Страница:
– Послушай, человечек, – Роумэн взял ее прекрасное лицо в свои ладони. – Я понял, отчего ты захотела сейчас выпить... И мне стало обидно за то, что ты посмела так подумать... Только не перебивай меня... И еще... Если мне придется выбирать слова, когда я говорю с самым дорогим мне человеком на земле, тогда... Понимаешь? Это очень трудно – подводить под чем-то черту, но если мы уговорились, что мы подвели черту под чем-то, то давай этот уговор выполнять. Ладно?
Криста кивнула, легко прикоснулась губами к его руке и, откашлявшись, сказала:
– Спасибо.
– За правду не благодарят.
– А я не тебя благодарю, а бога.
– Это – можешь, – согласился он. – И еще: мы, американцы, очень вольны в словах, это шокирует европейцев... Поэтому, пожалуйста, научись принимать нас такими, какие мы есть, иначе тебе здесь будет довольно трудно... Наши отцы-основатели были прожженные прагматики, они точно рассчитали, что слово произнесенное не таит в себе угрозы строю. Опасны слова непроизнесенные. У нас говорят все, что хотят, но при этом делают так, как решат дедушки с Уолл-стрита – весьма компетентные деды, знают, как держать общество в состоянии полнейшей свободы слова и при этом абсолютнейшего подчинения своему делу. Потому-то, когда и если тебе что-то покажется, не уходи в себя, не терзайся сомнениями, не проси виски, а задавай вопросы: не бойся, задавай любые, у нас не обижаются на вопрос, потому что имеют право на ответ – пусть такой же резкий или даже неприятный. Более всего в спорте мне нравятся ничьи: два-два; в жизни – тоже, потому что чей-то выигрыш обязательно соседствует с проигрышем, а это – нарушение баланса, поняла?
– Господи, за что же мне такое счастье привалило? – Криста снова прикоснулась губами к его руке. – Ты все знаешь, хотя и не магистр, ну, объясни же: почему – мне и за что – ты? Можешь?
– Могу.
– Ну?
– Всякий человек, перестрадавший столько, сколько хватит на жизнь многих людей, обязательно получает компенсацию. Это тоже закон ничьих. Если бы ты не встретила меня, сделалась бы великим ученым, по-настоящему великим, как Альберт Эйнштейн. Или Бор. Или Кюри. А может быть, стала бы сочинять сказки. Вроде твоего папы, когда он по-своему пересказывал тебе Андерсена. Я верю в это... Через себя верю. Мне ведь тоже досталось в жизни... И вдруг на голову свалился прекрасный агент гестапо, которого я полюбил. А этот гестаповский агент понял, что я ему тоже послан богом. Вот и произошло чудо. К тому же у нас с тобой абсолютная совпадаемость, это тоже чертовски важно. Можно любить женщину, восторгаться ею, но – днем. Это – трагедия. Можно, наоборот, ждать, когда наступит ночь, близость, а утром не знаешь, как бы поскорее слинять, такая рядом с тобой лежит дура. Или истеричка. Или стерва, которая только и думает, как вытрясти из тебя побольше баков. Тоже трагедия. А вот если засыпая после того, как был с тобой, любил тебя, хотел тебя, мечтаешь поскорее проснуться, чтобы снова видеть твое лицо, слышать твой голос, смеяться твоим шуткам и задумываться над твоими словами – так много в них сокрыто мысли, тогда получается то, что в мире редкостно. Кое-кто называет это счастливым браком.
– Ты читаешь мои мысли?
– Большинство.
– Все. Ты говорил то... Нет, не так... Ты повторял то, что я говорила про себя... Только я не решалась назвать себя агентом гестапо...
– Плохо, когда оставляешь в себе тайну. Она ест тебя, как соль металл. Боишься, что кто-то ненароком прикоснется к ней, закрываешься, как улитка, и живешь в постоянном страхе. Зачем? Черта подведена, никаких тайн. Кстати, на твоем месте я написал бы книгу «Я была агентом Гитлера».
– Ты сошел с ума?
– Почему? Это сенсация, заработаешь уйму денег, Грегори поможет продать сюжет в Голливуде, арендуем сейф в швейцарском банке, будем получать десять процентов годовых – чудо что за жизнь!
– Это ты так шутишь?
– Да почему?! Мы очень серьезно относимся к возможности заработать деньги, человечек!
– Вот сейчас ты сказал неправду, Пол.
– Да правду же, правду! У нас свой строй мыслей, нам сто шестьдесят лет, мы молодые, у нас нет истории, как у вас, мы поэтому не боимся отсекать прошлое: было – и нет! Мы не замучены вашими условностями, к былому относимся как к отрезанному куску хлеба: не как к части целого, насильственно от него отторгнутого ножом, а будто к ломтю, который надлежит полить кукурузным маслом, положить сверху кусок сыра, сунуть в электроплиту, слегка обжарить и с аппетитом съесть.
– И твое сердце не сжимается, когда ты вспоминаешь, с чем я пришла в твой дом?
– А твое сердце не разрывается от того, что я, поняв, что ты пришла в мой дом совсем не случайно, играл любовь, отправляя тебя в Севилью? Я перестал играть, когда Гаузнер открыл мне правду. Тогда я снова позволил себе понять, что люблю тебя. Мы квиты, человечек. Я играл в такой же мере, как и ты... Скажи, когда ты полюбила меня?
– Когда нашла котенка.
– Какого котенка? – удивился Роумэн.
– Рыжего. Я нашла его в Севилье. Он очень мяукал в подъезде. Когда я стала кормить его с рук, я поняла, что люблю тебя. А сначала я тебя ненавидела.
– Да?! Почему?
– Потому что мне сказали, что ты держишь в своих руках все нити, потому что немцы перешли в твое подчинение, тебе известно, кто погубил моего папу, ты поддерживаешь этого человека и лишь в твоей воле открыть мне это имя... Или нет... Я мучительно боялась признаться себе в том, как ты мне мил... Ну, спрашивай... Ты же хочешь спросить...
– Да.
– Ты хочешь спросить: ложась с тобой в постель, чувствовала ли я тебя, желала ли? Да?
– Да.
– Ну, тогда я отвечу... Я потому и напилась в тот день, что ничего не хотела... Я никогда, никогда, никогда, никогда не хотела этого... Ни с кем... Знаешь, почему женщины несчастнее мужчин?
– Не знаю.
– Потому что вы не можете спать с той, которую не хотите... У вас это просто не получится. А женщине приходится... Вот я тебе все и сказала – как наизнанку вывернулась. И сажусь писать книгу про агента Гитлера. Только писать я буду на своем языке, а ты сделаешь авторизованный перевод, ладно?
– Авторизованный? Это как? Больше заплатишь?
– Да, в триста сорок два раза.
