Андрей Сердюк
Дороги младших богов
РОЖДЕННЫМ В 65-м — В ГОДУ, КОГДА БЫЛО ОТКРЫТО РЕЛИКТОВОЕ РАДИОИЗЛУЧЕНИЕ, — ПОСВЯЩАЕТСЯ…
Должен свершиться какой-то внутренний сдвиг, после которого всемирная история предстанет не в перспективе истребляющего потока времени, а в перспективе истории небесной.
Я. Бердяев
* * *
Можно думать, что мы все просто крутим себе кино по сценариям великой иллюзии, но можно так и не думать.
Пожалуй, Великое Делание — такая вещь, о которой лучше не говорить, а взять и свершить.
А. Кончеев
* * *
О, если бы мог я всё это понять,
Опилки пришли бы в порядок.
А то мне — загадочно — хочется спать
От всех этих Трудных Загадок.
Винни-Пух
ЧАСТЬ I
1
А началось всё с того, что Гоша, отпустив тормоза, пожелал себе «будем» восьмой рюмкой водки.
Вообще-то нельзя, конечно, так уж безапелляционно утверждать, что именно в той, восьмой по счету, всему зачин, — ведь цепь событий тянется по жизни издалека и непрерывно и от того момента тоже убегает в глубь веков освященная случайностью череда причин и следствий. Это верно.
Но.
Во-первых, сложно рассказывать о недавних похождениях, начиная повествование с тех времен, когда — ну, не знаю, — допустим, инфузории-туфельки обросли конкретным мехом, превратились в угрюмых мамонтов и стали хавчиком для наших предков. Увольте от такого тягомотства. Это не по мне.
А во-вторых, после той последней рюмки, коварное содержимое которой морщась влил в себя Гоша, события покатились с горки как-то уж слишком стремительно.
Поэтому для меня очевидно: всё началось именно с этого.
И было так.
Гоша выпил ее, лишнюю, подождал, пока провалится, и разродился на отдаче неслабым откровением:
— Какое же тут кругом… засранство!
После чего насадил на вилку ломоть соленого груздя и потащил в рот. Но не донес, замер и еще раз выдал в мировой эфир — смачно и по слогам:
— За-сран-ство. — Соглашаться с этим не хотелось.
— Кабак как кабак, — с трудом и чудом кувыркнул я зеркальный наворот из «ка» и «ак» и, оглядев гудящий зал ресторана, добавил: — Корпоративная вечеринка. Имеют право.
— Я не об этом. — Гоша рубанул вилкой, со звоном опрокинув фужер с водой.
— А о чем?
— О чем? Обо всем, Андрюха… У вас тут кругом засранство. Причем по-о-олное.
Я вытащил салфетку из подставки и, погнав ворчащую минералку со скатерти, спросил:
— В каком смысле?
— В таком, что страна эта — черная дыра, — ответил Гоша. — И это… И еще, что гэбисты опять вас всех тут раком поставили.
— А-а, ты об этом. — До меня дошло, что братан, выскочив в офсайд, стал махом седлать своего любимого горбунка, поэтому напомнил ему вяло и заученно: — Но ты ведь, Гоша, и сам из этой дырки на свет божий выполз. Выполз, порезвился от души в родных пределах и уполз от греха. Да еще и с реальным таким рваньем. Правда, просрал его там быстро, но это уж извини…
— Да, блин, уполз! — вдруг с полтычка завелся Гоша. — Я, блин, — свободный человек! Всегда им был и буду!
— Ну уполз и уполз, бога ради, — сказал я, предъявляя открытые ладони, но не удержался и тут же наехал: — Только чего ж теперь плевать на старое свое болото? А? Вот чего я никак не пойму — зачем так делать? Всё равно не доплюнешь. К тому же не патриотично это, Гоша.
— Да пошел ты со своим патриотизмом знаешь куда! Детский лепет. Труха совковая… Патри-идио-тизм, мать его! А ты, к примеру, слышал такое, что патриотизм твой — последний приют для негодяев?
— Во как! И ты, значит.
— Что «и ты, значит»?
— Да не врубаешься.
— Во что я не врубаюсь?
