Страница:
Ганс отказывался:
– Я не умею говорить, я не люблю этих показных мероприятий – «вполне приемлемый капиталист». Профессор, прошу, не настаивайте на вашей просьбе.
– Знаете что, Ганс, перестаньте вы стыдиться самого себя. У меня есть две приятельницы: одна чуть полновата, а вторая – жирная, как бочка. Так вот, чуть полноватая красавица носит железобетонные купальники, горбится, чтобы не был виден ее животик, одевается, как старуха, и поэтому смотрится со стороны глупо, смешно и действительно кажется жирной. А бочонок, ее зовут Инга, наоборот, напяливает на себя мини-платья и ходит, выпятив пузо, и никто не замечает ее полноты. Надо быть тем, кто ты есть, – только тогда это не будет раздражать близких и шокировать незнакомых. Все ясно? Капиталист? Так вот извольте быть самим собой. Можете называть себя по-старому – «капиталистом», а можете обозначаться «деловым человеком». Оставайтесь всегда Дорнброком. Мы ждем вас послезавтра.
Он приехал в Далем. Студенты собрались в громадной аудитории. Человек пятьдесят в зале, который мог вместить триста. Ганс начал свое выступление очень просто. Он сказал:
– Коллеги, признаться, не знаю, зачем я здесь понадобился... Я побаиваюсь стоять на этом месте – обычно здесь стоит экзаменующийся, – он широко улыбнулся, обернувшись к профессору, – и леденеет, потому что страшится корифеев, которые будут гонять вдоль и поперек, пока наконец выставят удовлетворительный балл. Думаю, целесообразнее так построить нашу встречу, чтобы вы спрашивали меня. Я готов отвечать на ваши вопросы.
Профессор экономики сказал:
– Было бы хорошо, если бы вы рассказали о вашей точке зрения на основные аспекты промышленного развития в мире...
– С удовольствием, – Ганс снова улыбнулся (улыбка у него была ослепительная, располагающая). – Теперь я готов говорить об этом без страха за балл...
Его перебила девушка. Она поднялась и сказала:
– Господин Дорнброк, неужели вам не совестно паясничать здесь, как дешевому актеру, когда на планете сейчас, в эти минуты, пока вы расточали улыбки профессорам, уже умерло пять человек от голода?! Расскажите нам о том, как вы собираетесь бороться с нищетой, неравенством и бойнями? Про аспекты промышленного развития в мире мы знаем не хуже вас!
Ганс тогда, после слов этой девушки, показался себе крохотным, совсем маленьким, как булавочная головка, и он все больше и больше уменьшался, он видел это как бы со стороны, и ему стало очень себя жаль, а потом он увидел, как студенты поднялись и, повернувшись к нему спиной, вышли из аудитории.
Ректор после говорил:
– Это коммунисты, это провокация, они будут наказаны.
Ганс ответил ему устало, ощущая тяжесть во всем теле:
– Они оперировали данными ЮНЕСКО... И они правы, потому что мне им нечего возразить... Правы они, правы – актер, балаганный шут! И не смейте впредь обращаться ко мне с просьбами о выступлении.
Ректор обозлился:
– В таком случае пожертвуйте свое состояние на строительство сиротских приютов и бесплатных клиник! Надо уметь отстаивать позицию! Если вы не научитесь этому, вас сомнут!
– Какая же у меня должна быть позиция? Мне стыдно смотреть им в глаза, профессор, потому что они живут впроголодь, а я катаюсь по миру на своем самолете...
– Ради удовольствия или для дела?!
– У нас дело – одно удовольствие, – ответил Ганс, – оно само катится, мы только успеваем подбирать деньги...
Когда через какое-то мгновение в кабаре врубили красно-зеленые софиты, Исии уже не было.
Дорнброк посмотрел на Роберта Аусбурга, представителя концерна в Азии, и сказал:
– Неплохо бы еще выпить. Только безо льда, это какое-то пойло – здешнее виски со льдом.
– Двойное?
– Тройное!
– Хорошо. Здесь надо много пить. С потом выходит вся гадость, утром свежая голова. Не верьте тем, кто болтает, что в тропиках нельзя пить. Это говорят алкоголики. Ну как Исии? Она фантастическая девушка. Ее многие боятся. Угадала что-нибудь?
– Вы славный парень, Роберт.
– Я старше вас на тридцать четыре года.
– Простите...
– Я ваш служащий. Мелкая сошка. Валяйте, говорите что хотите. Но она чем-то вас задела. Или просто хороша? Она не продается, я это выяснял. Она мне нагадала скорый отъезд, и я решил попробовать ее. Она отказывает даже миллионерам, не только такой швали, как я.
– Хватит вам заниматься мазохизмом.
– Спасибо за совет. Э! Виски! – крикнул он официанту. – Тройной – боссу и четыре – мне. Просто стакан. И не лей туда воды, сукин сын!
– Вы здесь со всеми разговариваете по-свински?
– Нет, только с лакеями. Сошкам нравится унижать тех, кто стоит ниже их.
Ганс отошел к бару и выпил рюмку хереса. Заревел джаз. Он никогда не думал, что японцы умеют так играть «поп-мьюзик». Гастролирующие здесь японцы копировали негров, и это у них здорово получалось, потому что японцы женственны и ритм у них подчинен мелодии. В этом сочетании рева и тонкой мелодии «рев» бился, как слепой силач, прикованный к пронзительно-грустной мелодии, которая оставалась даже тогда, когда исчезала... Как луч света в темноте... Он ведь остается еще какое-то мгновение после того, как исчезнет, – либо зеленой, либо бело-дымчатой линией, либо еще более темной, чем окружающая ночь.
«Сейчас напьюсь, – подумал Ганс. – Эта сумасшедшая японка наговорила такого, что позволяет мне напиться. Я даже обязан напиться, а то не усну. Нельзя привыкать к снотворному, это хуже наркотика».
– Слушайте, Роберт, не волоките меня в отель, ладно? – сказал он, вернувшись к столику. – Если я напьюсь, оставьте меня, потому что я могу оскорбить вас, а это плохо – вы ведь такая старая сошка...