– Хорошо, – он поцеловал ее в нос. – В Голливуде сразу же заключим договор. Только, пожалуйста, любимый мой человечек, нежность моя и чистота, никогда не таи в себе вопросы. Я тебя очень чувствую, я чувствую тебя постоянно, я, как радио, настроен на тебя, поэтому воспринимаю твои перепады словно свою боль и начинаю копаться в себе, и замыкаюсь, и свет мне делается не мил... Понимаешь? Запомни раз и навсегда: американцы не боятся вопросов – самых прямых и нелицеприятных. Но мы бесимся, чувствуя, что нас хотят спросить, но отчего-то не спрашивают. Тут мы начинаем терять веру, понимаешь?
– Спасибо, что ты все это говоришь мне.
– Мне стало так спокойно, что снова захотелось поспать.
– Не надо. Через полчаса мы прилетим, будет болеть голова... Аспирин действительно здорово помог.
– А я что говорил...
– Пол, а на каком языке мы сейчас с тобой беседовали?
Он недоуменно посмотрел на нее:
– Черт, действительно? На каком?
– На немецком, любимый.
– Правда?
– Правда. Ты меняешь языки, как носовые платки. И по-испански можешь так же?
– По-испански мне легче, я и думаю-то на испанском. Неужели мы говорили по-немецки?
– Ты правда не помнишь?
– Даю тебе слово.
– На немецкий перешла я, Пол.
– Почему?
Она кивнула на человека, который сидел в кресле перед ними:
– Джентльмен очень интересовался нашим разговором.
– Тебе показалось.
– Нет. Он очень интересовался нашим разговором. А в тебе я открыла еще одно удивительное качество: ты доверчив, как маленький.
Он покачал головой:
– Неверно. Маленькие более недоверчивы, чем взрослые. Попробуй, помани на руки малыша, если ты не брит и неряшливо одет... Он так зальется плачем, так станет хвататься за маму...
– Если поманит женщина – пойдет.
– К тебе – может быть. Я бы на его месте пошел. Сразу же. А к какой другой женщине – будет раздумывать. Я очень часто вспоминаю свои чувствования, когда был маленьким. Правда. Я с годами научился верить людям. Чем больше меня обманывали, тем больше я верил. Очень странно. Знаешь, это как в боксе навязывать сопернику ближний бой. Надо навязывать окружающим доверчивость, тогда им будет стыдно делать тебе зло. В каждом человеке живут и бог, и дьявол: кого в нем вызовешь, того и получишь.
Криста снова поцеловала его руку.
– Только б подольше все это продолжалось, – шепнула она, – только б это продолжалось как можно дольше, боже милостивый... Я никогда, никогда, никогда, никогда не была такой счастливой, как сейчас.
Когда в аэропорту Лос-Анджелеса он бросился к Грегори Спарку и Элизабет, чуть не сшибая всех на своем пути, Криста вдруг сделалась белой, как бумага, ноги ее ослабли, она прислонилась к стене. Так же побледнел и Спарк, когда увидел ее, поняв, что она и есть миссис Роумэн.
И у нее, и у него были основания для этого: Криста работала по Спарку осенью сорок четвертого, когда была отправлена в Лиссабон Гаузнером; в свою очередь, Спарк был увлечен ею, и ему тогда стоило большого труда (если допустимо определить таким словосочетанием все то, что он тогда пережил) разомкнуть ее руки на шее и сказать ей про Элизабет, которую он не может бросить, а пуще того сыновей, без которых мир для него кончится.
– Криста, скорее же! – крикнул Роумэн, оглянувшись.
– Ей плохо, – сказала Элизабет и бросилась к Кристе, по-прежнему стоявшей возле стены; бледность ее сделалась какой-то синюшной; тени под глазами казались столь темными, что даже пропал морской цвет громадных глаз, они сделались пепельными, пустыми.
– Ей плохо, – повторил Роумэн и, бросившись следом за Элизабет, обогнал ее, стремительно лавируя между людьми – точно так, как его учили в диверсионной школе перед забросом в немецкий тыл.
Спарк стоял на месте, не в силах двинуться с места, до странного явственно ощутив себя маленьким мальчиком, которого мама потеряла на вокзале; они тогда ехали в Питтсбург, это было перед пасхой; тьма народу; мама сказала, чтобы он постоял у стены, никуда не отходил, он и стоял, но потом увидел щенка, которого вела на тоненьком металлическом поводке седая дама, и вдруг заметил, как щенку режет шею; бросился следом за маленьким шоколадным пуделем. Тот все оглядывался на него, они же были на одном почти уровне, а как собака выразит свою боль, если не посмотрит в глаза богу, он ведь все понимает, громадный пятилетний бог на двух ногах (как они могут держаться на них, это же такое искусство, воистину, хозяева – существа высшего порядка, попробуй не подчиняться им). Когда мальчик поправил ошейник и пудель лизнул его руку, попрощавшись с ним глазами, Грегори понял, что стоит возле дверей на перрон и не знает, куда возвращаться. Он ощутил такой ужас, что у него враз похолодело лицо и в груди сделалось пусто. Так было и сейчас, только еще хуже.
Роумэн подхватил Кристу, прижал ее голову к груди:
– Что такое, человечек?! Что с тобой?! Тебя никто ничем не угощал? Почему ты белая?! Ну, ответь же!
Подоспела Элизабет, обняла Кристу за плечи, прижалась губами к ее холодному виску:
– Миленькая, что?! Господи, какая красивая! Сейчас все пройдет, сейчас. Погодите, а вы не ждете ребеночка?
Резко, будто от удара, плечи женщины вздрогнули, а после Роумэн ощутил на своих ладонях слезы Кристы; она плакала беззвучно и неутешно, все теснее и теснее прижимаясь к нему.
– Тебя никто ничем не угощал, пока я спал? – спросил Роумэн требовательно и строго. – Ну-ка, ответь.
Она покачала головой, вытерла слезы со щек, и он почувствовал, как собралась ее спина.
– Сейчас, – шепнула Криста, – все в порядке, любовь моя, уже проходит, просто меня укачало. Прости, пожалуйста.
– Ее укачало, бедняжку, – повторила Элизабет, – боже, как красива, какая прелесть, вы так прекрасно смотритесь вместе, я счастлива за тебя, Пол.
– Ну, – улыбнулся Роумэн Кристе, – можешь протянуть руку моей сестричке? Ее зовут Элизабет, она душенька и настоящий дружок.
Криста с трудом оторвалась от него и протянула руку Элизабет:
– Я счастлива, что у Пола такая замечательная сестра.
Элизабет крикнула Спарку, который по-прежнему стоял там, где его оставили Пол и Элизабет:
– Ты что, стережешь чемоданы, Спарк?
Его словно бы подтолкнули, и, деревянно вышагивая, он двинулся сквозь толпу загорелых, смеющихся, веселых людей в легких костюмах, ощущая с каждым шагом все большую и большую тяжесть в ступнях, словно они внезапно покрылись нарывами, наполнились горячим, свинцовым гноем.
