– Вам сказали, что придет белый и будет спрашивать о Дорнброке?
   – Да.
   – И вас попросили сказать, что вы заразили его сифилисом?
   – Да. Он приедет ко мне, когда его освободят?
   «Сироты ее останутся теперь без денег, – вдруг четко понял Люс, и голова у него сделалась ясной, только осталась тяжесть в затылке. – Вот где ты оказался подлецом, Люс. Зачем она так смотрит? У меня ведь тоже есть душа... Она его ждет – про сестер забыла, про смерть свою забыла, его ждет... Зачем ты делаешь всех вокруг несчастными, Люс?! Забудут это дело, папа Ганса уплатит за смерть сына миллионов сто, и забудут. А две ее сестры умрут из-за меня с голоду, потому что я боролся за правду. Будь ты проклят, Люс, будь проклят... Во имя холодной правды ты убил двух девочек... Фюрер тоже убивал детей во имя „правды“. Разве можно бороться с Гитлером по-гитлеровски? Хайль сила, да, Люс? Будь я проклят! Зачем я не родился шофером или клерком?! Зачем я родился такой слепой, устремленной тварью?»
   – Да. Приедет, – сказал Люс. – Обязательно. Сейчас я вызову прокурора, и мы ему все вместе расскажем, да?
   – Да.
   – Сколько денег перевели на имя ваших сестер?
   – Пятьсот тысяч иен.
   – Это сколько на доллары?
   – Я не знаю... Какая разница?
   «Улыбка у нее замечательная, я даже не мог подумать, что у нее такая улыбка... Как утро... Пошло, да, Люс? „Улыбка как утро“... Но что же делать, если улыбка у нее действительно как утро... Сейчас надо перевести эти проклятые иены на доллары, а потом доллары на наши марки... Не смогу... Надо послать телеграмму в Берлин, чтобы из моей доли за дом на имя ее сестер... Нет, это ее испугает... На ее имя, они же наследницы... Перевели деньги... Я еще соображаю, хотя вроде бы я на исходе. Люс, что с тобой? Ничего, так бывало, когда я кончал картину... Перенапряжение... Пройдет. Берем душу в руки и трясем ее, как нашкодившую кошку...»
   Он откашлялся.
   – Что? – спросила Исии. – Вам дурно?
   Люс отрицательно покачал головой и спросил, откашлявшись еще раз:
   – Когда вам стало плохо после того облака, он привез вас сюда и сказал, что ненадолго слетает домой и сразу вернется, да?
   – Да. Ему не верили, когда он так говорил?
   – Нет. Не верили.
   «Какой маленький мир и какой большой! Слава богу, она еще понимает по-английски. А думает по-японски. Скажи мне, милая, отчего же тогда, если он жив, а не погиб двадцать второго и если ты знаешь, что он любит тебя, отчего ты не послала телеграмму его адвокату? Почему ты не позвонила в наше посольство?»
   – Он прилетит, как только кончатся все формальности, Исии... Это будет не завтра, но очень скоро, в самые ближайшие дни... Он ведь сказал при прощании вам, что сделает кое-какие дела дома, привезет врачей и лекарства и вылечит вас, да?
   Снова свет в палате...
   – Он сказал, что построит специальные клиники и передаст свои деньги на то, чтобы люди научились лечить мою болезнь. Он сказал, что то облако, которое прошло надо мной, будет последним...
   Люс поднялся, и его шатнуло. Он увидел в глазах женщины испуг. Он как-то странно подмигнул ей. («Нет, не так, это я сейчас сыграл злого волшебника для моего Отто, надо играть доброго гномика и улыбаться, я спутал гримасы. Ничего, я сейчас ей улыбнусь... Сейчас...»)
   – Он очень ругал мистера Лима? – спросил Люс, забыв улыбнуться, как добрый гномик. – И своего отца, да?
   – Нет... Разве можно ругать отца?! А мистера Лима он ругал, и я даже просила его не ругать так страшно человека, и он больше никогда при мне не ругал его.
