— И кто придумал этот институт? — вопрошала она, мечась по комнате из угла в угол и ломая себе пальцы. — Отец сделай что-нибудь.
   И Георгий Антонович снова садился за телефон. И до последнего дня вёл бесполезные переговоры. В условиях минимального комфорта, под стражей, в «столыпинском» (арестантском) вагоне Вадим всё-таки поехал в Москву, в институт психиатрии имени Сербского.
   Первое, что поразило его в институте, это немыслимая теснота. Если в Иркутске на экспертном отделении было всего несколько человек, то здесь толкалось народу больше сотни.
   Вадим попал в палату, где было несколько человек кроме его. Соседом по койке оказался разговорчивый мужик лет сорока. Назвался Рафаилом.
   — По какой статье? — спросил он Вадима. Одетый в больничную пижаму, Вадим сидел накровати, понурив голову.
   — Не стесняйся, — сказал Рафаил. — Тут все тяжеловесы. Институт мелкой шушерой заниматься не будет.
   — Да какой я тяжеловес, — сказал Вадим. — Случайно наехал на человека.
   — А, убивец! — воскликнул Рафаил и, улыбаясь во весь рот, добавил: — Здесь уважают вашего брата. Санитары говорят — многих отмазали от суда. Папа, мама есть?
   — Есть.
   — Если признают дураком — твоё счастье.
   — А если признают умным? — с горькой иронией произнёс Вадим.
   — Будешь пахать в лагере лет десять до седьмого пота под дулами автоматов. Кормёжка как в тюрьме — на тридцать семь копеек. В сутки. Штрафной изолятор за не невыполнение нормы, карцер за малейший проступок и свидания с родными один раз в год. Посылки тоже одна в год.
   — Ты бывал там?
   — Бывал, — ответил Рафаил. — И в простых лагерях, и в режимных — с усиленным, строгим режимом — и в каких только не бывал. У меня шестая ходка. Следователь сказал, что я неисправимый. Отправил сюда исследоваться на предмет клептомании. Авось зацеплюсь. У меня одно плохо — нет родных. Выписываться не к кому. Но ничего. К какой-нибудь санитарке пристроюсь. Холостячка подвернётся какая-нибудь.
   — А если не подвернётся, — сказал Вадим. — Пожизненно в дурдоме сидеть?
   — Ну ты даёшь! — сказал Рафаил, усмехнувшись. — Кто же меня будет держать пожизненно! Я что, завёрнутый в самую задницу?
   — А если не завёрнутый, то кто же тебя отправит в больницу? — спросил Вадим.
   — Отправляют сколько хочешь, — сказал Рафаил. — Бывают и сознательные — дураки. Болезнь, например, клептомания, бывает и у сознательных и даже у очень умных людей. Я знал одного такого. Жил в нашем дворе. Школу окончил с золотой медалью. С отличием окончил институт. Какую-то особую стипендию получал, потом преподавал в этом же институте, а шарил по карманам. С одной стороны вроде бы очень умный, а с другой стороны, как ни крути, — дурак. Ему бы подлечиться, а он взял да утопился, когда его разоблачили. Я хоть и тоже клептоман, но не такой дурак. Уж если воровать, так по крупному, а если попался, то топиться-то зачем? Вообще — глупость. Вот и я, можно сказать, сознательный дурак. Знаю, что опасно, а ворую. Чувствую, что мне надо маленько подлечиться. И врачам здесь об этом толкую. А насчёт пожизненного дурдома — это чепуха. Вот кого будут держать пожизненно, — Рафаил указал на низкорослого крепко сбитого мужика с круглой стриженой головой, сидевшего на койке в углу палаты. — Ударил монтировкой вахтёршу в каком-то министерстве, и не помнит как дело было. Ленин, тебя чего понесло в министерство?
   — А я что ли там был? — сердито ответил стриженый. — Это мой брат степной Ванёк там был.
   — Ты тень на плетень не наводи. Ты с монтировкой ходил в министерство.
   — Я дома сидел, смотрел телевизор, а космонавт поздравил меня.
   — По телевизору? Ишь ты!
   — Поздравляю, говорит, с новым годом, — утрируя голос, произнёс стриженый, и тут завёлся: — Щука береговая, туча блинная, заяц морской!