— А в то самое, Гоша. В то самое.
Я посмотрел на него оценивающе — прикинул, стоит ли раздраконивать этот пьяный базар? Или всё же не стоит?
Уже одиннадцать лет прошло, как Гошка в Штаты свалил, а непонятки в нем по-прежнему реальные бродили, типа: угадал — не угадал? что потерял — чего нашел? кинул сам себя жестоко или таки нет? Всё никак определиться не мог. Всё маялся. Ну и при каждом очередном проездом-приезде нажирался от такой ментальной нестыковочки. А нажравшись, и меня, и Серегу в своей глухой правоте убедить пытался.
Хотя на самом деле не нас — себя.
Плеснув в свою рюмку из простуженного графина, я всё же взялся Гошку — чисто из врожденного своего человеколюбия — лечить.
— Слушай сюда, брателло, — сказал я, поднимая общепитовский хрусталь, — патриотизм — это правильная мастырка. Без гона правильная. И без пафоса. — Я выпил залпом за это славное дело, выдохнул, как учил комбат Елдахов, и продолжил: — И не виноват патриотизм, что прикрывается им всякая такая мразь. Не-а, не виноват. Ведь расклады, Гоша, тут известные. Когда ей, мрази, деться некуда, когда ее после атаса ходи-сюда-родная, тогда и швыряет она в толпу эти самые понты свои козырные: «Не тронь меня — я патриотична!» Ну и при чем тут патриотизм?
— Не понял, — напрягся Гоша. Я усмехнулся.
— Тормозишь, американец. — И упростил схему: — Ну вот, допустим, какая-то тварь заявляет, что маму любит. И ты говоришь, что маму любишь. Так что, выходит — ты тварь?
— При чем тут мама?
— Вот и я спрашиваю: «при чем»?
— Всё сказал?
— Всё… Вообще-то не всё. Понимаешь, Гоша, есть абсолютные в этом мире вещи, ценность которых сомнению не подлежит и инфляции не поддается. Поэтому выведенная на красные флажки мразь и стремится сбежать в этот заповедник. Вот как, собственно, эту фразу избитую понимать-то нужно. А не выворачивать ее всё время наизнанку.
— Умный, да? Патриот, да? Ну-ну. Всё равно… Всё равно Россия ваша — страна рабов! — сорвался, словно кабыздох с цепи, Гоша. — И вы все здесь рабы!
— А ты, стало быть, беглый раб? Так, что ли?
— Я…
Гошка задохнулся от возмущения. В этот момент вернулся с коновязи Серега и спросил, отодвигая стул:
— И что за шум, братва?
— Да Гоша вот опять кошмарит, говорит, что мы с тобой рабы, — сдал я с потрохами блудного сына. Западло, конечно, но он сам нарвался.
— Кто-кто? Мы?! — не поверил Серега в такие слишком уж обидные предъявы. — Эй, Магоша! Ты чего? Ты снова за свое, за старое?
— Ра-бы, — уперся рогом американец и уставился на Серегу.
Я не знаю людей, которые могли бы долго выдерживать Серегин взгляд. Нет таких людей. Никто не в состоянии вынести вбивания гвоздя между глаз. Гоша не был исключением. Потупился через две с половиной секунды и отвернулся.
— Вставайте, уходим, — сказал, а если быть точнее, приказал Серега. И, стянув свой пиджак со спинки стула, дал понять, что продолжения банкета не будет.
— Куда это? — удивился Гоша. — Зачем?
— Закроем, Магоша, раз и навсегда тему, выдавим из себя рабов, к чертовой матери, — так ответил ему Серега. Метнул на стол эквивалент двумстам бакинским и пошел, не оглядываясь, на выход.
Гоша, кривой, как сторож ликероводочного завода к сдаче вахты, изобразил фронтальную распальцовку.
— Не вопрос — до последней капли выдавим. — Встал, повалив свой стул, и двинул следом.
— Хорошо бы, парни, чтоб не до последней капли крови, — добавил я, можно сказать, уже самому себе, поднял ни в чем не виноватый стул и, кинув в рот прощальную маслинку, поспешил за ними. За заводными своими корешами.
