сказал Демин и, не прощаясь, вышел.
* * *
   Никли травы к земле под могучим ветром от взлетающих ИЛов. Тугой этот ветер обрывал белые лепестки ромашек, безжалостно пригибал к земле хрупкие васильки, начисто вырывал кустики полыни. А взлетали самолеты – на землю оседали тучи коричневой пыли.
   Менялись аэродромы, менялись времена года, менялись и ветры. За знойными следовали прохладные, а потом и вовсе студеные, от которых сиротливо горбились механики и мотористы, провожающие в полет свои машины. Менялись и приказы Верховного Главнокомандующего. В них назывались все новые и новые города, освобожденные советскими войсками. У летчиков штурмового полка уже несколько раз отбирали отслужившие боевые карты и выдавали новые.
   Летом 1944 года ИЛы полковника Заворыгина перебазировались на аэродром близ небольшого польского городка Вышкув. Собственно говоря, никакого аэродрома раньше здесь не было. Но потребовалось иметь базу для авиации наступающего фронта, вот и поработали аэродромно-строительные батальоны, утрамбовали бульдозерами и тракторами грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро соорудили подъездные пути, землянки и капониры.
   Заворыгин, недавно получивший звание полковника, повеселел, да и не только он, а все летчики, воздушные стрелки, авиационные специалисты. Ведь на боевых картах уже появились такие города, как Варшава, Краков, Познань. Синие стрелы маршрутов вели теперь к границам фашистской Германии. На одном из концертов художественной самодеятельности спели песню на слова летчика Николая Демина, успевшего стать старшим лейтенантом, и начиналась она так:
 
Отсюда до Берлина рукою нам подать,
Скажите-ка ребята, какая благодать!
Мы Геринга повесим, Адольфа в плен возьмем
И на стене рейхстага распишемся огнем.
 
   Приехал корреспондент фронтовой газеты, молоденький тщедушный лейтенант, отпустивший для солидности бакенбарды и усики, услыхал эту песню, и вскоре она появилась в печати под названием «Песня воздушных пехотинцев» и была подписана фамилией Демина. Напряженно-взволнованный, он принимал от своих однополчан поздравления. Первой притащила ему эту газету Зара.
   Оп сидел в кабине и опробовал педалями рули управления, когда она вскарабкалась на плоскость и, сверкая черными глазами, выпалила:
   – Уй, товарищ командир, что я вам скажу! Вот тут на второй странице почитайте. Это же здорово! Вас, как настоящего поэта, напечатали.
   Демин снял с головы шлемофон, потому что почувствовал на лбу предательские капли пота. Вид у Зары был самый сияющий, и он почему-то не выдержал устремленного на него ее откровенно восторженного взгляда.
   – Да какой там поэт, – проворчал он. – Так. Полковой рифмоплет, и не больше. Я и не думал, что напечатают. Пусть только этот корреспондент на глаза попадется, я ему дам за то, что без спроса.
   – Зачем вы на него? – укоризненно заметила Зара. – Он хорошее дело сделал. Весь фронт теперь узнает эти стихи. Побегу сейчас нашим ребятам газету показывать.
   Потом пришел на стоянку Чичико Белашвили, долго крутил свои нарядные грузинские усики, а когда Николай, опробовав мотор, спрыгнул на землю, смеясь сказал:
   – Руставели! Ва, кацо, ничего лучше не скажешь!
   – Перестань издеваться, – нахохлился было Демин, но Чичико простодушно хлопнул его по плечу.
   – Зачем издеваться? Кто тебе сказал, упрямый ишак, что я пришел к тебе издеваться? Кто поручится: может, за хорошие стихи мы тебе после войны в ножки будем кланяться.
   Один полковник Заворыгин отнесся к его успеху отрицательно. Увидев входящего в летную столовую Демина, он пальцем поманил его к столику, за которым хлебал из жестяной миски рассольник, усмехаясь одними серыми глазами, сказал:
   – Слыхал, твои стишата напечатали? Смотри не зазнайся. И в полетах будь теперь повнимательнее. А то станешь вместо осмотрительности про свои рифмы эти самые думать.
   – Я не буду в воздухе про эти самые рифмы думать, – отшутился Демин, но командир повторил.