   Люс почувствовал, как голова его совсем очистилась и стала ясной, но одновременно с этим освобождением от вязкого, тошнотворного тумана сердце сдавило тупой болью.
   «Ну вот, невроз, – подумал Люс, – начинается. Не одно, так другое».
   – А почему вы поверили, что он негодяй? Только из-за того, что так долго не приезжал? Из-за того, что не прислал денег? Или потому, что вам это сказал про него ваш соплеменник?
   Она снова заплакала, и он понял, что попал в точку.
   – Онума-сан?
   Она кивнула головой.
   – Он просил вас сказать про сифилис?
   – Да.
   – Он просил сказать это мне, а потом попросить меня уйти из палаты или вызвать сестру – мол, вам стало плохо, да?
   – Да.
   – Он раньше был актером, этот Онума?
   – Нет, он был режиссером. Он ставил нам программу... Это было давно, много лет назад...
   «Ну, вот и сердце перестало болеть, – подумал Люс. – Теперь будет легче обманывать ее... мне придется быть с ней до конца... Сейчас я вызову прокурора и журналистов, а потом соберу пресс-конференцию».
   Он шагнул к двери, но сердце вдруг остановилось, а потом стало колотиться где-то в горле.
   – Сейчас, – прошептал он, – сейчас я... вернусь...
   И он сделал еще один шаг к двери: белой, масляной, скользкой, которая наваливалась на него с каждым мгновением все стремительнее и стремительнее...

...НО НЕ ФИНАЛ

1

   После того как прошло заседание наблюдательного совета, на котором Бауэр был утвержден заместителем председателя, Дорнброк слег. Врачи констатировали, что давление у старика нормальное, кардиограмма не показывала отклонений от нормы, да и все остальные анализы не дали ничего тревожного.
   – Есть форма нервного шока, – объяснил Фрайтаг, доктор ведущей боннской клиники, – когда больной угасает в течение нескольких недель. Господин Дорнброк отказывается от еды, апатия, отсутствие реакции на происходящее, нежелание разговаривать – это тревожные симптомы.
   – Вы можете определить время кризисной точки? – спросил Бауэр. – Что надо предпринять? Отдалить эту кризисную точку или же приблизить ее?
   Доктор из Бонна посмотрел на профессора Тергмана. Тот пожал плечами:
   – Зачем же искусственно приближать кризис?
   – Нам важно знать правду о состоянии здоровья председателя, – сказал Бауэр, – мы обязаны продолжать его работу. Либо мы опираемся на ваше заключение: «Дело обстоит так-то и так-то, ждать надо того-то и того, в такие-то сроки», – и мы принимаем целый ряд решений, которые сейчас не принимаются, поскольку мы ждем возвращения господина Дорнброка. Либо вы говорите: «Через месяц он вернется в строй», – и тогда мы продолжаем ждать...
   – Знаете что, – ответил Тергман, – пригласите-ка лучше еще одного специалиста. Я не хочу брать на себя ответственность, которую вы столь устрашающе навязываете мне. Я еще не научился лечить отцовское горе пилюлями...
   Когда медики ушли, представитель ракетной группы «Белькова» заметил:
   – Господин Бауэр руководствуется лучшими пожеланиями, однако такая настойчивость может быть неверно истолкована.
   – Кем? – резко спросил Бауэр.
   Он оглядел присутствующих на заседании членов наблюдательного совета. Никто не отвечал ему. Бауэр презрительно хмыкнул:
   – Я отвечаю за всю текущую работу, и я обязан вести ее с вашей санкции и под вашим доброжелательным наблюдением. Я хочу одного – выполнять волю председателя как можно точнее и добросовестней. Ни о чем ином я не думаю, когда кажусь чересчур «настойчивым».
   Представитель «Мессершмитта» передал Айсману записку: «У него крепкие зубы».