У которых что ни встреча, то всенепременно — марцефаль.
И я тогда уже каким-то хитрым образом проинтуичил, что просто так всё это дело не закончится, что произойдет нечто такое, о чем ну его на фиг даже думать. Но тем не менее рычаг стоп-крана срывать не стал. Ведь проблема действительно наболела. Фурункул набух — пришла пора вскрывать.
На улице уже стояла изматывающая саму себя огнями реклам и фонарей визгливая городская ночь.
Не успели мы выйти, как вездесущий Пирс Броснан тут же подорвался с плаката и предложил по дешевке часы. Кажется, «омеги». Хорошие, без сомнения, цацки, но в тот момент нам было не до них. Мы дружно отмахнулись от коммивояжера Ее Величества и двинули к стоянке.
Серегина «корона», припорошенная тополиным пухом, что-то обрадованно пропищала в ответ на хозяйский призыв, замки дверей щелкнули, и мы загрузились без лишнего базара. Серега сел за руль, я — слева, штурманом, а Гоша распластался на задних, как король на именинах. Распластался и набычился. Еще бы.
— Куда мы? — спросил я для порядка и выплюнул в окно оливковую косточку, которую всё это время мутузил за щекой.
— На волю, — ответил Серега. — Только подзаправимся у плотины и — на волю.
Я включил радио и понимающе кивнул: на волю так на волю. Лично для меня такой сюжет был, что говорится, в лузу.
А Гошка промолчал.
«На двух недостижимых полюсах расселись черный дрозд и белый аист», — пропел про наболевшее Дима Маликов, и я тут же выключил радио. И подумал, что в конце концов не существует никакой иной свободы, помимо той, что возникает в момент акта освобождения.
Не я придумал. Кто — не помню. Но я близко к тексту. Извините.
Серега сдал назад, аккуратно вырулил вправо, пересек на цырлах сквер — в неположенном, конечно, месте — и дальше уже погнал спокойно так себе. По Ленина.
В окна полетели кислотные пятна-полосы, и я, рассеянно вглядываясь в этот калейдоскоп, вдруг с какого-то перепуга вспомнил свой давешний сон. Странный такой сон…
Приснилось мне прошлой ночью, что будто бы я, Серега и наш разлюбимый янки Гоша плывем на лодке по огромному озеру. Все, значит, трое в одной лодке. Но гребу почему-то один я. И весло у нас всего одно… А над озером туман утренний стоит… Камыш, которого не видно, шумит по правому берегу… А весло мое всё время застревает в куге да в ряске. И грести тяжко. Но, главное, непонятно — двигаемся мы вперед или все мои усилия напрасны? И это меня во сне чрезвычайно мучило. Во-о-от. А в лодке у нас еще снасти какие-то рыбацкие на дне валялись. Ну там удочки, сети всякие, банка консервная с червями… И получалось — я так во сне, во всяком случае, понимал, — что мы на какое-то сокровенное свое, шибко рыбное местечко добираемся. На прикормленное. И всё душевно так. И всё так славно… И мы все друг друга любим. Как в детстве. И никаких обид. Черт…
Ну а доплыли мы или нет, того я, к превеликому сожалению, как раз и не увидел: гребаная сирена чьей-то сигнализации разбудила меня не по кайфу. Уже полседьмого было. Я не стал мучиться и встал. Представьте. Хотя за Гошей в аэропорт нужно было только к восьми тридцати — к первому утреннему «боингу» из Москвы.
Да.
И почему, скажите, всё вот так вот? Во сне оно вон как ништяково всё складывалось. А в реальности — нет. А в реальности — увы! — каляки-маляки, как всегда. Жаль.
Действительно — жаль…
И подумал еще: интересно, к чему этот сон-то был?
Но не знал я тогда.
И никто не знал.
На заправке в салон просунула голову страшно накрашенная тетка — обрюзгшее ее лицо наводило ужас боевой раскраской, типичной для ирокезов, вступивших на тропу войны.
— Мальчики, девочек не желаете? — предложила она от щедрот.
— Не желаем, — ответил я за всех.
