– Ты не назвал меня?
   – Я не назову тебя. Я сниму показание... Вернее, это не было показанием. Это был разговор...
   – Если бы ты любил меня, ты бы не упомянул моего имени даже в разговоре.
   – А если из-за того, что ты не хочешь дать показаний, я попаду в тюрьму?!
   – Я провела с тобой ночь, Люс... Это невозможно, пойми... Я ведь не потаскуха с улицы... Я увлеклась тобой, но ты – это мое, и никто никогда не должен об этом узнать...
   – Я – это твое, – повторил Люс, – ты заметила, мы все время говорим каждый о себе...
   – Я говорю сейчас не о себе. Я говорю о детях. Прости меня, может быть, я сентиментальная немецкая клуша, но я...
   – Я такой же сентиментальный немецкий отец. В этом мы квиты. Будь здорова, Эжени, постарайся на меня не сердиться.
   – Если бы ты любил меня, ты бы не сказал сейчас так жестоко.
   – Да? Может быть. Но мы что-то не очень говорили о любви. Мы ею занимались. Наверное, это очень плохо. Тебе плохо дома, и мне плохо, и мы решили попробовать обмануть самих себя. А в этом нельзя обманывать, потому что тогда начинается скотство... Ну, я пойду. А то наговорю еще каких-нибудь гадостей. Единственное, на что я не имел права, так это слушать тебя, когда ты рассказывала мне, какой у тебя мерзавец муж, как он жесток с тобой и как он предает тебя со шлюхами... Нора, видимо, говорит про меня то же самое.
   Люс поднялся и, не попрощавшись, ушел. Он ехал по городу на огромной скорости, и ветер рвал его волосы, и это было все, что он воспринимал сейчас в мире, – ветер, который рвал его волосы.
   «В столб, – лениво и как-то отстраненно думал Люс, – и все. Хватит. Я даже боли не почувствую – машина взорвется... Кто может понять, как устает художник? Каждая картина – это пытка. Даже если предаешь себя ради денег. И предательский фильм надо сделать так, чтобы в нем была закончена логика предательства, сюжет предательства и чтобы это понравилось зрителям-предателям... Хорошо, что она сейчас мне все сказала... Хоть не будет иллюзий! Я – пуля на излете. И надо признаться себе в этом. Поэтому сейчас надо вернуться к прокурору и показать зубы, а не искать столб. Хотя это же он призывал показать зубы? Он тоже играет какую-то свою игру, эта старая сволочь».
   После того как Люс сделал дополнительные сообщения Бергу, и в частности сказал, что никакой женщины с ним в ту ночь не было и что он был один, Берг предъявил ему обвинение в лжесвидетельстве, в сокрытии фактов по делу гибели Дорнброка и, для того чтобы следствие могло продолжаться нормально, вынес постановление о его аресте.

3

   – Алло, соедините меня с Венецией, остров Киприани, пансионат Корачио, фрау Люс. Да, немедленно. – Берг обернулся к секретарше и попросил: – Проверьте еще раз, чтобы разговор писался на пленку. Этот разговор я приобщу к делу. Да, да, слушаю вас! Хорошо, я подожду. – Он снова обернулся и секретарше.
   – Я проверяла трижды, господин прокурор... Все в порядке. Диктофон подключен к сети.
   – Хорошо, – проворчал Берг. – Она сейчас на пляже. Это рядом, за ней пошли. Знает, что муж в тюрьме, и лежит на пляже... Какая прелесть, а?
   – Как он ведет себя в камере, господин прокурор? – не сдержавшись, спросила секретарша – ее одолевало любопытство.
   – Хорошо, – ответил Берг. – Он ведет себя пристойно. Алло! Да, да! Фрау Люс, здравствуйте! Прокурор Берг. Я звоню к вам вот по какому поводу... Уже читали? Понятно. Скажите, фрау Люс, что вы хранили у себя в ларчике, в спальной комнате?
   – Он отравился именно тем порошком? – после долгой паузы спросила Нора Люс.