   — Кто? Космонавт?
   Стриженый сердито запыхтел и задёргал круглой, как мяч, головой.
   — Ага, понятно, — сказал Рафаил. — Космонавт щука береговая, туча блинная, заяц морской. И с министром, я гляжу, у тебя отношения неважные.
   — Монтировки нет, — сказал стриженый. — Где бы мне достать монтировку.
   — Ах, Ленин, Ленин!
   — У него что, фамилия такая? — спросил Вадим.
   — Да нет, какой он Ленин. Это Вася Борисов, — сказал Рафаил и опять стал надоедать несчастному: — Скажи, Вася, как ты стал Лениным.
   — А я и не знал, что я Ленин, — вдруг мигом успокоившись, — с готовностью ответил тот. — Схватили меня кошатники. МУР. МУРовцы, Кошатники…
   — Ладно, кошатники, — прервал Рафаил. — Схватили в министерстве возле вахтёрши. Рассказывай дальше.
   — Думаю, чего им надо? — продолжал Вася. — Оказывается, им надо, чтобы я поехал с ними в Бутырки, в тюрьму эту кошачью. Приезжаю, а там одни агенты. Надзиратель, ехидный такой, открыл окошечко камеры и говорит: «Как дела?» Я говорю: «Дай монтировку, пойду убью министра?». А он: «Э, да ты, оказывается, умный как Ленин». Я и не знал, что я Ленин.
   — Видел? — весело сказал Рафаил, сверкнув металлическими зубами. Пока сидел в лагерях, по причине авитаминоза у него почти не осталось своих зубов. — А вот ещё экземпляр — Боря Соломович. — Рафаил кивнул в сторону соседней с Лениным койки. Откормленный как боров парень лет двадцати скалил зубы в неестественной улыбке. — Тоже фрукт. Повздорил с матерью и швырнул в неё утюгом. И каюк родной матушке. А родной батюшка в знак благодарности, надо думать, завалил его передачами. Яблоки, апельсины, трюфели, шоколад, халва, всякие сладости и чего только душа желает — каждый день по целому мешку. Вот она, жизнь наизнанку — вся тут, как на ладони. Батюшке Соломовичу, давно, видимо, опостылела жена, и тут вдруг сразу избавился и от жены и от этого дурака. Повезло мужику. А что? Денег — куры не клюют. Уж если этому ублюдку каждый день трюфели да шоколад мешками носит, ясно, что богатый. А с деньгами теперь женится на молодой. А молодая жена в тайне будет желать смерти батюшки Соломовича. Так оно и ведётся. — Рафаил умолк и уставился на пучеглазого мужчину лет тридцати, лежавшего на соседней койке справа. — А это Коля Парфёнов. Хороший парень, только вот день и ночь лежит под одеялом и мучит свой матрац Коля, — обратился Рафаил к соседу, — если будешь ещё при мне заниматься онанизмом, получишь по морде. Предупреждаю последний раз. Понял?
   В палату вошёл мужчина весь в слезах.
   — А, Эдик, — сочувственно сказал Рафаил. — К врачам вызывали?
   Эдик сел на кровать, и слезы опять потекли ручьём.
   — Не дают покоя, — сказал Рафаил. — Каждый день вызывают.
   Прибежала медсестра с флаконом валерьянки. Налила в стаканчик и подала плачущему. Тот выпил и попросил валидолу.
   — Валидол в аминазиновой, — сказала сестра — Принести сюда или пойдёте со мной?
   Эдик поплёлся за сестрой в аминазиновую (кабинет, в котором хранится сильно действующий нейролептик аминазин и другие лекарства).
   — Не поладил с женой, — сказал Рафаил, кивнув в сторону Эдика. — Поругались из-за чего-то, а она полгода ему не давала. Как-то ночью на этой почве конфликт, вышел. Она — ни в какую. Сам понимаешь, в таком состоянии человек на всё способен. Эдик говорит, что осатанел совсем. Не помнит, как голову ей отрезал. А я считаю, что правильно и сделал, что отрезал. И нечего из-за неё слезы лить. Говорю ему — не плачь, другую найдёшь. А он говорит — жалко. Симпатичная была. Ясно, что симпатичная. Душат и режут красивых да симпатичных. Каждый день плачет как баба рязанская. Удивляюсь, откуда у него столько слез?