– Здравствуйте, Грегори, очень рада встретить вас, – сказала Кристина.
– Добрый день... То есть вечер... Очень приятно, Кристина, как хорошо, что вы, наконец, приехали.
– Поцелуй же его! – сказал Роумэн, подтолкнув Кристу к Спарку. – Брат как-никак! Настоящий, единственный, верный!
Криста потерянно поцеловала Роумэна, еще теснее прижавшись к нему, и протянула Спарку руку:
– Как хорошо, что вы есть у Пола... Он вас так любит...
– Девушка засмущалась, – рассмеялся Роумэн. – Пошли, люди, мечтаю сесть за стол вместе с вашими сыновьями и съесть очень много спагетти.
– Я сделала яблочный пирог, какой ты любишь, – взяв Кристу под руку, сказала Элизабет, – очень мягкий, совсем без сахара, а Спарк съездил к нашему приятелю на ферму и привез телячью ногу! Я запекла ее в тесте – с чесноком, морковью и луком, ты будешь стонать и плакать над этим блюдом! Вы любите готовить, Крис?
– Очень. Только у меня все недожаривается и недосаливается.
Роумэн толкнул Грегори локтем в бок:
– Ты что окаменел, мужчина? Тебя ошеломила красота моей жены?
– Есть маленько, – улыбнулся Спарк каменной, натянутой улыбкой. – Просто я... Мы очень долго вас ждали, самолет опаздывал, и я начал психовать, что с вами... Реакция на ожидание, не обращай внимания. У вас много багажа?
Роумэн кивнул на сумку:
– Все наше носим с собой. Можем сразу же ехать к вам.
– А мы арендовали вторую машину, – сказала Элизабет. – Мы думали, вы притащите тройку чемоданов, ждем вас на месяц, раньше не отпустим, поэтому арендовали для вас машину, у нас маленькая, боялись, что с багажом не уместимся... Я поеду с Крис, только не обгоняйте нас, ладно? Подействуй на Спарка, Пол, он гоняет, как безумный, на его страховку я не смогу воспитать мальчиков, они станут бандитами, а я умру возле тюремных стен с передачей в руках...
– Я надаю ему подзатыльников, обещаю тебе, маленькая. Он будет ездить со скоростью тридцать миль в час, не больше... Грегори, я с тобой?
– Конечно, – неожиданно обрадовался Спарк. «Я должен все сказать ему, иначе жить под одной крышей будет просто невозможно. Но, сказав ему это, я убью их любовь, она ведь явно ничего ему не говорила про меня. Какая дикость, а?! Я не имею права ничего ему говорить, это жестоко, это пытка, бедный Пол, вот уж невезучий человек, вот уж бедолага, нежный мой, большой и доверчивый братик... Что же делать?»
Криста обернулась к Элизабет:
– Вы не обидитесь, если я поеду с Полом? Мне Америка внове, я трудно привыкаю к... А Пол так прекрасно рассказывает про все... Я дикая, и поэтому... Вы не будете сердиться?
– Господи, какая красивая, – снова повторила Элизабет, поцеловав Кристу в щеку, и обернулась к Полу, – ну и отхватил красулю! Я таких еще не видела, хотя у нас в Голливуде есть женщины, поверь мне. Спарк, едем первыми, ребята пристроятся за нами, если ты их потеряешь, я подам на развод, понял меня?
– В таком случае считай, что ты его получила, – буркнул Спарк.
Мальчишки, Питер и Пол, повисли на Роумэне с визгом и писком, потом с таким же визгом бросились к Кристе. Глядя на ее лицо с закрытыми глазами, на медленные движения ее рук, прижимавших к себе мальчишек, особенно младшего, трехлетнего Пола, который висел у нее на шее, Роумэн подумал о том, какой нежной и прекрасной она будет матерью; «Скорее бы; мечтаю об этом; в ней так много неосознанного материнства, даже в том, как она боится положить мне ладонь на грудь, чтобы не услышать заячий хвостик, трепыхание сердца...»
– К столу, к столу! – крикнула Элизабет. – Начинается пир!
И по тому, как она весело бросилась на кухню, подмигнув Полу, Кристе стало ясно, что Спарк ни о чем не сказал жене; да и под силу ли такое? «Но ведь мне нельзя не сказать, это как принести в чистый дом грязь, намеренно не вытерев обувь у порога. Я не знаю почему, – сказала она себе, – но я должна это сделать, я не знаю как, но то, что я должна, ясно мне, если я не хочу потерять Пола. Спарк расскажет ему все, он не сможет ему не рассказать о том, что было в Лиссабоне, как я делала все, чтобы он стал моим, как я почти добилась этого. Да, все, что было, – страшно, это как рана, она будет гноиться до тех пор, пока ее не вычистят и не промоют перекисью водорода. Верно, не всякая правда нужна человеку, кто-то из русских писал, что есть правда, которая унижает, люди инстинктивно отталкивают ее от себя, закрываются, придумывают оправдания. Но ведь если она, эта правда, существует, от нее никуда не денешься! Надо найти форму, – сказала себе Криста, – это очень важно – форма правды, это важнее всего на свете, а для меня так и вовсе вопрос жизни и смерти. Если я потеряю Пола, мне нечего делать на земле».
– Элизабет, вы разрешите мне немного поиграть с детьми в прятки? – спросила Криста. – Я до сих пор люблю эту игру, можно? Пять минуток хотя бы.
– Я буду прятаться, я, я, я! – закричал трехлетний Пол и сразу же бросился за штору. – Криста, ищи меня, только не сразу находи!
Роумэн, Спарк и Элизабет сели за стол, прислушиваясь к тому, как мальчишки визжали во дворе, – игра переместилась уже туда.
– Она – чудо, – сказала Элизабет. – Я счастлива за тебя, Пол. Правда, Спарк?
– Да, – кивнул тот. – Очень красивая девушка. Ты никогда ее раньше не встречал?
– Где? – усмехнулся Роумэн. – В немецкой тюрьме? На фронте? Где я мог ее встречать? А почему ты спросил об этом?
– Сколько ей? – спросила Элизабет. – Она смотрится как ребенок. Это, кстати, замечательно: чем больше в женщине ребенка, тем легче мужчине. Это некий консервант мужской нежности. Когда я начала работать домашним министром финансов, торговли, иностранных дел и шефом налоговой службы, Спарк стал реже бывать дома, ему скучно со мной, нет противоположного. Правда, Спарк?
– Слушай-ка, Пол, – медленно, словно бы выдавливая из себя слова, начал Спарк, – мне сдается, что я где-то видел Кристу.
– Так спроси ее, – Роумэн пожал плечами, алчно обсматривая телячью ногу. – Крис! Скорей! Потом поиграете! Люди, за стол! Ты права, сестра, в ней много от ребенка...
Криста привела мальчишек, вымыв перед этим их разгоряченные лица горячей водой: «Запомните, если после бега брать ледяной душ, будете долго потеть, а после горячей воды вам сразу станет прохладно, так мне говорили лучшие боксеры мира, они-то уж это знают – будь-будь!»
Элизабет посмотрела на сыновей, те моментально замолкли, улыбнулась Роумэну и сказала:
– Вы очень красивая, Криста, а значит, умная, да, да, чем женщина красивее, тем она умней. Поэтому вам очень повезло. Вы полюбили одного из самых прекрасных людей на земле. Я просто не знаю, кто есть лучше. Спарк, конечно, лучше, но он моя собственность, к этому привыкаешь... И это самое ужасное в браке, Крис. Пожалуйста, никогда не привыкайте к Полу. Всегда ждите его: он может не вернуться, такая уж у него работа. Всегда радуйтесь ему: может быть, бог дал вам последний день радости. Всегда оберегайте его: чем сильнее мужчина, тем он мягче и ранимее. И знайте, что теперь вместе с мужем вы получили добавку – брата и сестру, нас со Спарком.
– И племянников, – закричали мальчишки. – Крис, мы твои племянники, скорей доедай это мясо и пойдем играть!
– О, неблагодарные, – вздохнула Элизабет. – Какое же это мясо?! Это телятина!
Крис спросила Элизабет, как нужно готовить такое чудо, та принялась с увлечением объяснять. Роумэн обратился к Спарку:
– Ты не сказал Брехту, что я прилетаю?
– Он теперь живет где-то в Нью-Йорке, не выходит из отеля, совершенно сломан. Эйслер там же... Я звонил Фейхтвангеру, он ждет нас, совсем раздавлен, ждет вызова в комиссию по расследованию... Крис, где я мог вас видеть? – неожиданно спросил Спарк, хотя всячески уговаривал себя не задавать ей этого вопроса.
– Как где? – она вымученно улыбнулась. – В Лиссабоне в сорок четвертом, но вы там, кажется, жили под другой фамилией?
Роумэн почувствовал, как у него кусок телятины застрял в горле. Криста положила ладонь на его руку:
– Это романтическая история, я непременно расскажу об этом.
– Как интересно! – Элизабет всплеснула руками. – Так вы знали Спарка?
– Спарка я узнала в аэропорту, – ответила Кристина. – Я знала американского дипломата с другой фамилией, но с обличьем Грегори. Кстати, Пол, я сейчас придумала поразительный сценарий, если Грегори поможет его пристроить, мы прославимся и разбогатеем.
– Расскажите, Крис, пожалуйста, расскажите, – попросила Элизабет. – Это так интересно!
– При мальчиках не стоит, это связано с наци, очень жестоко... Я расскажу за кофе, ладно? Когда мы перейдем пить кофе, я расскажу все.
– Эта история началась в... Бельгии, – Крис спросила у Роумэна глазами разрешения взять сигарету, он чуть прикрыл веки, она закурила, глубоко задохнувшись синеватым дымом, и продолжила: – В сорок третьем году наци особенно неистовствовали, хватали на улицах всех подозрительных, расстреливали заложников, разлучали детей с родителями... Это надо пережить, это трудно понять людям, которые не знали оккупации... Ну вот, представьте, что каждую ночь, ложась спать, вы не раздеваетесь, потому что до четырех утра проводят аресты. Раздеться можно только в четыре часа... Они ведь не давали толком одеться, выволакивали, в чем был человек, а камеры в тюрьмах не отапливались... Никогда люди в Европе так истово намолились по утрам, как в те годы: бог дал день, слава богу, а уж пища – это второе, потом как-нибудь... Ох, Элизабет, вам, наверное, грустно слушать это? Зачем я, действительно?!
– Рассказывай, – попросил Роумэн. – «Грустно» к тому, что ты пережила, – неприложимо. Рассказывай.
– Рассказывайте, Крис, это страшно, но это надо знать, – сказала Элизабет, – да, Спарк?
– Сколько тогда вам было лет, Крис? – спросил Спарк.
– Это не моя история, Грегори, я хочу рассказать историю моей подруги... Хотя... Увы, история в определенной мере типическая... Ей... моей подруге тогда было... двадцать два года. Так вот, однажды семья облегченно вздохнула, потому что пробило четыре часа, отец первым разделся, потом легла дочь, а мама отправилась на кухню затопить печь: отопления же не было тогда, грелись только от печки... Моя подруга... Ее звали... Ани... подумала тогда, что через три часа мама напоит их горячей водой, настоенной на травах, которую люди собирали летом в лесу и на полях, – чая не было, даже по карточкам не давали, только пачку морковного кофе в месяц, да и то при наличии члена семьи, работавшего на немецкую оборонную промышленность. Она только-только задремала, счастливая, что и эта ночь обошла их, как в дверь забарабанили... Европейцы, мы ведь дисциплинированные, раз стучат – надо сразу же открывать. Мама бросилась вниз, ворвались черные. Бедный папа – из-за того, что матушка сразу же отворила дверь, – не успел толком одеться, его увезли без пальто... А мамочка была в свитере, поэтому ей было легче выживать – поначалу... Но ведь тогда все думали, что не сегодня, так завтра высадятся союзники и освободят всех арестованных, важно было прожить час, не то что день, надежда всегда спасает... И Ани осталась одна в доме... Конечно, двадцать два года – это уже возраст, не пятнадцать же лет, но все равно... Карточек студентам не давали, цены на рынке чудовищные, фунт хлеба меняли на обручальное кольцо, полотно Рембрандта – на козу, а мешок муки – на бриллиант в два карата... Через неделю к Ани пришел человек – ночью, таясь, немец – и передал письмо от отца: «Верь этому человеку, он – друг, пытается помочь мне. Перешли с ним пачку сигарет и батон с маргарином. Он будет к тебе приходить каждую неделю и, рискуя, поддерживать меня. Одолжи еды у Рильс... Ниельсона, он не откажет, у него ферма...» Ани пошла к Ниельсону, тот выслушал ее, сказал, что принесет кое-что вечером; он пришел незадолго перед комендантским часом...
– Что это? – шепнула Элизабет, обратившись к Спарку.
– Это когда за то, что ты вышел из дома после восьми вечера без пропуска оккупантов, тебя расстреливают на месте, – пояснил Роумэн.
– Осенью комендантский час начинался с семи, – поправила Криста. – Рано темнеет... Так вот, господин Ниельсон – папа принял его сына в университет, учил, тащил, сделал из него неплохого специалиста – положил на стол батон, пачку маргарина и кусок сала. И начал сразу же расстегивать пояс: «Всего полчаса, Ани, ты должна меня отблагодарить». Ему было за шестьдесят, очень маленький, с грязными руками, и потом от него чем-то отвратительно пахло, плесенью какой-то, говорила мне потом Ани, именно плесенью, как в земляном погребе, когда весной ушли подземные воды, но осталось много мокрых, склизлых досок... Ани бросила на пол хлеб и маргарин с салом, попросила господина Ниельсона уйти. Тот пожал плечами, собрал продукты в сумочку и ушел, заметив, что он готов помогать, стоит лишь Ани позвонить ему, только теперь он не удовлетворится получасом: «Я работаю на воздухе, вполне здоров, придется вам принимать меня весь воскресный день».
Криста кивнула, легко прикоснулась губами к его руке и, откашлявшись, сказала:
– Спасибо.
– За правду не благодарят.
– А я не тебя благодарю, а бога.
– Это – можешь, – согласился он. – И еще: мы, американцы, очень вольны в словах, это шокирует европейцев... Поэтому, пожалуйста, научись принимать нас такими, какие мы есть, иначе тебе здесь будет довольно трудно... Наши отцы-основатели были прожженные прагматики, они точно рассчитали, что слово произнесенное не таит в себе угрозы строю. Опасны слова непроизнесенные. У нас говорят все, что хотят, но при этом делают так, как решат дедушки с Уолл-стрита – весьма компетентные деды, знают, как держать общество в состоянии полнейшей свободы слова и при этом абсолютнейшего подчинения своему делу. Потому-то, когда и если тебе что-то покажется, не уходи в себя, не терзайся сомнениями, не проси виски, а задавай вопросы: не бойся, задавай любые, у нас не обижаются на вопрос, потому что имеют право на ответ – пусть такой же резкий или даже неприятный. Более всего в спорте мне нравятся ничьи: два-два; в жизни – тоже, потому что чей-то выигрыш обязательно соседствует с проигрышем, а это – нарушение баланса, поняла?
– Господи, за что же мне такое счастье привалило? – Криста снова прикоснулась губами к его руке. – Ты все знаешь, хотя и не магистр, ну, объясни же: почему – мне и за что – ты? Можешь?
– Могу.
– Ну?
– Всякий человек, перестрадавший столько, сколько хватит на жизнь многих людей, обязательно получает компенсацию. Это тоже закон ничьих. Если бы ты не встретила меня, сделалась бы великим ученым, по-настоящему великим, как Альберт Эйнштейн. Или Бор. Или Кюри. А может быть, стала бы сочинять сказки. Вроде твоего папы, когда он по-своему пересказывал тебе Андерсена. Я верю в это... Через себя верю. Мне ведь тоже досталось в жизни... И вдруг на голову свалился прекрасный агент гестапо, которого я полюбил. А этот гестаповский агент понял, что я ему тоже послан богом. Вот и произошло чудо. К тому же у нас с тобой абсолютная совпадаемость, это тоже чертовски важно. Можно любить женщину, восторгаться ею, но – днем. Это – трагедия. Можно, наоборот, ждать, когда наступит ночь, близость, а утром не знаешь, как бы поскорее слинять, такая рядом с тобой лежит дура. Или истеричка. Или стерва, которая только и думает, как вытрясти из тебя побольше баков. Тоже трагедия. А вот если засыпая после того, как был с тобой, любил тебя, хотел тебя, мечтаешь поскорее проснуться, чтобы снова видеть твое лицо, слышать твой голос, смеяться твоим шуткам и задумываться над твоими словами – так много в них сокрыто мысли, тогда получается то, что в мире редкостно. Кое-кто называет это счастливым браком.
– Ты читаешь мои мысли?
– Большинство.
– Все. Ты говорил то... Нет, не так... Ты повторял то, что я говорила про себя... Только я не решалась назвать себя агентом гестапо...
– Плохо, когда оставляешь в себе тайну. Она ест тебя, как соль металл. Боишься, что кто-то ненароком прикоснется к ней, закрываешься, как улитка, и живешь в постоянном страхе. Зачем? Черта подведена, никаких тайн. Кстати, на твоем месте я написал бы книгу «Я была агентом Гитлера».
– Ты сошел с ума?
– Почему? Это сенсация, заработаешь уйму денег, Грегори поможет продать сюжет в Голливуде, арендуем сейф в швейцарском банке, будем получать десять процентов годовых – чудо что за жизнь!
– Это ты так шутишь?
– Да почему?! Мы очень серьезно относимся к возможности заработать деньги, человечек!
– Вот сейчас ты сказал неправду, Пол.
– Да правду же, правду! У нас свой строй мыслей, нам сто шестьдесят лет, мы молодые, у нас нет истории, как у вас, мы поэтому не боимся отсекать прошлое: было – и нет! Мы не замучены вашими условностями, к былому относимся как к отрезанному куску хлеба: не как к части целого, насильственно от него отторгнутого ножом, а будто к ломтю, который надлежит полить кукурузным маслом, положить сверху кусок сыра, сунуть в электроплиту, слегка обжарить и с аппетитом съесть.
– И твое сердце не сжимается, когда ты вспоминаешь, с чем я пришла в твой дом?
– А твое сердце не разрывается от того, что я, поняв, что ты пришла в мой дом совсем не случайно, играл любовь, отправляя тебя в Севилью? Я перестал играть, когда Гаузнер открыл мне правду. Тогда я снова позволил себе понять, что люблю тебя. Мы квиты, человечек. Я играл в такой же мере, как и ты... Скажи, когда ты полюбила меня?
– Когда нашла котенка.
– Какого котенка? – удивился Роумэн.
– Рыжего. Я нашла его в Севилье. Он очень мяукал в подъезде. Когда я стала кормить его с рук, я поняла, что люблю тебя. А сначала я тебя ненавидела.
– Да?! Почему?
– Потому что мне сказали, что ты держишь в своих руках все нити, потому что немцы перешли в твое подчинение, тебе известно, кто погубил моего папу, ты поддерживаешь этого человека и лишь в твоей воле открыть мне это имя... Или нет... Я мучительно боялась признаться себе в том, как ты мне мил... Ну, спрашивай... Ты же хочешь спросить...
– Да.
– Ты хочешь спросить: ложась с тобой в постель, чувствовала ли я тебя, желала ли? Да?
– Да.
– Ну, тогда я отвечу... Я потому и напилась в тот день, что ничего не хотела... Я никогда, никогда, никогда, никогда не хотела этого... Ни с кем... Знаешь, почему женщины несчастнее мужчин?
– Не знаю.
– Потому что вы не можете спать с той, которую не хотите... У вас это просто не получится. А женщине приходится... Вот я тебе все и сказала – как наизнанку вывернулась. И сажусь писать книгу про агента Гитлера. Только писать я буду на своем языке, а ты сделаешь авторизованный перевод, ладно?
– Авторизованный? Это как? Больше заплатишь?
– Да, в триста сорок два раза.
– Хорошо, – он поцеловал ее в нос. – В Голливуде сразу же заключим договор. Только, пожалуйста, любимый мой человечек, нежность моя и чистота, никогда не таи в себе вопросы. Я тебя очень чувствую, я чувствую тебя постоянно, я, как радио, настроен на тебя, поэтому воспринимаю твои перепады словно свою боль и начинаю копаться в себе, и замыкаюсь, и свет мне делается не мил... Понимаешь? Запомни раз и навсегда: американцы не боятся вопросов – самых прямых и нелицеприятных. Но мы бесимся, чувствуя, что нас хотят спросить, но отчего-то не спрашивают. Тут мы начинаем терять веру, понимаешь?