   Айсман посмотрел на представителя «Мессершмитта» ледяным, несколько даже недоумевающим взглядом. Тот немедленно поджался: «Зачем я оставил у него в руках документ? Впрочем, там нет имени. Но мне казалось, что Айсман, которому доставалось от Бауэра больше всех, должен был бы реагировать иначе. Неужели поклонение силе стало его второй натурой?»
   Закрыв заседание совета, Бауэр поехал на виллу «Шёне абенд» к Гизелле Дорнброк. Последние дни он ездил к ней открыто, словно подставляясь под объективы фотокамер. Делал это он умышленно – Дорнброк санкционировал его помолвку со своей племянницей, оговорив, что произойдет это через два месяца: в течение этого срока траур по погибшему Гансу соблюдался во всех бюро концерна...

2

   Услыхав сообщение радио о трагической гибели Берга в авиационной катастрофе, Максим Максимович словно шагнул в пустоту.
   «Это все, – подумал он. – Один Берг держал в руках все доказательства. Я? А кто я такой? Я – никто в данной ситуации. Я даже не убежден, что мои показания приобщат к делу. Кто у них еще остался? Грос. Да. Грос и я. Я и Грос. Но Айсман боится меня больше Гроса... Страх... Боится... А чего боится Айсман? Между прочим, мне надо сейчас вспомнить – чего он боялся? Вообще-то, это так неэтично – использовать страх. Но что же делать, если судьба снова свела тебя с нацистом... Он боится... Люди, добившиеся житейских благ ценою предательства самих себя, высоких идеалов добра, очень боятся потерять эти блага... Только взгляд в глаза старухи с косой может испугать таких людей... Когда один на один и спасения ждать неоткуда... Крайность? Крайность. Это точно. Но я иду по их логике, у меня иного выхода нет».
   Исаев перешел границу – так, чтобы его могли засечь люди Айсмана, – и поехал в аэропорт Темпельхоф покупать билет в Рим. Исаев был вынужден принять это решение – времени на раздумье не оставалось.
   Купив билет в Рим так, чтобы это видели люди Айсмана, Исаев зашел в телефонную будку, снял трубку, набрал номер, сложив сочетание цифр, чтобы получилось три семерки – Исаев верил в счастливое назначение этого числа, – и сказал длинным гудкам, не прикрыв дверь кабины:
   – Через четыре часа уходит мой рейс в Рим. Оттуда я сразу же еду в Неаполь. Да, да, знаю. Нет, прессе говорить об этом еще рано... Только после того, как я встречусь с другом. Предупредите в Неаполе о моем приезде.
   Повесив трубку, Исаев пошел в бар и заказал себе двойной «хайбл». Он взял со столика газету и прочитал шапку: «Сенсационное разоблачение режиссера Люса в Токио. Тайна гибели Дорнброка начинает приоткрываться. Люс пока не говорит всей правды, но он заявил, что отомстит за Берга. В ближайшие дни он возвращается в Берлин, чтобы продолжить расследование».
   «Молодец, – устало подумал Исаев. – Берг в нем не ошибся. Теперь мне нужно последнее доказательство, тогда мы действительно отомстим за Пашу и за Берга».
   Он сидел в баре, нахлобучив на глаза шляпу, потягивал «хайбл» и перед ним проходили люди, много людей, и лица их сливались в одну линию, разнокрасочную, цельнотянутую – так бывало в метрополитене, когда он спускался на экскалаторе и щурил глаза, и поток, поднимавшийся ему навстречу, становился протяженным, сцепленным воедино целым.
   А потом перед глазами возникло лицо Паши Кочева в день их прощания в Москве. Исаев напутствовал Пашу в обычной своей манере, чуть усмешливо, словно бы размышлял с самим собой.