   – Смотри, поэты – народ легкомысленный. А ты у меня летчик. И всегда должен быть собранным. Понимаешь?
   – Я всегда буду собранным, – заверил его Демин.
   Но вскоре даже сомневающийся полковник Заворыгин изменил свое мнение. Это случилось в тот день, когда на аэродром приехал фронтовой ансамбль песни и пляски. Перепоясанные портупеями ребята и девчата пели и «Калинушку», и «Идет война народная», и всем полюбившуюся, нестареющую «С неба полуденного», и «Вот мчится тройка почтовая». И вдруг в самой середине концерта длинный, с горбатым носом и раскосыми глазами дирижер, обращаясь к зрителям, сидевшим и стоявшим на лесной опушке вокруг грузовика с распахнутыми бортами, служившего сценой, неожиданно попросил:
   – А теперь помогите вы нам. Давайте все вместе споем песню, написанную летчиком вашего полка старшим лейтенантом Николаем Деминым.
   И как же дружно грянула тогда песня! Демин видел широко раскрытый, полный белых, спелых зубов рот Рамазанова, усики Чичико Белашвили, раскачивавшегося в такт этой песне, и, что самое главное, полковника Заворыгина, с удовольствием подтягивающего припев. «Знатно, знатно получается», – пробасил он после того, как стихли аплодисменты, и одобрительно посмотрел на Демина.
   А вечером, когда закончились все работы по подготовке машин к утреннему полету, лейтенант задержал на стоянке Пчелинцева, доверительно взял его за локоть.
   – Прогуляемся по лесочку, Леня.
   – Давай, – охотно согласился воздушный стрелок.
   Под ногами шуршали листья. Чернели стволы берез.
   Окаемок солнца остро горбился на западе, падал куда-то за Вислу. Демин сдавленно рассмеялся.
   – Черт побери, так и на самом деле можно возомнить о себе. Публикация, аплодисменты, фронтовой ансамбль взял на вооружение. Глядишь, и начальство в должности повысит. Армейское начальство любит, когда кто-нибудь из подчиненных на ниве искусств подвизается. А?
   Но Пчелинцев не рассмеялся. Лицо его осталось холодным и строгим.
   – Перестань острить, Николай. Ты сам прекрасно знаешь, что сейчас фальшивишь. Офицерскую славу не самодеятельными песенками завоевывают. Ее в кабине ИЛа потом и кровью добывают. Ты это лучше меня знаешь. А что касается аплодисментов, то они не так уж трудно зарабатываются. Пришлась нашим летунам под настроение твоя песенка, вот они и хлопали. Да еще скидку на то, что ты наш, полковой поэт, сделали. А испортиться, Николай, ты все равно не сумеешь. Ты летчик, и притом настоящий. С тобою ходить на цель одно удовольствие. Думаешь, я не замечаю, как ты меня от зениток бережешь. Иной раз так хвостом крутишь, что после полета из кабины выхожу – в глазах красные круги, и тошнит. Зато сколько фашистских трасс мимо хвоста пронеслось, сколько смертей мимо моей кабины! И во всем заслуга старшего лейтенанта Демина.
   – Да ну брось. Выдумал, – сказал Демин. – Лучше расскажи, как тебе работается.
   – Каждую ночь сижу над рукописью, Николай.
   – Я вижу. Иногда на полеты выходишь с глазами красными, как у кролика.
   Пчелинцев поправил на голове пилотку и утвердительно кивнул.
   – Ничего не поделаешь, спешу закончить. Очень хочу, чтобы Зара при мне прочла эту повесть.
   – Ну вот что, – сурово оборвал его Демин, – мне эти твои заупокойные речи надоели. До Берлина вон как мало осталось, а ты все время твердишь о своей обреченности. Из головы выкинь эти мысли…
   – Есть выкинуть из головы, товарищ старший лейтенант, – невесело улыбнулся Пчелинцев.