– Спасибо, что ты все это говоришь мне.
– Мне стало так спокойно, что снова захотелось поспать.
– Не надо. Через полчаса мы прилетим, будет болеть голова... Аспирин действительно здорово помог.
– А я что говорил...
– Пол, а на каком языке мы сейчас с тобой беседовали?
Он недоуменно посмотрел на нее:
– Черт, действительно? На каком?
– На немецком, любимый.
– Правда?
– Правда. Ты меняешь языки, как носовые платки. И по-испански можешь так же?
– По-испански мне легче, я и думаю-то на испанском. Неужели мы говорили по-немецки?
– Ты правда не помнишь?
– Даю тебе слово.
– На немецкий перешла я, Пол.
– Почему?
Она кивнула на человека, который сидел в кресле перед ними:
– Джентльмен очень интересовался нашим разговором.
– Тебе показалось.
– Нет. Он очень интересовался нашим разговором. А в тебе я открыла еще одно удивительное качество: ты доверчив, как маленький.
Он покачал головой:
– Неверно. Маленькие более недоверчивы, чем взрослые. Попробуй, помани на руки малыша, если ты не брит и неряшливо одет... Он так зальется плачем, так станет хвататься за маму...
– Если поманит женщина – пойдет.
– К тебе – может быть. Я бы на его месте пошел. Сразу же. А к какой другой женщине – будет раздумывать. Я очень часто вспоминаю свои чувствования, когда был маленьким. Правда. Я с годами научился верить людям. Чем больше меня обманывали, тем больше я верил. Очень странно. Знаешь, это как в боксе навязывать сопернику ближний бой. Надо навязывать окружающим доверчивость, тогда им будет стыдно делать тебе зло. В каждом человеке живут и бог, и дьявол: кого в нем вызовешь, того и получишь.
Криста снова поцеловала его руку.
– Только б подольше все это продолжалось, – шепнула она, – только б это продолжалось как можно дольше, боже милостивый... Я никогда, никогда, никогда, никогда не была такой счастливой, как сейчас.
Когда в аэропорту Лос-Анджелеса он бросился к Грегори Спарку и Элизабет, чуть не сшибая всех на своем пути, Криста вдруг сделалась белой, как бумага, ноги ее ослабли, она прислонилась к стене. Так же побледнел и Спарк, когда увидел ее, поняв, что она и есть миссис Роумэн.
И у нее, и у него были основания для этого: Криста работала по Спарку осенью сорок четвертого, когда была отправлена в Лиссабон Гаузнером; в свою очередь, Спарк был увлечен ею, и ему тогда стоило большого труда (если допустимо определить таким словосочетанием все то, что он тогда пережил) разомкнуть ее руки на шее и сказать ей про Элизабет, которую он не может бросить, а пуще того сыновей, без которых мир для него кончится.
– Криста, скорее же! – крикнул Роумэн, оглянувшись.
– Ей плохо, – сказала Элизабет и бросилась к Кристе, по-прежнему стоявшей возле стены; бледность ее сделалась какой-то синюшной; тени под глазами казались столь темными, что даже пропал морской цвет громадных глаз, они сделались пепельными, пустыми.
– Ей плохо, – повторил Роумэн и, бросившись следом за Элизабет, обогнал ее, стремительно лавируя между людьми – точно так, как его учили в диверсионной школе перед забросом в немецкий тыл.
Спарк стоял на месте, не в силах двинуться с места, до странного явственно ощутив себя маленьким мальчиком, которого мама потеряла на вокзале; они тогда ехали в Питтсбург, это было перед пасхой; тьма народу; мама сказала, чтобы он постоял у стены, никуда не отходил, он и стоял, но потом увидел щенка, которого вела на тоненьком металлическом поводке седая дама, и вдруг заметил, как щенку режет шею; бросился следом за маленьким шоколадным пуделем. Тот все оглядывался на него, они же были на одном почти уровне, а как собака выразит свою боль, если не посмотрит в глаза богу, он ведь все понимает, громадный пятилетний бог на двух ногах (как они могут держаться на них, это же такое искусство, воистину, хозяева – существа высшего порядка, попробуй не подчиняться им). Когда мальчик поправил ошейник и пудель лизнул его руку, попрощавшись с ним глазами, Грегори понял, что стоит возле дверей на перрон и не знает, куда возвращаться. Он ощутил такой ужас, что у него враз похолодело лицо и в груди сделалось пусто. Так было и сейчас, только еще хуже.
Роумэн подхватил Кристу, прижал ее голову к груди:
– Что такое, человечек?! Что с тобой?! Тебя никто ничем не угощал? Почему ты белая?! Ну, ответь же!
Подоспела Элизабет, обняла Кристу за плечи, прижалась губами к ее холодному виску:
– Миленькая, что?! Господи, какая красивая! Сейчас все пройдет, сейчас. Погодите, а вы не ждете ребеночка?
Резко, будто от удара, плечи женщины вздрогнули, а после Роумэн ощутил на своих ладонях слезы Кристы; она плакала беззвучно и неутешно, все теснее и теснее прижимаясь к нему.
– Тебя никто ничем не угощал, пока я спал? – спросил Роумэн требовательно и строго. – Ну-ка, ответь.
Она покачала головой, вытерла слезы со щек, и он почувствовал, как собралась ее спина.
– Сейчас, – шепнула Криста, – все в порядке, любовь моя, уже проходит, просто меня укачало. Прости, пожалуйста.
– Ее укачало, бедняжку, – повторила Элизабет, – боже, как красива, какая прелесть, вы так прекрасно смотритесь вместе, я счастлива за тебя, Пол.
– Ну, – улыбнулся Роумэн Кристе, – можешь протянуть руку моей сестричке? Ее зовут Элизабет, она душенька и настоящий дружок.
Криста с трудом оторвалась от него и протянула руку Элизабет:
– Я счастлива, что у Пола такая замечательная сестра.
Элизабет крикнула Спарку, который по-прежнему стоял там, где его оставили Пол и Элизабет:
– Ты что, стережешь чемоданы, Спарк?
Его словно бы подтолкнули, и, деревянно вышагивая, он двинулся сквозь толпу загорелых, смеющихся, веселых людей в легких костюмах, ощущая с каждым шагом все большую и большую тяжесть в ступнях, словно они внезапно покрылись нарывами, наполнились горячим, свинцовым гноем.
– Здравствуйте, Грегори, очень рада встретить вас, – сказала Кристина.
– Добрый день... То есть вечер... Очень приятно, Кристина, как хорошо, что вы, наконец, приехали.
– Поцелуй же его! – сказал Роумэн, подтолкнув Кристу к Спарку. – Брат как-никак! Настоящий, единственный, верный!