   «Есть два пути, – говорил он, – и не я это открыл, а древние. Всегда есть два пути, и только трусы переиначили эту мудрость на свой лад, изменив слово „путь“ на „выход“. Выход есть один, а вот пути – их действительно два. Только два. Можешь, приехав в Западный Берлин, засесть в отеле и выходить из комнаты только на встречи с коллегами. Можешь строго следовать утвержденной программе встреч с коллегами, но есть и другой – посидеть в редакциях самых разных газет, предложить свои услуги кинофирме в качестве статиста, владеющего к тому же тремя европейскими языками. Словом, можно быть в активе, но никто тебя особенно не станет упрекать, избери ты путь спокойного пассива. И не бойся ты, бога ради, никаких провокаций, как правило, провоцируют тех, кто хочет этого. Силой нельзя кичиться, но каждый честный человек обязан всегда точно чувствовать свою силу. Сильный ведь может не только обидеть, но и защитить».
   Исаев тогда смотрел на Пашу и вспоминал двадцать первый год в Сибири, двадцатилетнего командарма Иеронима Уборевича, тридцатилетнего министра обороны Дальневосточной республики Василия Блюхера, и невольно сравнивал их со своими двадцатипятилетними аспирантами, и не их, этих своих аспирантов, он винил за инфантилизм, а своих сверстников. Он пытался анализировать, чем вызвано это опекунство по отношению к тридцатилетним, но ответы получались однозначные, и это его самого не устраивало. Либо, отвечал себе Исаев, в этом сказывается родительский эгоизм, продиктованный любовью к своему ребенку, но тогда этот родительский любвеобильный эгоизм – чем дальше, тем больше – будет играть злые шутки, рождая в молодых безответственность, перестраховку и, что самое страшное, неумение принять решение, боязнь решения. С другой стороны, думал он, допустим и другой ответ: у нас, в мире науки, всегда существовала авторитарность, и каждый мэтр, автор школы, хочет остаться до конца единственным толкователем своего успеха, своего первого взлета. В таком случае отношение к молодым ученым граничит с преступлением против общества, ибо мир развивается по законам преемственности, и всякое искусственное отклонение от этого закона чревато серьезными последствиями.
   «Кичливость всегда мешала истине, – думал Исаев. – В конце концов, не будь юного Гагарина, гений Циолковского и Королева не нашел бы своего практического подтверждения. Лучше ехать в переполненном трамвае, потеснившись, уступив место соседу, чем удобно сидеть в вагоне, который стоит на рельсах между двумя остановками».
   У Исаева были стычки с коллегами в институте – он никогда не скрывал эту свою точку зрения; один раз его даже обвинили в «демагогическом заигрывании с молодежью».
   – С молодежью?! – чуть усмехаясь, спросил тогда Исаев. – Вы называете молодежью тех, кому двадцать семь?! Окститесь, друг мой. Лермонтов погиб, когда ему было двадцать шесть! Добролюбов закончил свой жизненный путь в этом же возрасте, а я уже не говорю о Писареве. Между прочим, и руководители наши в тридцать лет стали наркомами и генералами – я за возрастными акцентами следил из-за кордона особенно тщательно, это мне там силу давало...
   «Я полез в драку за Пашу, – вдруг признался себе Исаев, – потому что был лично задет его „бегством“. Меня заставила искать правду память о моем сыне и вера в поколение Кочевых. Через тернии – к звездам, так, кажется? Значит, путь к правде лежит только через кровь и гибель... Мы отмечаем даты, круглые даты, и это прекрасно, но почему мы начинаем это делать, лишь когда человек прожил полстолетия? Неужели тридцать лет – не срок, тем более если человек преуспел за эти тридцать лет в своем деле?»
   Исаев поднялся и пошел в зал.
   «Это точно, – продолжал думать он, – мы за них отвечаем. Но кто освободил их от ответственности за нас? Или возраст сейчас стал адекватен разуму?»
   Он сел в центре большого стеклянного зала и вздохнул, пожалев себя; он увидел себя со стороны, и вспомнил те далекие двадцать лет, когда был молодым Штирлицем, и снова пожалел старого Исаева; достал сигарету и глубоко, как в молодости, затянулся. «Домой хочу, – неожиданно сказал он себе. – Боже мой, как же я хочу домой».