   Никли травы под ветром могучих моторов. Косяками журавлей улетали на запад ИЛы в боевом порядке, именовавшемся во всех штабных документах правым пеленгом. Но разве этот стальной косяк сравним с журавлиным! При одном его появлении замирали на шоссейных дорогах черные фашистские автофургоны, а солдаты в серо-зеленых мундирах выпрыгивали из кузовов и с криками «майн готт!» бросались в кюветы. Жирные танки с крестами на спине спешно сворачивали в сторону ближайшего леска, торопились спрятаться в чащу. «Ахтунг, ахтунг! – кричали наводчики зенитных батарей. – Аларм! Дизе шварце тод!»
   А когда снижались штурмовики или, построившись в круг, делали холостой заход, в панике замирали враги на поле боя. Одни лишь зенитчики с отрешенной отчаянностью жертвенников палили в низкое небо. И только хищные тонкие «мессершмитты» бросались на зеленые ИЛы. И тогда закипали в небе жестокие схватки, о которых ни в сказке сказать, ни пером описать.
   Полк Заворыгина менял аэродромы, продвигаясь на запад. А на старых, покидаемых, оставались не только деревянная бомботара и серые капониры. Оставались еще и холмики пилотских могил, увенчанные скромными красными пирамидками. Под одной из них нашел свое последнее пристанище командир эскадрильи капитан Степан Прохоров, под четырьмя другими – воздушные стрелки, которых совсем недавно Леня Пчелинцев обучал ведению огня по вражеским истребителям. А вот Сашка Рубахин, однокашник Николая Демина по авиашколе, тот самый Сашка, которого он когда-то грозился побить за приставания к Заре Магомедовой, тот и вовсе не обрел могилы. Вел он четвертую пару ИЛов в восьмерке, обрушившей свой огонь на вражеский бронепоезд, метавшийся по рокадной железной дороге вдоль линии фронта.
   Уже был сделан второй заход, когда на восьмерку ИЛов набросились сразу пятнадцать «мессершмиттов».
   – Горим! – крикнул воздушный стрелок. – Я ранен. – И замолчал навеки.
   Рубахин остался один на подбитой машине. Он видел резвые мячики огня на правом крыле, они быстро сплетались в огненный шар, приближались к пилотской кабине. Стало трудно дышать от едкого дыма. А бронепоезд злорадно попыхивал внизу.
   – Рубахин, прыгай! – донесся сквозь дым и огонь голос командира группы, но Александр яростно отдал ручку управления вперед, заставив нос самолета опуститься, и точно нацелился на второй вагон бронепоезда.
   – К черту выпрыгивать! – закричал он хриплым от напряжения голосом. – Иду на таран. Прощайте, ребята!
   И все увидели – яркой кометой ринулся к земле подбитый ИЛ, оставляя за собой хвостатый огненный след, и врезался в бронепоезд. Огромный огненный столб встал на месте взрыва. Взлетел на воздух фашистский бронепоезд, погиб под обломками своего ИЛа и бесшабашный донской казак Сашка Рубахин. Когда полковнику Заворыгину доложили об этом, он молча снял фуражку с седеющей головы и встал. Встали все, кто находился в эту минуту в землянке.
   – Начштаба! – строго выкрикнул Заворыгин. – Дайте боевую карту.
   На пестрой двухкилометровке он отыскал узкую черту, обозначавшую железнодорожную ветку, острым ногтем провел крест-накрест две линии.
   – Этого места мы никогда не забудем. После войны здесь памятник встанет.
   …Полк Заворыгина шел на запад, занимая новые аэродромы, оставляя на старых славу и пилотские могилы.
   Однажды вечером Заворыгин вызвал к себе старшего лейтенанта Демина, сурово сказал:
   – Ну вот что, Николай Прокофьевич. Засиделся ты в должности рядового летчика, как в девках. Пора и по служебной лесенке подниматься. Словом, поздравляю тебя с назначением на новую должность. Примешь звено. Четырьмя экипажами будешь командовать.
   У Демина сжалось сердце при мысли, что придется ему покидать своих подчиненных, судьбами которых он так дорожил: Рамазанова, Заморина, Пчелинцева и, конечно же, Зару.
   – Какое звено я должен принять? – спросил он неуверенным голосом.
   – То, в котором служишь.
   – А старший лейтенант Белашвили?
   – Чичико? Можешь его поздравить. Тем же приказом назначен командиром эскадрильи.