Но тут вдруг с заднего проклюнулся Гошка:
— А что там по прейскуранту?
— Всё как всегда, красавчик: минет — пятихатка, по-взрослому — три.
— Демпинг! — обрадовался Гошка. Но Серега его тут же обломил:
— Хрена тебе, а не русских девок.
И завел движок, отследив в зеркале, что парень в униформе уже закрутил пробку бака.
— Да подавитесь! — огрызнулся американец. Тетка покачала оранжевым своим париком и просипела:
— У-у-у, как у вас тут всё грустно.
— Отвали, мать, — вежливо попросил я.
Но мать не отвалила, а показала мне через стекло шпикачку своего среднего пальца. С загнутым, как у вампира, ногтем.
Пришлось приоткрыть пипкой окно пошире, расстегнуть кобуру и ткнуть стволом ей прямо в лоб.
Она всё поняла и отвалила.
Что за народ? Почему простых слов не понимает, а всё пытается выпросить цыганочку с выходом?
А?
Серега лихо пересек плотину и погнал в сторону Заозерного тракта по Красновосточной, бывшей Кандальной.
Через полчаса федеральная трасса уже бездушно терла своей наждачкой наши канолевые шины. Попутный трафик был близок к нулевому, и город со всеми его огнями, потрохами и скелетами во встроенных и раздвижных шкафах быстро растворился в темноте зеркал.
Понеслись.
Как там, помнится-то, было в той безбашенной звериной песне? «Жить без приключений нам никак нельзя, эй, прибавь-ка ходу, машинист». Так?
Нормально.
Или: «На коня — и поминай как звали, чтоб за шапку звезды задевали».
Это Гете. Но тоже ничего.
На сорок втором я понял, что Серега не шутит; на пятьдесят третьем — что раскредитовкой вагонов завтра, точнее сегодня уже, заниматься не будем; на девяносто шестом — что обещанная красноярцам копия платежки к обеду — пустое; на сто восьмом — что свобода где-то уже совсем-совсем рядом; ну а когда прошли, не унижаясь до восьмидесяти, Тещин Язык, я осознал, что Гоше к самолету уже совсем никак.
Когда подумал про самолет, оглянулся. Американец дрых. В счастливом неведении. Замаялся бродяга. Jet leg в натуре: до Москвы поясов пересек немерено и от нее до нас — еще плюс пять. Да и снотворного на грудь нехило принял
Гоша, значит, пьяно посапывал во сне. Серега молчал, уперся взглядом в полотно — и привет. Лес темнел сплошной, как с детства вбили в нас, стеной. Лучи фар старательно вылизывали щербатое полотно. Все, короче, были при делах. Кроме меня. И тогда я, прикрыв глаза, стал сочинять притчу. О Голой Правде.
А что? Больше ничего не оставалось: волны фэ-эм диапазона уже не пробивались, застревая на вершинах остававшихся позади сопок, а спать пока не тянуло. Поэтому так.
Почему, спросите, вдруг о Правде, да еще и о Голой? Хм… Не знаю. Ну, скажем так: захотелось.
Да и какая, собственно, разница о чем?
И получалось вот что.
Жила-была в одном Городе одна такая себе Правда. И все звали ее Голой. Неспроста ее так, конечно, звали, а потому как действительно любила она пройтись по улицам родного Города нагишом. Разденется, бывало, с утра — и ну за порог. Идет себе вся такая гордая. Дефилирует. Сиськами трясет. И в стеклах витрин себя осматривает. А все прохожие от нее отворачиваются. Стесняются. Да. А как же? Не пуритане замшелые, но все же люди, знающие кое-что о приличиях.
Ну и, в общем, из-за такой ее дурной привычки никто толком в Городе и не знал, не ведал — а какая она из себя, эта Голая Правда.
И продолжалось всё это безобразие до тех пор, пока однажды какой-то телефонный доброхот не отсоветовал ей срам этот прекратить и платьице всё же перед выходом из дому надевать. Отсоветовал так, да еще и анафемой вдогон пригрозил. На полном серьезе. Мол, анафема тебе выйдет, а в морду — прописанная доктором кислота серная.
Испугалась, конечно, такого проклятия Правда и на следующий день, когда в булочную поутру собралась, сарафанчик на свое безобразное тело натянула-таки. Сиреневый такой сарафанчик.
И так вышло, что первый попавшийся навстречу прохожий на нее сразу же и уставился. Во как!
Именно.
Не просто мельком взглянул, а прямо в глаза Правде посмотрел. И побежал со всех ног домой — с другими делиться. Взахлеб и заикаясь.
И с тех пор всегда ходила Правда как все — во всякие-разные одежды ряженная. А горожане по старой привычке всё называли ее Голой. Хотя какая же она теперь голая, если как раз наоборот?
Впрочем, что уж тут. Главное — теперь все не краснея в глаза ей смотрели.
В рыжие-бесстыжие.
Вот так вот, собственно.
Тут я подумал: а глаза бывают рыжими? Рыжие — это вообще-то какие?
— Сочиняешь? — прервал Серега мое веселье на этом самом месте.
— Сочиняю, — кивнул я.
— Опять притчу?
— Ага, — признался я и тут же зачем-то соврал: — О Белой Вороне.
— Ну так продай, — попросил Серега.
— Не вопрос, — согласился я и стал выдумывать на ходу: — Ну, значит, так. Слушай. В одном городе среди миллиарда черных ворон жила одна-единственная белая. Ее так все и звали — Белой. Ну, то есть с больших букв — Белой Вороной. Черные ее, конечно, гнобили. Почем зря… Но она ничего — трепыхалась. И даже иногда огрызалась. И продолжалось это тысячу тысяч лет…
— Вороны — да, они долго живут, — согласился Серега.
— Долго, — подтвердил я и продолжил: — Ну, значит, тысячу тысяч лет кидала свои гордые понты Белая Ворона, но однажды ей это надоело. И той же ночью попросила она своего вороньего бога, чтобы сделал он ее черной. И — о чудо! — утром проснулась Белая Ворона черной… А к обеду сдохла…
— Почему? — искренне удивился Серега такой скорой и трагической развязке.
— Не знаю, — пожал я плечами, потому что действительно не знал, но предположил: — От тоски, наверное.
— А-а-а… Поня-а-а-тно…
— И, кстати, на ее похороны, пришел… прилетел… один лишь Красный Воробей, —добавил я.
Но Серега на Воробья никак не отреагировал, видать, давно не перечитывал Буковски, и только спросил:
— А мораль сей басни какова? Смысл-то в чем?
— Смысл?.. А черт его знает.
— Поня-а-а-тно, — снова протянул Серега и вдруг сообщил доверительно: — Знаешь, а я вчера забавный такой сон видел. Про нас про всех…
— Сон? — насторожился я. — Какой такой сон?
— Ну… Будто мы втроем — ты, я и Магоша — плывем в лодке…
— По озеру?! — ахнул я.
— Почему по озеру? Нет, по реке. По Медведице. От Тишкиного пляжа в сторону старого железнодорожного моста. Плывем, стало быть, поутру… Вроде как на рыбалку…
— И туман вокруг, да? — спросил я. — И ветер в камышах играет?
— Ага, и туман, и ветер в камышах, — кивнул Серега и удивленно скосился на меня. — Откуда знаешь?
— Да так, — пожал я плечами, — я этот сон тоже вчера видел.
— Врешь?
— А на фиг мне врать? Видел. Плывем все трое в лодке. Я гребу…
— Я гребу.
— Ты?.. Ну, может быть, и ты. А мы, кстати, на место-то доплыли?
— Не знаю — проснулся я… Соседка пошла своего пса выгуливать… Слушай, а так разве бывает, чтобы один и тот же сон сразу двоим приснился?
— Как видишь.
— Странно, — покачал красиво седеющей головой Серега.
А я махнул беззаботно лживой рукой, мол, ерунда всё это, и выдал:
— Есть многое на свете, друг Горацио, всякого такого, что и не снилось… То есть, выходит, снилось… Ты, главное, не заморачивайся, за дорогой следи, — сполз я на ненужное указание и сменил, от греха, тему: — Слушай, Серега, а нам еще долго?