   Он снова вздохнул и заставил себя вернуться к делу, к тому делу, ради которого он был здесь. «Они не успеют отправить мину с багажом, – решил он. – Наверняка они, узнав, куда я лечу, попросят кого-нибудь из пассажиров взять „посылочку“ в Рим. Если я это прозеваю, значит, встречусь с Бергом на небесах. А если не прозеваю – тогда я привезу сюда Гроса. Я привезу его, чего бы это мне ни стоило... Умница Берг... Тот меморандум, который он мне оставил о Гросе, плюс живой Грос – это уже доказательство».
   По радио уже третий раз передавали сообщение: «Федеральный министр поручил статс-секретарю Кройцману оказать помощь в расследовании дела, столь блистательно начатого погибшим в авиационной катастрофе прокурором Бергом. Кройцман обещает закончить следствие в течение ближайшей недели».
   «А если они пошлют кого-то из своих с „посылочкой“? – подумал Исаев. – Что тогда? Они могут. С другой стороны, слишком многие из их банды знают обстоятельства дела. Неважно. Скажут, что мина для Гроса, а взорвут ее в нашем самолете... Нет, положительно я стал склеротиком – ведь нет билетов! Они не успеют послать своего вместе с миной. Ага... Вон идет нечто похожее. Точно... Это от них. И сверточек подходящий. Мина типа „Аква“, их очень любил Шелленберг. Дурашки, я не думал, что они попрут так открыто – совсем, видимо, перепугались. Кому это он всучит? Девушке... Пьяненькая девушка, такая крокодила возьмет, не то что посылочку. Примитивно, конечно, работают, но в данной ситуации беспроигрышно».
   Когда объявили посадку на самолет, Исаев медленно поднялся и пошел за пассажирами, не теряя из виду пьяненькую девушку. В автовагончике он протолкался к ней и сказал, заставив себя сыграть запыхавшегося человека:
   – Слава богу! Я вас догнал. Вилли сказал, что именно вам он передал посылочку. Он просто не знал, что я тоже лечу с этим рейсом, – и, не дожидаясь ответа, Исаев взял «посылочку» из рук девушки.
   «Господи, – подумал он, взяв сверток, – стыдно им заставлять меня на старости лет упражняться в беге... Только, может быть, я иду по своей логике и зря все это затеял? Может быть, они уже поручили кому-то в Италии убрать Гроса? А я все жду, жду, жду... Может быть, надо сейчас же поднять тревогу и сказать во всеуслышание, через Кроне, где скрывается Грос, и заявить, что жизнь последнего свидетеля тоже на волоске – в него уже целятся... Нет, Интерпол включен в игру. А я не знаю главного, который управляет Айсманом. Это человек с глазом, волей и умом; сильный зверюга. И все-таки убирать Гроса они должны поручить кому-то из тех, кому Грос бесспорно доверяет. Они тоже прекрасно знают, что Интерпол включился в игру, и случайного человека на это дело не пустят. Убийца, которого преследуют, боится собственной тени и не верит никому, кроме самых близких из банды. Айсман, видимо, ближе всех и к главарю и к Гросу. Он проведет последнюю операцию по ликвидации единственного свидетеля. Именно Айсману поручат, потому что он, помимо всего прочего, провалил дело: и меня не дождались у Берга, чтобы прихлопнуть как русского агента, и Курт, связник, убит в кабинете Холтоффа... Нет, я правильно думаю – в Неаполь должен полететь Айсман, только Айсман. Так всегда было заведено в банде: проваливший дело выполняет самую опасную работу».
