Гости скинулись, Роберт попросил уборщицу Хосефу сходить в магазин, она принесла десять бутылок дешевого красного вина, сыр и четыре длиннющих батона; гости расселись на старенькой тахте, подоконниках, на полу; выступал Фриц Тузенберг, магистр из Аахена; впрочем, это не было выступлением в обычном смысле слова, здесь собрались единомышленники, те, что не соглашались, рассчитывали найти свою правду в этом мире, теряющем самое себя в шальной, никому не нужной суете,
   - Поскольку античность не знала археологии, - говорил Тузенберг, - так же, как и летосчисления, а течение жизни измерялось лишь чередованием Олимпиад, то там не существовало ясного представления о длительности, то есть о надежности бытия. И, поскольку не было раздумий о будущем, отсутствовала и такая категория, как память.
   - А Цезарь? - раздраженно возразил профессор Жовис. Как-никак он реформировал календарь, то есть зафиксировал фактор времени, истории, память...
   Тузенберг покачал головой.
   - Календарь Цезаря - свидетельство совершенно иного порядка, он ведь собирался основать династию, восстал против традиций республики и за это был умерщвлен... Рим, видимо, интуитивно страшился времени, не хотел думать о нем, тяготел к индийской культуре, к таинству нирваны, которая отрицает самое понятие минут, дней, лет... В этом главное отличие античности от нашей, европейской культуры; там отторжение часа, попытка жить вне времени; у нас же каждая минута наполнена значением, в этом смысл Европы.
   - В таком случае, - заметил директор библиотеки Роберт, ощущение времени более приложимо к Штатам; формула "время деньги" обрела себя именно у нас.
   - Эта формула мистифицирует "время", - возразил Тузенберг. - Историю нельзя оценить, она вне понятия денег, товара и веса...
   В памяти поколений останутся ваши Джефферсон, Вашингтон и Линкольн с их постулатами американской демократии, но никак не прагматическая идентификация времени с деньгами... Часы на соборах европейских городов бьют каждые четверть часа, связывая прошлое с будущим. Механические часы были изобретены у нас в Европе, когда состоялось могучее государство саксонских императоров. Власти потребно следить за временем, в нем реализуется величие, в нем фиксируется бессмертие, то есть память человеческая... На пути к демократизации Европы случилось еще одно внешне незаметное событие: стиль барокко - легкость и раскованность - дал Европе карманные часы, первый символ пробуждения самосознания индивида... Именно тогда, в пору барокко, Европа и начала уважительно относиться к времени. Именно тогда мы впервые начали ощущать быстротечность нашей жизни, именно тогда родилась исповедь как новое качество европейской литературы, тревожная необходимость очистить себя. А затем свершилось чудо и был создан первый в истории человечества музей, это ведь символично, ибо являет собой неосознанный возврат Европы к философии Древнего Египта, где в отличие от античности, сжигавшей память на кострах - если человек умер, он должен исчезнуть, - память мумифицировалась, мы можем и по сей день видеть лица фараонов. А ведь имена многих правителей Афин или Рима просто-напросто исчезли из памяти человечества... Таким образом, карманные часы и музеи означали рождение новой эпохи европейской истории, которую определяла философия заботы... Почему так? Отвечаю: если античность воздвигала памятники фаллосу, то есть мгновению, которое не связано ни с прошлым, ни с будущим, одно лишь наслаждение, беспамятство, забвение окружающего, то европейская культура, понявшая смысл времени и строившая дворцы, где хранилась память былого, вызвала из небытия Рафаэля, чтобы тот создал человечеству Сикстинскую мадонну. Отныне мать, прижимающая к себе дитя, стала символом заботы о будущем рода человеческого. С этой поры Европа вернулась к истокам, к философии Древнего Египта с его устремлением в грядущее. Эта динамика развития мира была в свое время прервана Римом и Элладой, где не существовало плана даже на день вперед, где государство держалось насилием, ограблением соседних стран, заигрыванием с плебсом в дни побед и жесточайшим террором, когда держава балансировала на грани войны и мира... Тенденция ответственности присуща ныне в Европе в первую очередь социализму, который, как никакое другое учение, во главу угла ставит вопрос устойчивости хозяйственных отношений между индивидами, странами и континентами...
