Страница:
Демин тяжело вздохнул и зашагал от самолета прочь, к землянке, приютившей на этом аэродроме его экипаж.
Сырой, неуютный ветер дул с берегов Вислы. Лениво били на западе орудия. Даже в этой кромешной мгле обменивались артиллеристы обеих воюющих сторон залпами. Была перестрелка вялой и редкой. У входа в землянку Демин долго счищал с сапог ошметки густой грязи о скобу, заботливо врытую в землю «папашей» Замориным. «Чего это он, чудак, – подумал старший лейтенант про себя, – или зимовать на этом аэродроме собрался? Мы же вот-вот рванемся до самого Берлина».
В землянке было нестерпимо жарко от добела накаленной «буржуйки». За грубо сколоченным столиком сидел моторист Рамазанов, шевеля губами, писал письмо.
Заморин, кряхтя, подпоясывал серую, видавшую виды солдатскую шинель ремнем с патронником. На вопросительный взгляд старшего лейтенанта неохотно ответил:
– В наряд мне сегодня.
Демин, сочувствуя, покачал головой:
– Да. Достается вам в ваши годы, Василий Пахомыч. Если бы я только мог это отменить.
Заморин потянулся за пилоткой, смущенно кашлянул.
– Что вы, товарищ командир, – сказал он, оправдываясь, – я не жалуюсь. Это только Гитлер смог бы отменить, если бы пораньше сдох, а его фельдмаршалы выбросили белый флаг.
– На это нам надеяться не приходится, – заметил Демин, – сами его добьем.
– Значит, на трудности старому солдату роптать нельзя, – убежденно продолжал Заморин и бодрее спросил: – Так что разрешите на пост, товарищ командир?
– Да, Василий Пахомыч, да, – присаживаясь на пары, ответил Демин.
Яркая трехлинейная лампа освещала землянку. Маленький столик, заваленный котелками и ложками, несколько старых газет и облезлое зеркальце для бритья, плакат над столиком «Родина-мать зовет!», с которым никогда не расставался «папаша» Заморин, как он сам говорил: «аж с самого сорок первого года»; нары с наброшенными на солому плащ-палатками, в углу вещмешки, унты, комбинезоны – вот, пожалуй, и все содержимое землянки. Да еще люди. Усталые, огрубелые, но гордые тем, что уже стоят на берегу Вислы и ждут не дождутся нового наступления, может быть, самого последнего в этой жестокой, порядочно их измотавшей войне.
«Вон Рамазанов, – подумал невесело старший лейтенант, – ему только двадцатый пошел, совсем мальчишка. А по глазам и лицу возраста не определишь, до того устал». Рамазанов перестал писать и, отложив карандаш в сторону, задумчиво перечитал письмо. Пухлые губы сложились в улыбку. Видно, что-то доброе или озорное было в этих косых строчках. Сложив листок вчетверо, Фатех сунул его в конверт, потом щедро этот конверт послюнявил и заключил:
– Вот и амба! Кончил дело, гуляй смело. – Хитровато прищурившись, посмотрел на старшего лейтенанта. – Товарищ командир, сегодня в БАО кино, и знаете какое? «Додж из Динки-джаза».
– Джордж, – поправил Демин.
– Так точно, товарищ командир, – засмеялся Рамазанов. – «Додж». Грузовик, который нам союзники подарили раньше второго фронта. «Джордж из Динки-джаза». Джордж меня не интересует, а вот на Динку я бы посмотрел. Якши, наверное, эта Динка. Вы бы меня не отпустили, товарищ командир?
– Иди, – хмуро усмехнулся Демин. – У меня как раз есть дела. Но чтобы после кино сразу сюда. Понял?
– Понял, товарищ командир. Аи, большой вам спасибо.
Оставшись в одиночестве, Демин снял с себя летный комбинезон, освободил стол, а из кучи валявшихся в углу вещевых мешков достал тот, который теперь уже никому не принадлежал. Химическим карандашом были выведены на нем жирные инициалы. «Л. П.» Мешок был старательно завязан двойным узлом. Демин положил его на деревянный стол с неровно закопанными в землю кособокими ножками и, неторопливо развязав, стал выкладывать нехитрое имущество погибшего друга. Пара теплых перчаток грубой деревенской вязки, старый кожаный шлем без очков. Наверное, это был самый первый шлем Пчелинцева, в котором он совершал учебные полеты в школе воздушных стрелков. А быть может, это был шлем, в котором он прыгал с горящего «Петлякова» над Брянском, – память о сорок первом годе. Коричневый кошелек, и в нем тяжелый медный пятак. Маленький потемневший образок апостола Петра Демин долго держал в руках, недоумевая. Сомнения рассеялись, когда он повернул образок тыльной стороной и на черном дереве прочил старательно выцарапанные каким-то острым предметом слова: «Петр, береги моего Леню!» Пара теплого белья и носки. Рушник, вышитый матерью, и черный пластмассовый медальон с записочкой и адресом, обязательный для каждого солдата. «Далеко же ты его прятал», – печально подумал Демин. Небольшой альбом с потемневшими фотографиями, плохо проявленными и отпечатанными, Демин рассматривал долго, возвращаясь к иным по два и по три раза. Особенно привлекало его внимание широкое, с ярко обозначенными преждевременными крестьянскими морщинами лицо пожилой женщины. В очертаниях рта и вьющихся, уже, вероятно, побитых сединой волосах было столько знакомого, что Демин горько вздохнул.
«Что я ей напишу? – подумал он тоскливо. – Что?»
На дне выцветшего вещевого мешка лежали два куска мыла, зубной порошок, флакон «Тройного одеколона», расческа и розовая подушечка с вколотыми в нее иголками. Наконец Демин извлек из мешка и клеенчатую толстую тетрадь, так хорошо ему знакомую.
Он сложил вещи Пчелинцева, все еще, как ему казалось, хранившие теплоту Лениных рук, в аккуратную стопку и задумался: «Вещи надо отправить, а как же с тетрадью?»
Он взял ее в руки, открыл первую страницу. Увидел кудрявые облака и пронзающий их горбатый ширококрылый штурмовик ИЛ-2, пересекающую косо рисунок надпись: «Леонид Пчелинцев. «Ветер от винта». Повесть».
Были страницы чистые, без помарок, аккуратно заполненные мелкими строками сверху донизу, когда гладко и быстро текла авторская мысль, не нуждаясь в коррективах и дописках. Были страницы хаотические, испещренные множеством поправок и прочерков, с пометками, вынесенными на поля, с неровными, прыгающими буквами. Даже почерк на этих страницах был каким-то иным, не всегда уверенным, возбужденно-неровным. «Нет, разве я так пишу свои стихи, – подумал Николай, – я их, как воробышек чирикаю. Быстро и только про себя. Даже бумагой не пользуюсь. А чуть заело – баста, все в сторону. Самолетную пушку перезарядить умею, а себя – нет. А Леня – дело другое. Сколько над этими страницами небось корпел, если так много поправок. Вот это работа так работа!»