   Воспользовавшись толчеей, которая обычно сопутствует посадке на самолет, Исаев неторопливо зашел за автопоезд, чуть пригнулся и пробежал вперед, прихрамывая на левую ногу. («Господи, как это смешно: хромой дед и с миной!») Рядом с автопоездом стоял громадный бензозаправщик, а за ним – «джип», в котором сидел молоденький парень – служитель из диспетчерской службы. («Это хорошо, что я смешон, – подумал Исаев. – Смешных жалеют».)
   – Сынок, – сказал Исаев, – я из инспекции страховой компании «Аллианц», подбросьте меня вон к тому домику. Нога отказала, ковылять дальше не могу...
   – Да, – ответил парень, – туда могу.
   «Все в порядке, – решил Исаев. – Тот, который за мной следит, не видел, как я уходил. Да и следил ли кто? Сейчас они от меня не ждут финта. А может, и ждут... Черт их знает... Нет, все же, наверное, следили. Но, слава богу, этот самолет стоит далеко, из аэропорта не видно... Сейчас они позвонят, что я улетел, а к следующему рейсу подскочит Айсман. То есть через сорок минут. На следующий рейс много свободных билетов, я туда легко сяду».
 
   Исаев позвонил из пустой комнаты диспетчерской службы в «Телеграф» и сказал:
   – Добрый день, Кроне, было бы хорошо, узнай вы меня по голосу...
   – Я узнал вас по голосу, добрый день...
   – Слушайте меня внимательно. Я люблю меценатствовать, поэтому дарю вам сенсацию: перед смертью прокурор сказал мне, где скрывается убийца. Его зовут Иоахим Грос. Он связан с концерном Дорнброка, он функционер НДП... Я сейчас назову вам, на случай непредвиденных обстоятельств, его адрес... Неаполь, вилла Ноделя. Запомнили? Надо, чтобы один из ваших людей пробился через полчаса на радио с сообщением о местонахождении убийцы.
   – А телевидение?
   – Это вообще гениально. Теперь давайте-ка приезжайте в Темпельхоф, на радиоцентр, откуда поддерживается связь с самолетами. Возьмите диктофон и полицию. И ждите. Это пока все, что я могу вам сказать. Чао!

3

   Исаев дождался, когда пассажиры вошли в «боинг» – Айсмана он заметил сразу, – обогнул три лайнера, которые стояли возле домика диспетчерской службы, и поднялся по трапу последним. Он знал, что Айсман всегда летает в хвосте, надеясь при катастрофе остаться в живых.
   «Он может меня увидеть, когда я пойду в первый салон, – подумал Исаев. – Шляпу и пальто я захватил кстати, я пройду мимо в нахлобученной шляпе: впереди пусто. Старый идиот в нахлобученной шляпе, как из картин Хичхока. Аспиранты мои и аспирантки, где вы?»
   ...Айсман сидел около окна и деловито привязывался ремнями; он не обратил внимания на высокого старика в сером пальто и шляпе, который прошел вперед, поближе к пилотской кабине.
   Когда стюардесса закрыла дверь, ведущую во второй салон, Исаев поднялся, постучался к пилотам и, не дожидаясь ответа, вошел туда.
   ...Самолет взмыл свечой.
   Исаеву нравилось, как поднимались эти машины, они шли вверх, словно протыкая небо.
   Он не стал дожидаться, пока выключится световое табло: «Не курить, застегнуть привязные ремни», поднялся и, бросив пальто на кресло, пошел во второй салон. В руках он держал «посылочку», которую на аэродроме вручили пьяненькой девушке, улетевшей в Рим сорок минут назад. Он подошел к Айсману. Тот не видел его: он приник к иллюминатору и смотрел на землю, то появлявшуюся, то исчезавшую в разрывах облаков.
   – Айсман, – окликнул Исаев, – добрый день, старина.
   Айсман вскинул голову, увидел Исаева с «посылочкой» и рванулся с места. Он забыл, что привязан ремнями, и поэтому упал в кресло, и вокруг него засмеялись.
   – Пойдем ко мне в салон, – сказал Исаев, – надо поговорить.
