Следователь. – В одной из арий этой оперы есть слова: «Учи азбуку, не бойся, ты только начни, рабочий, и ты возьмешь власть, ты победишь!» Вы писали музыку и к этим словам?!
   Эйслер. – Не мог же я писать музыку к одним словам повести и не писать ее к другим?!
   Председатель. – Вы имеете в виду, что сейчас надо быть готовым к тому, чтобы «взять власть и победить»?!
   Эйслер. – Я не понимаю вопроса...
   Председатель. – Где вы писали эту оперу?
   Эйслер. – В Берлине, в двадцать девятом, мне кажется...
   Председатель. – Значит, ваша опера обращена к немецким рабочим?
   Эйслер. – Не только... Это же опера, произведение искусства.
   Председатель. – Но это «произведение искусства» показывали в Соединенных Штатах?
   Следователь. – Да.
   Председатель. – Значит, эти слова из вашей оперы обращены не только к немцам, но и к итальянцам, французам, американцам?
   Эйслер. – Повторяю, опера написана по мотивам повести великого Максима Горького... Слова песни соотнесены с ситуацией, которая существовала в России в девятьсот пятом году...
   Председатель. – Могли бы вы написать подобную оперу в Соединенных Штатах с призывом «захватить власть и победить» здесь, в этой стране?
   Эйслер. – Нет.
   Председатель. – Вы изменили своей позиции?
   Эйслер. – Нет. Просто здесь я гость, путешественник... Ваше рабочее движение будет само решать свои дела...
   Следователь. – Вы когда-нибудь посылали приветствия в Советский Союз?
   Эйслер. – Конечно.
   Следователь. – Вы ненавидите Сталина?
   Эйслер. – Простите, я не понял вопроса?
   Следователь. – Вы ненавидите Сталина? Мы слышали, что вы говорили офицерам иммиграционной службы, что вы ненавидите Сталина.
   Эйслер. – Я был бы идиотом, если бы говорил им это. Я считаю Сталина весьма серьезным персонажем современной истории.
   Следователь. – В советской энциклопедии, изданной в тридцать третьем году в Москве, дано ваше фото и заметка: «Эйслер, композитор, коммунист, глава пролетарского направления в германской музыке...» Вы член коммунистической партии, мистер Эйслер?
   Эйслер. – В России коммунистом называют каждого, кто так же активен в своем творчестве, как я. Я не имею права – особенно после тех пятнадцати лет, когда германские коммунисты сражались в подполье против Гитлера, – считать себя членом партии, потому что все они были героями, настоящими героями... Да и в любой стране, где коммунисты работают в подполье, – они герои. А я не герой. Я просто композитор...
   Следователь. – Как зовут вашу сестру, мистер Эйслер?
   Эйслер. – Ее зовут Рут Фишер.
   Следователь. – Вы получили от нее письмо, датированное двадцать четвертым апреля сорок четвертого года?
   Эйслер. – Что за письмо?
   Следователь. – В этом письме миссис Фишер обвиняет вас в том, что вы являетесь агентом ГПУ. Она пишет следующее: «Если местное отделение ГПУ попытается устроить мне „естественную“ смерть, то это у вас не получится, – ни у тебя, ни у Герхарда Эйслера, являющегося шефом германского отдела ГПУ в Соединенных Штатах. Это так легко вам не сойдет с рук. Вы всегда играли терроризмом и всегда боялись нести ответственность за это. Я сделала следующие приготовления на случай ваших террористических актов: во-первых, три врача провели тщательное медицинское обследование и засвидетельствовали, что я абсолютна здорова, так что нет никаких оснований для моей естественной смерти. При этом я нахожусь под постоянным врачебным надзором и тщательно слежу за своим состоянием. Доктора проинформированы обо всем, и в случае какого бы то ни было ухудшения моего здоровья они незамедлительно примут соответствующие шаги. Во-вторых, престижные журналисты и политики получили копию этого письма, так же как и ряд немецких иммигрантов...»