В конце тетради Демин обнаружил всего пять-шесть неисписанных страниц. На них тем же химическим карандашом были лишь проставлены трехзначные номера – с 364 по 370. Демин прикрутил фитиль в лампе и стал читать первую страницу, постепенно осваиваясь с почерком погибшего друга. И уже вступительные фразы поразили его:
«Лет через пятьдесят, может быть, навсегда отшумят войны. Зарастут плодоносными садами минные поля, зашумит вода в оросительных каналах, сооруженных на месте траншей и окопов, стадионы будут построены на тех самых полевых аэродромах, с которых взлетели на запад мы на своих могучих ИЛах. Лет через пятьдесят вырастут новые люди, не видевшие разрывов зенитных снарядов, не знающие, что такое выматывающий душу свист падающей бомбы. Может быть, для него, для этого поколения, потеряют всяческий интерес мои скромные записи о войне и о судьбе одного штурмового полка, с боями продвигавшегося в сорок четвертом году к Берлину.
Но даже если это и случится так, если умрут, не выдержав испытания временем, мои строки, все равно не будет мне стыдно, потому что каждую из них я писал кровью моего сердца и осталась там одна только суровая правда о людях, которых я знал и любил, которых иногда хоронил на поле боя, но не в своей памяти».
Демин на мгновение оторвал глаза от текста, уперся взглядом в низкий, закопченный свод землянки. «Бедный Леня! У тебя была чистая, светлая душа. Ты не мог написать неправды. Ни одной строчки, ни одного слова». Где-то на ближнем посту сменялся караул и слышался басовитый окрик Заморина: «Разводящий, ко мне, остальные – стой!» Из клуба, где шел кинофильм, доносились обрывки веселой мелодии. В прояснившемся небе среди россыпи холодных редких звезд гудел невидимый дальний бомбардировщик, державший путь к Познани, а может, к пригородам самого Берлина. Но все эти чуть приглушенные ноябрьским ветром звуки фронтовой ночи не воспринимались летчиком. Он теперь находился в странной чарующей власти страниц, написанных его товарищем, страниц, заново ожививших многое из того, что и так не выветрилось из памяти. Все интереснее становилось повествование. Демин видел лица людей, описанных Пчелинцевым, казалось, слышал их голоса, то ликующие, то гневные, то скорбящие. Было душно в землянке и старший лейтенант расстегнул крючок на тесном воротнике гимнастерки. Стуча сапогами, возвратился из кино Рамазанов, но, увидев увлеченного чтением командира, конфузливо замер в дверях:
– Я вам не помешал, товарищ старший лейтенант?
– Нет, Фатех, нет, – нетерпеливо отозвался Демин. – Как там твой Динки-джаз? Понравился?
– Понравился, товарищ командир. Очень понравился. Такой хороший Динка, влюбиться можно.
– Ну, тогда ложись на нары – и гуд бай.
Рамазанов быстро разделся и завалился в самый дальний угол. А Демин продолжал проглатывать страницу за страницей, и жизнь штурмового полка все ярче и ярче развертывалась перед ним. Видел он дороги, по которым двигалась на запад пехота, небо над линией фронта, исполосованное трассами «эрликонов». «Ильюшиных», маневрирующих в зоне вражеского огня, слышал прощальный отчаянный крик с объятого пламенем самолета, падающего на израненную землю. А эпизод, рассказывающий о том, как герой повести капитан Сергей Муратов получил от матери сообщение о том, что его брат замучен фашистами, тот и вовсе высек у него слезу. «Бог ты мой! – воскликнул про себя Демин, осененный внезапной догадкой. – Да ведь это же про меня написано. Только имена он изменил. И бедную мою Верку-xoxoтушку он в меньшого брата переделал». И совсем уже Демин растрогался, читая главу о том, как Сергей Муратов, мстя за погибшего брата, винтом своего ИЛа рубил фашистов, столпившихся на открытой со всех сторон дороге отступления.
«Это уж точно про меля, – гордо подумал Демин. – Ведь сам покойный полковник Заворыгин говорил, что такого в мировой авиации еще не было. А маленький полнотелый командир эскадрильи Челидзе, с коротко подстриженными усиками, во всем смахивает на Чичико Белашвили, так же нервничает и кипятится, прикрывая наигранной грубостью свою доброту».
Не в силах оторваться, Демин буквально проглотил главу о том, как в экипаж капитана Муратова была назначена мотористкой молодая девушка Фатьма Амиранова и как в нее влюбились командир экипажа и воздушный стрелок, хрупкий мечтательный Олег Новиков.
Фатьма полюбила Муратова, но, боясь обидеть пылкого Новикова, держалась с обоими ровно, никому не отдавая предпочтения. «Я когда-нибудь ему об этом скажу. Только не созрело для этого время», – горько думала Фатьма. А наблюдательный Новиков, давно понявший, как тянутся друг к другу Муратов и Фатьма, с грустной улыбкой рассуждал о наивности своего командира, полагавшего, что воздушный стрелок далек от догадки…
На этом месте Демин закрыл на мгновение черную тетрадь и схватился за виски: «Значит, Пчелинцев обо всем догадывался? Милый, родной Леня! Каким же тактом надо было обладать, чтобы делать вид, что ты ничего не замечаешь! Добрая, искренняя душа! Видно, и должен таким быть настоящий писатель!»
И опять строка за строкой продолжал Демин чтение рукописи. Менялись города и аэродромы базирования, менялись люди в полку, о котором рассказывал Пчелинцев. Уже позади остались Висла и Познань, штурмовой полк базировался на земле фашистского рейха, у самого берега Одера. Оттуда, с забетонированных полос стационарного аэродрома, шли на взлет «Ильюшины» и брали курс на Берлин. Под их широкими крыльями проплывали автострады, потухшие трубы мартенов, шиферные крыши крестьянских домиков и густые кварталы цитадели фашизма – Берлина.
– Далеко же ты забрался, Лепя, – тихо сказал Демин. – Всех командующих опередил. А может, писателю так и надо? Если писатель не пытается предвидеть, то какой же он, к черту, писатель? – Демин перевернул еще одну страницу. «По заданию командира полка капитан Муратов повел восьмерку ИЛов на штурмовку пригорода Берлина. С высоты тысячи метров видели летчики пучок асфальтированных дорог, туго стянутый у восточной окраины города, сизую дымку над кварталами и площадями. И еще увидел Муратов тесно сгрудившиеся танки на автостраде и крикнул в лихорадочной поспешности: «Атакуем!»
Восемь самолетов ринулись на танки сквозь грохот огня и взрывы зениток. Семь благополучно отошли от цели, восьмому было не суждено. Волоча за собой дымный шлейф, он еле-еле набирал высоту. Огонь уже корежил правое крыло, пробирался к кабине, и не было силы остановить его…
– Ну, что, Олег? Сдаемся, выпрыгиваем! – рявкнул Муратов по СПУ.
Внизу плыла земля, занятая врагом. С этой земли в июне сорок первого уходили гитлеровские дивизии к Бресту, чтобы на рассвете атаковать нашу границу. На этой земле не могло быть пощады. И кликнул воздушный стрелок Новиков по СПУ в ответ:
– К черту! Казаки никогда не сдавались!
– Да какой же ты казак? – нервно расхохотался Муратов. – В первый раз слышу об этом.
– Скорее всего, в последний, – быстро ответил стрелок, – только это уже не имеет значения. Я новочеркасский.
Комок пламени и дыма рос за фонарем кабины.
– Прощай, Олежка! Прощай, донской казак! – яростно выкрикнул Муратов и отдал тяжелую ручку управления вперед.
Встречный ветер разметал косматое пламя, и впереди заметно прояснилось. Скопление танков и автомашин стремительно набегало на опущенный нос штурмовика, и уже не было силы, способной предотвратить столкновение. Да и нужна ли была эта сила экипажу, который позор плена предпочел гордому бессмертию!»
Демин оторвал глаза от текста, почувствовал непривычную сухость во рту.
– Бог ты мой, – прошептал он вполголоса, – да ведь и в этой сцене сущая правда. Тут он похоронил и себя и меня. Но имел в виду только Сашу Рубахина. Разве не так?
Демин перевернул еще одну страницу, и зеленоватые глаза его также цепко ухватились за строчки.
Читая последнюю главу, Демин еле удержался от подступивших слез: в этой главе рассказывалось, как Фатьма Амиранова, узнав о гибели двух друзей, приходит к командиру полка и требует, чтобы ее направили в экипаж воздушным стрелком. Командир возражает, но заместитель по политчасти поддерживает девушку:
«– Ты не прав, Петрович, – сказал он командиру. – Трижды не прав. Во-первых, почему женщина не может постоять за Отчизну?! Во-вторых, она имеет право отомстить за своих друзей. В-третьих, пусть весь фронт узнает, что первая девушка – воздушный стрелок – это наша Фатьма Амиранова».
Затаив дыхание, Демин перевернул прочитанную страницу. «Фатьма Амиранова, – пробормотал он. – Да какая же это Фатьма! Леня имя придумал, а это же совсем не Фатьма – это Зара. Все приметы ее изображены верно, даже коса. Вот интересно, какую же судьбу уготовил он девушке? Неужели она погибнет в горящем ИЛе, сбитом зенитками или «мессерами»?»
Демин медленно, с опаской вчитывался в текст и вскоре облегченно вздохнул. Нет, он был очень добрым и нежным, милый Леня Пчелинцев. Зара, то есть Фатьма, благополучно вернулась из первого боевого вылета.
Под зеленым крылом «Ильюшина» она видела сожженные кварталы Берлина, обугленное здание рейхстага, покинутого фашистскими главарями. И она дала длинную трассу из пулемета по навсегда поникшему флагу со свастикой.
…Синее весеннее небо проплывало над Фатьмой, стоявшей на аэродроме. Пели в этом небе жаворонки. Пели свой гимн погибшим…
На этом текст обрывался. Белые, не заполненные мелким почерком листы, лишь пронумерованные в спешке, следовали дальше. О чем хотел Пчелинцев еще рассказать, как собирался распутать судьбы своих героев?
Демин вздохнул, ему припомнился вдруг серый от низких облаков аэродром и Пчелинцев, лежащий на брезентовых носилках. Как он тогда сказал: «Наклонись… – И потом, через минуту с последним усилием: – Коля, родной, попробуй закончить… Тетрадка».
Зная о том, что Демин сочиняет стихи, он просил его завершить повесть об однополчанах. Старший лейтенант долго смотрел на тетрадь, которой не суждено было быть дописанной одною рукой. Потом взял старую газету и старательно, как это делал когда-то в школе, обернул тетрадь…
А потом он писал письмо Лениной матери, рыбацкой вдове Матрене Гавриловне, в далекое приволжское село Рожновку, и слова тяжелым грузом боли ложились на линованную страницу рабочей офицерской тетради. Перо спотыкалось, замирало и снова пускалось в бег.
«Я вас ни разу не видел, дорогая Матрена Гавриловна. Если бы вы знали, как трудно мне сейчас. Ведь каждое слово отрываю от своего сердца с такой болью, с какой, может быть, только повязка срывается с незажившей раны. И кажется мне, будто осенняя земля, мокрая от пролитой крови, плачет по вашему сыну. Плачет лес и плачет ветер, плачет широкая Висла, над которой мы с ним летали на одном самолете, и плачет девушка Зарема, наша оружейница, которую он любил.
У горя нет слов, а я их все ищу и ищу, чтобы сообщить вам о Лене. Я знаю, что такое горе, потому что под Вязьмой фашисты повысили мою родную сестру Веру, партизанку… Ваш Леня был любимцем всего полка, а для меня особенно близким другом. И главное – человеком чистой и доброй души, настоящим бесстрашным бойцом.
Сейчас дождь, за окнами землянки темно и сыро.
Часовой ходит около самолета с хвостовым номером тринадцать. На этой машине мы летали вместе с вашим сыном, взрывали мосты и вражеские эшелоны, сжигали на шоссейных дорогах автомашины с гитлеровскими солдатами. Леню убил из кабины своего «мессершмитта» фашистский ас, но и сам не ушел. Я отомстил за Леню, а этот фашист вместе с обломками своего самолета навек погрузился на дно реки Вислы. А портрет вашего сына, дорогая Матрена Гавриловна, я прикажу повесить в нашей землянке, и оп всегда будет с нами. И после войны на самом видном месте в нашем полку будет висеть его портрет, потому что наша смена должна знать, какими были герои, выигравшие эту войну.
Я вам отсылаю, Матрена Гавриловна, вещи вашего сына. И его первый летный шлем, и его теплые перчатки, связанные, видно, вашими добрыми руками и образок апостола Петра, и альбом с марками и…» Он хотел было здесь написать: «И черную общую тетрадь, в которой он писал свою повесть», но почему-то не написал и зачеркнул это последнее «и». «Чем эта тетрадь поможет старой женщине, – подумал Демин. – Мне ведь Леня ее оставил. А вдруг я действительно решусь – вдруг да и рискну выполнить последнюю Ленину просьбу?!» И он еще решительнее затушевал это «и»…
Утром вещи погибшего воздушного стрелка Леонида Пчелинцева были отосланы его матери в далекое нижневолжское село Рожновку. Все, кроме тетради в клеенчатом переплете. Черная толстая тетрадь осталась у Николая Демина.
Глава вторая
Сырой, неуютный ветер дул с берегов Вислы. Лениво били на западе орудия. Даже в этой кромешной мгле обменивались артиллеристы обеих воюющих сторон залпами. Была перестрелка вялой и редкой. У входа в землянку Демин долго счищал с сапог ошметки густой грязи о скобу, заботливо врытую в землю «папашей» Замориным. «Чего это он, чудак, – подумал старший лейтенант про себя, – или зимовать на этом аэродроме собрался? Мы же вот-вот рванемся до самого Берлина».
В землянке было нестерпимо жарко от добела накаленной «буржуйки». За грубо сколоченным столиком сидел моторист Рамазанов, шевеля губами, писал письмо.
Заморин, кряхтя, подпоясывал серую, видавшую виды солдатскую шинель ремнем с патронником. На вопросительный взгляд старшего лейтенанта неохотно ответил:
– В наряд мне сегодня.
Демин, сочувствуя, покачал головой:
– Да. Достается вам в ваши годы, Василий Пахомыч. Если бы я только мог это отменить.
Заморин потянулся за пилоткой, смущенно кашлянул.
– Что вы, товарищ командир, – сказал он, оправдываясь, – я не жалуюсь. Это только Гитлер смог бы отменить, если бы пораньше сдох, а его фельдмаршалы выбросили белый флаг.
– На это нам надеяться не приходится, – заметил Демин, – сами его добьем.
– Значит, на трудности старому солдату роптать нельзя, – убежденно продолжал Заморин и бодрее спросил: – Так что разрешите на пост, товарищ командир?
– Да, Василий Пахомыч, да, – присаживаясь на пары, ответил Демин.
Яркая трехлинейная лампа освещала землянку. Маленький столик, заваленный котелками и ложками, несколько старых газет и облезлое зеркальце для бритья, плакат над столиком «Родина-мать зовет!», с которым никогда не расставался «папаша» Заморин, как он сам говорил: «аж с самого сорок первого года»; нары с наброшенными на солому плащ-палатками, в углу вещмешки, унты, комбинезоны – вот, пожалуй, и все содержимое землянки. Да еще люди. Усталые, огрубелые, но гордые тем, что уже стоят на берегу Вислы и ждут не дождутся нового наступления, может быть, самого последнего в этой жестокой, порядочно их измотавшей войне.
«Вон Рамазанов, – подумал невесело старший лейтенант, – ему только двадцатый пошел, совсем мальчишка. А по глазам и лицу возраста не определишь, до того устал». Рамазанов перестал писать и, отложив карандаш в сторону, задумчиво перечитал письмо. Пухлые губы сложились в улыбку. Видно, что-то доброе или озорное было в этих косых строчках. Сложив листок вчетверо, Фатех сунул его в конверт, потом щедро этот конверт послюнявил и заключил:
– Вот и амба! Кончил дело, гуляй смело. – Хитровато прищурившись, посмотрел на старшего лейтенанта. – Товарищ командир, сегодня в БАО кино, и знаете какое? «Додж из Динки-джаза».
– Джордж, – поправил Демин.
– Так точно, товарищ командир, – засмеялся Рамазанов. – «Додж». Грузовик, который нам союзники подарили раньше второго фронта. «Джордж из Динки-джаза». Джордж меня не интересует, а вот на Динку я бы посмотрел. Якши, наверное, эта Динка. Вы бы меня не отпустили, товарищ командир?
– Иди, – хмуро усмехнулся Демин. – У меня как раз есть дела. Но чтобы после кино сразу сюда. Понял?
– Понял, товарищ командир. Аи, большой вам спасибо.
Оставшись в одиночестве, Демин снял с себя летный комбинезон, освободил стол, а из кучи валявшихся в углу вещевых мешков достал тот, который теперь уже никому не принадлежал. Химическим карандашом были выведены на нем жирные инициалы. «Л. П.» Мешок был старательно завязан двойным узлом. Демин положил его на деревянный стол с неровно закопанными в землю кособокими ножками и, неторопливо развязав, стал выкладывать нехитрое имущество погибшего друга. Пара теплых перчаток грубой деревенской вязки, старый кожаный шлем без очков. Наверное, это был самый первый шлем Пчелинцева, в котором он совершал учебные полеты в школе воздушных стрелков. А быть может, это был шлем, в котором он прыгал с горящего «Петлякова» над Брянском, – память о сорок первом годе. Коричневый кошелек, и в нем тяжелый медный пятак. Маленький потемневший образок апостола Петра Демин долго держал в руках, недоумевая. Сомнения рассеялись, когда он повернул образок тыльной стороной и на черном дереве прочил старательно выцарапанные каким-то острым предметом слова: «Петр, береги моего Леню!» Пара теплого белья и носки. Рушник, вышитый матерью, и черный пластмассовый медальон с записочкой и адресом, обязательный для каждого солдата. «Далеко же ты его прятал», – печально подумал Демин. Небольшой альбом с потемневшими фотографиями, плохо проявленными и отпечатанными, Демин рассматривал долго, возвращаясь к иным по два и по три раза. Особенно привлекало его внимание широкое, с ярко обозначенными преждевременными крестьянскими морщинами лицо пожилой женщины. В очертаниях рта и вьющихся, уже, вероятно, побитых сединой волосах было столько знакомого, что Демин горько вздохнул.
«Что я ей напишу? – подумал он тоскливо. – Что?»
На дне выцветшего вещевого мешка лежали два куска мыла, зубной порошок, флакон «Тройного одеколона», расческа и розовая подушечка с вколотыми в нее иголками. Наконец Демин извлек из мешка и клеенчатую толстую тетрадь, так хорошо ему знакомую.
Он сложил вещи Пчелинцева, все еще, как ему казалось, хранившие теплоту Лениных рук, в аккуратную стопку и задумался: «Вещи надо отправить, а как же с тетрадью?»
Он взял ее в руки, открыл первую страницу. Увидел кудрявые облака и пронзающий их горбатый ширококрылый штурмовик ИЛ-2, пересекающую косо рисунок надпись: «Леонид Пчелинцев. «Ветер от винта». Повесть».
Были страницы чистые, без помарок, аккуратно заполненные мелкими строками сверху донизу, когда гладко и быстро текла авторская мысль, не нуждаясь в коррективах и дописках. Были страницы хаотические, испещренные множеством поправок и прочерков, с пометками, вынесенными на поля, с неровными, прыгающими буквами. Даже почерк на этих страницах был каким-то иным, не всегда уверенным, возбужденно-неровным. «Нет, разве я так пишу свои стихи, – подумал Николай, – я их, как воробышек чирикаю. Быстро и только про себя. Даже бумагой не пользуюсь. А чуть заело – баста, все в сторону. Самолетную пушку перезарядить умею, а себя – нет. А Леня – дело другое. Сколько над этими страницами небось корпел, если так много поправок. Вот это работа так работа!»
В конце тетради Демин обнаружил всего пять-шесть неисписанных страниц. На них тем же химическим карандашом были лишь проставлены трехзначные номера – с 364 по 370. Демин прикрутил фитиль в лампе и стал читать первую страницу, постепенно осваиваясь с почерком погибшего друга. И уже вступительные фразы поразили его:
«Лет через пятьдесят, может быть, навсегда отшумят войны. Зарастут плодоносными садами минные поля, зашумит вода в оросительных каналах, сооруженных на месте траншей и окопов, стадионы будут построены на тех самых полевых аэродромах, с которых взлетели на запад мы на своих могучих ИЛах. Лет через пятьдесят вырастут новые люди, не видевшие разрывов зенитных снарядов, не знающие, что такое выматывающий душу свист падающей бомбы. Может быть, для него, для этого поколения, потеряют всяческий интерес мои скромные записи о войне и о судьбе одного штурмового полка, с боями продвигавшегося в сорок четвертом году к Берлину.
Но даже если это и случится так, если умрут, не выдержав испытания временем, мои строки, все равно не будет мне стыдно, потому что каждую из них я писал кровью моего сердца и осталась там одна только суровая правда о людях, которых я знал и любил, которых иногда хоронил на поле боя, но не в своей памяти».
Демин на мгновение оторвал глаза от текста, уперся взглядом в низкий, закопченный свод землянки. «Бедный Леня! У тебя была чистая, светлая душа. Ты не мог написать неправды. Ни одной строчки, ни одного слова». Где-то на ближнем посту сменялся караул и слышался басовитый окрик Заморина: «Разводящий, ко мне, остальные – стой!» Из клуба, где шел кинофильм, доносились обрывки веселой мелодии. В прояснившемся небе среди россыпи холодных редких звезд гудел невидимый дальний бомбардировщик, державший путь к Познани, а может, к пригородам самого Берлина. Но все эти чуть приглушенные ноябрьским ветром звуки фронтовой ночи не воспринимались летчиком. Он теперь находился в странной чарующей власти страниц, написанных его товарищем, страниц, заново ожививших многое из того, что и так не выветрилось из памяти. Все интереснее становилось повествование. Демин видел лица людей, описанных Пчелинцевым, казалось, слышал их голоса, то ликующие, то гневные, то скорбящие. Было душно в землянке и старший лейтенант расстегнул крючок на тесном воротнике гимнастерки. Стуча сапогами, возвратился из кино Рамазанов, но, увидев увлеченного чтением командира, конфузливо замер в дверях:
– Я вам не помешал, товарищ старший лейтенант?
– Нет, Фатех, нет, – нетерпеливо отозвался Демин. – Как там твой Динки-джаз? Понравился?
– Понравился, товарищ командир. Очень понравился. Такой хороший Динка, влюбиться можно.
– Ну, тогда ложись на нары – и гуд бай.
Рамазанов быстро разделся и завалился в самый дальний угол. А Демин продолжал проглатывать страницу за страницей, и жизнь штурмового полка все ярче и ярче развертывалась перед ним. Видел он дороги, по которым двигалась на запад пехота, небо над линией фронта, исполосованное трассами «эрликонов». «Ильюшиных», маневрирующих в зоне вражеского огня, слышал прощальный отчаянный крик с объятого пламенем самолета, падающего на израненную землю. А эпизод, рассказывающий о том, как герой повести капитан Сергей Муратов получил от матери сообщение о том, что его брат замучен фашистами, тот и вовсе высек у него слезу. «Бог ты мой! – воскликнул про себя Демин, осененный внезапной догадкой. – Да ведь это же про меня написано. Только имена он изменил. И бедную мою Верку-xoxoтушку он в меньшого брата переделал». И совсем уже Демин растрогался, читая главу о том, как Сергей Муратов, мстя за погибшего брата, винтом своего ИЛа рубил фашистов, столпившихся на открытой со всех сторон дороге отступления.
«Это уж точно про меля, – гордо подумал Демин. – Ведь сам покойный полковник Заворыгин говорил, что такого в мировой авиации еще не было. А маленький полнотелый командир эскадрильи Челидзе, с коротко подстриженными усиками, во всем смахивает на Чичико Белашвили, так же нервничает и кипятится, прикрывая наигранной грубостью свою доброту».
Не в силах оторваться, Демин буквально проглотил главу о том, как в экипаж капитана Муратова была назначена мотористкой молодая девушка Фатьма Амиранова и как в нее влюбились командир экипажа и воздушный стрелок, хрупкий мечтательный Олег Новиков.
Фатьма полюбила Муратова, но, боясь обидеть пылкого Новикова, держалась с обоими ровно, никому не отдавая предпочтения. «Я когда-нибудь ему об этом скажу. Только не созрело для этого время», – горько думала Фатьма. А наблюдательный Новиков, давно понявший, как тянутся друг к другу Муратов и Фатьма, с грустной улыбкой рассуждал о наивности своего командира, полагавшего, что воздушный стрелок далек от догадки…
На этом месте Демин закрыл на мгновение черную тетрадь и схватился за виски: «Значит, Пчелинцев обо всем догадывался? Милый, родной Леня! Каким же тактом надо было обладать, чтобы делать вид, что ты ничего не замечаешь! Добрая, искренняя душа! Видно, и должен таким быть настоящий писатель!»
И опять строка за строкой продолжал Демин чтение рукописи. Менялись города и аэродромы базирования, менялись люди в полку, о котором рассказывал Пчелинцев. Уже позади остались Висла и Познань, штурмовой полк базировался на земле фашистского рейха, у самого берега Одера. Оттуда, с забетонированных полос стационарного аэродрома, шли на взлет «Ильюшины» и брали курс на Берлин. Под их широкими крыльями проплывали автострады, потухшие трубы мартенов, шиферные крыши крестьянских домиков и густые кварталы цитадели фашизма – Берлина.
– Далеко же ты забрался, Лепя, – тихо сказал Демин. – Всех командующих опередил. А может, писателю так и надо? Если писатель не пытается предвидеть, то какой же он, к черту, писатель? – Демин перевернул еще одну страницу. «По заданию командира полка капитан Муратов повел восьмерку ИЛов на штурмовку пригорода Берлина. С высоты тысячи метров видели летчики пучок асфальтированных дорог, туго стянутый у восточной окраины города, сизую дымку над кварталами и площадями. И еще увидел Муратов тесно сгрудившиеся танки на автостраде и крикнул в лихорадочной поспешности: «Атакуем!»
Восемь самолетов ринулись на танки сквозь грохот огня и взрывы зениток. Семь благополучно отошли от цели, восьмому было не суждено. Волоча за собой дымный шлейф, он еле-еле набирал высоту. Огонь уже корежил правое крыло, пробирался к кабине, и не было силы остановить его…
– Ну, что, Олег? Сдаемся, выпрыгиваем! – рявкнул Муратов по СПУ.
Внизу плыла земля, занятая врагом. С этой земли в июне сорок первого уходили гитлеровские дивизии к Бресту, чтобы на рассвете атаковать нашу границу. На этой земле не могло быть пощады. И кликнул воздушный стрелок Новиков по СПУ в ответ:
– К черту! Казаки никогда не сдавались!
– Да какой же ты казак? – нервно расхохотался Муратов. – В первый раз слышу об этом.
– Скорее всего, в последний, – быстро ответил стрелок, – только это уже не имеет значения. Я новочеркасский.
Комок пламени и дыма рос за фонарем кабины.
– Прощай, Олежка! Прощай, донской казак! – яростно выкрикнул Муратов и отдал тяжелую ручку управления вперед.
Встречный ветер разметал косматое пламя, и впереди заметно прояснилось. Скопление танков и автомашин стремительно набегало на опущенный нос штурмовика, и уже не было силы, способной предотвратить столкновение. Да и нужна ли была эта сила экипажу, который позор плена предпочел гордому бессмертию!»
Демин оторвал глаза от текста, почувствовал непривычную сухость во рту.
– Бог ты мой, – прошептал он вполголоса, – да ведь и в этой сцене сущая правда. Тут он похоронил и себя и меня. Но имел в виду только Сашу Рубахина. Разве не так?
Демин перевернул еще одну страницу, и зеленоватые глаза его также цепко ухватились за строчки.
Читая последнюю главу, Демин еле удержался от подступивших слез: в этой главе рассказывалось, как Фатьма Амиранова, узнав о гибели двух друзей, приходит к командиру полка и требует, чтобы ее направили в экипаж воздушным стрелком. Командир возражает, но заместитель по политчасти поддерживает девушку:
«– Ты не прав, Петрович, – сказал он командиру. – Трижды не прав. Во-первых, почему женщина не может постоять за Отчизну?! Во-вторых, она имеет право отомстить за своих друзей. В-третьих, пусть весь фронт узнает, что первая девушка – воздушный стрелок – это наша Фатьма Амиранова».
Затаив дыхание, Демин перевернул прочитанную страницу. «Фатьма Амиранова, – пробормотал он. – Да какая же это Фатьма! Леня имя придумал, а это же совсем не Фатьма – это Зара. Все приметы ее изображены верно, даже коса. Вот интересно, какую же судьбу уготовил он девушке? Неужели она погибнет в горящем ИЛе, сбитом зенитками или «мессерами»?»
Демин медленно, с опаской вчитывался в текст и вскоре облегченно вздохнул. Нет, он был очень добрым и нежным, милый Леня Пчелинцев. Зара, то есть Фатьма, благополучно вернулась из первого боевого вылета.
Под зеленым крылом «Ильюшина» она видела сожженные кварталы Берлина, обугленное здание рейхстага, покинутого фашистскими главарями. И она дала длинную трассу из пулемета по навсегда поникшему флагу со свастикой.
…Синее весеннее небо проплывало над Фатьмой, стоявшей на аэродроме. Пели в этом небе жаворонки. Пели свой гимн погибшим…
На этом текст обрывался. Белые, не заполненные мелким почерком листы, лишь пронумерованные в спешке, следовали дальше. О чем хотел Пчелинцев еще рассказать, как собирался распутать судьбы своих героев?
Демин вздохнул, ему припомнился вдруг серый от низких облаков аэродром и Пчелинцев, лежащий на брезентовых носилках. Как он тогда сказал: «Наклонись… – И потом, через минуту с последним усилием: – Коля, родной, попробуй закончить… Тетрадка».
Зная о том, что Демин сочиняет стихи, он просил его завершить повесть об однополчанах. Старший лейтенант долго смотрел на тетрадь, которой не суждено было быть дописанной одною рукой. Потом взял старую газету и старательно, как это делал когда-то в школе, обернул тетрадь…
А потом он писал письмо Лениной матери, рыбацкой вдове Матрене Гавриловне, в далекое приволжское село Рожновку, и слова тяжелым грузом боли ложились на линованную страницу рабочей офицерской тетради. Перо спотыкалось, замирало и снова пускалось в бег.
«Я вас ни разу не видел, дорогая Матрена Гавриловна. Если бы вы знали, как трудно мне сейчас. Ведь каждое слово отрываю от своего сердца с такой болью, с какой, может быть, только повязка срывается с незажившей раны. И кажется мне, будто осенняя земля, мокрая от пролитой крови, плачет по вашему сыну. Плачет лес и плачет ветер, плачет широкая Висла, над которой мы с ним летали на одном самолете, и плачет девушка Зарема, наша оружейница, которую он любил.
У горя нет слов, а я их все ищу и ищу, чтобы сообщить вам о Лене. Я знаю, что такое горе, потому что под Вязьмой фашисты повысили мою родную сестру Веру, партизанку… Ваш Леня был любимцем всего полка, а для меня особенно близким другом. И главное – человеком чистой и доброй души, настоящим бесстрашным бойцом.
Сейчас дождь, за окнами землянки темно и сыро.
Часовой ходит около самолета с хвостовым номером тринадцать. На этой машине мы летали вместе с вашим сыном, взрывали мосты и вражеские эшелоны, сжигали на шоссейных дорогах автомашины с гитлеровскими солдатами. Леню убил из кабины своего «мессершмитта» фашистский ас, но и сам не ушел. Я отомстил за Леню, а этот фашист вместе с обломками своего самолета навек погрузился на дно реки Вислы. А портрет вашего сына, дорогая Матрена Гавриловна, я прикажу повесить в нашей землянке, и оп всегда будет с нами. И после войны на самом видном месте в нашем полку будет висеть его портрет, потому что наша смена должна знать, какими были герои, выигравшие эту войну.
Я вам отсылаю, Матрена Гавриловна, вещи вашего сына. И его первый летный шлем, и его теплые перчатки, связанные, видно, вашими добрыми руками и образок апостола Петра, и альбом с марками и…» Он хотел было здесь написать: «И черную общую тетрадь, в которой он писал свою повесть», но почему-то не написал и зачеркнул это последнее «и». «Чем эта тетрадь поможет старой женщине, – подумал Демин. – Мне ведь Леня ее оставил. А вдруг я действительно решусь – вдруг да и рискну выполнить последнюю Ленину просьбу?!» И он еще решительнее затушевал это «и»…
Утром вещи погибшего воздушного стрелка Леонида Пчелинцева были отосланы его матери в далекое нижневолжское село Рожновку. Все, кроме тетради в клеенчатом переплете. Черная толстая тетрадь осталась у Николая Демина.
Глава вторая
Новый командир, дважды Герой Советского Союза подполковник Ветлугин, оказался молодым общительным парнем, начисто лишенным солидности, подобающей его должности. Невысокий, щупленький, с ровно зачесанными назад светлыми волосами, открывающими на затылке явно наметившуюся лысину, он поражал всех необыкновенной подвижностью. В свободное от полетов и подготовки к ним время он любил побренчать на гитаре, которую предпочитал другим музыкальным инструментам, рассказывал веселые анекдоты или демонстрировал летчикам отчаянные «сальто» и «солнце» на турнике. Соскакивая с перекладины на посыпанную песком площадку, он вытирал вспотевшие руки о синие габардиновые бриджи и восклицал:
– О, ребятушки! Да если бы не война, я бы давно мастером спорта стал. А тут вот работай педалями, разворот левый, разворот правый, ручку от себя, ручку на себя.
Как-то незаметно ровно через неделю после его назначения в летной столовой появилась беленькая, пухленькая официантка Мусенька. Мусенька в полку прижилась и всем понравилась. Веселая, острая на язык, с глазами-пуговками и подчеркнуто высокой грудью, она приковывала к себе взгляды многих летчиков. Но жаждавшие ее взаимности скоро убедились: Мусенька предана только одному человеку – командиру полка Ветлугину и, оказывается, уже давно путешествует с ним по беспокойным фронтовым дорогам. Наиболее настойчивых это привело в ярость, и они без особой конспирации на все корки стали честить Ветлугина.
– Ах ты, франт плешивый, – ворчал командир первой АЭ (АЭ – авиаэскадрилья.) капитан Булавин. – Дома жена двойняшек воспитывает, а он здесь девчонку для утехи любовной приобрел.
– Скажи ты, пожалуйста, кинязь какой нашелся, – вторил ему Чичико Белашвили. – Что он скажет, если каждый из нас дэвочку заведет? Летную норму и обмундирование им даст? А?
Трудно было сказать, доходили ли эти разговоры до самого подполковника Ветлугина. Одно только оставалось неоспоримо ясным: что он нисколько не боится общественного мнения и вовсе не делает попытки как-либо замаскировать свою близость с повой официанткой.
Наоборот, в столовой за обедом или ужином он с откровенной фамильярностью говорил:
– Что? Борщик по-флотски? Мусенька, а помнишь, когда мы Дон переходили, какой ты борщик со свежими помидорчиками варила? По-казачьи. А вареники с вишнями под Воронежем? А окрошку под Прохоровкой, перед самым началом Орловско-Курской дуги? Помнишь, как ее тогда наш усач Жолудев уплетал?
– Он тогда не возвратился из боя, командир, – грустно вставляла Муся.
– А вареники твои наш штурман Козлов Ваня обожал.
– Он тоже не возвратился из боя, командир.
И разговор прерывался. Они только обменивались взглядами, предельно откровенными, понятными лишь им двоим. И веселое, наивно-восторженное выражение в синих Мусенькиных глазах-пуговках сменялось в такие минуты острой грустью. А по вечерам, после выпитой стограммовой стопки, Ветлугип и вообще, не таясь, поглаживал Мусю по руке или похлопывал по плечу, если выпивал больше одной стопки, и говорил неодобрительно молчавшему начштаба майору Колесову:
– Мусенька мой старый друг, Василий Спиридонович, и не гляди на нас, как сыч из подворотни. Тем более русская пословица говорит: старый друг лучше новых двух. Так, кажется, я цитирую или нет? Мы с ней столько фронтовых дорог отшагали: и из окружения выходили вместе, и с краснодарского аэродрома я ее в фюзеляже увозил, когда от немцев в сорок втором драпали. Она у меня как самый надежный РНК-10 (РПК-10 – радиополукомпас-10.). Так-то вот…
– Он, товарищ командир, ну вы и расхваливаете меня, аж стыдно! – смущенно прерывала его вся сияющая Мусенька и жеманно обращалась к Колесову: – А вам что на ужин, товарищ майор? Говорите, пожалуйста.
– Гуляш с гречкой, – мрачно подавал голос начальник штаба, у которого в эвакуации томилась многодетная полуголодная семья и который чуть ли не преступлением считал малейший флирт на фронте.
Однако, когда началась боевая работа, все вдруг почувствовали, что подполковник Ветлугин далеко не такой покладистый парень, каким показал себя в первые дни пребывания в полку. В деле он оказался требовательным до жестокости – не прощал ведущим ни одной оплошности, строго отчитывал летчиков за малейшую ошибку на взлете или посадке. Даже Чичико Белашвили, получивший однажды на разборе полетов внушение за опоздание со взлетом, пробурчал обиженно:
– Что это за новости в нашем полку? Мы еще посмотрим, как он сам группу на боевое задание сводит.
Но и этот последний козырь был выбит новым командиром, Три дня понаблюдал Ветлугин за подготовкой экипажей, а на четвертый сам повел девятку за линию фронта. На одной из дорог обнаружили они небольшую танковую колонну. Было в ней всего десять машин.
При подходе «Ильюшиных» немецкие танки, маневрируя, расползлись в стороны от шоссе, нещадно паля по штурмовикам из «эрликоновых» пушек, приспособленных и для зенитной стрельбы. И тогда Ветлугин выстроил девятку в замкнутый круг и первым атаковал танки.
Во время захода он сумел дважды на них спикировать.
Ведомые видели, что, не обращая внимания на огонь с земли, он плавно снизился над облюбованным танком.