– Почему вы решили, что я поволоку вас в отель? Возьмите такси, и шофер отвезет вас туда. И потом, наверное, ваши секретари уже ищут вас. Вы не сказали им, что едете сюда?
– Я не обязан им докладываться.
– Не врите. Не вы их хозяин, а они ваши хозяева. Что вы без них можете? Они вам пишут тексты выступлений, пока вы тут пьете. Они вам рассказывают обо всех изменениях на бирже и расшифровывают телеграммы от папы. Теперь чем выше тип, тем он больше подчинен шушере вроде меня. Вы без нас ни черта не можете. Сами настроили заводов, а теперь не можете с ними справиться. Но вы остаетесь в истории, а нас, ее истинных творцов, забывают через день после смерти.
– Хотите, я вас поцелую?
– Конечно, не хочу. А зачем, собственно, вам меня целовать?
– Чтобы вы не обиделись, когда я пошлю вас к черту.
– Не надо посылать меня к черту, Ганс. Я должен сопровождать вас, а без моего китайского ваши секретари не поймут ни слова. Они учили китайский в Киле, а я в Сингапуре и Кантоне. Вам понравился Сингапур? Или Тайбэй интересней? Не смотрите, не смотрите, японка в зал не выходит... Я же говорю – она не шлюха... А вот сейчас я поеду к настоящим шлюхам. Хотите? Тут есть пара славных камбоджиек. Они на втором месте после вьетнамок в Азии. Едем?
– Нет. Спасибо.
– Почему? Боитесь, что заснимут на пленку и потребуют денег? Вы для этого слишком независимый человек... Вы ж не мелкий шпион... Вас не надо перевербовывать. Будьте здоровы! Пейте же, мне одному при вас не положено. А то хотите, здесь есть один великолепный клуб: моряки, сделавшие себе операции, чтобы стать женщинами.
– Я могу сблевать, Роберт...
– Ну и что? Подотрут. Только на танцплощадке не блюйте – кто-нибудь поскользнется, и вам намоют рожу.
– Слушайте, идите к черту...
– Иду, мой господин, иду... Между прочим, настоящий черт похож на Фернанделя... Такой же добрый...
Когда Роберт уехал, Дорнброк выпил еще два тройных виски, долго говорил с кем-то, потом дрался, но очень вяло – так же, как и его противник, целовался с барменом, плакал, когда в кабаре стало пусто, и не помнил, как заснул. Он, наверное, спал долго, потому что, когда проснулся, в окнах уже родился тяжелый рассвет. Он сначала увидел этот рассвет в окнах, а потом увидел у себя под глазом чьи-то пальцы, почувствовал, как тепло ему лежать на ладони – маленькой, мягкой и крепкой.
Он поднял голову: напротив него сидела Исии.
В серых рассветных сумерках в пустом кабаре лицо ее было совсем другим: пепельным, с синими тенями под глазами и таким красивым, что Ганс сразу же вспомнил Суламифь.
– Зачем вы мне вчера так говорили?
– Я позволяю себе делать то, что хочу... Нам так мало отпущено, да еще делать то, что противно твоему существу... Ложь противна нашему существу.
– А делать больно – это приятно вашему существу? – Ганс поднялся. – Тут выпить нечего?
– Можно взять с полки. Бармен ушел спать, я просила его не будить вас. Вы так сладко спали...
Он взял с полки бутылку виски, налил себе и выпил.
– Кто вам рассказал обо мне?
Она пожала плечами, ничего не ответила, только вздохнула.
– Выпейте.
– Я не пью.
– Почему? Я не стану тащить вас к себе.
– Я понимаю. Просто мне нельзя пить.
– Почему? Надо пить. Всем. Особенно в тропиках.
– Вы, вероятно, не англичанин? У вас очень заметный акцент.
– Я немец.
– Я только два раза видела немцев. В Таиланде и Сайгоне. Они на вас непохожи: такие шумные...
– Вы знаете, как тяжело и не нужно жить, если тебя никто не любит? – спросил он неожиданно для себя и испугался.
Она тихо улыбнулась:
– Не пугайтесь... Это я заставила вас сказать так... Вы же не собирались говорить этого. Это у вас было на самом донышке, вы даже не знали, что в вас живут эти слова... А они в вас живут, иначе бы вы их не сказали...
– Зачем вы просили меня сказать это?
Она пожала плечами:
– Не знаю...
– Тогда вы хуже, чем уличная шлюха! Ясно?! – он рассвирепел. – Зачем вы заставили меня сказать вам это? Зачем?!
– Бедный вы мой... Я и сама не знаю, зачем я заставила вас сказать это... Простите меня...
4
5
6
– Я не умею говорить, я не люблю этих показных мероприятий – «вполне приемлемый капиталист». Профессор, прошу, не настаивайте на вашей просьбе.
– Знаете что, Ганс, перестаньте вы стыдиться самого себя. У меня есть две приятельницы: одна чуть полновата, а вторая – жирная, как бочка. Так вот, чуть полноватая красавица носит железобетонные купальники, горбится, чтобы не был виден ее животик, одевается, как старуха, и поэтому смотрится со стороны глупо, смешно и действительно кажется жирной. А бочонок, ее зовут Инга, наоборот, напяливает на себя мини-платья и ходит, выпятив пузо, и никто не замечает ее полноты. Надо быть тем, кто ты есть, – только тогда это не будет раздражать близких и шокировать незнакомых. Все ясно? Капиталист? Так вот извольте быть самим собой. Можете называть себя по-старому – «капиталистом», а можете обозначаться «деловым человеком». Оставайтесь всегда Дорнброком. Мы ждем вас послезавтра.
Он приехал в Далем. Студенты собрались в громадной аудитории. Человек пятьдесят в зале, который мог вместить триста. Ганс начал свое выступление очень просто. Он сказал:
– Коллеги, признаться, не знаю, зачем я здесь понадобился... Я побаиваюсь стоять на этом месте – обычно здесь стоит экзаменующийся, – он широко улыбнулся, обернувшись к профессору, – и леденеет, потому что страшится корифеев, которые будут гонять вдоль и поперек, пока наконец выставят удовлетворительный балл. Думаю, целесообразнее так построить нашу встречу, чтобы вы спрашивали меня. Я готов отвечать на ваши вопросы.