   Исаев неторопливо двинулся в свой салон, но остановился, потому что Айсман закричал:
   – Нет, Штирлиц, нет! Она сейчас! Сейчас!
   В самолете стало тихо, к Айсману подбежали две долговязые стюардессы – они подумали, что ему плохо.
   – Когда? – спросил Исаев. – Над Германией?
   – Над Альпами! Но то раньше, с тем рейсом – над Альпами. А сейчас – прямо здесь! Это же для того рейса!
   – Тогда у нас есть десять минут, а мне больше и не надо. Пошли, в первом салоне нет людей, поболтаем.
   Айсман кинулся следом за ним, оттолкнув стюардесс. Лицо его стало белым, на лбу выступила испарина. Он всегда боялся летать, он мучительно ясно представлял себе, как самолет разваливается в воздухе и он, Айсман, целых пять минут летит вниз, чтобы удариться о маленькую синюю землю, и это страшное видение перестало быть навязчивым кошмаром, а сделалось близкой и жуткой явью.
   – Пойди к пилотам, пусть они ее выбросят! – прошептал он. – Штирлиц, иди туда! Штирлиц!
   – На, – протянул ему Исаев «посылку», когда они перешли в первый, пустой салон. – Иди сам. Скажи им, что это мина, что вы такими штуками взрываете их в воздухе. Только сначала скажи радисту адреса твоих ребят, которые будут передавать радиосигнал этой мине, а потом мне скажешь, где тело Кочева, и объяснишь, как вы убили Ганса Дорнброка и кто тебе отдал приказ убить его. А после того как радист передаст это на землю, мы выбросим мину через люк...
   – Ты сошел с ума, Штирлиц!..
   – Нет, я не сошел с ума.
   – Ты понимаешь, что она сейчас взорвется?!
   – Понимаю. («Я даже не мог надеяться, что он так испугается. Сколько ему? Шестидесяти еще нет, это точно... Иначе он бы так не испугался. А может быть, испугался б еще гаже».) Но у меня нет иного выхода, Айсман. Если ты не скажешь мне все то, что меня интересует, мы сдохнем за компанию.
   Айсман завороженно смотрел на «посылку». Зрачки его расширились, и пот теперь был не только на лбу, но и на кончике носа, на верхней губе и на подбородке.
   Исаев достал сигарету, потом сунул ее в пачку и вытащил трубку.
   – Хочешь курить? – спросил он.
   Айсман как-то странно посмотрел на него, а потом закрыл глаза и медленно опустился на кожаную ручку кресла.
   – Ты меня знаешь, Айсман... Я никогда не боялся смерти... Ты это должен помнить...
   – Она сейчас взорвется... Минут через пять...
   – Что же делать... Ты только не умирай от инфаркта, ладно? А то мне будет обидно... Мне хочется, чтобы ты ощутил ужас, когда она взорвется... Я хочу, чтобы ты падал вниз и орал... Это так страшно – падать в пустом небе...
   – Что я должен сделать? – спросил Айсман и поднялся.
   Открыв дверь пилотской кабины, Исаев пропустил Айсмана и сказал командиру:
   – Пусть ваш радист примет заявление этого мерзавца, а потом, если можно, выбросьте этот сверток через люк.
   – Что в нем? – спросил командир.
   – Мина! Мина! – закричал Айсман. – Радиомина! Сделайте что-нибудь! Ее сейчас взорвут!
   – Идите к микрофону, – сказал пилот Айсману.
   – Мы же взорвемся, понимаете, мы сейчас взорвемся! – Айсман перешел на шепот. – Я скажу все, только сначала выбросьте это!
   – Сколько до границы? – спросил командир второго пилота.
   – Сорок минут.
   – Но она должна была взорвать тот самолет! Осталось семь минут! Понимаете? Семь!