Криста потерянно поцеловала Роумэна, еще теснее прижавшись к нему, и протянула Спарку руку:
– Как хорошо, что вы есть у Пола... Он вас так любит...
– Девушка засмущалась, – рассмеялся Роумэн. – Пошли, люди, мечтаю сесть за стол вместе с вашими сыновьями и съесть очень много спагетти.
– Я сделала яблочный пирог, какой ты любишь, – взяв Кристу под руку, сказала Элизабет, – очень мягкий, совсем без сахара, а Спарк съездил к нашему приятелю на ферму и привез телячью ногу! Я запекла ее в тесте – с чесноком, морковью и луком, ты будешь стонать и плакать над этим блюдом! Вы любите готовить, Крис?
– Очень. Только у меня все недожаривается и недосаливается.
Роумэн толкнул Грегори локтем в бок:
– Ты что окаменел, мужчина? Тебя ошеломила красота моей жены?
– Есть маленько, – улыбнулся Спарк каменной, натянутой улыбкой. – Просто я... Мы очень долго вас ждали, самолет опаздывал, и я начал психовать, что с вами... Реакция на ожидание, не обращай внимания. У вас много багажа?
Роумэн кивнул на сумку:
– Все наше носим с собой. Можем сразу же ехать к вам.
– А мы арендовали вторую машину, – сказала Элизабет. – Мы думали, вы притащите тройку чемоданов, ждем вас на месяц, раньше не отпустим, поэтому арендовали для вас машину, у нас маленькая, боялись, что с багажом не уместимся... Я поеду с Крис, только не обгоняйте нас, ладно? Подействуй на Спарка, Пол, он гоняет, как безумный, на его страховку я не смогу воспитать мальчиков, они станут бандитами, а я умру возле тюремных стен с передачей в руках...
– Я надаю ему подзатыльников, обещаю тебе, маленькая. Он будет ездить со скоростью тридцать миль в час, не больше... Грегори, я с тобой?
– Конечно, – неожиданно обрадовался Спарк. «Я должен все сказать ему, иначе жить под одной крышей будет просто невозможно. Но, сказав ему это, я убью их любовь, она ведь явно ничего ему не говорила про меня. Какая дикость, а?! Я не имею права ничего ему говорить, это жестоко, это пытка, бедный Пол, вот уж невезучий человек, вот уж бедолага, нежный мой, большой и доверчивый братик... Что же делать?»
Криста обернулась к Элизабет:
– Вы не обидитесь, если я поеду с Полом? Мне Америка внове, я трудно привыкаю к... А Пол так прекрасно рассказывает про все... Я дикая, и поэтому... Вы не будете сердиться?
– Господи, какая красивая, – снова повторила Элизабет, поцеловав Кристу в щеку, и обернулась к Полу, – ну и отхватил красулю! Я таких еще не видела, хотя у нас в Голливуде есть женщины, поверь мне. Спарк, едем первыми, ребята пристроятся за нами, если ты их потеряешь, я подам на развод, понял меня?
– В таком случае считай, что ты его получила, – буркнул Спарк.
Мальчишки, Питер и Пол, повисли на Роумэне с визгом и писком, потом с таким же визгом бросились к Кристе. Глядя на ее лицо с закрытыми глазами, на медленные движения ее рук, прижимавших к себе мальчишек, особенно младшего, трехлетнего Пола, который висел у нее на шее, Роумэн подумал о том, какой нежной и прекрасной она будет матерью; «Скорее бы; мечтаю об этом; в ней так много неосознанного материнства, даже в том, как она боится положить мне ладонь на грудь, чтобы не услышать заячий хвостик, трепыхание сердца...»
– К столу, к столу! – крикнула Элизабет. – Начинается пир!
И по тому, как она весело бросилась на кухню, подмигнув Полу, Кристе стало ясно, что Спарк ни о чем не сказал жене; да и под силу ли такое? «Но ведь мне нельзя не сказать, это как принести в чистый дом грязь, намеренно не вытерев обувь у порога. Я не знаю почему, – сказала она себе, – но я должна это сделать, я не знаю как, но то, что я должна, ясно мне, если я не хочу потерять Пола. Спарк расскажет ему все, он не сможет ему не рассказать о том, что было в Лиссабоне, как я делала все, чтобы он стал моим, как я почти добилась этого. Да, все, что было, – страшно, это как рана, она будет гноиться до тех пор, пока ее не вычистят и не промоют перекисью водорода. Верно, не всякая правда нужна человеку, кто-то из русских писал, что есть правда, которая унижает, люди инстинктивно отталкивают ее от себя, закрываются, придумывают оправдания. Но ведь если она, эта правда, существует, от нее никуда не денешься! Надо найти форму, – сказала себе Криста, – это очень важно – форма правды, это важнее всего на свете, а для меня так и вовсе вопрос жизни и смерти. Если я потеряю Пола, мне нечего делать на земле».
– Элизабет, вы разрешите мне немного поиграть с детьми в прятки? – спросила Криста. – Я до сих пор люблю эту игру, можно? Пять минуток хотя бы.
– Я буду прятаться, я, я, я! – закричал трехлетний Пол и сразу же бросился за штору. – Криста, ищи меня, только не сразу находи!
Роумэн, Спарк и Элизабет сели за стол, прислушиваясь к тому, как мальчишки визжали во дворе, – игра переместилась уже туда.
– Она – чудо, – сказала Элизабет. – Я счастлива за тебя, Пол. Правда, Спарк?
– Да, – кивнул тот. – Очень красивая девушка. Ты никогда ее раньше не встречал?
– Где? – усмехнулся Роумэн. – В немецкой тюрьме? На фронте? Где я мог ее встречать? А почему ты спросил об этом?
– Сколько ей? – спросила Элизабет. – Она смотрится как ребенок. Это, кстати, замечательно: чем больше в женщине ребенка, тем легче мужчине. Это некий консервант мужской нежности. Когда я начала работать домашним министром финансов, торговли, иностранных дел и шефом налоговой службы, Спарк стал реже бывать дома, ему скучно со мной, нет противоположного. Правда, Спарк?
– Слушай-ка, Пол, – медленно, словно бы выдавливая из себя слова, начал Спарк, – мне сдается, что я где-то видел Кристу.
– Так спроси ее, – Роумэн пожал плечами, алчно обсматривая телячью ногу. – Крис! Скорей! Потом поиграете! Люди, за стол! Ты права, сестра, в ней много от ребенка...
Криста привела мальчишек, вымыв перед этим их разгоряченные лица горячей водой: «Запомните, если после бега брать ледяной душ, будете долго потеть, а после горячей воды вам сразу станет прохладно, так мне говорили лучшие боксеры мира, они-то уж это знают – будь-будь!»