Профессор экономики сказал:
– Было бы хорошо, если бы вы рассказали о вашей точке зрения на основные аспекты промышленного развития в мире...
– С удовольствием, – Ганс снова улыбнулся (улыбка у него была ослепительная, располагающая). – Теперь я готов говорить об этом без страха за балл...
Его перебила девушка. Она поднялась и сказала:
– Господин Дорнброк, неужели вам не совестно паясничать здесь, как дешевому актеру, когда на планете сейчас, в эти минуты, пока вы расточали улыбки профессорам, уже умерло пять человек от голода?! Расскажите нам о том, как вы собираетесь бороться с нищетой, неравенством и бойнями? Про аспекты промышленного развития в мире мы знаем не хуже вас!
Ганс тогда, после слов этой девушки, показался себе крохотным, совсем маленьким, как булавочная головка, и он все больше и больше уменьшался, он видел это как бы со стороны, и ему стало очень себя жаль, а потом он увидел, как студенты поднялись и, повернувшись к нему спиной, вышли из аудитории.
Ректор после говорил:
– Это коммунисты, это провокация, они будут наказаны.
Ганс ответил ему устало, ощущая тяжесть во всем теле:
– Они оперировали данными ЮНЕСКО... И они правы, потому что мне им нечего возразить... Правы они, правы – актер, балаганный шут! И не смейте впредь обращаться ко мне с просьбами о выступлении.
Ректор обозлился:
– В таком случае пожертвуйте свое состояние на строительство сиротских приютов и бесплатных клиник! Надо уметь отстаивать позицию! Если вы не научитесь этому, вас сомнут!
– Какая же у меня должна быть позиция? Мне стыдно смотреть им в глаза, профессор, потому что они живут впроголодь, а я катаюсь по миру на своем самолете...
– Ради удовольствия или для дела?!
– У нас дело – одно удовольствие, – ответил Ганс, – оно само катится, мы только успеваем подбирать деньги...
Когда через какое-то мгновение в кабаре врубили красно-зеленые софиты, Исии уже не было.
Дорнброк посмотрел на Роберта Аусбурга, представителя концерна в Азии, и сказал:
– Неплохо бы еще выпить. Только безо льда, это какое-то пойло – здешнее виски со льдом.
– Двойное?
– Тройное!
– Хорошо. Здесь надо много пить. С потом выходит вся гадость, утром свежая голова. Не верьте тем, кто болтает, что в тропиках нельзя пить. Это говорят алкоголики. Ну как Исии? Она фантастическая девушка. Ее многие боятся. Угадала что-нибудь?
– Вы славный парень, Роберт.
– Я старше вас на тридцать четыре года.
– Простите...
– Я ваш служащий. Мелкая сошка. Валяйте, говорите что хотите. Но она чем-то вас задела. Или просто хороша? Она не продается, я это выяснял. Она мне нагадала скорый отъезд, и я решил попробовать ее. Она отказывает даже миллионерам, не только такой швали, как я.
– Хватит вам заниматься мазохизмом.
– Спасибо за совет. Э! Виски! – крикнул он официанту. – Тройной – боссу и четыре – мне. Просто стакан. И не лей туда воды, сукин сын!
– Вы здесь со всеми разговариваете по-свински?
– Нет, только с лакеями. Сошкам нравится унижать тех, кто стоит ниже их.
Ганс отошел к бару и выпил рюмку хереса. Заревел джаз. Он никогда не думал, что японцы умеют так играть «поп-мьюзик». Гастролирующие здесь японцы копировали негров, и это у них здорово получалось, потому что японцы женственны и ритм у них подчинен мелодии. В этом сочетании рева и тонкой мелодии «рев» бился, как слепой силач, прикованный к пронзительно-грустной мелодии, которая оставалась даже тогда, когда исчезала... Как луч света в темноте... Он ведь остается еще какое-то мгновение после того, как исчезнет, – либо зеленой, либо бело-дымчатой линией, либо еще более темной, чем окружающая ночь.
«Сейчас напьюсь, – подумал Ганс. – Эта сумасшедшая японка наговорила такого, что позволяет мне напиться. Я даже обязан напиться, а то не усну. Нельзя привыкать к снотворному, это хуже наркотика».
– Слушайте, Роберт, не волоките меня в отель, ладно? – сказал он, вернувшись к столику. – Если я напьюсь, оставьте меня, потому что я могу оскорбить вас, а это плохо – вы ведь такая старая сошка...
– Почему вы решили, что я поволоку вас в отель? Возьмите такси, и шофер отвезет вас туда. И потом, наверное, ваши секретари уже ищут вас. Вы не сказали им, что едете сюда?
– Я не обязан им докладываться.
– Не врите. Не вы их хозяин, а они ваши хозяева. Что вы без них можете? Они вам пишут тексты выступлений, пока вы тут пьете. Они вам рассказывают обо всех изменениях на бирже и расшифровывают телеграммы от папы. Теперь чем выше тип, тем он больше подчинен шушере вроде меня. Вы без нас ни черта не можете. Сами настроили заводов, а теперь не можете с ними справиться. Но вы остаетесь в истории, а нас, ее истинных творцов, забывают через день после смерти.
– Хотите, я вас поцелую?
– Конечно, не хочу. А зачем, собственно, вам меня целовать?
– Чтобы вы не обиделись, когда я пошлю вас к черту.
– Не надо посылать меня к черту, Ганс. Я должен сопровождать вас, а без моего китайского ваши секретари не поймут ни слова. Они учили китайский в Киле, а я в Сингапуре и Кантоне. Вам понравился Сингапур? Или Тайбэй интересней? Не смотрите, не смотрите, японка в зал не выходит... Я же говорю – она не шлюха... А вот сейчас я поеду к настоящим шлюхам. Хотите? Тут есть пара славных камбоджиек. Они на втором месте после вьетнамок в Азии. Едем?
– Нет. Спасибо.
– Почему? Боитесь, что заснимут на пленку и потребуют денег? Вы для этого слишком независимый человек... Вы ж не мелкий шпион... Вас не надо перевербовывать. Будьте здоровы! Пейте же, мне одному при вас не положено. А то хотите, здесь есть один великолепный клуб: моряки, сделавшие себе операции, чтобы стать женщинами.