   — Обед, — сказал рослый плечистый санитар, войдя в палату.
   — Пошли, — сказал Рафаил.
   Вадим и Рафаил вошли в столовую и сели за стол.
   — Ага, сегодня щи. Сейчас Ленин чудить начнёт, — сказал Рафаил с улыбкой.
   Вадим взглянул на Васю Борисова, которого все звали Лениным. Он сидел за соседним столом с надутым недовольным видом. В народе в таких случаях говорят: надулся как мышь на крупу.
   Когда обед был в разгаре, медсестра подошла к Борисову. Сзади встали два санитара.
   — Ешь, Вася, — ласково сказала сестра.
   — Политические щи, — сердито сказал Вася. — Пусть их степной Ванёк ест.
   — Ничего подобного. Обыкновенные щи. Ешь. Пока она его уговаривала, стали раздавать уже второе — рыбу жареную с рисом и огурцом.
   — Ну, раз щи не хочешь, — сказала медсестра и обратилась к санитарам: — Принесите ему диетический суп.
   Принесли диетический суп. Вася взял ложку и стал мешать в миске. Помешал и отложил ложку.
   — Ленин, смотри у меня! — шутливо пригрозил санитар, который принёс суп.
   — Ешь, Вася, ешь, — сказала сестра.
   — Правительственная уха, — ответил Вася.
   — Никакая не правительственная, — сказала сестра. — Обыкновенный рыбный суп из хека.
   — Не хочу, — капризничал Ленин.
   — Почему?
   — У меня ноги тяжёлые, тело грязное, мысли протяжные, в глазах — плошки.
   — Ленин, — сказал санитар, который принёс рыбный суп. — Мы сейчас тебя помоем.
   Ленин взял ложку и начал есть. Попробовал щи. Вдруг с жадностью набросился на них. Мгновенно съел щи, рыбный суп, второе, компот выпил одним духом и раньше всех вылез из-за стола.
   — Каждый день такая петрушка, — сказал Рафаил. — Первое время швырял миски на пол, но его быстро отучили. Теперь только чудит.
   После обеда Вадима вызвали к врачам. В кабинете было несколько человек в белых халатах, но его подозвала к себе черноволосая молодая женщина и пригласила сесть у стола напротив.
   — Я ваш доктор, — сказала она. — Зовут меня Елена Куртовна. Как вы считаете, строительство Байкало-амурской магистрали с какой целью было начато?
   Побеседовали о БАМе, о Ватикане и папе римском, о международных делах и политике Китая, о сновидениях. Тут Вадим блеснул, вспомнил физиолога Сеченова, который говорил, что сон — это небывалая комбинация бывалых впечатлений. Елена Куртовна кивнула с улыбкой. Говорили о разных мелочах и о чём угодно, только не о деле. Напоследок Елена Куртовна спросила, какие в Сибири растут полевые цветы и какие из них он любит. Вадим сконфузился. Никаких полевых цветов он не знал и не любил. На этом беседа закончилась. Елена Куртовна разрешила ему идти в палату.
   Через неделю его опять вызвали и теперь с ним беседовали уже двое: лечащий врач и заведующая отделением. Заведующая взяла его в оборот:
   — Как вы, интеллигентный образованный человек, могли так поступить! Какое злодейство!
   Вадим стал мямлить что-то про испуг, про то, что не хотел впутывать друзей в подсудное дело, но заведующая отделением толковала про элементарную порядочность и честность.
   Беседа была не из приятных. Ничего подобного ему не говорили ни в милиции, ни на допросах в тюрьме, ни на суде, но как ни странно, именно после этой беседы, ему вроде бы легче стало, как после хорошей бани.
   Через месяц его вызвали на комиссию. Из беседы с членами комиссии Вадим понял, что придётся отвечать перед судом.
   В этот же день проходил комиссию и Рафаил. Вернулся в палату хмурый и злобно произнёс:
   — Все. Испёкся.
   — Что? — спросил Вадим из чувства солидарности, хотя ему было не до разговоров.