Элизабет посмотрела на сыновей, те моментально замолкли, улыбнулась Роумэну и сказала:
– Вы очень красивая, Криста, а значит, умная, да, да, чем женщина красивее, тем она умней. Поэтому вам очень повезло. Вы полюбили одного из самых прекрасных людей на земле. Я просто не знаю, кто есть лучше. Спарк, конечно, лучше, но он моя собственность, к этому привыкаешь... И это самое ужасное в браке, Крис. Пожалуйста, никогда не привыкайте к Полу. Всегда ждите его: он может не вернуться, такая уж у него работа. Всегда радуйтесь ему: может быть, бог дал вам последний день радости. Всегда оберегайте его: чем сильнее мужчина, тем он мягче и ранимее. И знайте, что теперь вместе с мужем вы получили добавку – брата и сестру, нас со Спарком.
– И племянников, – закричали мальчишки. – Крис, мы твои племянники, скорей доедай это мясо и пойдем играть!
– О, неблагодарные, – вздохнула Элизабет. – Какое же это мясо?! Это телятина!
Крис спросила Элизабет, как нужно готовить такое чудо, та принялась с увлечением объяснять. Роумэн обратился к Спарку:
– Ты не сказал Брехту, что я прилетаю?
– Он теперь живет где-то в Нью-Йорке, не выходит из отеля, совершенно сломан. Эйслер там же... Я звонил Фейхтвангеру, он ждет нас, совсем раздавлен, ждет вызова в комиссию по расследованию... Крис, где я мог вас видеть? – неожиданно спросил Спарк, хотя всячески уговаривал себя не задавать ей этого вопроса.
– Как где? – она вымученно улыбнулась. – В Лиссабоне в сорок четвертом, но вы там, кажется, жили под другой фамилией?
Роумэн почувствовал, как у него кусок телятины застрял в горле. Криста положила ладонь на его руку:
– Это романтическая история, я непременно расскажу об этом.
– Как интересно! – Элизабет всплеснула руками. – Так вы знали Спарка?
– Спарка я узнала в аэропорту, – ответила Кристина. – Я знала американского дипломата с другой фамилией, но с обличьем Грегори. Кстати, Пол, я сейчас придумала поразительный сценарий, если Грегори поможет его пристроить, мы прославимся и разбогатеем.
– Расскажите, Крис, пожалуйста, расскажите, – попросила Элизабет. – Это так интересно!
– При мальчиках не стоит, это связано с наци, очень жестоко... Я расскажу за кофе, ладно? Когда мы перейдем пить кофе, я расскажу все.
– Эта история началась в... Бельгии, – Крис спросила у Роумэна глазами разрешения взять сигарету, он чуть прикрыл веки, она закурила, глубоко задохнувшись синеватым дымом, и продолжила: – В сорок третьем году наци особенно неистовствовали, хватали на улицах всех подозрительных, расстреливали заложников, разлучали детей с родителями... Это надо пережить, это трудно понять людям, которые не знали оккупации... Ну вот, представьте, что каждую ночь, ложась спать, вы не раздеваетесь, потому что до четырех утра проводят аресты. Раздеться можно только в четыре часа... Они ведь не давали толком одеться, выволакивали, в чем был человек, а камеры в тюрьмах не отапливались... Никогда люди в Европе так истово намолились по утрам, как в те годы: бог дал день, слава богу, а уж пища – это второе, потом как-нибудь... Ох, Элизабет, вам, наверное, грустно слушать это? Зачем я, действительно?!
– Рассказывай, – попросил Роумэн. – «Грустно» к тому, что ты пережила, – неприложимо. Рассказывай.
– Рассказывайте, Крис, это страшно, но это надо знать, – сказала Элизабет, – да, Спарк?
– Сколько тогда вам было лет, Крис? – спросил Спарк.
– Это не моя история, Грегори, я хочу рассказать историю моей подруги... Хотя... Увы, история в определенной мере типическая... Ей... моей подруге тогда было... двадцать два года. Так вот, однажды семья облегченно вздохнула, потому что пробило четыре часа, отец первым разделся, потом легла дочь, а мама отправилась на кухню затопить печь: отопления же не было тогда, грелись только от печки... Моя подруга... Ее звали... Ани... подумала тогда, что через три часа мама напоит их горячей водой, настоенной на травах, которую люди собирали летом в лесу и на полях, – чая не было, даже по карточкам не давали, только пачку морковного кофе в месяц, да и то при наличии члена семьи, работавшего на немецкую оборонную промышленность. Она только-только задремала, счастливая, что и эта ночь обошла их, как в дверь забарабанили... Европейцы, мы ведь дисциплинированные, раз стучат – надо сразу же открывать. Мама бросилась вниз, ворвались черные. Бедный папа – из-за того, что матушка сразу же отворила дверь, – не успел толком одеться, его увезли без пальто... А мамочка была в свитере, поэтому ей было легче выживать – поначалу... Но ведь тогда все думали, что не сегодня, так завтра высадятся союзники и освободят всех арестованных, важно было прожить час, не то что день, надежда всегда спасает... И Ани осталась одна в доме... Конечно, двадцать два года – это уже возраст, не пятнадцать же лет, но все равно... Карточек студентам не давали, цены на рынке чудовищные, фунт хлеба меняли на обручальное кольцо, полотно Рембрандта – на козу, а мешок муки – на бриллиант в два карата... Через неделю к Ани пришел человек – ночью, таясь, немец – и передал письмо от отца: «Верь этому человеку, он – друг, пытается помочь мне. Перешли с ним пачку сигарет и батон с маргарином. Он будет к тебе приходить каждую неделю и, рискуя, поддерживать меня. Одолжи еды у Рильс... Ниельсона, он не откажет, у него ферма...» Ани пошла к Ниельсону, тот выслушал ее, сказал, что принесет кое-что вечером; он пришел незадолго перед комендантским часом...
– Что это? – шепнула Элизабет, обратившись к Спарку.
– Это когда за то, что ты вышел из дома после восьми вечера без пропуска оккупантов, тебя расстреливают на месте, – пояснил Роумэн.
– Осенью комендантский час начинался с семи, – поправила Криста. – Рано темнеет... Так вот, господин Ниельсон – папа принял его сына в университет, учил, тащил, сделал из него неплохого специалиста – положил на стол батон, пачку маргарина и кусок сала. И начал сразу же расстегивать пояс: «Всего полчаса, Ани, ты должна меня отблагодарить». Ему было за шестьдесят, очень маленький, с грязными руками, и потом от него чем-то отвратительно пахло, плесенью какой-то, говорила мне потом Ани, именно плесенью, как в земляном погребе, когда весной ушли подземные воды, но осталось много мокрых, склизлых досок... Ани бросила на пол хлеб и маргарин с салом, попросила господина Ниельсона уйти. Тот пожал плечами, собрал продукты в сумочку и ушел, заметив, что он готов помогать, стоит лишь Ани позвонить ему, только теперь он не удовлетворится получасом: «Я работаю на воздухе, вполне здоров, придется вам принимать меня весь воскресный день».