   ...Спорили жарко; фрэнк По невольно любовался отрешенными лицами людей, в них была какая-то особая доверчивость, заинтересованная убежденность. Он, правда, в глубине- души напряженно ждал момента, когда какой-нибудь красный станет подкрадываться к спорщикам, подталкивая их к тому, во имя чего он, Фрэнк, начал свою работу здесь, - к заговору против Штатов, против идеи свободного мира; никто, однако, не вел себя так, просто каждый говорил о том, что волновало его.
   "Нелсон Перифуа прав, - думал Фрэнк, возвращаясь к себе на мансарду ранним утром; пахло жареными каштанами и цветущими липами, - в библиотеке у Роберта собираются чистые люди, они остро ощущают зыбкость сегодняшнего мира, только поэтому и говорят о социализме как о панацее против катастрофы и лишь поэтому на первый план выдвигают свою Европу. С ними надо работать, они отнюдь не потеряны для будущего".
   ...Назавтра он позвонил Тузенбергу, пригласил его выпить кофе и предложил выступить с циклом статей в "Стар" получил в резидентуре информацию, что парень нищенствует, живет впроголодь, снимает комнату в общежитии за сорок километров от Парижа.
   Тузенберг с радостью согласился; через два дня принес пятнадцать страниц текста. Три дня они над ним работали; франк По осторожно правил; Тузенберг спорил; спор был дружеский; пришли к компромиссу; наиболее опасные места удалось переписать, купировать, снабдить комментариями; через полгода Фрэнк (после того уже, как обзавелся связями в мире европейских журналистов) протолкнул два его эссе в журналы Нидерландов и Швеции; снова ругались до хрипоты, и снова Фрэнк победил; потом он помог Тузенбергу организовать маленький еженедельник в Гейдельберге; так закрепился он в леворадикальном издании, редактором которого стал его друг, печатавший от поры до поры те материалы, которые просил его опубликовать Фрэнк По, за дружбу надо уметь платить; Тузенберг делал это, опять-таки споря, ярясь порою, но делал.
   Потом через Тузенберга "левый американец", как говорили теперь о Фрэнке, смог продвинуть в крайне радикальный испанский журнал "Ла революсьон" Анхеля Алегриа из Мадрида; публикации его были до того хлесткими, обращенными как против английского "традиционного империализма", так и против Кремля, что вскорости открыли филиал журнала в Италии, издание стало рентабельным, прекрасно расходилось среди студенческой молодежи.
   О Фрэнке заговорили в Лэнгли как о перспективном по-настоящему человеке. Тогда- то в европейскую резидентуру ЦРУ и пришло указание готовить его на проверку сломом.
   ...Именно поэтому шеф парижской резидентуры ЦРУ, слушая в машине (он запарковал ее неподалеку от дома Вернье) разговор Вернье с дочерью, все больше и больше убеждался в том, что операцию, которую все-таки придется (а ему этого не хотелось) провести сегодня же, чтобы не дать уйти столь опасной информации, надо поручить не кому-нибудь, а именно Фрэнку По.
   "Рискованно, - сказал он себе, - за эти два года парень привык считать себя идеологом, но если Лэнгли требует проверить его на слом, то лучшего момента для такого рода экзамена я вряд ли дождусь..."
   И, продолжая слушать через микронаушник вбивающие слова Вернье, шепот Гала о том, что готов чай, чирканье спичек Мари, ее звонки в пансион, где она искала "месье Степанофф", шеф включил рацию, попросил срочно найти Джорджа (псевдоним Фрэнка По) и установить, где сейчас находится Племянник (кличка доверенного человека Дона Баллоне, с которым через сложную цепь была связана здешняя резидентура).
   83
   26.10.83 (18 часов 06 минут)
   Ганс Либих и Иоганн Шевц затянули друг на Друге пуленепробиваемые жилеты, проверили маленький миномет, установленный на балконе, положили на подставочки карабины с оптическими прицелами и пошли в кухню готовить обед.
   (Как только автомобиль выедет из президентского дворца, должен позвонить Саттори; он спросит, нельзя ли пригласить к аппарату Эусебио; это значит, через восемь минут "объект" будет здесь, на калье Магельянес, в зоне обстрела.
   После того как террористы поразят "объект" в движущейся машине, им надлежит в течение полутора минут сбежать по лестнице во двор; там ожидает Здравко в автомобиле марки "фиат"; он вывозит их на авениду де Либертад, к дому 174; тормозит возле автомобиля "мерседес", номерной знак "ГАК-04.411"; ключ в зажигании; Либих и Шевц пересаживаются в эту машину и отправляются в мотель "Холидэй инн"; два номера для них забронировано; вечером Саттори отвозит их в порт, где стоит лайнер "Гамбург"; отправление в 23.50. Саттори вручает каждому по семь тысяч долларов; следующая встреча в Западном Берлине, в испанском ресторане на Курфюрстендам через сорок семь дней, в двадцать три часа по среднеевропейскому времени.
   Такова легенда операции.
   На самом же деле Либих и Шевц должны быть расстреляны сразу, как только выбегут во двор; исполнителем утвержден Франсуа, квартира ему снята в доме напротив, практику проходил в Миннесоте, на базе ЦРУ "фривинд 47".
   Сам Франсуа скончается через пять минут после того, как выполнит задание; за завтраком он получит от Саттори бутылку "фанты", обработанную в подразделении ЦРУ, которое экспериментирует с ядами.)
   - Поэт, хочешь мяса? - спросил Ганс.
   - Нет, - Шевц покачал головой. - Я вообще стараюсь не есть мяса, ты же знаешь.
   - Надо мышцам дать побольше калорий, - возразил Либих. Бегать придется много, как цирковому артисту.
   - Те не бегают, - отмахнулся Шевц. - У них совершенно другой вид тренировок. Для них самое главное - прыжки. Я в свое время написал поэму "Цирк", ее, конечно, зарубили, кругом на ключевых постах сидят левые, агенты КГБ и евреи, они чувствуют мой дух, они снабжены какими-то тайными устройствами, чтобы определять, в ком царит высокий дух нации, а кто готов продаться за гроши, только б угодить левым, всем- этим интернациональным нелюдям. Ты кем был раньше?
   - Я был и останусь Либихом... Красиво звучит - Либих, да? Я люблю произносить мою фамилию вслух, она похожа на морской прибой...
   - Честолюбие - не наша черта, Либих, это не присуще арийцам; наша сила в общности, в подчинении собственного "я" делу национального возрождения... Слушай, поджарь мне сыра, а? Любишь жареный сыр?
   - Я люблю мясо, полусырое, с травками... Знаешь, где оно самое вкусное? У аргентинцев, там, говорят, какие-то особые луга, ветер с океана, солнце, трава поэтому очень сочная, мясо берет в себя ее силу, хранит ее...
   - Подожди, - перебил Шевц, хрустнул суставами тонких пальцев с обгрызанными ногтями, - а что если машина опоздает?
   - Тогда плохо. Нас с тобою арестуют и будут пытать... О, это очень интересно... Тебе станут медленно всовывать тонкие стальные иголки под ногти и заглядывать в глаза, и ты будешь видеть себя - корчащегося, окровавленного, со спутанными потными волосами - в зрачках людей, которые обступят тебя... Это ведь так сладостно - видеть страдание подобного себе...
   - Тебя пытали?
   Либих покачал головой.
   - Мне приходилось это делать, когда работал в Африке... Я не дамся, - он тронул воротник рубашки, где была вшита ампула с ядом. - Хрусь, и в дамки!
   - Здесь не пытают, - странно усмехнувшись, сказал Шевц. - Либералы. Санчес - добреди патер, он увещевает...
   - После того, как мы его уберем, станут пытать.
   - У меня есть стихи про ужас... Хочешь, прочитаю?
   - Валяй, только сначала я переверну мясо...
   "Он похож на мою мать, - подумал Шевц. - Старуха тоже могла греметь кастрюлями или, пыхтя, мыть полы, показывая, как ей тяжело, когда я сидел за столом и сочинял стихи. Точно, он такой же самовлюбленный, только о себе думает. Может, больной? Все психи живут собою, остальные для них ничто, фигуры, необходимые, чтобы слушать их тирады и молча соглашаться со всем. Бедный я, бедный, у всех матери как матери, жалеют, гордятся, а у меня..."
   Не обращая внимания на то, как Либих переворачивал деревянной ложкой шипящее кровавое мясо на большой тефлоновой сковороде, Шевц начал читать приглушенно, подвывая, помогая себе рубящим жестом левой руки:
   Большеглазый ужас прикрыт ресницами;
   Овал лица удлинен, ладно кроен;
   Трагично спокоен, надменно спокоен
   Воин...
   Ввожу в вас ужас тонкими спицами,
   Зрачки расширены под ресницами,
   Крики кружатся синими птицами,
   Болен...
   Ужас нужен силе,
   Ужас подобен победе,
   Ужас угоден крови,
   Ею сдобрена почва рейха...
   Взвейся
   Свастики резкость!
   Да здравствует наша немецкость!
   Затянем ремни потуже
   Грядет ужас!
   Слабые тише, ниже!
   Сильные - туже ужас!
   Время победы ближе!
   Время расплаты рядом!
   Всех не распятых - к распятью,
   Всех несогласных к стенке,
   Слабость нам вчуже,
   Ужас!
   - Ничего, складно... Ты действительно веришь, что свастика - это хорошо? Гитлер был ведь псих ненормальный...
   Шевц яростно вскинулся со стула; Либих ударил его, шутя, ребром длинной ладони по руке, тот быстро отскочил.
   - Как ты смеешь, мерзавец?! Фюрер поднял нацию из пепла!
   - Ну да, поднял... А в какое дерьмо он ее погрузил, хотел бы я знать! И не вздумай еще раз броситься на меня, прибью... Если ты идейный идиот, незачем брать деньги за работу, которую мы делаем. Тоже мне Гитлер... Ешь лучше... Что ж не звонит Саттори, а?
   84
   26.10.83 (18 часов 06 минут)
   - Да, девочка, - повторил Вернье, - я договорился, и это будет завтра, в десять утра...
   - Ты убежден, что все придут? - тихо спросила Мари. - Я очень боюсь, папочка, что они испугаются... У меня так было вчера... Испугались... Или их замолчали... Ругать-то американцев все ругают, шутить над Рейганом все горазды, а вот напечатают ли за своей подписью о твоей завтрашней пресс-конференции... Сомневаюсь, доверчивый мой, добрый папа, очень сомневаюсь...
   - Ну, хорошо, давай еще раз вместе проиграем ситуацию, сказал Вернье. - Поправляй, если тебе кажется, чти я не прав...
   ...Резидент ЦРУ, сидевший в машине на рю Вашингтон, в трех кварталах от дома Вернье, жадно слушал этот разговор. Он недоумевающе посмотрел на своего сотрудника Герберта, потому что возник какой-то странный всасывающий звук (Герберт наблюдал за Вернье последние семь дней, изучил профессора достаточно хорошо, пояснил резиденту: "Это он так пьет кофе, сосет, как телок, чего вы хотите, беспородный мужик из берлинского рабочего пригорода").
   Вернье долил себе кофе, бросил еще крупицу сахарина из плоской коробочки ("Для тех, кто не хочет толстеть", реклама такая красивая, что, даже помирая, станешь глотать этот особый, медицински скалькулированный сахарин) и продолжил:
   - Смотри, что происходит... Я, Вернье, консерватор, чем высоко горд и никогда ни от кого не считал нужным этого скрывать, пригласил на завтра с санкции ректора Сорбонны ведущих обозревателей, профессуру, телевидение, радио и своих студентов на лекцию "Опыт интервенции в Доминиканской Республике и сегодняшняя ситуация в Гаривасе"... Так?
   - Так, - кивнула Мари.
   - Согласись с тем, что надо было прожить пятьдесят шесть лет, и, видимо, неплохо прожить, чтобы мне отдали для этой пресс-конференции зал в Сорбонне, причем бесплатно, хотя я мог бы поднатужиться и уплатить десяток тысяч франков за аренду помещения... Видимо, я действительно неплохо прожил эти мои годы, если на приглашение откликнулись сто сорок человек... фу, какой хвастун, - рассмеялся он, - просто сплошное неприличие...
   ("Отчего он так часто смеется? - спросил резидент. Совершенно без причины". - "Вообще-то верно, - ответил Герберт, - но он очень счастлив оттого, что к нему приехала дочь, они были в ссоре последние месяцы". - "Из-за его бабы?" - "Да". - "Он что, очень переживал?" - "Очень. Я читал его письма сыну, прямо даже жалко стало жирного бедолагу".)
   - Теперь дальше, - продолжал между тем Вернье. - Я объяснил всем, от кого зависит реакция прессы на мой реферат, что выступаю не как противник Штатов, а, наоборот, как человек, - он улыбнулся снова, - в отличие от своей дочери верящий в необходимость германо-американского содружества... Но при этом считаю, что мне, консерватору Вернье, будет трудно, прямо-таки даже невозможно убедить тех, кто читает мои обзоры, в необходимости такого рода альянса, если американцы влезут в Гаривас... Сколько сил нам, патриотам этого содружества, пришлось положить на то, чтобы как-то приглушить ужас Вьетнама! Как трудно нам сейчас объяснить позицию Штатов на Ближнем Востоке! Ладно, там хоть есть правые ультра, в мусульманском мире тоже не ангелы, потом существует память о гитлеровском геноциде против евреев, изворачиваемся, хотя сами-то знаем, какие интересы и, главное, чьи лежат в подоплеке Кэмп-Дэвида... Нефть, ее величество нефть; деньги вненациональны, хоть и печатаются во всех странах мира по-разному... А Сальвадор? А память о Чили? Поэтому моя завтрашняя пресс-конференция пройдет под лозунгом: "Я обвиняю!" Нет, нет, не генеральную концепцию Штатов, но тех в Белом доме, кто несерьезно относится к союзу с Западной Европой, кто неловкими внешнеполитическими пассами в Центральной Америке восстанавливает против себя молодежь здесь, у нас, да и у себя тоже. И это будет говорить не коммунист и не социал-демократ, а старый толстый консерватор Вернье, понимаешь мой ход?
   - Папочка, но ты ведь сам только что рассказывал, как тебя заблокировали в мадридском журнале... Я ощущаю себя в кольце, и ты, приняв мою сторону, тоже окажешься в кольце, бедненький...
   - Зачем ты все драматизируешь?! Не поддавайся бабству, гони прочь истерию, мы победим!
   Мари снова закурила.
   - Ну, а если в газетах появится всего пять строчек о пресс-конференции, а про твой реферат с ответами на вопросы вообще ни слова? Замолчат, не заметят... Тогда все окажется выстрелом из пушки по воробьям...
   - Вот тогда, девочка, я пойду к коммунистам, пойду послезавтра, как только прочитаю утренние газеты, и отдам им все мои документы... Увы, к словам перебежчиков относятся, хотя бы на первых порах, с обостренным интересом... Прочитают, поверь мне, прочитают, я сделаю достоянием гласности то, что смог понять сам.
   - А если будет поздно, папа? - очень тихо спросила Мари. - Знаешь, у меня внутри все дрожит, я какая-то запеленатая, боюсь включать радио... Мигель звонил перед тем, как я сюда вылетела... Я бы, наверное, не полетела, если бы он не позвонил... У него был такой чужой голос, совершенно ужасный, тусклый, какой-то обреченный...
   - Ах, Мари, ну, пожалуйста, успокойся! Поверь, русские наверняка засекут движение американского флота к Гаривасу и не преминут немедленно поставить об этом вопрос в. ООН... Белый дом сегодня утром отверг все обвинения по поводу готовящейся интервенции, они назвали это очередным раундом кремлевской игры против свободного мира... Так категорично американцы не стали бы говорить, они ловкие политики, они всегда оставляют поле для маневра... И потом главное, девочка... Меня тоже не устраивает то, как выпирает имя Дигона во всем этом деле... Там, видимо, идет драка под пледом, там делят пирог, и это в пользу Санчеса... Когда есть две противоборствующие силы, очень взрывоопасно, понимаешь? Санчес и Дигон лицом к лицу - страшно, но ведь в игру втянут не один Дигон, я это могу доказать и докажу завтра с цифрами на руках... Если, упаси бог, что-то и случится в Гаривасе, моя пресс-конференция станет обвинительным приговором Вашингтону, третьего не дано; либо все произойдет так, как предполагаю я, и тогда мою правоту подтвердит биржа, то есть судьба тех фирм, которые вознесутся, спекулируя на бобах гаривасского какао, и тех, которые прогорят, а за этим стоят люди, связанные с политикой, либо не произойдет ничего, Белый дом остановит Уолл-Стрит, осадит дедушек, порекомендует им повременить, ясно тебе? Но, если что-то и грянет, тогда им после того, как я обнародую результаты моих изысканий на бирже, не отмыться...
   - А какое дело до всего этого Мигелю? - спросила Мари. - И мне?
   - Ты не слушаешь меня, девочка... Или не хочешь понять... Завтра в десять утра я расскажу общественности, кто и почему стоит за нагнетанием ситуации в Гаривасе. Проанализирую пёрсоналии, связи, пунктиры большой политики... Я привлеку слушателей к исследованию определенных симптомов на биржах в связи с Гаривасом... Я назову имена не только Дигона, о нем отчего-то слишком много говорят, организованно, заметил бы я, но и Моргана, и Кун Леба, и Дэйвида Ролла, о которых молчат, но чьи люди проявляют любопытную, хоть и "теневую" активность на биржах, и про пассы живчиков Роберта Кара, этого "барометра Белого дома", я расскажу тоже... Если бы суды проходили до того, как совершено преступление, мы оказались бы в золотом веке цивилизации, хороший мой человечек... Я произнесу приговор по поводу преступления, которое еще не совершено, но может свершиться. Неужели это не остановит тех, кто хочет плюнуть в лицо своей родине?
   ("Что она ответила?" - спросил резидент, напряженно вслушиваясь в тишину. Герберт пожал плечами: "Наверное, отрицательно покачала головой".)
   - Ладно, - сказал Вернье, - едем на рю Муффтар, там договорим... Гала, где у тебя машина?
   85
   26.10.83 (18 часов 26 минут)
   Фрэнк По был в некоторого рода недоумении, расставшись с шефом резидентуры; встретились они в его машине на рю Вашингтон; тот был нервозен; совершенно на него не похоже; раньше казалось, что этот человек вообще лишен каких-либо эмоций, один расчет и холодное спокойствие в любой ситуации.
   Беседа продолжалась несколько минут.
   - На связь идите с соблюдением всех норм конспирации, фрэнк; трижды проверьтесь; поменяйте, по крайней мере, два такси; транспортные не жалейте, все будет оплачено, мотайте по всему городу, особенно если почувствуете, что флики сидят у вас на хвосте; в баре "Гренобль" есть хороший выход во двор, окажетесь на рю Гротт, прямо напротив входа в метро, если за вами пойдут, наверняка увидите; в том случае, если убедитесь, что все в порядке, доезжайте до Порт Дофин, позвоните по телефону 542.62.69, представьтесь как Якуб Назри, старайтесь говорить с акцентом, вам предложат встречу в баре "Жорж Сенк"; это значит, что вас будут ждать в "Пти серкль" за столиком возле лестницы на второй этаж через полчаса после того часа, который назовут для свидания в "Жорж Сенк"... Вас встретит мужчина лет семидесяти в сером костюме и сине-белой рубашке; на столе будут лежать три гвоздики, белая, красная и розовая; скажете ему, что приехали из Стамбула, привезли привет и письмо от Казема... Вот, возьмите эти фотографии, покажите ему и назовите два адреса, здешний, на рю Вашингтон и критский ресторан на рю Муффтар.
   Шеф достал из кармана две фотографии, протянул Фрэнку; тот, глянув мельком, спросил:
   - Вернье и Мари Кровс?
   - Вы их знаете?
   - Ее знаю хорошо, его тоже, только он не входит в сферу моего интереса, консерватор.
   - А вы как к ней относитесь?
   - Славная девка с хорошим пером, - ответил Фрэнк.
   - Ну-ну.
   - Не так разве?
   - Я вам этого не сказал.
   - Нет, действительно, ее ждет большое будущее, она добрый человек и отлично работает.
   - Хорошо, пусть себе работает... Скажете вашему контакту, что у него есть время встретиться с ними до ночи, потом будет поздно. Он станет выдвигать условия. Соглашайтесь на все, не вздумайте выходить на связь со мною. Повторяю, принимайте все его условия.
   - Я не очень-то умею делать дело, когда не понимаю его, босс.
   - Потом поймете... Это в ваших интересах, фрэнк, валяйте, топайте, у меня полно работы, счастливо, соберитесь, дело очень опасное, ясно?
   "Вот никогда бы не подумал, что ему семьдесят", удивился Фрэнк По, разглядывая седого, очень высокого поджарого мужчину, который вальяжно сидел за столом, ласково посматривая на три гвоздики.
   Подошедшему официанту седой сказал:
   - Пожалуйста, поставьте цветы в вазу, иначе они завянут без воды.
   - Эти с толстыми ножками, месье, - возразил официант, такие могут долго стоять и без воды, но, если вам хочется, я принесу вазу. Какого цвета?
   - Белого, если можно.
   - Да, месье.
   - Благодарю вас.
   - О месье, это моя работа...
   "Мне бы так выглядеть в семьдесят, - подумал фрэнк. Крепкое поколение, они и в восемьдесят вполне пристойны... Пили молоко без радиации и ели натуральное мясо, а не химических бройлеров... Мы-то вообще не доживем до их лет, век стрессов..."
   Он умел чувствовать время, это, видимо, передалось от отца: перед тем, как перейти на завод по гарантийному ремонту часов фирмы "Омега", По-старший имел маленькую мастерскую, в доме постоянно отсчитывали минуты старинные будильники, огромные напольные красавцы с вестминстерским боем, маленькие домики с кукушками, мерявшие годы жизни беззаботно, словно в венской оперетте, гигантские керамические блюдца с испанскими рисунками, вместо стрелок нож и вилка, каких только часов не было! Даже в школе на уроках он постоянно слышал разноголосое тиканье, мог определять время с точностью до минуты, поэтому никогда не носил с собой ни "Омегу", подаренную отцом, ни "Ориент", выданный в Лэнгли (брал лишь по служебной надобности, потому что "Ориент" был особым, его можно оборудовать и под передатчик, и как микрофон для записи бесед с интересовавшими его людьми).