– Я могу сблевать, Роберт...
– Ну и что? Подотрут. Только на танцплощадке не блюйте – кто-нибудь поскользнется, и вам намоют рожу.
– Слушайте, идите к черту...
– Иду, мой господин, иду... Между прочим, настоящий черт похож на Фернанделя... Такой же добрый...
Когда Роберт уехал, Дорнброк выпил еще два тройных виски, долго говорил с кем-то, потом дрался, но очень вяло – так же, как и его противник, целовался с барменом, плакал, когда в кабаре стало пусто, и не помнил, как заснул. Он, наверное, спал долго, потому что, когда проснулся, в окнах уже родился тяжелый рассвет. Он сначала увидел этот рассвет в окнах, а потом увидел у себя под глазом чьи-то пальцы, почувствовал, как тепло ему лежать на ладони – маленькой, мягкой и крепкой.
Он поднял голову: напротив него сидела Исии.
В серых рассветных сумерках в пустом кабаре лицо ее было совсем другим: пепельным, с синими тенями под глазами и таким красивым, что Ганс сразу же вспомнил Суламифь.
– Зачем вы мне вчера так говорили?
– Я позволяю себе делать то, что хочу... Нам так мало отпущено, да еще делать то, что противно твоему существу... Ложь противна нашему существу.
– А делать больно – это приятно вашему существу? – Ганс поднялся. – Тут выпить нечего?
– Можно взять с полки. Бармен ушел спать, я просила его не будить вас. Вы так сладко спали...
Он взял с полки бутылку виски, налил себе и выпил.
– Кто вам рассказал обо мне?
Она пожала плечами, ничего не ответила, только вздохнула.
– Выпейте.
– Я не пью.
– Почему? Я не стану тащить вас к себе.
– Я понимаю. Просто мне нельзя пить.
– Почему? Надо пить. Всем. Особенно в тропиках.
– Вы, вероятно, не англичанин? У вас очень заметный акцент.
– Я немец.
– Я только два раза видела немцев. В Таиланде и Сайгоне. Они на вас непохожи: такие шумные...
– Вы знаете, как тяжело и не нужно жить, если тебя никто не любит? – спросил он неожиданно для себя и испугался.
Она тихо улыбнулась:
– Не пугайтесь... Это я заставила вас сказать так... Вы же не собирались говорить этого. Это у вас было на самом донышке, вы даже не знали, что в вас живут эти слова... А они в вас живут, иначе бы вы их не сказали...
– Зачем вы просили меня сказать это?
Она пожала плечами:
– Не знаю...
– Тогда вы хуже, чем уличная шлюха! Ясно?! – он рассвирепел. – Зачем вы заставили меня сказать вам это? Зачем?!
– Бедный вы мой... Я и сама не знаю, зачем я заставила вас сказать это... Простите меня...
4
Доктор Ваггер, друг прокурора Берга, заехал за Люсом в «Гренаду» в восемь часов.
– Читайте этот документ, – сказал Ваггер, резко взяв с места на второй скорости, – сейчас я вам не могу его передать, я его отправлю на ваш адрес в Европу с моим верным товарищем. А пока запомните детали, вам это пригодится. Свет не включайте, не надо... Нагнитесь к щитку – так вам будет виднее... Куда вас отвезти?
– В университетский клуб, – ответил Люс и развернул хрустящие странички, переснятые на копировальной машине...
– Присмотритесь к Уолтер-Брайтону, – посоветовал Ваггер, – вы с ним все время пикируетесь, а старик совсем не так уж плох. Звоните завтра, быть может, придут известия для вас...
– Читайте этот документ, – сказал Ваггер, резко взяв с места на второй скорости, – сейчас я вам не могу его передать, я его отправлю на ваш адрес в Европу с моим верным товарищем. А пока запомните детали, вам это пригодится. Свет не включайте, не надо... Нагнитесь к щитку – так вам будет виднее... Куда вас отвезти?
– В университетский клуб, – ответил Люс и развернул хрустящие странички, переснятые на копировальной машине...
«56/19-5. Гонконг. По шифру председателя. Совершенно секретно. Р. Аусбург – Ф. Дорнброку, Бауэру.Ваггер высадил Люса за два квартала до университетского клуба.
Встреча с руководителями пекинских и гонконгских финансистов состоялась сегодня, в 10.00 по токийскому времени. Присутствовал председатель наблюдательного совета концерна «Лим лимитед» и «Чайна бэнкинг корпорейшн» мистер Лим и два неизвестных мне господина в полувоенной форме. Судя по поведению мистера Лима, он в данном случае был лицом, подчиненным этим двум господам. Один из них, лет тридцати восьми (фото, сделанное с помощью микрокамеры, прилагаю), был отрекомендован мистером Лимом как генерал авиации. (Поскольку полный отчет о беседе уже отправлен с нашим самолетом, я не останавливаюсь на деталях, с тем чтобы сосредоточиться на главном событии переговоров). Генерал начал беседу после вступительного слова мистера Лима, который заявил, что «Дорнброк К. Г.» готов в самый короткий срок вторично провести монтаж и испытание Н-бомбы, а затем приступить к опробыванию средств доставки и управления. Генерал, выразив удовлетворение сотрудничеством, отметил, что наш концерн точно выполнил взятые на себя обязательства, однако, как мы и предполагали, он добавил, что его не может далее устраивать положение, при котором всего лишь трое ученых из Гонконга и Пекина принимают участие в теоретической разработке и математических расчетах, в то время как с нашей стороны работает двадцать девять специалистов. Я рассчитывал, что г-н Дорнброк-сын внесет то компромиссное предложение, которое было санкционировано группой Н в совете наблюдателей нашего концерна. (Я был убежден после встреч с м-ром Лимом, что наше компромиссное предложение о расширении количества ученых в разработке и расчетах Н-оружия с трех до одиннадцати человек устроит наших контрагентов при условии, что мы передадим две бомбы из пяти, которые предполагается произвести в следующем году, в распоряжение лиц, стоящих в Гонконге и Пекине за министром Лимом, для охраны своих национальных границ в случае вторжения противника.) Однако неожиданно для меня и для м-ра Лима, сносившегося накануне с д-ром Бауэром, г-н Дорнброк-сын отказался подписать протокол, который бы давал санкцию на увеличение количества ученых в совместной работе над Н-оружием. Генерал задал вопрос: «Является ли эта точка зрения личным мнением г-на Дорнброка, или же это мнение большинства членов наблюдательного совета концерна?» Г-н Дорнброк в резкой форме ответил, что «наш концерн является семейным концерном и мнение большинства утверждается или опротестовывается отцом. Впрочем, без моего согласия, – добавил он, – окончательное решение любого вопроса невозможно». Генерал поставил вопрос в иной плоскости. «Следовательно, – заметил он, – дальнейшее продолжение переговоров вам представляется нецелесообразным?» Я ждал, что Дорнброк-сын решится на проведение оправданно жесткого курса – по всему было видно, что генерал согласится на наш приоритет в дальнейших теоретических поисках и вопрос будет стоять лишь о передаче финансистам Гонконга и Пекина двух или трех бомб. Однако г-н Дорнброк-сын ответил в том смысле, что дальнейшие переговоры бесполезны. Собеседники были явно обескуражены таким поворотом событий, неожиданным как для меня, так и для м-ра Лима, поставленного в крайне затруднительное положение. Таким образом, переговоры прерваны, и ответственность за срыв переговоров лежит на нашей стороне. Мы будем вынуждены удовлетворить все претензии по неустойкам, которые предъявят нам м-р Лим и те господа, с которыми он сотрудничает. Жду указаний.