   Берг облегченно откинулся на спинку кресла и чуть подмигнул секретарше.
   – Нет, нет, – сказал он, – не тем. Значит, порошок, который был в ларце, принадлежал вам?
   – Да.
   – Ваш муж знал о нем?
   – Нет. Я не знаю, что ответить... Как мне надо ответить, чтобы это не обернулось против Люса?..
   – Отвечайте правду. Итак, он не знал о том, что вы храните у себя в ларчике цианистый калий?
   – Нет.
   – Где вы его достали?
   – Я не могу говорить об этом... Нас слишком многие слышат.
   – Я предъявлю иск к тем, кто попробует разгласить нашу беседу, а это могут сделать лишь телефонистки нашего и вашего международных узлов. Их номера занесены нами в протокол, так что говорите спокойно. Где вы достали этот порошок?
   – Может быть, мы поговорим, когда я вернусь в Берлин?
   – Если потребуется, я вызову вас для допроса. Итак, где и когда вы достали этот порошок?
   – Мне достал этот порошок мой друг.
   – Друг? Какой друг? Зачем? Вы его просили об этом?
   – Нет! Я неверно сказала. У меня есть друг. Он доктор. Я была у него в кабинете и там взяла порошок. У него был открыт сейф, и я взяла там этот порошок. Он ничего не доставал мне... Я сама...
   – Как зовут вашего друга?
   – Я не назову вам его имени.
   – Тогда я сообщаю вам, что ваш муж арестован именно потому, что в вашем ларце обнаружен яд! И если вы не скажете мне сейчас имя вашего друга и его адрес, я не обещаю вам быстрого свидания с мужем. Даже если в этом сейчас не заинтересованы вы, то ваши дети, я думаю, будут придерживаться иной точки зрения.
   – Тот человек, у которого я взяла этот порошок, ни в чем не виноват!
   – В организме покойного Ганса Дорнброка был обнаружен идентичный яд. А погиб он в вашей квартире. Мне надо видеть этого вашего друга и спросить его, сколько именно порошка у него пропало и как он скрыл эту пропажу от властей!
   Лицо Берга сейчас было яростным. Напряженно вслушиваясь в тугое, монотонное молчание, он быстро двигал нижней челюстью, будто жевал свою бессолевую котлетку.
   Фрау Люс спросила:
   – Я прочитала в газетах, что мой муж в ту ночь, когда погиб Ганс, находился в каком-то кабаке. Словом, он не ночевал дома. Вот пусть он и постарается вам объяснить, зачем и почему у меня в ларце был яд. Один-единственный пакетик. Все. Больше я вам ничего не скажу...
   И она повесила трубку.
   Берг поднялся из-за стола. Он долго ходил по кабинету, а потом взорвался:
   – Слюнтяй! И еще берется делать фильмы против наци! А две потаскухи предают его, и он ничего с ними не может поделать! Одна спокойно сидит на курорте и ждет, пока ее мужа будут судить, а вторая... Лотта, вызовите машину... Хотя нет, не надо. Соедините меня с фрау Шорнбах... Я очень не люблю быть наблюдателем, особенно когда человека топят не в море, а в ушате с бабьими помоями!
   Он подошел к телефону – фрау Шорнбах была на проводе.
   – Алло, это прокурор Берг! Не вздумайте кидать трубку! Приезжайте ко мне немедленно, если не хотите, чтобы наш разговор записали на пленку в ведомстве вашего мужа.
 
   Когда Шорнбах пришла к прокурору, он сразу же начал наступление:
   – Вы готовы подтвердить под присягой, что не были вместе с Люсом в «Эврике»? Прежде чем вы ответите мне, постарайтесь понять следующее: я докажу, что вы были о Люсом в кабаке, я докажу это, как дважды два. Ваш муж должен был говорить вам, что Берг зря никогда ничего не обещает, но, пообещав, выполняет – и не его, Берга, вина, что над ним, Бергом, есть еще начальники... Иначе, я думаю, вы бы не носили фамилию Шорнбах, потому что ваш муж только сейчас должен был выйти из тюрьмы как генерал Гитлера. А доказав, что вы были с Люсом в кабаке с двух часов ночи до шести утра, я сразу же предам это гласности. Но перед этим я привлеку вас в качестве обвиняемой за дачу ложных показаний, фрау Шорнбах. Если же вы скажете мне под присягой правду, я сделаю все, чтобы ваше имя не попало в печать. Я не могу вам гарантировать этого, но я приложу к этому все усилия. Итак, где вы были в, дочь с двадцать первого на двадцать второе?
   – Я была дома.
   – Вы не были в баре «Эврика» с режиссером Люсом в ту ночь?
   – Я была дома, господин прокурор, ибо я не могла бросить детей, так как муж был в отъезде и в доме не оставалось никого, кроме садовника и няни.
   Берг поправил очки и спросил:
   – Значит, я должен вас понимать так, что вы не покидали ваш дом в ту ночь?
   – Да.
   – В таком случае, как вы объясните ваш выезд с шофером на Темпельгоф в час ночи? Вы ездили встречать Маргарет, которая пролетала через Берлин, направляясь в Токио, не так ли? Вы забыли об этом?
   – Ах да, верно, я выезжала встретить мою подругу, мы не виделись три года, и она летела из Мадрида в Токио... Я передала ей посылку...
   – Вы передали ей посылку?
   – Конечно.
   – Не лгите! Вы не виделись с подругой Маргарет, потому что рейс из Мадрида в ту ночь из-за непогоды был завернут в Вену!
   – Я... почему, я же...
   – Не лгите! Я, а не вы только что говорил с Токио! С вашей Маргарет! Не лгать мне! – рявкнул Берг и ударил ладонью по столу. – У меня вопросов больше нет. Вы солгали под присягой, и я вынужден арестовать вас, фрау Шорнбах.
   – Нет! Нет, господин прокурор! Нет!
   «Как он мог спать с этой дрянью? Вся рожа потекла, все ведь нарисованное. Михель прав: женщину надо отправлять в баню и встречать ее у входа; если она осталась такой же, как была до купания, тогда можно звать на ужин...»
   – Где вы встретились с Люсом?
   – На Темпельгофе я взяла такси и подъехала к «Эврике».
   – А ваш шофер?
   – Я отпустила его. Я сказала, что обратно доберусь на такси.
   – Когда это было?
   – Без десяти два. Или в два. Нет, без десяти два.
   – Куда уходил из «Эврики» Люс?
   – Он никуда не уходил. Мы слушали программу и танцевали.
   – Когда вы ушли оттуда?
   – В пять. Или около пяти.
   «Хоть в пять сорок, – подумал Берг. – Или в семь. Мне важно то, что они были вместе, когда наступила смерть Ганса».
   Отпустив Шорнбах, Берг попросил секретаря:
   – Всех, кто фигурировал на пленке Люса вместе с Кочевым, вызовите ко мне завтра. Если не управимся – допросы будем продолжать и послезавтра...

4

   «Тюрьма располагает к анализу, и я не премину воспользоваться этим. Я сейчас попробую все проанализировать. Этим я буду бороться с безысходным отчаянием, которое охватило меня, – не потому, что я боюсь будущего; будущего боятся люди, виноватые в чем-то перед совестью, законом или богом. Я чист. Отчаяние – от другого; оно от обостренного ощущения бессилия человека перед обстоятельствами. Вот эта некаммуникабельность личности и общества ввергает меня в отчаяние, только это, и ничто другое.
   В чем моя вина или наша – неважно. В чем она? В том, что с самого начала мы с тобой не приняли закон, общий для обоих. Закон призван объединять разность устремлений и характеров, несовместимость индивидуальностей в единое целое, где гарантии весомы и постоянны. У нас с тобой не было ни закона, ни гарантий. Ты была создана по образу и подобию твоих предков, я – своих. Мы были разные, когда увиделись, и когда полюбили друг друга, и когда у нас появился первый сын, и когда появился второй. Мы с тобой были разными и когда я еще был репортером, и когда я только пробовал ассистировать режиссерам; мы с тобой остались разными, когда я начал делать свои фильмы. Я шел в нашем волчьем мире через борьбу.
   Иногда я лез через колючую проволоку, и рвало мне не только одежду, но и кожу; иногда, замирая от страха, я бросался в атаку, и мне пробивали пулями сердце. Мне его уже много раз пробивали, и порой мне кажется, что я живу мертвым. Я чувствую себя живым, когда смотрю на наших детей и слышу их или когда вдруг из сумятицы мыслей выстроится сюжет будущей картины...
   Паоло как-то сказал мне: «Тебе необходим тыл. Тогда ее ревность будет уравновешиваться преданностью и всепрощением твоей подруги. Ты должен завести себе подругу, как противовес бесконечным бомбежкам Норы. Я ее очень люблю, но она бывает невозможна со своими сценами, со своей слепой ревностью и безответственной сменой настроений».
   «А есть ли такие подруги?» – спросил я тогда Паоло. «Наверное, есть. А если и нет, тогда надо выдумать. Вольтер ведь советовал выдумать бога». – «Так, может быть, мне попробовать заново придумать себе Нору?» – подумал я, но говорить этого Паоло не стал, потому что я знал, как он мне ответит. Он бы знаешь как мне ответил? Он бы ответил мне примерно так: «Вы прожили вместе десять лет. Она знала тебя, когда ты был никем, она знала тебя, когда ты побеждал, проигрывал, блевал от ярости, болел от счастья и обделывался от страха. Ты же не можешь лишить ее памяти? Она просто человек, прекрасный человек, а ты недочеловек или сверхчеловек – это как тебе угодно, потому что она живет в мире реальном, а ты живешь в хрупком мире, созданном тобой самим. Ты ведь просил ее посмотреть „Восемь с половиной“, и она сказала тебе, что это гадость, разве нет? А кто сможет гениальнее Феллини выразить художника? Никто. Это ведь точно». Я не зря ничего не сказал Паоло, я очень хотел попробовать придумать тебя заново. И я поехал в Ганновер продолжать работу. Знаешь, это необходимо для меня – скрыться, запереться в отеле, сидеть по десять часов за столом, и писать какое-нибудь слово на полях, и рисовать морды, а потом начать валять свою муру. И если пойдет, если много страниц будет возле машинки, и я не буду сходить с ума, что и на этот раз окажусь банкротом, и если работа будет идти каждый день, то я двину в какой-нибудь кабак, где будет очень шумно, и мне будет хорошо, когда я буду сидеть за столиком с бандитами, маклерами, кокаинистами, проститутками, и я буду счастлив, потому что там, дома, меня ждет самая прекрасная женщина, которую я знал, и что она молит бога за мою работу и меня... А я получал твои гадкие телеграммы...
   Сейчас, анализируя наше прошлое, я думаю: а может быть, мои враги – как выяснилось, их у меня немало, и это люди серьезные – подбрасывали тебе что-то против меня, зная, что художника легче всего уничтожить руками самых близких? Никто не переживает предательство так глубоко, как художник, – не я это открыл, так что не будем спорить. Впрочем, художник ли я? Не знаю. Но предательство самых близких я переживаю, как художник. Прости меня. Или ты больна ревностью? Есть, оказывается, такая болезнь, разновидность паранойи.
   Так вот, о нашем «деле»... У меня пошла работа. Неплохо пошла. А тут твои телеграммы. Телеграммы барыни, которой нечего делать в этом мире, кроме как устраивать сцены. (Бедный Скотт Фитцджеральд! Помнишь, как Хэм описал его трагедию? Он первым написал о том, что сцены жены приводят мужа, который ее любит, к импотенции. Это старик написал здорово, ты это просмотри еще раз в «Празднике, который всегда с тобой».)
   Словом, я пошел в бар – напиться. Знаешь, когда чувствуешь себя одиноким и обворованным, надо обязательно напиться, чтобы завтра продолжать работу. Тогда будет стыдно своей слабости: «Ну ладно, ну шлет гадкие телеграммы, а ты что же? Оказался слабее вздорной бабы? Черт с ней, пусть шлет свои телеграммы».
   Лучше бы сменить, конечно, отель, чтобы не читать эту твою гадость. И вот в том баре я встретился с ней. Наверное, ты со своими вздыхателями говорила так же, как она со мной. Она тоже умна – вроде тебя, но на поверку оказалась такой же глупой, как и ты. И еще подлой. Хотя глупость страшнее подлости. Так вот, она говорила, и я говорил, я молчал, и она молчала, и пили мы на равных, и была она в отличие от потаскушек, с которыми я встречался после твоих сцен, – это была моя месть тебе, только месть, – была она чем-то похожа на тебя, но только она не ревновала меня и не посылала мне телеграммы. Теперь-то я понял: она просто не имела на это права. Знаешь, лучшая форма любви – это когда на нее не имеешь права. (Боже мой, как приятно сидеть в тюрьме и не думать о завтрашней съемке и о том, что надо договариваться с герром Сабо о прокате картины в Англии, и не надо выслушивать истерики продюсера о перерасходе денег, и не надо думать о том, что ты просила сменить дом на район Миттльзее – там сухо, а ты не переносишь сырости.)
   Закон... Что такое закон? Это когда человек знает, что, преступив его, в любой сфере деятельности (деятельности, повторяю я, а не разговора, помысла, бравады, игры), он делается правонарушителем и его карают в меру строгости, которая предписана той или иной статьей кодекса. Помнишь, как-то ты сказала мне «скотина»? (Хотя это было так часто, что ты могла забыть.) «Скотина» – это оскорбление словом. За это ты могла быть оштрафована, и тебе пришлось бы попросить у меня денег, чтобы уплатить в казну государства штраф за нарушение закона. Ты пригласила бы адвоката, и тот стал бы доказывать, что я был тебе неверен, а поэтому ты и назвала меня скотиной. Но мой адвокат доказал бы, что я не изменял тебе, а даже если бы и был уличен тобой в измене, ты могла бы – в соответствии с буквой закона – развестись со мной. Развестись – это по закону, лишь оскорбление беззаконно. Ты не хотела развода. Ладно. Тогда возникает вопрос о гарантиях. Где гарантия, что ты снова не будешь ревновать меня попусту и устраивать сцены? Я лгал себе все время – не было таких гарантий. Ты мстила мне за что-то такое, чего в тебе не было, но было во мне. (Чего же в тебе не было, а было во мне? Ну конечно же во мне не было породы, я был суетлив, блудлив, нечестен, болтлив... А что? Все верно. Я не спорю.) Значит, нас с тобой связывало помимо детей то, что называют в порядочных книгах о любви ночью? Значит, прелесть моя (ура, я в тюрьме, и ты со мной не поспоришь!), скотство, одно лишь скотство! Все! На сегодня хватит. Ложусь спать.
   ...Я перечитал то, что написал сегодня утром. Все не то, и все не так. Я люблю тебя, и ты любишь меня, и мы обречены. Только я обречен уйти первым. Не потому, что я лучше, а ты хуже, просто мужчина всегда впереди, и он принимает первым всю мерзость этого мира на себя.
   Одно бесспорно: никогда еще мне не было так спокойно, как здесь. И это не сладостное чувство мести: я, мол, невиновен, а вы меня держите взаперти. Нет. Просто в тюрьме обретаешь свободу духа и отходишь от каторжной суеты каждодневности.
   И еще я одно понял: я так устал, что мне даже не страшно за детей. Придется тебе вспомнить стенографию и машинопись. Продашь дом – это поможет вам продержаться первые два-три года. Но ты же всегда говорила, что лучше счастливая нищета, чем такая мука, как в нашем сытом доме.
   И все-таки это письмо я отправляю. Только не отвечай мне, пожалуйста. Пусть дети напишут мне письма и что-нибудь нарисуют. Если можно, море, и пусть над морем летают птицы...»

5

   – Господин Берг, мою газету интересует, каковы причины ареста Люса.
   – Причины ареста Люса известны мне, и я не считаю возможным пока что говорить о них.
   – Кроне. Из «Телеграфа». Вы уверены в виновности Люса?
   – Ему предъявлено несколько обвинений.
   – В каком именно обвинении вы были уверены настолько, что приняли решение арестовать Люса?
   – Не в интересах следствия говорить сейчас слишком много... Одно могу сказать: я вижу много загадок в гибели Дорнброка, которая произошла на квартире Люса, – ответил Берг.
   – Нам бы хотелось знать подробности, господин прокурор. Я представляю телевидение, и мне интересно, в каком направлении идет расследование вопроса о пленке, которая была передана Люсом редактору Ленцу.
   – Я сам люблю подробности и собираю их по крупицам. И когда я наберу достаточно подробностей, я отвечу на ваш вопрос.
   – Господин прокурор, – заметил корреспондент телевидения, – мы пришли на пресс-конференцию, а не на турнир остроумия. Наша работа – информация, и, пожалуйста, постарайтесь уважительно относиться к нашей профессии.
   – Вы хотите конкретности? Извольте. Я ничего не могу сообщить вам нового по поводу пленки Люса, которую Ленц показывал по вашему каналу ТВ. Я изучаю и эту проблему.
   – Нам стало известно, что вы заинтересовались делом болгарского интеллектуала, эмигрировавшего к нам. Удалось ли вам встретиться с господином Кочевым?
   – Нет.
   – Вы собираетесь добиться встречи с ним?
   – Конечно.
   – У вас есть какие-то предположения о дне встречи?
   – У меня есть всякого рода предположения...
   – Почему вы заинтересовались бегством господина Кочева? Почему вы ищете встречи с ним?
   – У меня есть на это своя соображения.
   – Как себя ведет Люс?
   – Тюрьма – это не санаторий.
   – В прессе промелькнуло сообщение, что Дорнброк погиб насильственной смертью. Как вы можете прокомментировать это сообщение?
   – Спросите об этом автора сообщения. От нас подобного рода заявления не исходили.
   – Вы работаете в контакте с политическим отделом полиции?
   – Да, мы периодически консультируемся с майором Гельтоффом.
   – Можете ли вы назвать какие-нибудь новые имена, попавшие в сферу вашего расследования?
   – Это преждевременно.
   – Когда вы намерены прекратить расследование и передать дело в суд?
   – Очень скоро. Я надеюсь, что дело прояснится очень скоро.
   – В какой мере сильны связи Люса с левыми, господин прокурор?
   – Сейчас я изучаю связи Люса. Все его связи – с левыми и правыми, и особенно с теми, кто имел с ним контакты как с режиссером, когда он делал «Наци в белых рубашках». Больше мне нечего вам сказать, друзья. Я смогу увидеться с вами не ранее конца этой недели. В эти дни у меня будет много канцелярской волынки с оформлением дела...
 
   Берг кивнул головой на кресло и предложил:
   – Садитесь. Ваше имя Конрад Ульм?
   – Да.
   – Вы ассистент профессора социологии Пфейфера?
   – Да.
   – Покажите себя на этой фотографии, – попросил Берг, протягивая Ульму кадр, перепечатанный из кинопленки Ленца. – Вот эта машина, видите? Это вы?
   – Да.
   – А кто рядом?
   – Это Граузнец, это Урсула, я забыл ее фамилию, это болгарин, который сбежал... Это... Вот этого я не знаю... Он не из наших...
   – А машина чья?
   – Моя.
   – А кто вам предложил поездить по городу в тот день?
   – Не помню. Мы же тогда вып...
   – Выпили, выпили... Но это не моя компетенция. Пьянство за рулем карает полиция. Попробуйте вспомнить, кто предложил вам уехать с пляжа.
   – По-моему, болгарин... Он хотел посмотреть город...
   – О чем он говорил с вами?
   – Я не знал, что он сбежит, иначе я бы внимательней прислушивался к его разговорам.
   – Он был интересным собеседником?
   – Урсуле так показалось. Я с ним что-то не очень разговорился. Он показался мне чересчур веселым. Эдаким бодрячком. А я не очень-то верю бодрячкам. Особенно оттуда, из-за стены.
   – Давайте я попробую сформулировать очень важный вопрос, а вы мне ответьте на него со всей мерой серьезности... Через два дня после встречи с вами Кочев решил не возвращаться домой. Почувствовали ли вы в его разговорах, в манере поведения желание, намерение, проблеск намерения не возвращаться домой? Может быть, он спрашивал вас, как отсюда перебраться еще дальше на запад, интересовался трудоустройством, спрашивал о болгарских эмигрантах, о господах из НТС, которые дерутся с Кремлем?.. Вспомните, пожалуйста, все, что можете вспомнить.
   – Он произвел на меня впечатление бодрячка, – повторил Ульм, – шутил: «Вы все – акулы империализма...» Говорил, что не смог бы здесь жить, потому что «чувствуешь себя завернутым в целлофан – полная некоммуникабельность».
   – Он сказал вам, что не смог бы здесь жить?
   – Да. Он так говорил.
   – Значит, для вас было неожиданным сообщение о том, что Кочев решил не возвращаться на родину?
   – Для меня это было полной неожиданностью.
   – Садитесь вон за тот столик и запишите это. Я приобщу ваше показание к делу.
   – Хорошо.
   – И перечислите имена тех, кто был с вами в тот день.
   – Хорошо.
   – Если у вас возникнут какие-то новые соображения по поводу вашей встречи с Кочевым – тоже пишите.
   – Собственно, ничего нового у меня не должно возникнуть. Я, правда, был несколько удивлен его немецким, он говорил как настоящий берлинец. А в остальном он трещал, словно диктор московского радио: «Да, у вас очевидная техническая революция, да, вы сделали гигантский рывок, нет, ваш рабочий класс не может быть пассивной силой, но ваши нацисты подняли голову, и, если вы будете просто митинговать – без программы и без организации, вас сомнут в самом близком будущем». Ну и еще что-то в этом роде.
   – Вот вы все и запишите, пожалуйста. И последнее: вы не помните, он не уговаривался ни с кем из ваших приятелей о встрече?
   – Я не слышал. Может быть, Граузнец знает? Или Урсула. Она любит экзотику. Она видела первого красного в своей жизни.
   – Напишите мне ее адрес и телефон.
   – У нее нет телефона, она живет в общежитии.
   – Адрес?
   – Нойерштадт, семь. По-моему, на третьем этаже. Ее там все знают.

6

   Урсулу привезли через полчаса после того, как Ульм кончил свои показания.
   – Девятнадцатого мы уговорились о встрече – это верно. Назавтра днем мы с ним увиделись, господин прокурор... Мы выпили кофе...
   – Где вы увиделись?
   – В «Момзене».
   – В какое время?
   – В пять часов.
   – Кто платил за кофе?
   – Я хотела уплатить за себя, но он сказал, что женщине у них запрещается платить за себя, и уплатил за нас обоих. А в чем дело? Что-нибудь случилось?
   Берг сбросил очки на кончик носа и уставился на Урсулу с растерянным недоумением:
   – Где вы были последнюю неделю?
   – Дня два я сидела у себя... Готовилась к экзамену. А потом меня утащили на озеро. Мы там зверствуем в палатках. Рвем мясо руками и вообще веселимся.
   – Ага... Ну понятно. Транзисторы-то хоть возите с собой?
   – У нас диктофоны. С записанными пленками. Всегда знаешь, что за чем идет: после Элвиса Престли – Рэй Конифф, а потом «поп-мьюзик». А когда слушаешь транзистор, надо напрягаться, потому что обязательно будут какие-нибудь неприятности. Надоело... Пугают гибелью от бомбы, пугают гибелью от русских, пугают гибелью от таяния льдов и загрязнения атмосферы...