   Мистер Эйслер, вы подтверждаете получение этого письма?
   Эйслер. – Письмо совершенно сумасшедшее...
   Председатель. – Вы получили это письмо?
   Эйслер. – Я неоднократно читал подобные послания...
   Следователь. – Зачитываю цитату из журнала «Советский Союз сегодня», май тридцать шестого года, страница тридцать три: «В день Первомая трудящиеся всего мира наравне с „Интернационалом“ и „Вставай, проклятьем заклейменный“ поют песни Эйслера и Брехта». Конец цитаты. Вы ни разу не называли человека, который писал слова для таких ваших песен, как «Вперед, мы не забыли», «Общий фронт», а ведь в этом журнале говорится, что для вас писал Бертольт Брехт? Да или нет?! Почему вы молчите?! Господин председатель, у меня больше нет вопросов к Эйслеру, я требую его отправки в Голливуд для новых допросов на месте.
   Член комиссии. – Мистер Эйслер, вы написали «Балладу о параграфе 218»?
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Вы помните слова?
   Эйслер. – Конечно.
   Член комиссии. – Вы написали «Балладу о ниггере Джиме»?
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Вы помните слова?
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Вы читали слова этой баллады перед тем, как написать музыку?
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Вы написали «Песню о черством хлебе»?
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Вы читали слова перед тем, как писать музыку?
   Эйслер. – Конечно.
   Член комиссии. – Господин председатель, я считаю, что все члены комиссии должны тщательно проанализировать песни, которые я упомянул, и в авторстве которых Эйслер сознался. Тексты этих песен нельзя посылать по почте Соединенных Штатов. Это нечто такое, что выходит за рамки политики, это должно быть отправлено на заключение медикам! «Безумное безобразие» – бедные и слабые слова, чтобы определить эту мазню на нотной бумаге! Такое «искусство» не имеет права на то, чтобы существовать в цивилизованном обществе!
   Эйслер. – Слова этих песен признаны великой поэзией.
   Член комиссии. – Чем, чем они признаны?!
   Эйслер. – Великой поэзией.
   Член комиссии. – Мы в Америке иначе понимаем великую поэзию! Ясно вам?! Помимо всего прочего, в словах ваших песен есть высказывание против закона об абортах. Да или нет?!
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Песня смеет выступать против закона об абортах?!
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Значит, с вашей, коммунистической, точки зрения, вы вправе высказываться против закона об абортах?!
   Председатель. – Мы еще вернемся к вопросу о высказываниях против закона об абортах.
   Член комиссии. – Мистер Эйслер, вы где-то позволили себе заметить, что наша комиссия мучает и травит вас...
   Эйслер. – Да.
   Член комиссии. – Наша комиссия по расследованию антиамериканской деятельности создана в рамках закона и действует в рамках закона. Чем же мы травим вас и мучаем?
   Эйслер. – Если вы допрашиваете меня без перерыва в течение двенадцати месяцев, собираете против меня факты, которые не имеют ничего общего с правдой, если вы начали фантастическую кампанию в прессе против меня, да и вообще против художников и артистов, вы просто-напросто хотите уничтожить всех нас, особенно тех, кто не скрывает и никогда не скрывал своей антифашистской, красной идеологии...
   Член комиссии. – Мистер Эйслер, это вы написали музыкальную поэму «Об убийстве»?
   Эйслер. – Да, это я написал.
   Член комиссии. – Господин председатель, я хочу привести девять строк из этой – с позволения сказать – поэзии...
   Эйслер. – Я не убежден, что вы достаточно компетентны в вопросах поэзии.
   Председатель. – Все члены этой комиссии компетентны в поэзии!
   Член комиссии. – Цитирую: «Нет ничего ужаснее, чем пролитая кровь, страшно и горько учиться убивать, мучительно видеть молодых людей, погибших раньше времени на полях битв, но мы должны научиться этому, – для того лишь, чтобы кровь никогда не проливалась более!»
   Эйслер. – Вы довольно точно перевели слова. Это антифашистская песня написана мной... И когда Гейдрих был убит чехами на улицах Праги, когда партизаны пролили его кровь, я был согласен с ними... Пойдите в Голливуд... В каждом газетном киоске вы купите журналы с описанием ужасных гангстерских зверств, вы купите их свободно, и мне очень не нравится это, с позволения сказать, искусство... А моя поэма – это призыв к борьбе против кровавых гангстеров.
   Член комиссии. – Господин председатель, американские парни погибали, сражаясь против Гитлера, но мне не нравится, когда кое-кто приехал в эту страну из Европы и призывает народ к революции в Соединенных Штатах!
   Председатель. – Мистер Эйслер, вам необходимо находиться здесь, пока мы не освободим вас.
   Эйслер. – Где я должен находиться?
   Следователь. – В Соединенных Штатах. В Вашингтоне. В этой комнате».
 
   Роумэн закрыл глаза, испугавшись, что заплачет. Он явственно увидел лицо композитора. Он ведь такой наивный, сидит дни напролет у рояля и сочиняет ту музыку, которую слышит в себе и которой восторгается мир, а с ним говорили как с мелким жуликом. С ним говорили больные люди. Или очень страшные мерзавцы. А скорее всего – и то, и другое. Кто сказал, что параноики не могут быть мерзавцами и при этом править страной?!
   «Вот почему я не мог найти его, – понял Роумэн. – Они допрашивали его все эти месяцы, а он боялся встречаться с кем бы то ни было, чтобы не бросить тень на друзей».
   Роумэн попросил бармена сварить ему двойной кофе, полез за сигаретами, закурил, тяжело затянулся, а потом – неожиданно для себя – бросил газету на пол и наступил на нее ногой, словно на какую-то гадину...
   «Ну, Макайр, – сказал он себе, – ну, мерзавец, ты ведь из этой же банды, ты все знал заранее, ты сделал так, чтобы спасти открытых мной черных наци в Германии, и погубил из-за этого наших ребят, позволив взорвать их на мине, наци ведь не так страшны для тебя, как несчастный Эйслер или Брехт, к которому подбираются другие мерзавцы! Да что же это такое, боже милостивый?! Что происходит с моей страной?! Как остановить этот психоз, они ведь возрождают инквизицию. Это страшно, что они делают, я бы не мог в это поверить, не прочитай своими глазами, я бы полез с кулаками на каждого, кто посмел бы рассказать мне то, что я только что узнал!
   Ох, как хочется выпить, – подумал Роумэн, – напиться хочется, завыть по-волчьи, задрав голову к луне, хочется кричать так, чтобы меня все услышали, собрались вокруг меня и решили бы, что я спятил, а я бы – когда соберется много людей – замолчал и рассказал бы им то, что обязан рассказать, и тогда все эти безумцы из антиамериканского комитета, большие знатоки поэзии, вздрогнули бы, они бы испугались, потому что правда, которую я теперь узнал, пострашнее их лжи...
   Нельзя мне пить, – сказал он себе, – нельзя пить, когда ты в деле, надо быть трезвым и собранным, как никогда».
   Он пошел на переговорный пункт и заказал Голливуд. До отправления самолета оставалось еще больше часа; к телефону подошел Грегори; голос какой-то фальшивый, чересчур спокойный и бодрый:
   – С Крис все в порядке, ждем тебя, Пол, очень скучаем...
   – Ты что, еще не читал?
   Голос сломался, потух:
   – Неужели в Европе уже перепечатали?! Ах, Пол, как я не хотел, чтобы ты узнал об этом там... Но еще не все потеряно, Элеонора Рузвельт требует, чтобы реакционеры с юга были убраны из комиссии, пусть туда пустят нормальных американских либералов... Ты слышишь меня, Пол?
   – Да. Ты веришь, что их так легко оттуда убрать?
   – Когда так ужасно, надо быть всем вместе. Пол, мы ждем тебя...
   – Да, надо быть всем вместе... Только я сначала залечу в Вашингтон...
   – Что-нибудь случилось?
   – В том-то и дело, что ничего не случилось, старина... Все пошло прахом... Все, понимаешь? Дай мне Крис...
   Он явственно увидел, как она выхватила трубку из рук Грегори. «Как это ужасно – говорить по телефону, зная, что каждая твоя интонация, не то что слово, записывается на медленно двигающуюся пленку диктофона, над которой склонились люди, вроде тех, что мучали Эйслера. Будь ты проклята, техника двадцатого века! Бедная моя конопушка, из одного ужаса попала в другой...»
   – Милый, здравствуй, любовь моя!
   – Здравствуй, – ответил он, подумав, что девочка забыла самое себя: «Ведь именно она учила меня, что нельзя открываться перед гадами, они умеют играть тем, что любишь более всего на свете. Бедная девочка, какая-то обреченность кругом, давит, сил нет, сейчас замолотит заячья лапа, не сердце, а какая-то тряпка, черт его забери... Ты не смеешь так думать, – сказал он себе, – ты должен быть крепким и здоровым, потому что есть Крис и ты ей нужен, а все большие дела в мире начинаются с любви – к ребенку, женщине, маме...» И как раз в этот миг он вновь услыхал в себе тот давешний, подлючий голос, который так ненавидел, но который жил в нем помимо его воли и желания: «А может быть, именно любовь толкает человека к тому, чтобы примиряться с обстоятельствами?»
   – Милый, почему у тебя такой ужасный голос?!
   – Немного простудился, конопушка... Это пройдет, как только я увижу тебя.
   – Я буду молиться, чтобы самолет благополучно перелетел этот чертов океан.
   – Обещаю тебе, что он перелетит.
   – Если случилось что-то не так, не огорчайся уж очень-то, всегда надо уверенно думать о том, что задуманное рано или поздно сбудется, тогда непременно все случится так, как ты хочешь.
   – Бросай математику, конопушка... – усмехнулся Роумэн. – Переходи в Армию спасения, там нужны талантливые лекторы. И платят хорошо.
   – Ладно, я начну готовиться, только скорее прилетай...
   – Ну его к черту, этот Вашингтон, – сказал вдруг Роумэн. – Я сейчас поменяю билет и возьму тот рейс, где не надо ждать в нью-йоркском аэропорту, и сразу же прилечу к вам...
   – Ох, как это хорошо, милый, я так счастлива... Погоди, тебе что-то хочет сказать Элизабет...
   – Целую тебя, конопушка.
   – А как я тебя целую, милый, если б ты только знал!
   Голос у Элизабет был какой-то сломанный, затаенный:
   – Здравствуй, седой братик, рада тебя слышать...
   – Здравствуй, девочка. Как дети?
   – Орут, бьют посуду, играют с Крис в прятки с утра и до вечера. Свою докторскую она пишет по ночам... Слушай, милый, тут, оказывается, очень нужен Роберт Харрис и Мигель...
   Роумэн не сразу понял:
   – Что?!
   – Спарк и Крис были против того, чтобы я это говорила тебе... Но я все же решила сказать...
   «Это Штирлиц, – понял Роумэн. – Он звонил к ним. Что-то случилось, видимо, крайне важное. „Мигель“ – это Майкл Сэмэл. Харрис – понимаю, они давно знакомы, но отчего Майкл Сэмэл?!»
   – Передай-ка трубку Крис, сестреночка...
   – Я целую тебя, седой брат. У тебя замечательная жена, лучше не бывает.
   – Пока терплю, – сказал Роумэн и ему сделалось стыдно этих своих слов, но он заставил себя сказать именно так, он-то уж никак не имеет права до конца открываться перед макайрами, хотя те все знают, не надо обольщаться, они знают все.
   – Милый, ну и что? – голос Кристы был тревожный, какой-то звенящий.
   – Все хорошо, конопушка. Все так, как надо. Жизнь – это драка, в ней надо уметь проигрывать...
   – А ты что, прочитал и «Мэйл» тоже?
   – Нет. Что там напечатано?
   – Нет, нет, ничего...
   – Ответь мне, пожалуйста, что там было напечатано?
   – В позавчерашнем номере... Про Гаузнера... Про то, что он был убит каким-то Штирлицем... Нам прислали эту газету сегодня, ума не приложу, кто... Я думала, тебе ее уже вручили...
   – Хорошо, человечек, жди, скоро я вернусь, обсудим все на спокойную голову... Когда плохо – Грегори прав – всем надо быть вместе, ты поняла меня?
 
   Он сдал билет в Вашингтон и купил место в самолет, следовавший в Лондон; по счастью, одно место в салоне первого класса оказалось пустым, кто-то опоздал, спасибо ему. А может быть, ей. Только очень плохо, если опоздал не «он» или «она», а просто это место держали для него «они», макайры.
 
   – Как это мило, что вы нашли меня. Пол, – Харрис действительно обрадовался Роумэну; он даже не очень-то удивился, отчего американец приехал к нему в редакцию без звонка; помнил, как добр был к нему в Мадриде Роумэн, как щедро делился информацией, особенно когда дело касалось ИТТ, а Харриса это не могло не интересовать, потому что дела корпорации «Бэлл», в которой его семья играла не последнюю роль, шли все хуже и хуже: полковник Бэн относится к числу людей с челюстями; шагает по трупам; лишен каких бы то ни было сантиментов, акула.
   – Я рад еще больше, Боб, – ответил Роумэн и, не ожидая приглашения, сел в маленькое кресло, стоявшее возле окна; за последние два дня он спал всего пять часов, не брился, лицо поэтому выглядело так, словно в редакцию пришел запойный. Как еще пустили внизу? Мистер Патрик весьма внимателен, следит за каждым, кто приходит в газету, сейчас много психов, фронт калечит людей, бывали уже скандалы, шокинг, удар по престижу. – Слушайте, вы как относитесь к Штирлицу?
   – Вы же читали «Мэйл»... Кто бы мог подумать...
   – Это гнусная формулировка, Боб, – «кто бы мог подумать»... Это отвратительная формулировка... Почему же тогда вы не подумали?!
   – Пол, вы несносны, – Харрис улыбнулся, почувствовав растерянность; он отвык от американца, от его манеры вести себя; прелестные, добрые заокеанские дикари; ничего не попишешь, они еще не наработали в себе культуры поведения, но человек он славный; смешно, конечно, и думать, чтобы пригласить его в дом отца, старик сляжет в постель от такого гостя, все можно изменить, кроме островных традиций. – Вы сегодня выглядите несколько утомленным. Кофе?
   – Ну его к черту, я и так им опился за последние дни. Дайте холодной воды. Только сначала ответьте мне про Штирлица.
   – Он производил впечатление интеллигентного человека, как ни странно. Он выделялся изо всех тех наци, которые создавали Франко в Бургосе.
   – Вот видите... Вы представляете его себе в роли злодея-отравителя?
   – Говоря откровенно, не очень. Но материалы Майкла Сэмэла вызвали бурю, они довольно крепко аргументированы.
   – Нацистами.
   – Что?!
   – То, что слышите. Ему всунули гестаповские материалы. Кому-то надо вымазать Штирлица дерьмом, как грязного уголовника, вот в чем дело... А кто этот Сэмэл? Не из парнишек сэра Освальда59?
   – Нет, нет, он вполне пристойный консерватор, из хорошей семьи, он никогда не имел ничего общего с Мосли...
   – Воевал?
   – Ему двадцать три года и минус пять зрение.
   – У меня минус три.
   – Давно?
   Роумэн пожал плечами:
   – Давно. С наци нужно воевать вне зависимости от зрения. Пусть носит очки.
   – О, Пол, вы слишком строги к нему, я убежден, что мистер Сэмэл – джентльмен.
   – Берете на себя ответственность?
   – Вы не объяснили мне предмет вашего к нему интереса.
   – Меня интересуете вы не меньше, чем он.
   – В качестве?
   – В качестве человека, который может получить кое-какую информацию о нацистских связях ИТТ.
   – Это очень любезно с вашей стороны, но почему вы убеждены, что меня так уж интересует ИТТ?
   – Боб, не вертите задницей.
   – Если бы я не помнил вас в Мадриде и не ценил вашу доброту, я был бы вынужден прервать разговор, Пол.
   – Мало ли, что бы вы решили... Я бы его не прервал. Словом, Штирлиц ждет нас. Сэмэла и вас. Он хочет сделать заявление.
   – Это в высшей мере интересно, но сколь тактично с моей стороны встречаться с ним, если о нем пишет мистер Сэмэл?
   – А вы познакомились со Штирлицем десять лет назад в Бургосе. И он хочет увидеть Сэмэла в вашем присутствии. Билет за океан готов оплатить я.
   – Если мистер Штирлиц действительно обладает интересной информацией об ИТТ, я попробую – как вы посоветовали мне – обратиться в «Бэлл».
   – Звоните Сэмэлу... Хотя нет, не надо... Едем к нему.
   – Но это не принято, Пол! Я не могу приезжать к человеку без предварительной договоренности.
   – Слушайте, Боб, идите-ка вы к черту с вашим островным этикетом, а?!
   Харрис секунду раздумывал – обидеться или пропустить мимо ушей эти слова, рассмеялся и, поднявшись из-за стола, сказал:
   – Пошел.
 
   Того парня, что пас его в Асунсьоне, Роумэн заметил сразу же, как только самолет, на котором летели Харрис, Сэмэл и он, приземлился в международном аэропорту Буэнос-Айреса «Изейза». Его машина не отставала ни на метр от их такси, когда они переезжали в «Аэрогару», – именно оттуда летали самолеты местной авиакомпании. Он сел в тот же самолет, который летел в Кордову. «Ну, погоди, Макайр, – думал Роумэн, то и дело оглядываясь на парня, – мы с тобой сочтемся, завтра вечером я сочтусь с тобой, плачет по тебе мой коронный правый – снизу вверх с перенесением тяжести тела на стопу левой ноги. Как же потешался Эйслер, когда я показывал ему этот удар, сколько грусти было в словах Брехта: „Милый Пол, это хорошо для американцев, когда они смотрят голливудские фильмы; фашизм побеждают не апперкотом, а головой, рассудком, логикой и убежденностью; идеей, говоря иначе“».
   Джек Эр теперь уже не делал вид, что читает газету; он тоже смотрел на Роумэна с неотрывной ненавистью; честный человек не будет так убегать от того, кто должен защищать его от наци; не зря во вчерашней телеграмме от Макайра было сказано, чтобы он был во всеоружии, вполне возможно, что объект перестал быть тем, кем был, допустимо предположить, что он на грани измены присяге: внимание и еще раз внимание...
 
   «Ничего, – подумал Роумэн, когда они через два часа приземлились в Кордове, – в конце концов даже если этот стриженый не один, мы сможем отделаться от них, нас четверо, только пока ничего не надо предпринимать, сначала увидаться со Штирлицем, я потом дам Штирлицу уйти, да и доказательства его невиновности в том, в чем его обвиняют, теперь абсолютны, пусть поцелуют меня в задницу все эти макайры и его стриженые ублюдки атлетического сложения».
   Штирлиц ждал его именно там, где уговорились, заранее подтвердил тайнописью в последнем письме.
   Штирлиц не успел еще даже толком обменяться приветствием с Харрисом, когда возле них затормозило такси, из которого вылез Джек Эр.
   – Узнаете? – спросил Роумэн, кивнув на Эра. – Придется чуток помять этого парнишку. Он следит, – пояснил он Харрису и Сэмэлу. – Он следит за нами. Он из нашей разведки. Ему надо дать отлуп, и я это сделаю.
   Штирлиц пожал плечами:
   – Зачем? Не надо. Наоборот, мы не станем обижать парня из вашей службы. Более того, я намерен пригласить его к нам за стол. Сотрудник американской разведки должен знать про нацистскую сеть, которая оформилась в довольно крепкую подпольную силу, разве нет, Харрис? Э, мистер, – Штирлиц улыбнулся Джеку Эру. – Могу я просить вас составить нам компанию? Я угощаю. Я буду рассказывать этим английским журналистам кое-что про гитлеровского генерала Гелена и про его тайную сеть, про Отто Скорцени, который руководит своим «Пауком» из американского лагеря для пленных, я намерен передать журналистам материалы о нацистах, которые живут – совершенно свободно – в Испании, Португалии, здесь, в Парагвае, в Германии, Австрии, возле Ватикана... С именами, паролями и явками... Право, не отказывайтесь, старина, – он снова улыбнулся Джеку Эру, – это необходимо знать каждому, кто искренне намерен задушить всех гитлеровцев на земле, очень прошу, пошли вместе с нами.
 
   – Вы напрасно сказали все то, что сказали, – Макайр положил перед собой на стол крепкие кулаки. – Вы оскорбили меня, Пол, сделали это в запальчивости. У вас нет никаких данных, чтобы обвинять меня в сговоре с наци. Я понимаю, что вы переживаете сейчас, но это плохой тон – незаслуженно оскорблять тех, кто помогал вам, чем мог.
   – Ты грязный нацистский наймит, – повторил Роумэн. – Ты засосан Геленом, у тебя на шее следы от его засосов, тварь... Ты думаешь, если я рухнул, то ты еще больше возвысишься? Нет, Макайр, когда выйдет газета с рассказом о том, что ты есть на самом деле, тебе не отмыться, ты будешь ходить, как обгаженный клоун на вернисаже предателей...
   – Мы живем в демократическом обществе. Пол, не надо меня пугать разоблачениями в прессе. За клевету придется отвечать не вам, а несчастному журналисту... Вы погубили троих наших парней в Германии, заставив их взорваться на мине, не надо губить других, научитесь проигрывать...
   – Меня давно научили этому ремеслу... Меня этому красиво научили, сначала наци, а потом ты... Помимо прессы есть сенат и есть комиссия по расследованию антиамериканской деятельности... Пусть они попробуют ответить, что занимаются только паршивыми интеллигентами, которые сочиняют песенки, вроде Эйслера... Я скажу все. Не им, так другим. А я не журналист. Я сотрудник разведки Соединенных Штатов.
   – Бывший сотрудник государственного департамента, Пол... Вы же написали заявление, и мы удовлетворили вашу просьбу. Вы измотаны, вы на грани истерического срыва, зачем нам быть черствыми по отношению к тому, кто так мужественно воевал? Вы уволены, Пол, уволены по вашей просьбе.
   Роумэн с трудом удержался, чтобы не броситься на Макайра. «Он побьет меня, он сильнее», – жалобно, как в детстве, подумал он.
   Поднявшись, он спросил:
   – Хочешь, я харкну тебе в морду?
   – Если ты и на это способен, – лицо Макайра вдруг сделалось белым, – тогда я ничем не смогу помочь, когда дело по обвинению в убийстве Грегори Спарком и Кристиной Роумэн португальского подданного – в прошлом гражданина Германии Фрица Продля – уйдет в федеральный суд... Там ведь было три свидетеля, не правда ли? Твоя жена, Лангер и Ригельт. Иди и проспись, Роумэн. Вон отсюда!