15 часов 52 минуты. Аусбург».
– Присмотритесь к Уолтер-Брайтону, – посоветовал Ваггер, – вы с ним все время пикируетесь, а старик совсем не так уж плох. Звоните завтра, быть может, придут известия для вас...
5
Люс взглянул на часы, вспомнив о встрече с Хоа. Он засиделся в университетском клубе профессоров. Все-таки Уолтер-Брайтон был надоедливым собеседником.
Ваггер привез Люса в клуб потому, что Ганс Дорнброк дважды был здесь. Спрашивать о Дорнброке в открытую Люс не хотел. Он вообще никому, кроме Ваггера, не говорил о цели своей поездки. «Отдыхаю, смотрю мир, я раньше не был в Азии, это восхитительно – какой резервуар людских и промышленных мощностей; да, контрасты поражают, здесь бы снимать ленты о колониализме – не нужны декорации, картина могла бы получиться отменной, обязательно черно-белой, поскольку противоречия разительны, а сшибка добра и зла яростна – только черно-белое кино, только!» Он исподволь подходил к интересующему его вопросу, после долгих часов бесполезных, как ему казалось, словопрений. Порой Люс выключался, особенно если собеседник был нуден и неинтересен; Люс лишь кивал головой, а сам анализировал те факты, которые ему удавалось собрать за день. Пока что с фактами дело обстояло плохо. Он пошел на риск: попросил Джейн узнать у своих приятелей, как здесь проводил время Дорнброк. Он поначалу не хотел этого делать, но Ваггер ему сказал, что женщина эта странная, но честная, он имел возможность дважды убедиться в ее порядочности. «Не обращайте внимания на ее мужа. Он шпион, но кто сказал, что жена шпиона тоже из породы ищеек? Она не общается с ним, что-то у них неладно. Она им тяготится, Люс. Я не думаю, что дядя Сэм приставил ее к вам. Он вами, конечно, интересуется, вездесущий дядя Сэм, но только, мне кажется, она ему не служит. Мне было бы обидно ошибиться...»
Люс закурил и заставил себя вернуться к беседе: профессор Уолтер-Брайтон продолжал свой часовой монолог о функциональной роли закономерности в истории прогресса.
– Профессор, не надо гневить бога! – Люс поморщился. – О какой закономерности вы говорите?! Неужели прошлая война была закономерна? Или то, что сейчас делается во Вьетнаме? Неужели закономерны нацисты у меня дома? Неужели голод, фашизм, дикость, бомбежки угодны закономерности, запрограммированной – через наши гены – неким высшим разумом?!
Уолтер-Брайтон попросил себе еще стакан пива, отхлебнул глоток и сказал:
– Наше с вами мышление разнится в способе, но едино в выводе. Мы идем разными путями к единственно верному доказательству, закрепленному формулой. Я готов подстроиться к вашему способу мышления. Более того, я разовью этот ваш способ... Видите, я не называю методом то, что обязан называть методом, а, подстраиваясь к вам с самого начала, называю это способом... Это то же, что эсперимент называть опытом. В этом громадная разница – эксперимент и опыт... Итак, я продолжаю вашу мысль: «Профессор Уолтер-Брайтон, о какой закономерности вы говорите!»
– Это уже было... – сказал Люс. – Это мой метод, а не ваш способ...
– Всегда считал немцев выдержанной в отличие от нас, американцев, нацией...
– Простите. Умолкаю.
– Только не навсегда, – заметил Уолтер-Брайтон и продолжал: – Так вот, после того, что уже было вами сказано, я стану говорить за вас то, чего вы еще не говорили... Не успели сказать – уговоримся считать так... Эйнштейн ведь начал свою теорию с вольного допуска: «Предположим, есть бог...» Так чего же не договорил Люс, разбивая доводы Брайтона? «Какая, к черту, закономерность, – не договорил мистер Люс. – Не далее как месяц назад взорвали бомбу. Все было подчинено этому взрыву, даже расчеты прогнозов в гидрометеорологическом центре: синоптики считали, что ветра не будет и облако уйдет вверх, к низким слоям атмосферы, а потом воздушные потоки рассеют радиоактивные осадки в безлюдных районах океана. Но случилось непредвиденное: воздушные потоки, зародившиеся за три часа до взрыва бомбы где-то около Гренландии, переместились в Азию и со стремительной, невероятной, непредугадываемой скоростью понесли облако к густонаселенным районам, и десятки не родившихся еще гениев, а подчас и незачатых были убиты волею случая... Непредвиденные потоки воздуха, которые пока бесконтрольны и неуправляемы, смогли убить двух Моцартов, которые родились бы в начале следующего века, одного Ганди, которому в момент смерти было семь минут, и он умер, потому что облако прошло над нашим городом (я сам наблюдал его движение). Резерфорда, который сосал материнскую грудь в Гонконге, и Христа, который играл в пряталки со своей сестрой в Маниле. Она, его сестра, останется в живых, потому что случилось глупое чудо: он облучился, а она нет... Вообще-то, первыми гибнут талантливые – это закон, увы... Следовательно, – должен продолжать мой друг Люс, – одно облако, рожденное одним взрывом ядерной бомбы, уже убило семь человек, искалечило сорок и убьет в течение ближайших трех лет еще человек двести – триста, по самым грубым подсчетам... О какой же закономерности развития вы тут болтали, американец?!» Но американец вам ответил, – сказал Уолтер-Брайтон, – это уже я говорю, – пояснил он, – закономерность всегда рождается случайностью; всякая случайность обязательно выражает какую-то закономерность. Ньютон случайно посмотрел на яблоню и вывел закон земного притяжения. Но ведь он не случайно смотрел на яблоню – дурак смотрит на нее чаще, чем гений; он попросту размышлял, и все его душевные и физические порывы были предопределены заранее рассчитанной программой научного подвига, лишь поэтому фиксация случайного сделалась первоосновой закона, определяющего бытие...
Уолтер-Брайтон снова отхлебнул пива и в тишине, которая была еще более явственной оттого, что под потолком мерно крутились лопасти пропеллера, разгонявшие влажный горячий воздух, добавил:
– А мои соплеменники во Вьетнаме... Я не думаю их оправдывать, спаси меня бог, это позор Америки. Что же касается новых нацистов в Германии, то это ваша забота, дорогой Люс. Я свое отбомбил в сорок пятом. Мы помогли стереть с лица земли Гитлера. Так отчего же сейчас снова появились гитлеровцы? Случайность? Или закономерность?
Ваггер привез Люса в клуб потому, что Ганс Дорнброк дважды был здесь. Спрашивать о Дорнброке в открытую Люс не хотел. Он вообще никому, кроме Ваггера, не говорил о цели своей поездки. «Отдыхаю, смотрю мир, я раньше не был в Азии, это восхитительно – какой резервуар людских и промышленных мощностей; да, контрасты поражают, здесь бы снимать ленты о колониализме – не нужны декорации, картина могла бы получиться отменной, обязательно черно-белой, поскольку противоречия разительны, а сшибка добра и зла яростна – только черно-белое кино, только!» Он исподволь подходил к интересующему его вопросу, после долгих часов бесполезных, как ему казалось, словопрений. Порой Люс выключался, особенно если собеседник был нуден и неинтересен; Люс лишь кивал головой, а сам анализировал те факты, которые ему удавалось собрать за день. Пока что с фактами дело обстояло плохо. Он пошел на риск: попросил Джейн узнать у своих приятелей, как здесь проводил время Дорнброк. Он поначалу не хотел этого делать, но Ваггер ему сказал, что женщина эта странная, но честная, он имел возможность дважды убедиться в ее порядочности. «Не обращайте внимания на ее мужа. Он шпион, но кто сказал, что жена шпиона тоже из породы ищеек? Она не общается с ним, что-то у них неладно. Она им тяготится, Люс. Я не думаю, что дядя Сэм приставил ее к вам. Он вами, конечно, интересуется, вездесущий дядя Сэм, но только, мне кажется, она ему не служит. Мне было бы обидно ошибиться...»
Люс закурил и заставил себя вернуться к беседе: профессор Уолтер-Брайтон продолжал свой часовой монолог о функциональной роли закономерности в истории прогресса.
– Профессор, не надо гневить бога! – Люс поморщился. – О какой закономерности вы говорите?! Неужели прошлая война была закономерна? Или то, что сейчас делается во Вьетнаме? Неужели закономерны нацисты у меня дома? Неужели голод, фашизм, дикость, бомбежки угодны закономерности, запрограммированной – через наши гены – неким высшим разумом?!
Уолтер-Брайтон попросил себе еще стакан пива, отхлебнул глоток и сказал:
– Наше с вами мышление разнится в способе, но едино в выводе. Мы идем разными путями к единственно верному доказательству, закрепленному формулой. Я готов подстроиться к вашему способу мышления. Более того, я разовью этот ваш способ... Видите, я не называю методом то, что обязан называть методом, а, подстраиваясь к вам с самого начала, называю это способом... Это то же, что эсперимент называть опытом. В этом громадная разница – эксперимент и опыт... Итак, я продолжаю вашу мысль: «Профессор Уолтер-Брайтон, о какой закономерности вы говорите!»
– Это уже было... – сказал Люс. – Это мой метод, а не ваш способ...
– Всегда считал немцев выдержанной в отличие от нас, американцев, нацией...
– Простите. Умолкаю.
– Только не навсегда, – заметил Уолтер-Брайтон и продолжал: – Так вот, после того, что уже было вами сказано, я стану говорить за вас то, чего вы еще не говорили... Не успели сказать – уговоримся считать так... Эйнштейн ведь начал свою теорию с вольного допуска: «Предположим, есть бог...» Так чего же не договорил Люс, разбивая доводы Брайтона? «Какая, к черту, закономерность, – не договорил мистер Люс. – Не далее как месяц назад взорвали бомбу. Все было подчинено этому взрыву, даже расчеты прогнозов в гидрометеорологическом центре: синоптики считали, что ветра не будет и облако уйдет вверх, к низким слоям атмосферы, а потом воздушные потоки рассеют радиоактивные осадки в безлюдных районах океана. Но случилось непредвиденное: воздушные потоки, зародившиеся за три часа до взрыва бомбы где-то около Гренландии, переместились в Азию и со стремительной, невероятной, непредугадываемой скоростью понесли облако к густонаселенным районам, и десятки не родившихся еще гениев, а подчас и незачатых были убиты волею случая... Непредвиденные потоки воздуха, которые пока бесконтрольны и неуправляемы, смогли убить двух Моцартов, которые родились бы в начале следующего века, одного Ганди, которому в момент смерти было семь минут, и он умер, потому что облако прошло над нашим городом (я сам наблюдал его движение). Резерфорда, который сосал материнскую грудь в Гонконге, и Христа, который играл в пряталки со своей сестрой в Маниле. Она, его сестра, останется в живых, потому что случилось глупое чудо: он облучился, а она нет... Вообще-то, первыми гибнут талантливые – это закон, увы... Следовательно, – должен продолжать мой друг Люс, – одно облако, рожденное одним взрывом ядерной бомбы, уже убило семь человек, искалечило сорок и убьет в течение ближайших трех лет еще человек двести – триста, по самым грубым подсчетам... О какой же закономерности развития вы тут болтали, американец?!» Но американец вам ответил, – сказал Уолтер-Брайтон, – это уже я говорю, – пояснил он, – закономерность всегда рождается случайностью; всякая случайность обязательно выражает какую-то закономерность. Ньютон случайно посмотрел на яблоню и вывел закон земного притяжения. Но ведь он не случайно смотрел на яблоню – дурак смотрит на нее чаще, чем гений; он попросту размышлял, и все его душевные и физические порывы были предопределены заранее рассчитанной программой научного подвига, лишь поэтому фиксация случайного сделалась первоосновой закона, определяющего бытие...
Уолтер-Брайтон снова отхлебнул пива и в тишине, которая была еще более явственной оттого, что под потолком мерно крутились лопасти пропеллера, разгонявшие влажный горячий воздух, добавил:
– А мои соплеменники во Вьетнаме... Я не думаю их оправдывать, спаси меня бог, это позор Америки. Что же касается новых нацистов в Германии, то это ваша забота, дорогой Люс. Я свое отбомбил в сорок пятом. Мы помогли стереть с лица земли Гитлера. Так отчего же сейчас снова появились гитлеровцы? Случайность? Или закономерность?
6
В вестибюле отеля Люса ждали журналисты.
– Что вас будет интересовать? – спросил он. – Подробности берлинского дела? Тогда разговор у нас не пойдет – об этом уже писали наши газеты.
– Вы сейчас в Азии, – заметил высокий молодой китаец с диктофоном на плече. – Мы не любим резкостей сначала, мы, впрочем, умеем быть резкими в конце. Почему вы решили, что нас интересует берлинское дело? Нас интересуете вы – художник Люс.
– Режиссера легко купить, сказав ему на людях, что он художник, – вздохнул Люс. – Мы все страдаем комплексом неполноценности, который замешан на избыточности честолюбия в каждом из нас.
– Значит, поговорим? – улыбнулся журналист и обернулся к коллегам: – Пошли, ребята, Люс зовет нас.
Они спустились в темный бар; глухо урчал кондиционер, было прохладно, и Люс отчего-то вспомнил тот бар в Ганновере, где собрались старички из «лиги защиты чистой любви», и подумал, как давно все это было и каким он тогда был другим.
– Мистер Люс, я представляю газету «Дейли мэйл», меня зовут Ли Пэн, – сказал пожилой, в шелковом черном костюме, седоватый человек, – мне хотелось бы спросить вас: почему вы пришли в искусство?
– Вопрос ваш необъятен. Мне трудно ответить на ваш вопрос. Вообще-то, я не умею говорить. Хорошо говорят поэты и критики... Видимо, человека приводит в искусство желание самовыразиться. Весь вопрос в том объеме информации, которым начинен человек. Что он может выразить? Исповедь хороша, если с ней пришел в мир Руссо. Или шофер, который отдаст себя в руки биофизиков, чтобы те записали на магнитофонную ленту, что живет в нем ежеминутно. Человек весь соткан из противоречий, в нем легко уживается зло с добром. И он, человек, всегда склонен видеть в себе добро. Я не хотел обидеть шофера, простите меня.
– Мистер Люс, вы сказали о комплексе неполноценности. Каждый художник страдает им?
– Категоричность вопроса предполагает категоричность ответа, а я не знаю, что вам ответить. Не просите меня отвечать за всех. Было бы замечательно, научись каждый отвечать за себя.
– Вы индивидуалист?
– Художник не может быть индивидуалистом, поскольку он стремится выразить себя не стене, а людям; каждый художник ищет аудиторию; разобщенность двадцатого века подвигнула искусство на рождение кинематографа: некто точно учел жажду зрелищ и гнет скуки...
– Значит, потребитель создает нужное ему искусство?
– Вам бы за круглый стол интеллектуалов, – усмехнулся Люс, – они великолепно пикируются и точны в рапирных ответах: я имею в виду руководителей интеллектуалов и критиков. А вообще-то вы правы: потребитель рождает искусство. Шекспира родил королевский двор, как, впрочем, и он впоследствии родил новый метод королевского правления, ибо владыки прислушиваются к мнению художника, даже после того, как они отдали приказ казнить его.
– Вы боитесь владык?
– Я боюсь конформизма. Владычество предполагает личностность, а это уже кое-что, поскольку есть возможность либо утверждать явление, либо бороться против него. Конформизм, как высшее проявление утилитарности двадцатого века, безлик, а потому могуч. Можно бороться с ветряными мельницами – их было в Кампо де Криптано не более сорока штук. Невозможно бороться с комформизмом – он суть порождение машинной цивилизации.
– Значит, положение безвыходное, если вы не можете бороться с тем, чего вы больше всего боитесь?
– Положение трудное, – ответил Люс. – Я не обольщаюсь, я выхода не предложу. Выход, видимо, будет предложен самим прогрессом, это явление саморегулирующееся. Я боюсь отнести себя к элитарному слою общества, это одна из форм расизма, однако, с моей точки зрения, лишь элитарный слой в обществе, выступающий в качестве некоего арбитра, морального арбитра, не позволит обществу остаться аморфным.
– Кого вы относите к элитарному слою общества? Только художников?
– Если рабочий мыслит, он по праву может считаться элитой в элите. Я считаю отличительной чертой элитарности умение мыслить революционно, вровень с прогрессом, с наукой. Извечные ценности морали, которые несет в себе элитарная прослойка, – я отношу сюда не только людей высокого искусства и науки, но и тех, кто свято следует извечным принципам, – могут спасти человечество от того духа приспособленчества, который предполагает конформизм. В условиях конформизма слабые надевают личину силы, чтобы не быть освистанными, а всякое отклонение от стандарта несет человеку моральную, а подчас и физическую гибель – нет ничего страшнее слепоты общества, это страшнее, чем истинная слепота одного человека. И если я что-либо ненавижу, так это конформизм – оборотную сторону любого тоталитарного государства, нацистского в первую очередь.
– О вас пишут как о крайне левом. Вы действительно примыкаете к ультралевым?
– Я не очень-то согласен с делением искусства по принципу унтер-офицерской всезначимости. Достоевский считался крайне правым, а Вагнера причислили к лику ультра. Страшно, когда бездарь одевается в тогу левого...
– А когда талант примеряет пиджак правого?
– Мне нужны ордена и регалии для того, чтобы защищать мое искусство.
– Какими орденами вы награждены, мистер Люс?
– Что вас будет интересовать? – спросил он. – Подробности берлинского дела? Тогда разговор у нас не пойдет – об этом уже писали наши газеты.
– Вы сейчас в Азии, – заметил высокий молодой китаец с диктофоном на плече. – Мы не любим резкостей сначала, мы, впрочем, умеем быть резкими в конце. Почему вы решили, что нас интересует берлинское дело? Нас интересуете вы – художник Люс.
– Режиссера легко купить, сказав ему на людях, что он художник, – вздохнул Люс. – Мы все страдаем комплексом неполноценности, который замешан на избыточности честолюбия в каждом из нас.
– Значит, поговорим? – улыбнулся журналист и обернулся к коллегам: – Пошли, ребята, Люс зовет нас.
Они спустились в темный бар; глухо урчал кондиционер, было прохладно, и Люс отчего-то вспомнил тот бар в Ганновере, где собрались старички из «лиги защиты чистой любви», и подумал, как давно все это было и каким он тогда был другим.
– Мистер Люс, я представляю газету «Дейли мэйл», меня зовут Ли Пэн, – сказал пожилой, в шелковом черном костюме, седоватый человек, – мне хотелось бы спросить вас: почему вы пришли в искусство?
– Вопрос ваш необъятен. Мне трудно ответить на ваш вопрос. Вообще-то, я не умею говорить. Хорошо говорят поэты и критики... Видимо, человека приводит в искусство желание самовыразиться. Весь вопрос в том объеме информации, которым начинен человек. Что он может выразить? Исповедь хороша, если с ней пришел в мир Руссо. Или шофер, который отдаст себя в руки биофизиков, чтобы те записали на магнитофонную ленту, что живет в нем ежеминутно. Человек весь соткан из противоречий, в нем легко уживается зло с добром. И он, человек, всегда склонен видеть в себе добро. Я не хотел обидеть шофера, простите меня.
– Мистер Люс, вы сказали о комплексе неполноценности. Каждый художник страдает им?
– Категоричность вопроса предполагает категоричность ответа, а я не знаю, что вам ответить. Не просите меня отвечать за всех. Было бы замечательно, научись каждый отвечать за себя.
– Вы индивидуалист?
– Художник не может быть индивидуалистом, поскольку он стремится выразить себя не стене, а людям; каждый художник ищет аудиторию; разобщенность двадцатого века подвигнула искусство на рождение кинематографа: некто точно учел жажду зрелищ и гнет скуки...
– Значит, потребитель создает нужное ему искусство?
– Вам бы за круглый стол интеллектуалов, – усмехнулся Люс, – они великолепно пикируются и точны в рапирных ответах: я имею в виду руководителей интеллектуалов и критиков. А вообще-то вы правы: потребитель рождает искусство. Шекспира родил королевский двор, как, впрочем, и он впоследствии родил новый метод королевского правления, ибо владыки прислушиваются к мнению художника, даже после того, как они отдали приказ казнить его.
– Вы боитесь владык?
– Я боюсь конформизма. Владычество предполагает личностность, а это уже кое-что, поскольку есть возможность либо утверждать явление, либо бороться против него. Конформизм, как высшее проявление утилитарности двадцатого века, безлик, а потому могуч. Можно бороться с ветряными мельницами – их было в Кампо де Криптано не более сорока штук. Невозможно бороться с комформизмом – он суть порождение машинной цивилизации.
– Значит, положение безвыходное, если вы не можете бороться с тем, чего вы больше всего боитесь?
– Положение трудное, – ответил Люс. – Я не обольщаюсь, я выхода не предложу. Выход, видимо, будет предложен самим прогрессом, это явление саморегулирующееся. Я боюсь отнести себя к элитарному слою общества, это одна из форм расизма, однако, с моей точки зрения, лишь элитарный слой в обществе, выступающий в качестве некоего арбитра, морального арбитра, не позволит обществу остаться аморфным.
– Кого вы относите к элитарному слою общества? Только художников?
– Если рабочий мыслит, он по праву может считаться элитой в элите. Я считаю отличительной чертой элитарности умение мыслить революционно, вровень с прогрессом, с наукой. Извечные ценности морали, которые несет в себе элитарная прослойка, – я отношу сюда не только людей высокого искусства и науки, но и тех, кто свято следует извечным принципам, – могут спасти человечество от того духа приспособленчества, который предполагает конформизм. В условиях конформизма слабые надевают личину силы, чтобы не быть освистанными, а всякое отклонение от стандарта несет человеку моральную, а подчас и физическую гибель – нет ничего страшнее слепоты общества, это страшнее, чем истинная слепота одного человека. И если я что-либо ненавижу, так это конформизм – оборотную сторону любого тоталитарного государства, нацистского в первую очередь.
– О вас пишут как о крайне левом. Вы действительно примыкаете к ультралевым?
– Я не очень-то согласен с делением искусства по принципу унтер-офицерской всезначимости. Достоевский считался крайне правым, а Вагнера причислили к лику ультра. Страшно, когда бездарь одевается в тогу левого...
– А когда талант примеряет пиджак правого?
– Мне нужны ордена и регалии для того, чтобы защищать мое искусство.
– Какими орденами вы награждены, мистер Люс?