   – Мы не можем выбросить мину, – сказал командир. – Если я открою люк, нас разорвет воздухом. Вот вам радиомикрофон, мы связаны с землей, все аэродромы слушают нас: передавайте на ваш центр, что вы отменяете взрыв... Скажите им, что, если наши родные и родные людей, которые в этой машине, и родные тех, кто погиб, когда летел Берг, найдут их, – им будет плохо. Ну, давайте! У нас есть возможность влезть в городскую телефонную сеть.
   – Алло! – закричал Айсман в микрофон. – Дайте 96-56-24. Вальтер! Отмени взрыв! Мина у Штирлица. Он здесь со мной в самолете!
   – И адрес, – попросил Исаев, – нас слушают полиция и репортеры... Быстренько, их адрес...
   – Тиргартенштрассе, три. Он слышит меня?!
   – Так! – сказал Исаев. – Повтори это громче в микрофон. Скажи «полиция», ну и так далее. Адрес и телефон. А потом уж мы соединим тебя с друзьями.
   Айсман, оцепеневший, белый, сказал адрес штаба и телефон центра, а потом, взглянув на часы, вырвал микрофон из рук радиста и закричал:
   – Вальтер, не делай этого! Полиция! Скорей туда! Вальтер, ты слышишь? Молю тебя!
   – Кто взорвал самолет с Бергом? – спросил Исаев.
   – Вальтер! Не я – Вальтер! Бауэр санкционировал!
   – Где тело Кочева? – продолжал Исаев.
   – Он сожжен в Бромбахе в лесу.
   – Зачем вы убили Дорнброка?
   – Он все сказал Кочеву.
   – Что он сказал Кочеву?
   – Про водородную бомбу для Лима. Про все... Про нас... Про партию...
   – Про какую партию?
   – Про национал-социалистскую рабочую партию Германии! – закричал Айсман. – Штирлиц, что ты делаешь?
   – Вы сделали водородную бомбу для концерна Лима?
   – Да.
   Исаев взял микрофон и спросил:
   – Земля, вы записываете показания?
   – Да, – ответили ему.
   – Пресса у вас?
   – Да. Здесь Кроне из «Телеграфа».
   – Передайте им, что все будет хорошо, – сказал Исаев. – Только успейте взять Вальтера. И поторопитесь на их наблюдательный совет. У них сейчас заседание. Позвоните туда. Вам скажут, что Айсман сейчас выступает и сможет говорить с вами через три-четыре часа. Это алиби на то время, пока Айсман в Италии. Обязательно позвоните к ним. Я хочу послушать, как вам будет врать Бауэр... А с нами все будет хорошо. Не волнуйтесь, земля. Я вынул радиозапал еще на аэродроме... Мы с пилотами решили поиграть с жизнелюбивым Айсманом. Да, Айсман? Ты хорошо заглотнул червячка? До встречи, земля...
   Айсман упал, подломив левую руку под живот, ставший вдруг рыхло бесформенным. Исаев вспомнил ту страшную глубинную рыбу, которую они вытащили на «самодуре» около Гагры с резиновой лодки вместе с Мишаней ранним утром, когда еще не было солнца и снег был виден на Авадхаре...
   «Господи, когда же это было? – устало улыбнулся Исаев. – Скорее бы это повторилось там, в Гагре или в Удомле, но чтобы обязательно с Мишаней и без этой глубинной рыбы, а как всегда в сентябре, когда идет ставрида и чайки летают за лодками рыбаков, гомонливо переругиваясь в зыбком сине-розовом небе, и слышно, как в санаториях люди выходят на зарядку и деловитые культурники растягивают потрепанные мехи своих аккордеонов...»
   – Очухается, – сказал Исаев пилотам. – Веко дергается. Это форма истерики. Или время хочет выгадать. Поворачивайте, ребята, на аэродроме нас ждет полиция... Если полиция прихватит меня заодно с этим ублюдком, вы, хочу надеяться, дадите показания в мою пользу. Нет?
 
    Москва – Нью-Йорк – Сингапур – Берлин
    1970