   – Значит, я не расстаюсь со своим экипажем?
   – А зачем же мне тебя с ним разлучать? – Полковник Заворыгин сбил пепел с догоравшей в его крупных пальцах папироски и как-то подозрительно покорился на Демина.
   Когда Николай пришел на стоянку, весть уже облетела аэродром. Он увидел помрачневшие глаза «папаши»
   Заморина, столкнулся с вопросительным взглядом Пчелинцева и откровенно печальным – Магомедовой. Позвякивая гаечными ключами, лежащими на широкой ладони, «панаша» Заморин глуховатым баском произнес:
   – Тут слушок прошел, товарищ старший лейтенант, будто вас на должность командира звена поставили и от нас забирают.
   Николаи улыбнулся и посмотрел на Зарему. Она глядела на него какими-то выцветшими глазами.
   – Как же так? – хмуро продолжал «папаша» Заморин. – Столько времени вместе, и вдруг…
   – Слушок соответствует истине только наполовину, – весело признался Демин, продолжая смотреть на одну только Зарему. – Меня действительно назначили командиром звена. Но звена нашего. Так что держите головы выше, друзья. Вы теперь не просто экипаж, а экипаж командира звена. А вы знаете, что такое командир звена? – пошутил он. – Когда командир звена ведет на цель свою четверку, он не только ее ведущий, но и флагман. Значит, вы экипаж флагманский, и я вам еще крови попорчу. Берегитесь! – он вдруг увидел, как быстро отвернулась Зарема и кулачками стала протирать глаза, словно в них попала соринка, а когда, овладев собою, снова взглянула на него, Демин остолбенел. Такими огромными стали эти черные глаза, и столько радости засияло в них.
   – Как это хорошо, что вы опять с нами, товарищ старший лейтенант, – смело выпалила она. – Нам не надо лучшего командира. Мы с вами готовы идти до самого Берлина, а если понадобится, то и дальше.
   – Кавказские женщины всегда отличалась повышенным темпераментом, – ревниво заметил Пчелинцев, отметивший эту бурную вспышку радости. – Однако в данном конкретном случае, как говорят штатные философы и ораторы, я солидарен с Зарой, товарищ старший лейтенант.
   Демин брел по лесной опушке, незаметно для себя углубляясь в чащу. На западе догоревшее солнце оставило буро-красную полоску, и она ярко освещала рыжие стволы пахучих елей, а стволы берез заставила полыхать, как на пожаре. В этих багряных отблесках Демин в увидел сидящего к нему спиной на расстеленной плащ-палатке Пчелинцева. У него на коленях лежала раскрытая клеенчатая тетрадь: он быстро заполнял очередную страницу. Чуть-чуть шевелились припухлые губы, будто хотел Пчелинцев произнести вслух то, что записывал, и не успевал за стремительной скоростью карандаша.
   И опять мягкое, одухотворенное лицо стрелка приятно поразило Демина. «Какой молодец! Какой упорный!»
   Но вот карандаш замер, словно сломалось его острие.
   Пчелинцев поднял его вверх, потом прижал к губам и долго-долго думал. Демин хотел подойти незаметно, но ветка хрустнула под его ногой, и Пчелинцев обернулся.
   – Ах, это ты. Как уссурийский тигр подкрался.
   – Преувеличиваешь, шел без всяких предосторожностей. – Демин приблизился к сержанту и нерешительно заглянул через плечо в тетрадь. – Ну, как пишется, дружище?
   – Сегодня ничего, – охотно ответил Пчелинцев. – Пять страничек прибавил, а дальше уже не пошло. Да и свет, как видишь, начинаем тускнеть над нашим миром. Посмотри на березки, они все в крови. Как узники в белых халатах, которых в концлагере расстреливают. Пять страничек под естественным освещением – эго хорошо. Будут силы, я еще сегодня ночью пару под искусственным светом к ним прибавлю. Мы, кстати, «летучую мышь» достали. Это все хозяйственный «папаша» Заморин отличается. Так что, если ночью в гости придешь, артиллерийской гильзы больше не увидишь. Выбросили.
   Демин присел рядом на плащ-палатку, весело поинтересовался: