Страница:
– Да, но Дорнброк провел с ним работу и написал о намерении еврея выступить против нас в Америке...
– А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.
Назавтра Дигон был переведен в Дахау – без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.
Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.
Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:
– Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде...
Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.
Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии – точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.
На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:
– Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля – он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение – гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!
ИСАЕВ
1
2
3
4
5
– А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.
Назавтра Дигон был переведен в Дахау – без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.
Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.
Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:
– Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде...
Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.
Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии – точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.
На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:
– Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля – он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение – гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!
ИСАЕВ
1
«А с ногами-то плохо дело, – подумал Максим Максимович, – и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь – это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы – единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно – тю-тю».
Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах – возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.
– Рано еще, – буркнул Миша, – ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович... Не прилетели еще ваши куры...
– Сейчас мы уйдем, не сердись...
Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать – он засыпал мгновенно.
...Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри – такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.
Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей – птицы и дроби, – в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток – на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.
Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.
– Чего, консервы будем открывать? – смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.
Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:
– Сегодня твоя очередь щипать, ты – пустой.
– Это почему же я пустой? – обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. – Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.
Исаев снял сапоги и сказал:
– Издеваешься, да? Вода закипела?
– Дрова сырые, Максим Максимыч. Я уж их и бензином, и по-всякому... Критиковать вас буду – сухой бензин вы должны были купить, у вас в «Спорте» приятели работают...
– Не было сухого бензина, не ругайся. Туристский сезон...
– Вот из-за туристского сезона на поезд свой опоздаете... Народу на станции, наверное, тьма – пятница...
– Кто ж в пятницу едет в город?
– Колхозники – кто... Мы к ним, они – к нам, обмен опытом... – Мишаня засмеялся. – А вот для Томми вашего овсянки тут не достанешь... Чем я его две недели прокормлю?
– Я раньше вернусь... Через десять дней вернусь... Ты его покорми пшенкой или ядрицы в сельмаге возьми. Только ядрицу сначала в холодной воде замочи, ладно? И нормальной солью присаливай, а то он рыбацкую не переносит.
– Будет сделано, – ответил Мишаня. – Я тут с ним без вас всех птиц перестреляю.
Исаев ощипал уток, сварил кулеш, потом два часа поспал на стареньком надувном матраце возле озера, побрился, надел свой брезентовый походный пиджак и отправился на станцию – на прямую, через лес, до нее было десять километров. Мишаня предлагал подвезти, но Исаев отказался:
– Все равно самолет у меня только завтра утром, успею. Отдыхай, Мишаня. До встречи.
На станции народу было действительно полным-полно, билеты в кассе кончились, дежурный по вокзалу ни в какие объяснения входить не хотел: «Всем вам на базар только б и шлендать!» – и пришлось договариваться с проводницей, которая пустила Исаева за трешницу в переполненный бесплацкартный вагон с условием, что часть дороги он проедет в тамбуре, а если придут контролеры, то всю ответственность за безбилетный проезд возьмет на себя.
До дома Исаев добрался только в два ночи, разбитый, с головной болью. На столе в кабинете лежала записочка: «М. М., два дня, как ваш директор наказывал позвонить ему домой или в институт из-за неприятностей. Очень искал. Нюра».
Почерк у лифтерши, которая дважды в неделю приходила к Исаеву убираться, был детский, чуть заваленный вправо, иногда она путала мягкий знак с ятем, и Максима Максимовича всегда это очень веселило, и записочки ее он хранил.
«Какие неприятности? – подумал он. – Через три часа мне надо быть на аэродроме. Сейчас звонить поздно, а в пять утра – слишком рано. Пусть они подождут со своими неприятностями до моего возвращения».
Он принял ванну, потом погладил серый костюм, в котором всегда выступал на ученых советах, взял несколько галстуков, долго размышлял над тем, стоит ли брать плащ – в Берлине август и сентябрь самые жаркие месяцы; сложил в чемодан три рубашки, легкие брюки, лекарства и вызвал такси – он любил приезжать на вокзалы и на аэродромы загодя.
Пройдя таможенный досмотр и паспортный контроль, он оказался среди шумной толпы японских и американских туристов, которые летели через Западный Берлин в Мадрид («Странный маршрут – через Рим значительно быстрее»). Исаев вдруг усмехнулся, подумав о том, как поразительны смены человеческих состояний во времени: девять часов назад он стоял на зорьке, пять часов назад потел в тамбуре, сейчас толкается среди гомонливых американских старух с острыми локтями и фарфоровыми зубами, а еще через три часа он должен быть в западноберлинском институте социологии, чтобы оговорить график своих лекций и собеседований с коллегами по университету.
Это была его вторая поездка в западноберлинский институт социологии, и он, в общем-то, представлял себе программу. Он только не мог себе представить, что, когда самолет приземлится в Темпельгофе, и его встретят коллеги, и отвезут на завтрак, а потом поселят в респектабельном «Кайзере», и он получит у портье записочку от своего аспиранта из Болгарии Павла Кочева: «Профессор Максимыч, масса интересного материала, сегодня увижусь с сыном Дорнброка, может, задержусь на день-два, если хватит денег, позвоните на всякий случай ко мне в отель „Шеневальд“, мечтал бы вас повидать. Паша Кочев», и он позвонит Кочеву, и портье ответит ему, что «господин Кочев теперь не живет здесь, поскольку он запросил политическое убежище и переехал в другое место», – вот этого он себе представить не мог.
– Вы не скажете, как мне позвонить господину Кочеву по его новому адресу? – спросил Исаев.
– Нам неизвестен его новый адрес.
– Кто может знать?
– Вероятно, редактор «Курира» Ленц – он печатал интервью господина Кочева.
Исаев даже головой затряс – так все это было дико и неожиданно. Он нашел телефон «Курира» и позвонил Ленцу.
– Нам неизвестен его адрес, – ответил Лены. – Если вам очень нужен господин Кочев, обратитесь в полицию, они знают...
В полиции Исаеву сообщили, что делом болгарского интеллектуала Кочева занимался майор Гельтофф, однако никто из его сотрудников не знал адреса, по которому ныне проживает господин Кочев.
Исаев поехал в полицейское управление: майор Гельтофф, сказали ему, сейчас здесь в связи со срочным расследованием обстоятельств гибели Дорнброка-сына, но беседовать с майором Исаев не стал, потому что он увидел его, идущего по коридору, и сразу же отвернулся к стене, ибо узнал в нем своего «коллегу по работе в ставке рейхсфюрера» оберштурмбанфюрера СС Холтоффа, который по заданию шефа гестапо Мюллера проводил весной сорок пятого года операцию против него, Исаева, известного в то время Холтоффу как штандартенфюрер СС фон Штирлиц.
Исаев знал, что Шелленберг умер в пятьдесят четвертом; Айсман трудится в концерне Дорнброка. Единственный, кто исчез из поля зрения Исаева, был Холтофф.
Изменив голос, Исаев позвонил к майору из автомата.
– Право господина Кочева не открывать свой адрес, – отрезал майор, – он живет в демократической стране и пользуется гарантиями нашего законодательства. С кем я говорю?
– Со мной, – ответил Исаев и повесил трубку.
В тот же вечер Максим Максимович связался с профессором Штруббе, который отвечал за программу Исаева, и попросил внести коррективы для того, чтобы ближайшие три дня были у него совершенно свободными.
Назавтра Исаев посетил своего издателя, который третьим тиражом выпустил его монографию «Германия, апрель сорок пятого», и – впервые за все его поездки – не стал отказываться от предложенного гонорара. После этого он засел в библиотеке, пересмотрел гору литературы по математике и физике, сделал выписки из телефонных справочников Эссена, Киля и Гамбурга, связался по телефону с Мюнхеном и Франкфуртом и наконец нашел того, кого искал, – физика Рунге.
Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах – возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.
– Рано еще, – буркнул Миша, – ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович... Не прилетели еще ваши куры...
– Сейчас мы уйдем, не сердись...
Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать – он засыпал мгновенно.
...Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри – такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.
Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей – птицы и дроби, – в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток – на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.
Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.
– Чего, консервы будем открывать? – смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.
Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:
– Сегодня твоя очередь щипать, ты – пустой.
– Это почему же я пустой? – обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. – Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.
Исаев снял сапоги и сказал:
– Издеваешься, да? Вода закипела?
– Дрова сырые, Максим Максимыч. Я уж их и бензином, и по-всякому... Критиковать вас буду – сухой бензин вы должны были купить, у вас в «Спорте» приятели работают...
– Не было сухого бензина, не ругайся. Туристский сезон...
– Вот из-за туристского сезона на поезд свой опоздаете... Народу на станции, наверное, тьма – пятница...
– Кто ж в пятницу едет в город?
– Колхозники – кто... Мы к ним, они – к нам, обмен опытом... – Мишаня засмеялся. – А вот для Томми вашего овсянки тут не достанешь... Чем я его две недели прокормлю?
– Я раньше вернусь... Через десять дней вернусь... Ты его покорми пшенкой или ядрицы в сельмаге возьми. Только ядрицу сначала в холодной воде замочи, ладно? И нормальной солью присаливай, а то он рыбацкую не переносит.
– Будет сделано, – ответил Мишаня. – Я тут с ним без вас всех птиц перестреляю.
Исаев ощипал уток, сварил кулеш, потом два часа поспал на стареньком надувном матраце возле озера, побрился, надел свой брезентовый походный пиджак и отправился на станцию – на прямую, через лес, до нее было десять километров. Мишаня предлагал подвезти, но Исаев отказался:
– Все равно самолет у меня только завтра утром, успею. Отдыхай, Мишаня. До встречи.
На станции народу было действительно полным-полно, билеты в кассе кончились, дежурный по вокзалу ни в какие объяснения входить не хотел: «Всем вам на базар только б и шлендать!» – и пришлось договариваться с проводницей, которая пустила Исаева за трешницу в переполненный бесплацкартный вагон с условием, что часть дороги он проедет в тамбуре, а если придут контролеры, то всю ответственность за безбилетный проезд возьмет на себя.
До дома Исаев добрался только в два ночи, разбитый, с головной болью. На столе в кабинете лежала записочка: «М. М., два дня, как ваш директор наказывал позвонить ему домой или в институт из-за неприятностей. Очень искал. Нюра».
Почерк у лифтерши, которая дважды в неделю приходила к Исаеву убираться, был детский, чуть заваленный вправо, иногда она путала мягкий знак с ятем, и Максима Максимовича всегда это очень веселило, и записочки ее он хранил.
«Какие неприятности? – подумал он. – Через три часа мне надо быть на аэродроме. Сейчас звонить поздно, а в пять утра – слишком рано. Пусть они подождут со своими неприятностями до моего возвращения».
Он принял ванну, потом погладил серый костюм, в котором всегда выступал на ученых советах, взял несколько галстуков, долго размышлял над тем, стоит ли брать плащ – в Берлине август и сентябрь самые жаркие месяцы; сложил в чемодан три рубашки, легкие брюки, лекарства и вызвал такси – он любил приезжать на вокзалы и на аэродромы загодя.
Пройдя таможенный досмотр и паспортный контроль, он оказался среди шумной толпы японских и американских туристов, которые летели через Западный Берлин в Мадрид («Странный маршрут – через Рим значительно быстрее»). Исаев вдруг усмехнулся, подумав о том, как поразительны смены человеческих состояний во времени: девять часов назад он стоял на зорьке, пять часов назад потел в тамбуре, сейчас толкается среди гомонливых американских старух с острыми локтями и фарфоровыми зубами, а еще через три часа он должен быть в западноберлинском институте социологии, чтобы оговорить график своих лекций и собеседований с коллегами по университету.
Это была его вторая поездка в западноберлинский институт социологии, и он, в общем-то, представлял себе программу. Он только не мог себе представить, что, когда самолет приземлится в Темпельгофе, и его встретят коллеги, и отвезут на завтрак, а потом поселят в респектабельном «Кайзере», и он получит у портье записочку от своего аспиранта из Болгарии Павла Кочева: «Профессор Максимыч, масса интересного материала, сегодня увижусь с сыном Дорнброка, может, задержусь на день-два, если хватит денег, позвоните на всякий случай ко мне в отель „Шеневальд“, мечтал бы вас повидать. Паша Кочев», и он позвонит Кочеву, и портье ответит ему, что «господин Кочев теперь не живет здесь, поскольку он запросил политическое убежище и переехал в другое место», – вот этого он себе представить не мог.
– Вы не скажете, как мне позвонить господину Кочеву по его новому адресу? – спросил Исаев.
– Нам неизвестен его новый адрес.
– Кто может знать?
– Вероятно, редактор «Курира» Ленц – он печатал интервью господина Кочева.
Исаев даже головой затряс – так все это было дико и неожиданно. Он нашел телефон «Курира» и позвонил Ленцу.
– Нам неизвестен его адрес, – ответил Лены. – Если вам очень нужен господин Кочев, обратитесь в полицию, они знают...
В полиции Исаеву сообщили, что делом болгарского интеллектуала Кочева занимался майор Гельтофф, однако никто из его сотрудников не знал адреса, по которому ныне проживает господин Кочев.
Исаев поехал в полицейское управление: майор Гельтофф, сказали ему, сейчас здесь в связи со срочным расследованием обстоятельств гибели Дорнброка-сына, но беседовать с майором Исаев не стал, потому что он увидел его, идущего по коридору, и сразу же отвернулся к стене, ибо узнал в нем своего «коллегу по работе в ставке рейхсфюрера» оберштурмбанфюрера СС Холтоффа, который по заданию шефа гестапо Мюллера проводил весной сорок пятого года операцию против него, Исаева, известного в то время Холтоффу как штандартенфюрер СС фон Штирлиц.
Исаев знал, что Шелленберг умер в пятьдесят четвертом; Айсман трудится в концерне Дорнброка. Единственный, кто исчез из поля зрения Исаева, был Холтофф.
Изменив голос, Исаев позвонил к майору из автомата.
– Право господина Кочева не открывать свой адрес, – отрезал майор, – он живет в демократической стране и пользуется гарантиями нашего законодательства. С кем я говорю?
– Со мной, – ответил Исаев и повесил трубку.
В тот же вечер Максим Максимович связался с профессором Штруббе, который отвечал за программу Исаева, и попросил внести коррективы для того, чтобы ближайшие три дня были у него совершенно свободными.
Назавтра Исаев посетил своего издателя, который третьим тиражом выпустил его монографию «Германия, апрель сорок пятого», и – впервые за все его поездки – не стал отказываться от предложенного гонорара. После этого он засел в библиотеке, пересмотрел гору литературы по математике и физике, сделал выписки из телефонных справочников Эссена, Киля и Гамбурга, связался по телефону с Мюнхеном и Франкфуртом и наконец нашел того, кого искал, – физика Рунге.
2
– Извините, что я к вам так поздно, доктор Рунге.
– Кто вы?
– Мое имя вам ничего не скажет, но дело у меня к вам крайне срочное.
Они стояли в дверях. Хозяин заслонил дверь и не приглашал гостя войти.
– Я сейчас занят. Очень сожалею...
– Минута у вас найдется?
– Минута – да. Только вряд ли «крайне срочное дело» можно решить за минуту.
– Это лицо вам знакомо? – спросил Исаев, показав Рунге маленькую фотографию.
– Очень знакомый молодой человек...
– Ему сейчас пятьдесят шесть.
– У меня плохая память на лица.
– Кто с вами работал в концлагере Фленсбург?
– Холтофф?
– Так это Холтофф или нет?
– Да... Пожалуй что... Мне кажется, что он, но я боюсь ошибиться. Хотя нет, точно, это Холтофф.
– Теперь посмотрите на это фото.
– Тоже он. Так постарел... Неужели жив?
– Ну а если жив, тогда что?
– Покажите оба фото еще раз.
– Может быть, нам все же договорить у вас в доме?
– Прошу. – Рунге пропустил Исаева в комнаты.
– Вероятно, вы сначала спросите, знаю ли я адрес Холтоффа, и сразу позвоните в федеральную комиссию по охране конституции?
– Я ни о чем вас не спрошу.
– Все надоело?
– Просто мне надо кончить работу, которой я отдал последние десять лет, а если я обращусь к властям, меня начнут таскать по комиссиям, комитетам и подкомиссиям... Я прошел через все это. Допросы, очные ставки, свидетельские показания в суде, оправдание обвиняемых...
– Все-таки Кальтенбруннера повесили...
– А остальные? Где Бернцман? Зерлих? Айсман? Где они? Бернцман в земельном суде. Айсман у Дорнброка. Зерлих в МИДе...
– Вы пропустили Штирлица, господин Рунге.
– Штирлиц спас мне жизнь.
– Если бы война продлилась еще месяц и русские танки не вошли в Берлин, Холтофф бы вас прикончил, несмотря на все старания Штирлица.
– Вы хотите, чтобы я предпринял какие-то шаги?
– Да.
– Зачем это нужно вам, если я не хочу этого? Я, которого Холтофф мучил, кому он прижигал сигаретой кожу, кого он поил соленой водой? Зачем это нужно вам, если я этого не хочу?
– Зло не имеет права быть безнаказанным, господин Рунге.
– Он одинок?
– Пять лет назад у него родился внук.
– Наши внуки не виноваты в том, что было.
– Верно. В этом виноваты деды.
– Объявив войну, я принесу зло его жене, детям, внуку. Вы призываете меня к мести, а я против мести. Чем скорее мир забудет ужасы нацизма, тем лучше для мира. Надо забыть прошлое, ибо, если мы будем в нем, мы не сможем дать будущее детям.
– Забыть прошлое? Очень удобная позиция для негодяев.
– Вы у меня в доме... Я не имею чести знать вас, но просил бы выбирать точные формулировки.
– Я точен в выборе формулировок. Нас здесь никто не слышит, надеюсь?
Рунге ответил:
– Нас здесь никто не слышит, но мое время кончилось. Так что, – он поднялся, – всего вам хорошего. Ищите мстителей в других местах.
– Сядьте, господин Рунге. Я не собираюсь забывать прошлое. Я не забыл, какие вы писали показания в первые дни после ареста. Я не забыл, скольких людей вы ставили под удар своими показаниями. Я не забыл, как на допросах вы клялись в любви и верности фюреру.
– Штирлиц...
– И благодарите бога, что я не приобщал ваши доносы к делу, иначе вам было бы стыдно смотреть в глаза Нюрнбергскому трибуналу, где вы вели себя как мученик-антифашист. Я имею слабость к талантам, поэтому я изъял из дела все ваши гадости и оставил лишь необходимые клятвы в лояльности. Благодарите бога и меня, Рунге, что по вашим доносам не посадили никого из ваших коллег. И прозрели вы не в тюремной камере. Вы прозрели, когда я отправил вас в спецотдел лагеря, в удобный коттедж. Вас поили кофе и кормили гуляшом, но на ваших глазах вешали людей, а там были талантливые люди, Рунге, очень талантливые люди. И не моя вина, что вас там начал пытать Холтофф, – тогда я уже не мог помешать ему...
– Штирлиц?!
– Штирлиц... Вы правы, я – Штирлиц.
Рунге отошел к окну. Он долго молчал, а потом повторил:
– Штирлиц...
Исаев усмехнулся:
– Штирлиц...
Рунге долго стоял возле окна и курил. Не оборачиваясь, он тихо сказал:
– Я напишу все, Штирлиц. Вам я готов написать все. Диктуйте.
– Нет... Господь с вами... Я пришел не для того, чтобы диктовать... Я пришел для того, чтобы вы не забывали... Я не хочу, чтобы Холтофф повторял с вашими внуками то, что он делал с вами...
– Кто вы?
– Мое имя вам ничего не скажет, но дело у меня к вам крайне срочное.
Они стояли в дверях. Хозяин заслонил дверь и не приглашал гостя войти.
– Я сейчас занят. Очень сожалею...
– Минута у вас найдется?
– Минута – да. Только вряд ли «крайне срочное дело» можно решить за минуту.
– Это лицо вам знакомо? – спросил Исаев, показав Рунге маленькую фотографию.
– Очень знакомый молодой человек...
– Ему сейчас пятьдесят шесть.
– У меня плохая память на лица.
– Кто с вами работал в концлагере Фленсбург?
– Холтофф?
– Так это Холтофф или нет?
– Да... Пожалуй что... Мне кажется, что он, но я боюсь ошибиться. Хотя нет, точно, это Холтофф.
– Теперь посмотрите на это фото.
– Тоже он. Так постарел... Неужели жив?
– Ну а если жив, тогда что?
– Покажите оба фото еще раз.
– Может быть, нам все же договорить у вас в доме?
– Прошу. – Рунге пропустил Исаева в комнаты.
– Вероятно, вы сначала спросите, знаю ли я адрес Холтоффа, и сразу позвоните в федеральную комиссию по охране конституции?
– Я ни о чем вас не спрошу.
– Все надоело?
– Просто мне надо кончить работу, которой я отдал последние десять лет, а если я обращусь к властям, меня начнут таскать по комиссиям, комитетам и подкомиссиям... Я прошел через все это. Допросы, очные ставки, свидетельские показания в суде, оправдание обвиняемых...
– Все-таки Кальтенбруннера повесили...
– А остальные? Где Бернцман? Зерлих? Айсман? Где они? Бернцман в земельном суде. Айсман у Дорнброка. Зерлих в МИДе...
– Вы пропустили Штирлица, господин Рунге.
– Штирлиц спас мне жизнь.
– Если бы война продлилась еще месяц и русские танки не вошли в Берлин, Холтофф бы вас прикончил, несмотря на все старания Штирлица.
– Вы хотите, чтобы я предпринял какие-то шаги?
– Да.
– Зачем это нужно вам, если я не хочу этого? Я, которого Холтофф мучил, кому он прижигал сигаретой кожу, кого он поил соленой водой? Зачем это нужно вам, если я этого не хочу?
– Зло не имеет права быть безнаказанным, господин Рунге.
– Он одинок?
– Пять лет назад у него родился внук.
– Наши внуки не виноваты в том, что было.
– Верно. В этом виноваты деды.
– Объявив войну, я принесу зло его жене, детям, внуку. Вы призываете меня к мести, а я против мести. Чем скорее мир забудет ужасы нацизма, тем лучше для мира. Надо забыть прошлое, ибо, если мы будем в нем, мы не сможем дать будущее детям.
– Забыть прошлое? Очень удобная позиция для негодяев.
– Вы у меня в доме... Я не имею чести знать вас, но просил бы выбирать точные формулировки.
– Я точен в выборе формулировок. Нас здесь никто не слышит, надеюсь?
Рунге ответил:
– Нас здесь никто не слышит, но мое время кончилось. Так что, – он поднялся, – всего вам хорошего. Ищите мстителей в других местах.
– Сядьте, господин Рунге. Я не собираюсь забывать прошлое. Я не забыл, какие вы писали показания в первые дни после ареста. Я не забыл, скольких людей вы ставили под удар своими показаниями. Я не забыл, как на допросах вы клялись в любви и верности фюреру.
– Штирлиц...
– И благодарите бога, что я не приобщал ваши доносы к делу, иначе вам было бы стыдно смотреть в глаза Нюрнбергскому трибуналу, где вы вели себя как мученик-антифашист. Я имею слабость к талантам, поэтому я изъял из дела все ваши гадости и оставил лишь необходимые клятвы в лояльности. Благодарите бога и меня, Рунге, что по вашим доносам не посадили никого из ваших коллег. И прозрели вы не в тюремной камере. Вы прозрели, когда я отправил вас в спецотдел лагеря, в удобный коттедж. Вас поили кофе и кормили гуляшом, но на ваших глазах вешали людей, а там были талантливые люди, Рунге, очень талантливые люди. И не моя вина, что вас там начал пытать Холтофф, – тогда я уже не мог помешать ему...
– Штирлиц?!
– Штирлиц... Вы правы, я – Штирлиц.
Рунге отошел к окну. Он долго молчал, а потом повторил:
– Штирлиц...
Исаев усмехнулся:
– Штирлиц...
Рунге долго стоял возле окна и курил. Не оборачиваясь, он тихо сказал:
– Я напишу все, Штирлиц. Вам я готов написать все. Диктуйте.
– Нет... Господь с вами... Я пришел не для того, чтобы диктовать... Я пришел для того, чтобы вы не забывали... Я не хочу, чтобы Холтофф повторял с вашими внуками то, что он делал с вами...
3
– Доброе утро, могу я поговорить с майором Гельтоффом?
– Майор Гельтофф сейчас дома и просил не беспокоить его до одиннадцати.
– Пи-пи-пи...
«Стерва! – ругнулся Исаев. – То, что она не говорит обязательного „ауфвидерзеен“, сбивает меня с толку. Это от старых немцев. Все-таки тринадцать лет в Германии что-нибудь значат».
Исаев остановил такси:
– Вельмерсдорф, Руештрассе, семь.
Гельтофф жил на Гендельштрассе, но Исаев по привычке не назвал точного адреса. Первое время он и в Москве, когда ехал на такси, ловил себя на мысли, что называет Скатертный переулок вместо того, чтобы просить шофера отвезти его прямо на улицу Воровского.
От Руештрассе до Гендельштрассе было совсем недалеко – полкилометра, не больше. Исаев огляделся: улочка была пустынная и тихая; коттеджи за высокими металлическими заборами, много плюща, плакучие ивы вокруг маленьких озер, воркование голубей и звонкие голоса детишек.
«Улица хорошая, – отметил Исаев, – а вон та ограда с бетонным выступом как раз для меня. Я смогу посидеть, и он меня не увидит из своего дома. Когда он будет выезжать и остановится на улице, чтобы закрыть ворота гаража, я успею сесть к нему в машину».
Когда из ворот выехал БМВ-1700 и Холтофф пошел закрывать за собой ворота гаража, Исаев быстро поднялся и тут же снова сел – свело ногу. Он понял, что не успеет сесть в машину до того, как Холтофф вернется. Он успел открыть дверь БМВ одновременно с Холтоффом. Тот посмотрел на Исаева: сначала недоумевающе холодно, потом отвалился на спинку сиденья и, побледнев, тихо спросил:
– Ты же мертв, Штирлиц... Зачем ты появился? Что тебе нужно от меня?
– Я рад, что ты сразу поставил точку над «i». Мне действительно кое-что от тебя нужно.
– Что?
– Хорошее начало... Молодец, Холтофф. Вон автомат. Позвони в газету к редактору Ленцу и пригласи его на дружескую беседу куда-нибудь в бар... Я после объясню, что меня будет интересовать.
– Майор Гельтофф сейчас дома и просил не беспокоить его до одиннадцати.
– Пи-пи-пи...
«Стерва! – ругнулся Исаев. – То, что она не говорит обязательного „ауфвидерзеен“, сбивает меня с толку. Это от старых немцев. Все-таки тринадцать лет в Германии что-нибудь значат».
Исаев остановил такси:
– Вельмерсдорф, Руештрассе, семь.
Гельтофф жил на Гендельштрассе, но Исаев по привычке не назвал точного адреса. Первое время он и в Москве, когда ехал на такси, ловил себя на мысли, что называет Скатертный переулок вместо того, чтобы просить шофера отвезти его прямо на улицу Воровского.
От Руештрассе до Гендельштрассе было совсем недалеко – полкилометра, не больше. Исаев огляделся: улочка была пустынная и тихая; коттеджи за высокими металлическими заборами, много плюща, плакучие ивы вокруг маленьких озер, воркование голубей и звонкие голоса детишек.
«Улица хорошая, – отметил Исаев, – а вон та ограда с бетонным выступом как раз для меня. Я смогу посидеть, и он меня не увидит из своего дома. Когда он будет выезжать и остановится на улице, чтобы закрыть ворота гаража, я успею сесть к нему в машину».
Когда из ворот выехал БМВ-1700 и Холтофф пошел закрывать за собой ворота гаража, Исаев быстро поднялся и тут же снова сел – свело ногу. Он понял, что не успеет сесть в машину до того, как Холтофф вернется. Он успел открыть дверь БМВ одновременно с Холтоффом. Тот посмотрел на Исаева: сначала недоумевающе холодно, потом отвалился на спинку сиденья и, побледнев, тихо спросил:
– Ты же мертв, Штирлиц... Зачем ты появился? Что тебе нужно от меня?
– Я рад, что ты сразу поставил точку над «i». Мне действительно кое-что от тебя нужно.
– Что?
– Хорошее начало... Молодец, Холтофф. Вон автомат. Позвони в газету к редактору Ленцу и пригласи его на дружескую беседу куда-нибудь в бар... Я после объясню, что меня будет интересовать.
4
– Добрый день, редактор Ленц.
– Здравствуйте, инспектор.
– Мое звание – майор.
– Да? Хорошо. Я это запомню.
После паузы Холтофф сказал:
– Мне пришлось пригласить вас в этот бар, потому что так будет лучше. Я не хочу лишнего шума... Вызов в полицию, официальные показания. Это всегда вызывает шум.
– Я не боюсь шума. Наоборот, я люблю шум. Он мне выгоден. Ведь я газетчик, майор Гельтофф.
– Значит, вы не хотите говорить со мной здесь?
Подумав, Ленц ответил:
– Я слушаю вас.
– Ваша газета – единственная, получившая интервью Павла Кочева. Меня интересует, кто из ваших сотрудников беседовал с ним? Когда это было? И где? Я обещаю вам, что это будет нашей общей тайной.
В бар зашли трое молодых ребят и девушка. Они заказали бутылку оранжада и сели к столику возле окна, разложив на нем учебники. Один из парней подошел к музыкальному автомату и бросил двадцатипфенниговую монету. Яростно загремели ливерпульские битлзы.
«Вот сволочи», – ругнулся Исаев, выключая диктофон, лежавший в левом кармане пиджака.
Откинувшись на спинку кресла, он напряженно прислушивался к разговору Холтоффа и Ленца.
– Итак, где, когда и кто из ваших сотрудников в последний раз видел болгарского ученого Кочева?
– Вы убеждены, что я обязан отвечать на этот вопрос?
– Хорошо. Давайте иначе. Пришлите ко мне того газетчика, который интервьюировал Кочева. Я обязуюсь не требовать у него данных о теперешнем местонахождении Кочева. Мне нужно показание – всего лишь. Показание под присягой. С такой моей просьбой вы не можете не согласиться.
– Мне не совсем понятен ваш интерес к этому Кочеву. В чем дело? Он преступил закон?
– Нет. Отнюдь. Просто я должен быть во всеоружии, когда им начнут интересоваться официальные инстанции... Наш сенат, боннская администрация...
– Давайте созвонимся сегодня вечером, а?
– В пять?
– В семь. В пять у меня самое горячее время с выпуском номера.
– Вы не ответили – пришлете вашего парня?
– У меня есть и женщины, занимающиеся журналистикой, – улыбнулся Ленц. – Я дал вам ответ, майор. Я буду звонить в семь часов. Всего хорошего.
В машине Исаев сказал:
– Поезжай к себе, Холтофф, и сразу же пусти за Ленцем хвост. И пусть сядут на его телефоны. Он приведет тебя к тому ответу, который я ищу. Хочу предупредить, что, если у тебя возникнет надобность в контакте с Айсманом и его людьми, ты поставишь себя в неудобное положение. Понимаешь? Я перестану тебе верить.
– Откуда ты знаешь про мои контакты с Айсманом? Ему нечего бояться – он прошел денацификацию.
– Я знаю, что он прошел денацификацию. Но ему есть чего бояться. Дорнброк, конечно, могучий человек, но не всемогущий – времена изменились, Холтофф...
– Здравствуйте, инспектор.
– Мое звание – майор.
– Да? Хорошо. Я это запомню.
После паузы Холтофф сказал:
– Мне пришлось пригласить вас в этот бар, потому что так будет лучше. Я не хочу лишнего шума... Вызов в полицию, официальные показания. Это всегда вызывает шум.
– Я не боюсь шума. Наоборот, я люблю шум. Он мне выгоден. Ведь я газетчик, майор Гельтофф.
– Значит, вы не хотите говорить со мной здесь?
Подумав, Ленц ответил:
– Я слушаю вас.
– Ваша газета – единственная, получившая интервью Павла Кочева. Меня интересует, кто из ваших сотрудников беседовал с ним? Когда это было? И где? Я обещаю вам, что это будет нашей общей тайной.
В бар зашли трое молодых ребят и девушка. Они заказали бутылку оранжада и сели к столику возле окна, разложив на нем учебники. Один из парней подошел к музыкальному автомату и бросил двадцатипфенниговую монету. Яростно загремели ливерпульские битлзы.
«Вот сволочи», – ругнулся Исаев, выключая диктофон, лежавший в левом кармане пиджака.
Откинувшись на спинку кресла, он напряженно прислушивался к разговору Холтоффа и Ленца.
– Итак, где, когда и кто из ваших сотрудников в последний раз видел болгарского ученого Кочева?
– Вы убеждены, что я обязан отвечать на этот вопрос?
– Хорошо. Давайте иначе. Пришлите ко мне того газетчика, который интервьюировал Кочева. Я обязуюсь не требовать у него данных о теперешнем местонахождении Кочева. Мне нужно показание – всего лишь. Показание под присягой. С такой моей просьбой вы не можете не согласиться.
– Мне не совсем понятен ваш интерес к этому Кочеву. В чем дело? Он преступил закон?
– Нет. Отнюдь. Просто я должен быть во всеоружии, когда им начнут интересоваться официальные инстанции... Наш сенат, боннская администрация...
– Давайте созвонимся сегодня вечером, а?
– В пять?
– В семь. В пять у меня самое горячее время с выпуском номера.
– Вы не ответили – пришлете вашего парня?
– У меня есть и женщины, занимающиеся журналистикой, – улыбнулся Ленц. – Я дал вам ответ, майор. Я буду звонить в семь часов. Всего хорошего.
В машине Исаев сказал:
– Поезжай к себе, Холтофф, и сразу же пусти за Ленцем хвост. И пусть сядут на его телефоны. Он приведет тебя к тому ответу, который я ищу. Хочу предупредить, что, если у тебя возникнет надобность в контакте с Айсманом и его людьми, ты поставишь себя в неудобное положение. Понимаешь? Я перестану тебе верить.
– Откуда ты знаешь про мои контакты с Айсманом? Ему нечего бояться – он прошел денацификацию.
– Я знаю, что он прошел денацификацию. Но ему есть чего бояться. Дорнброк, конечно, могучий человек, но не всемогущий – времена изменились, Холтофф...
5
В четверть восьмого Ленц передал майору Гельтоффу кинопленку об эмигрировавшем красном, которую он просил приобщить к делу как вещественное доказательство, снимающее «все и всяческие вопросы по поводу решения господина Кочева».
Холтофф привез эту пленку к себе домой и в гараже, дождавшись, пока стемнело, прокрутил ее Штирлицу через проектор, приспособив беленую стенку под экран.
...Вот веселый Паша Кочев выходит с красивой высокой девицей из кафе, вот он садится вместе с ней и еще двумя парнями в открытый автомобиль, вот они едут по городу; Паша выставил руку навстречу ветру, ловит его пальцами, это очень приятно – ловить ветер сжатыми пальцами; вот он подъезжает к пляжу, переодевается в кабине, купается с молодыми ребятами и девушкой, пьет виски из горлышка – бутылка идет по кругу, ай да веселая компания, ай да идиот Исаев, старый, доверчивый, отживший свое идиот, ай да Паша Кочев, аспирант профессора Исаева, ай да времечко пришло, когда Исаева обвел вокруг пальца мальчишка! При чем здесь мальчишка? Просто сам Исаев годен на свалку, как старая, отжившая рухлядь, как матрац с металлическими проржавелыми пружинами, ай да...
– Ну-ка давай прокрутим еще раз...
– Хватит, сколько можно? Теперь с этим все в порядке, Штирлиц. Зачем зря тратить время?
– Давай все сначала, говорю я тебе!
Он сидел теперь возле самого проекционного аппарата, пристроившись так, чтобы видеть на экране все детали.
«А зачем, собственно? Здесь все точно. Непонятно лишь одно: зачем надо было писать мне записку? Зачем? „Задержусь на пару дней...“ Если он дал себя снять, то почему не сказал при этом ни слова? Хочет быть чистеньким? Просто ушел, и все? Но он же не дурак, он умный парень, он понимает, что предательство остается предательством, независимо от того, кого предал – друга или незнакомого. На чем они могли его взять? Споили? Ерунда, на этом ловят только трусливых болванов. Женщина? Времена теперь другие, теперь, слава богу, перестали бояться шантажа... Почти перестали, – машинально поправил себя Исаев. – Идиот, конечно, испугается, а мало-мальски думающий человек... Нет, на этом они его не могли подловить... Или – или... И случилось это на следующий день после его встречи с Дорнброком...»
– Стоп! – вдруг крикнул Исаев. – Останови аппарат!
«Какое было число на афише, мимо которой они ехали? Там было не то число, которое мне нужно! Вернее, там было то число, которое не нужно им, а очень нужно мне, – быстро думал Исаев. – Это точно. Если только я не ошибся; господи, только бы мне не ошибиться! Они проезжали на машине тумбу для расклейки объявлений. И там была афиша о каком-то концерте: „Сегодня, 19-го, в „Конгрессхалле...“ А он попросил убежища двадцать первого!“
– Останови аппарат! Мотай назад, Холтофф. Там, где я скажу, останови! Дальше... Внимание... Стоп! Стоп!
«Сегодня... в „Конгрессхалле“ концерт Жака Делюка: Бах в новом изложении!» «Тебе всунули липу, Холтофф! – подумал Исаев. – Кочева никто не видел из газеты Ленца. Они врут тебе, Холтофф. Они подставляют тебя под удар, потому что это доказательство будет уже не их, а твоим доказательством. Не принимай эту ленту как доказательство, Холтофф. Сделай с нее пару копий, это обеспечит тебе безбедную старость, когда тебя выбросят в отставку. И ничего не говори Айсману и Ленцу. Попроси их сначала прокрутить это по телевидению. И все. А потом, скажешь ты, это будет приобщено к делу вместе с откликами печати. Ты понял, что они тебе подсовывали, Холтофф?» – думал Исаев, сидя в кресле.
Холтофф привез эту пленку к себе домой и в гараже, дождавшись, пока стемнело, прокрутил ее Штирлицу через проектор, приспособив беленую стенку под экран.
...Вот веселый Паша Кочев выходит с красивой высокой девицей из кафе, вот он садится вместе с ней и еще двумя парнями в открытый автомобиль, вот они едут по городу; Паша выставил руку навстречу ветру, ловит его пальцами, это очень приятно – ловить ветер сжатыми пальцами; вот он подъезжает к пляжу, переодевается в кабине, купается с молодыми ребятами и девушкой, пьет виски из горлышка – бутылка идет по кругу, ай да веселая компания, ай да идиот Исаев, старый, доверчивый, отживший свое идиот, ай да Паша Кочев, аспирант профессора Исаева, ай да времечко пришло, когда Исаева обвел вокруг пальца мальчишка! При чем здесь мальчишка? Просто сам Исаев годен на свалку, как старая, отжившая рухлядь, как матрац с металлическими проржавелыми пружинами, ай да...
– Ну-ка давай прокрутим еще раз...
– Хватит, сколько можно? Теперь с этим все в порядке, Штирлиц. Зачем зря тратить время?
– Давай все сначала, говорю я тебе!
Он сидел теперь возле самого проекционного аппарата, пристроившись так, чтобы видеть на экране все детали.
«А зачем, собственно? Здесь все точно. Непонятно лишь одно: зачем надо было писать мне записку? Зачем? „Задержусь на пару дней...“ Если он дал себя снять, то почему не сказал при этом ни слова? Хочет быть чистеньким? Просто ушел, и все? Но он же не дурак, он умный парень, он понимает, что предательство остается предательством, независимо от того, кого предал – друга или незнакомого. На чем они могли его взять? Споили? Ерунда, на этом ловят только трусливых болванов. Женщина? Времена теперь другие, теперь, слава богу, перестали бояться шантажа... Почти перестали, – машинально поправил себя Исаев. – Идиот, конечно, испугается, а мало-мальски думающий человек... Нет, на этом они его не могли подловить... Или – или... И случилось это на следующий день после его встречи с Дорнброком...»
– Стоп! – вдруг крикнул Исаев. – Останови аппарат!
«Какое было число на афише, мимо которой они ехали? Там было не то число, которое мне нужно! Вернее, там было то число, которое не нужно им, а очень нужно мне, – быстро думал Исаев. – Это точно. Если только я не ошибся; господи, только бы мне не ошибиться! Они проезжали на машине тумбу для расклейки объявлений. И там была афиша о каком-то концерте: „Сегодня, 19-го, в „Конгрессхалле...“ А он попросил убежища двадцать первого!“
– Останови аппарат! Мотай назад, Холтофф. Там, где я скажу, останови! Дальше... Внимание... Стоп! Стоп!
«Сегодня... в „Конгрессхалле“ концерт Жака Делюка: Бах в новом изложении!» «Тебе всунули липу, Холтофф! – подумал Исаев. – Кочева никто не видел из газеты Ленца. Они врут тебе, Холтофф. Они подставляют тебя под удар, потому что это доказательство будет уже не их, а твоим доказательством. Не принимай эту ленту как доказательство, Холтофф. Сделай с нее пару копий, это обеспечит тебе безбедную старость, когда тебя выбросят в отставку. И ничего не говори Айсману и Ленцу. Попроси их сначала прокрутить это по телевидению. И все. А потом, скажешь ты, это будет приобщено к делу вместе с откликами печати. Ты понял, что они тебе подсовывали, Холтофф?» – думал Исаев, сидя в кресле.