В полку у Заворыгина считалось признаком высокого мастерства пикировать на цель с самыми крутыми углами. А у Ветлугина угол был пологий. Загрохотали пушки, и над башней фашистского танка возник грязно-желтый купол огня. Так же плавно и мягко опустил нос тяжелого ИЛа командир полка и во второй раз. Новая очередь зажгла другой танк.
– Ребятушки, еще один за ходик! – позвал свою группу по радио Ветлугин удивительно спокойным и ласковым голосом. Когда восемь летчиков снова набирали высоту, чтобы занять исходное положение для новой атаки, они увидали, что всего лишь две машины горят на земле и обе они были зажжены их командиром. Восемь остальных экипажей бесцельно израсходовали снаряды.
– Ребятушки, – повторился в наушниках веселый голос Ветлугина. – К черту круг, атакуем нарами. Каждая пара один танк. Один самолет атакует, другой прикрывает. Слышите? Как истребители будем работать. Пошли, дружочки!
– О, ребятушки! Да если бы не война, я бы давно мастером спорта стал. А тут вот работай педалями, разворот левый, разворот правый, ручку от себя, ручку на себя.
Как-то незаметно ровно через неделю после его назначения в летной столовой появилась беленькая, пухленькая официантка Мусенька. Мусенька в полку прижилась и всем понравилась. Веселая, острая на язык, с глазами-пуговками и подчеркнуто высокой грудью, она приковывала к себе взгляды многих летчиков. Но жаждавшие ее взаимности скоро убедились: Мусенька предана только одному человеку – командиру полка Ветлугину и, оказывается, уже давно путешествует с ним по беспокойным фронтовым дорогам. Наиболее настойчивых это привело в ярость, и они без особой конспирации на все корки стали честить Ветлугина.
– Ах ты, франт плешивый, – ворчал командир первой АЭ (АЭ – авиаэскадрилья.) капитан Булавин. – Дома жена двойняшек воспитывает, а он здесь девчонку для утехи любовной приобрел.
– Скажи ты, пожалуйста, кинязь какой нашелся, – вторил ему Чичико Белашвили. – Что он скажет, если каждый из нас дэвочку заведет? Летную норму и обмундирование им даст? А?
Трудно было сказать, доходили ли эти разговоры до самого подполковника Ветлугина. Одно только оставалось неоспоримо ясным: что он нисколько не боится общественного мнения и вовсе не делает попытки как-либо замаскировать свою близость с повой официанткой.
Наоборот, в столовой за обедом или ужином он с откровенной фамильярностью говорил:
– Что? Борщик по-флотски? Мусенька, а помнишь, когда мы Дон переходили, какой ты борщик со свежими помидорчиками варила? По-казачьи. А вареники с вишнями под Воронежем? А окрошку под Прохоровкой, перед самым началом Орловско-Курской дуги? Помнишь, как ее тогда наш усач Жолудев уплетал?
– Он тогда не возвратился из боя, командир, – грустно вставляла Муся.
– А вареники твои наш штурман Козлов Ваня обожал.
– Он тоже не возвратился из боя, командир.
И разговор прерывался. Они только обменивались взглядами, предельно откровенными, понятными лишь им двоим. И веселое, наивно-восторженное выражение в синих Мусенькиных глазах-пуговках сменялось в такие минуты острой грустью. А по вечерам, после выпитой стограммовой стопки, Ветлугип и вообще, не таясь, поглаживал Мусю по руке или похлопывал по плечу, если выпивал больше одной стопки, и говорил неодобрительно молчавшему начштаба майору Колесову:
– Мусенька мой старый друг, Василий Спиридонович, и не гляди на нас, как сыч из подворотни. Тем более русская пословица говорит: старый друг лучше новых двух. Так, кажется, я цитирую или нет? Мы с ней столько фронтовых дорог отшагали: и из окружения выходили вместе, и с краснодарского аэродрома я ее в фюзеляже увозил, когда от немцев в сорок втором драпали. Она у меня как самый надежный РНК-10 (РПК-10 – радиополукомпас-10.). Так-то вот…
– Он, товарищ командир, ну вы и расхваливаете меня, аж стыдно! – смущенно прерывала его вся сияющая Мусенька и жеманно обращалась к Колесову: – А вам что на ужин, товарищ майор? Говорите, пожалуйста.
– Гуляш с гречкой, – мрачно подавал голос начальник штаба, у которого в эвакуации томилась многодетная полуголодная семья и который чуть ли не преступлением считал малейший флирт на фронте.
Однако, когда началась боевая работа, все вдруг почувствовали, что подполковник Ветлугин далеко не такой покладистый парень, каким показал себя в первые дни пребывания в полку. В деле он оказался требовательным до жестокости – не прощал ведущим ни одной оплошности, строго отчитывал летчиков за малейшую ошибку на взлете или посадке. Даже Чичико Белашвили, получивший однажды на разборе полетов внушение за опоздание со взлетом, пробурчал обиженно:
– Что это за новости в нашем полку? Мы еще посмотрим, как он сам группу на боевое задание сводит.
Но и этот последний козырь был выбит новым командиром, Три дня понаблюдал Ветлугин за подготовкой экипажей, а на четвертый сам повел девятку за линию фронта. На одной из дорог обнаружили они небольшую танковую колонну. Было в ней всего десять машин.
При подходе «Ильюшиных» немецкие танки, маневрируя, расползлись в стороны от шоссе, нещадно паля по штурмовикам из «эрликоновых» пушек, приспособленных и для зенитной стрельбы. И тогда Ветлугин выстроил девятку в замкнутый круг и первым атаковал танки.
Во время захода он сумел дважды на них спикировать.
Ведомые видели, что, не обращая внимания на огонь с земли, он плавно снизился над облюбованным танком.
В полку у Заворыгина считалось признаком высокого мастерства пикировать на цель с самыми крутыми углами. А у Ветлугина угол был пологий. Загрохотали пушки, и над башней фашистского танка возник грязно-желтый купол огня. Так же плавно и мягко опустил нос тяжелого ИЛа командир полка и во второй раз. Новая очередь зажгла другой танк.
– Ребятушки, еще один за ходик! – позвал свою группу по радио Ветлугин удивительно спокойным и ласковым голосом. Когда восемь летчиков снова набирали высоту, чтобы занять исходное положение для новой атаки, они увидали, что всего лишь две машины горят на земле и обе они были зажжены их командиром. Восемь остальных экипажей бесцельно израсходовали снаряды.
– Ребятушки, – повторился в наушниках веселый голос Ветлугина. – К черту круг, атакуем нарами. Каждая пара один танк. Один самолет атакует, другой прикрывает. Слышите? Как истребители будем работать. Пошли, дружочки!