   — Обратно в тюрьму, — ответил Рафаил. — Заведующая набросилась на меня как собака. Будто с цепи сорвалась. Вот жаба чёртова! Ничего, сегодня пойдёт с обходом, я скажу ей пару ласковых на прощанье. Так и скажу: жаба. Как ты думаешь, как лучше к ней обратиться: Жаба Ивановна или Кобра Ивановна?
   Вадим не ответил. Ему было не до нюансов.
   После обеда, когда врачи пошли с обходом, Рафаил встал в дверях. В тот момент, когда заведующая отделением вошла в палату, Рафаил, глядя на неё произнёс как бы между прочим:
   — Сука с высшим образованием.
   Заведующая сделала вид, будто не слышала этих слов, но после обхода санитары увели Рафаила в наблюдательную палату и медсестра вколола ему сульфазин в четыре точки — под обе лопатки и в обе ягодицы. После такой процедуры целую неделю ни присесть, ни пошевелиться — боль адская. Можно только лежать пластом на животе.
   Вскоре Вадима увезли в Иркутск. Суд приговорил его к семи годам лишения свободы с отбыванием срока в исправительно-трудовой колонии строгого режима.

XVIII

   Вадим Пономарёв прибыл в колонию с этапом. В штабе колонии вновь прибывших разбили по отрядам, вывели на улицу и построили в колонну.
   Солнце уже закатилось. Вершины окрестных гор, поросшие сосняком, окрасились в тёмно-оранжевые цвета. Было свежо. Пахло весной. Тишину апрельского вечера нарушали лишь глухие голоса стоявших в строю заключённых.
   — Пошли! — скомандовал низкорослый коренастый капитан и отошёл в сторону, давая дорогу колонне.
   Впереди пошёл высокий сутулый надзиратель, и вся колонна тронулась за ним. Дорога вела в жилую зону. Рядом с колонной, кучкой шли офицеры, начальники отрядов, надзиратели. Кто-то из них изредка покрикивал:
   — Держаться плотнее, не растягиваться!
   По обе стороны дороги, немного поодаль, цепочками шли солдаты охраны с собаками и автоматами наперевес.
   Вадим шёл в одной из последних шеренг. Под ногами хрустела застывшая подсохшая грязь. По бокам шли уголовники. Он смотрел вперёд по направлению движения колонны. Перед его носом назойливо маячила тощая длинная шея арестанта.
   Думать ни о чём не хотелось. Всё было передумано. Всё было правильно.
   Вошли в зону. Сначала осуждённых провели к каптенармусу и переодели в арестанские одежды, а потом начальники отрядов перекличкой отбили в группы каждый своё пополнение и стали распределять заключённых по баракам и секциям.
   В первый отряд попали Пономарёв и ещё четыре человека. Начальник первого отряда капитан Пушкарев, низкорослый и коренастый, тот самый, который скомандовал колонне: «Пошли!» — проводил всех пятерых в барак, в свой кабинет, и, сказав Пономарёву, чтобы подождал здесь, повёл четверых куда-то.
   Вадим остался один. Он сел на лавку и огляделся вокруг. Комната начальника была высокая, просторная, чисто прибранная. На стенах висели плакаты и лозунги, призывающие заключённых порядочно жить и честно трудиться.
   Дверь приоткрылась, и начальник отряда, не заходя внутрь, сказал:
   — Пойдём устраиваться.
   Пошли по узкому ярко освещённому коридору. Начальник шёл впереди. Навстречу попадались заключённые с остриженными головами и в чёрных измызганных робах. Никто не обращал внимания на новичка.
   Капитан остановился.
   — Вот здесь твоя секция — третья.
   Над дверью был прибит кусок фанеры с надписью: «Чтобы заслужить уважение товарищей, надо самому уважать их».
   Вошли внутрь. В мгновение ока перед капитаном появилась высокая арестантская фигура. Комично вскинув длинную костлявую руку, как бы отдавая честь, арестант звучно отрапортовал:
   — Внимание, встать! Гражданин начальник! В секции присутствует тридцать восемь человек. Все отдыхают. Докладывает дневальный Бараб-Тарле. Гражданин начальник, зря сижу. Вот как перед Богом…
   — Эти вопросы я не решаю, — прервал его капитан. — Я ж тебе говорил, — спокойно добавил он и, обратившись к Вадиму, сказал, показывая ему нижнюю койку в углу: — Вот твоё место, номер тридцать два.
   Пушкарев подошёл к койке и взял в руку деревянную круглую бирку, привязанную к спинке кровати. Он поправил на ней карандашом стёршуюся цифру 32 и ниже написал корявыми буквами: Пономарёв.
   — Как звать-то тебя? — спросил Пушкарев. Вадим сказал.
   Пушкарев написал инициалы.
   — Гражданин начальник, — сказал Бараб-Тарле, — понапрасну сижу, ей-богу! Она сама, стерва, напилась, легла со мной, а потом в суд подала.
   — И я тоже, — сказал подошедший к капитану молодой парень лет восемнадцати.
   — Мы все понапрасну сидим. Гы-Гы! — загоготал, расплывшись в улыбке, заключённый со стриженной головой, похожей на грушу, и шрамом на щеке, сидевший на верхней койке, по-турецки сложив ноги и обернув их одеялом.
   Пушкарев посмотрел на него, и, состроив недовольную гримасу, стал объяснять дневальному Бараб-Тарле, что не имеет права досрочно освобождать заключённых, а обязан только воспитывать их.
   — Послушай, Адам, я тебе сто раз говорил: обращайся в коллегию адвокатов, — сказал Пушкарев.
   — Обращался, — ответил Адам. — И в Верховный Совет обращался.
   — Ну вот, а я что? — сказал Пушкарев и развёл руками.
   Вдруг он резко повернулся к Вадиму и сказал:
   — Завтра с утра на работу, в плотничью бригаду Волобуева. Вон он сидит, под номером пятнадцать. — Пушкарев показал на широкоплечего заключённого, сидевшего на койке. — Познакомься с ним. Трудись честно, исправляйся. А я на днях с тобой побеседую. Отдыхайте. — Пушкарев вышел, закрыв за собой дверь.
   — Сволочи, — прошипел вслед ему Бараб-Тарле и плюнул со злостью.
   — Гы-Гы! — произнёс арестант с грушевидным лицом и шрамом и расплылся в улыбке.
   — Чего расклохтался? — сказал Бараб-Тарле и сел на своё место, где обычно сидят дневальные, и стал нервно листать потрёпанный «Огонёк».
   Когда Пушкарев вышел. Вадим сел на свою койку и, подперев голову руками, долго и задумчиво смотрел на человека, лежавшего к нему спиной на соседней нижней койке.
   В секции было жарко натоплено, душно от табачного дыма. Чёрные, стоявшие одна на другой скрученные проволокой узкие койки в два яруса тесно стояли друг к другу. Между ними едва вмещались тумбочки. У двери стоял столик со стулом дневального, в другом конце секции стоял ещё один столик, за которым сидел тощий старик и хлебал тюрю из воды и хлеба.
   Некоторые заключённые сидели на койках, курили и разговаривали, кое-кто читал книги, газеты. Большинство лежали молча на своих койках или спали.
   Тот, с грушевидным лицом и шрамом, сидел по-турецки на верхней койке через проход от Вадима и смотрел на него. Вдруг он склонил голову вниз и спросил:
   — Ты кто, шарамыжник?
   Вадим поднял на него вопросительный взгляд. И, не понимая вопроса, не знал, что ответить, пожал плечами и сделал виноватое лицо.
   — За что попал, говорю?
   — А, попал за что. За аварию, — ответил Вадим. — Ехал на машине, задавил человека.
   — Кого задавил?
   — Дворника.
   — Сколько дали?
   — Семь.
   Помолчали. Вадим посмотрел на спящую фигуру соседа.
   — Чё ты на него смотришь? — спросил опять арестант.
   — Да так.
   — Это стукач. Шестёрка.
   Стукач проснулся, повернулся на койке, лёг на спину и открыл лицо. Оно было маленькое, круглое, как у совы, с маленьким острым носиком и широко открытыми голубыми круглыми глазками.
   — Груша, уймись, дай поспать, — плаксиво сказал арестант и укутался с головой в одеяло.
   — Думаешь он спит? Ни хрена не спит. Секет всех днём и ночью, чтобы запродать по дешёвке, — сказал Груша и ткнул рукой через пространство между койками другого соседа, лежавшего над Вадимом на верхней койке.
   — Эй, Ходячая Кила, проснись!
   — Чего тебе? Я не сплю, — хрипло и недовольно отозвался тот.
   — Посмотри, какой псина к нам прибыл.
   — А ну его на…
   Груша слез сверху и, не одеваясь, в нижнем белье, сел к Вадиму на койку.
   — Я восьмой раз в зоне, — деловито сказал он обращаясь к Вадиму. — Раньше все так, по мелочам. А на этот раз засекли крепко. Девяносто первая статья.
   Груша внимательно посмотрел на собеседника, изучая, понимает он или не понимает, что означает 91 статья.
   — Раньше в колониях лучше жилось, — продолжал он. — Я сначала в «ворах» был. Потом к «польским» попал[4]. Теперь всех разогнали. — Груша подвинулся поближе и заговорил тише: — Недавно ребята подкоп вели, — сказал он и сделал лицом жест, по которому необходимо было понять, что вот на что серьёзное и дельное способны ребята. — Снабженец тут неподалёку, за зоной, живёт. Богатенький. Вот к нему, в подполье (Груша тяжко вздохнул). Одиннадцать метров осталось, накрыли. Кто-то стукнул.
   Груша устремил взгляд на соседа, который укутался с головой и прибавил:
   — А этих шестёрок вонючих, раньше того, он щёлкнул языком и совсем тихо шепнул: — по ночам душили.
   Он многозначительно посмотрел на Вадима, и его морда стала расплываться в наглой улыбке. Сосед понял, что говорят о нём, и беспокойно заворочался. Вадиму стало не по себе.
   — У тебя что-нибудь есть? — спросил Груша.
   — Что?
   — Что-нибудь путное. Давай у меня спрячем.
   — Ничего у меня нет, — сказал Вадим и посмотрел в направленные на него в упор желтоватые решительные глаза матёрого преступника. И тут, наконец, почувствовал и осознал, что все здесь с первых же минут оборачивается гораздо хуже, чем он ожидал, что попадать сюда очень плохо, и, почувствовав все это в одно мгновение, неожиданно для себя струсил. Подавляя в себе страх, он старался вести себя спокойно, но голос, сорвавшись, выдал его, когда он прибавил, — я же из тюрьмы, атк… откуда у меня?
   — А в карманах, — сказал Груша, — выверни-ка. Вадим совсем поник, и к чувству испуга у него вдруг прибавилось сложное чувство внутренней борьбы того кошмарного унизительного положения, на которое толкал его этот тип, и того сознания собственного достоинства, которое всегда и во всех случаях жизни сохранял он до наступившей последней минуты. В первое мгновение он растерялся, не зная, что делать. Но в миг сообразил, что тут, очевидно, существуют какие-то свои законы, свои порядки, которые попирают человеческое достоинство и которым надо подчиняться, что этот ворюга в удобный момент все равно проверит его карманы, и чтобы не утруждать его и не наживать врага в лице этого опасного соседа, выворотил все карманы штанов и арестантской куртки.
   Груша невнятно промычал что-то и полез к себе на место. Улёгшись, он свесил голову вниз и сказал:
   — Мотри, помалкивай, а то чуть что — харахики сделаю.
   Он плюхнулся головой на подушку, заворочался кряхтя, и наконец, успокоился.
   Вадим несколько минут сидел ошеломлённый и не способный ни о чём думать, со страхом и болью в сердце сознавая лишь своё нравственное падение. Он чувствовал, что опускается все ниже и ниже. Попытался разобраться: по его или не по его воле и по какой причине происходит это слишком заметное огрубение чувств и опускание на дно. Не найдя ответа на мучивший его вопрос, он разделся и лёг.
   Было уже поздно, но свет не тушили. В дальнем конце секции несколько человек шумно разговаривали, матерясь и проклиная Советскую власть и все начальство и капитана Пушкарева. Сосед, отбросив одеяло и повернувшись к Вадиму, сказал:
   — Робу спрячь под себя, а то утащат.
   Вадим встал, свернул одежду, положил под подушку и снова лёг. Кто-то из той компании, в которой шумно разговаривали в противоположном конце секции, мягким тенором запел:
   Ведут меня на сечу, А сеча широка, Гляжу я на свободу, Свобода далека.
   Песню в быстром темпе подхватили ещё два или три голоса:
   Эх, цыганочка, Аза, Аза, Черноброва б… зараза, Чёрная, фартовая На картах погадай!
   — Эй, дневальный! — крикнул кто-то громовым басом: — Чего они орут! Спать надо!
   — Чифиристы, закрой мурло! — крикнул другой голос.
   Дневальный Бараб-Тарле, оторвавшись от чтения, встал и пошёл в другой конец секции, выкрикивая:
   — Ну-ка, гуливаны, хватит! Спать надо! Свет тушу! Он потушил свет и в потёмках, натыкаясь на койки, стал отыскивать свою.
   В темноте, через некоторое время, Вадим вновь почувствовал страх. Ему показалось, что кто-то ползёт между коек. Он насторожился. Всё затихло. Долго было тихо, слышались только вздохи и храп. Но потом скрипнула дверь секции, остановилась и снова заскрипела душераздирающе-монотонно. Вадим притаил дыхание. Ему стало жутко. Тут припомнились совсем некстати слова Груши, когда он говорил, что по ночам осведомителей душили. Ему вдруг почудилось, что вот сейчас начнут душить соседа и заодно задушат и его. Не в силах больше бороться с собой, он задрожал от страха и успокоился не скоро — только тогда, когда внушил себе, что дверь могла отойти сама по себе и заскрипеть.
   Всю ночь он не спал, боялся малейшего подозрительного шума. Мысли тяжёлые, смутные, страшные путались в голове. Задрёмывая, он вдруг резко просыпался и, схватив с шумом воздух, пугливо озирался в темноте вокруг. И только к утру, когда стало светать, он заснул крепко, так крепко, что в шесть часов утра, когда объявили подъем, едва проснулся. Его кровать изо всей силы раскачивал за спинку дневальный и громко кричал:
   — Вставай! Хватит дрыхать!
   Вадим работал первый день вяло, и бригадир Волобуев и другие заключённые, трудившиеся вместе с ним в одной бригаде, косо поглядывали на него. Невыспавшийся, смертельно уставший от непривычной тяжёлой работы, еле дотянул смену.
   «Это — цветочки, ягодки впереди», — подумал он и готовил себя к худшему. Но жаждал свободы уже теперь. Однако надо было как-то приспосабливаться. Мало-помалу привык к режиму, перестал бояться заключённых и не мог простить себе, что так по-заячьи струсил в первую ночь. Трудность для него вскоре возникла в другом: как преодолеть моральную надломленность, которая против его воли нагнеталась в душе с каждым днём все больше и больше. Это чувство особенно мучило его после беседы наедине с начальником отряда Пушкаревым, которому он чистосердечно рассказал все о себе и который искренне сожалел о случившемся и пообещал помочь, если он будет хорошо трудиться и не проштрафится в поведении.
   Вадим, как мог, мирился со своим положением и с горечью сравнивал себя с ничтожным микробом, случайно занесённым с воздуха в трудно излечимый гнойник. Все люди в колонии делились на две большие группы, точно микробы возбудители и микробы антитела в гнойнике, между которыми шла ожесточённая борьба. К первой группе относились воры-рецидивисты, многие осуждённые за убийство на большой срок, бандиты и головорезы всех мастей; они собирались в тёмных углах, копошились, шушукались, точно тараканы в щелях, устраивали подкопы, побеги, туго поддавались на воспитательные меры и носили один ярлык, данный им руководством колонии: «склонные к побегу». К другой группе относились все остальные заключённые, жившие в колонии, и обслуживающий персонал. Заключённые второй группы были люди «не склонные к побегу» и в основном не зловредные по своей природе — мелкие воришки, махинаторы, фальсификаторы, любители брать все подряд, что плохо лежит, и те, кто попал в заключение из-за диких случайностей, больше по глупости или бесконтрольной страсти. Многие из них, жаждущие досрочно освободиться, помогали тайно и открыто надзирателям и охранникам душить очаги возбуждения, своевременно вскрывать нарывы и залечивать гнойник. Лагерь был строгого режима, людей первой группы в нём было почти наполовину, и борьба шла непрерывная и напряжённая.