— Не знаю, бензина две трети бака… А что?
— Да в принципе ничего. Только жопа уже болит.
— Потерпи. Тут как раз дело принципа.
Я понял, про что он. Про то, что настало время доказать американцу Гошке, городу и миру, да и кому угодно, но главное — самим себе, что пусть и были мы всегда покорны своему истоку, но никогда не были рабами. Я понял это. Но решил спросить:
— А тебе не кажется, что впереди нас ждет…
— Кажется, — прервал он на взлете мою мысль. И замолчал.
О чем-то задумался.
Я тоже задумался.
Сначала о вчерашнем сне, но тема показалась пугающе-муторной, и тогда я стал размышлять о принципах. О том, что принципы — это, конечно, хорошо. Что это даже здорово. Их наличие впечатляет. И вообще. Только вот задница почему-то слишком уж болит, когда на них идешь.
Как жаль, думал я, что никак по жизни нельзя обойтись без этих основополагающих штук. А было бы неплохо иметь возможность — хотя бы время от времени, хотя бы на какой-то короткий период — без них обходиться. Как-нибудь так — потихоньку-полегоньку. Заменяя их, к примеру, на убеждения. С убеждениями оно ведь существовать куда как сподручнее. Убеждения можно непринужденно подстраивать под окружающую обстановку и менять под текущие нужды. Чего в том плохого? Ничего, пожалуй. А какое бы сразу послабление вышло для наших тощих задниц. И скольких бы кровавых геморроев можно было по жизни избежать.
А принципы — это такие сваи железобетонные, которые модифицированию не подлежат. Да к тому же это не просто сваи и всё, а такие сваи, существование которых нужно всё время доказывать. И себе, и другим. А если не доказывать, то они махом куда-то исчезают — ага, испаряются — и всё твое здание-мироздание кособочится, расползается и рушится. Складывается внутрь карточным домиком. Фух — и как и не было. Не расслабишься тут, короче, не забалуешь.
Такие дела.
Странно, конечно, тут же помыслил я, что мир зиждется на зыбких выкрутасах нашего растревоженного сознания. Но тут уж ничего не попишешь. И не переиграешь. Не нами эти правила придуманы — не нам их и менять.
Хотя на самом деле — кому же, если не нам?
Придя к таким вот запутанным и безрадостным выводам — а вернее, ни к каким так и не придя, — я поерзал обреченно по сиденью и, нащупав положение поудобней, закемарил.
И еле различимый мир окончательно растворился для меня в своей изначальной темноте…
Проснулся я оттого, что перестал ощущать движение.
А когда открыл глаза, увидел через стекло, заляпанное останками ночных мотылей, что машина наша продирается сквозь облака.
В первое мгновение подумал, что — мама родная! — летим, но потом, проморгавшись, сообразил: стоим на какой-то сопке или горе, а низовая хмарь или клочья утреннего тумана стремительно наползают на нас и, подхваченные ветром, проносятся мимо.
Так всё оно и было.
Потом огляделся и обнаружил, что в салоне, кроме меня, никого нет. Тогда я тоже вышел. И сразу обалдел — передние колеса нависали над пропастью. Точнее, выехали они за край высоченного скалистого берега небольшой, но бойкой речушки, которая где-то там, далеко внизу, энергично продиралась по своим делам между огромных валунов.
Серега стоял у машины со своей стороны и, скрестив руки на груди, смотрел на восток, где над рубленой линией поросших хвоей гольцов набухала бледно-розовым полоса рассвета.
— Где мы? — спросил я и зевнул.
— Не знаю, — ответил Серега, — на триста первом свернул, а потом рулил в темноте, куда рулилось. Вдоль этих вот монгольских гор, но с нашей стороны.
— Ясно. А где Гоша?
— Магоша? — переспросил Серега, с неохотой отрываясь от созерцания впечатляющей картины пробуждения диких пространств. — Там где-то… Штормит его.
— Ясно, — понимающе кивнул я. — И что дальше?
Серега не стал объяснять. Подошел к багажнику, на грязной крышке которого всё еще была видна корявая надпись «Помой меня», уперся обеими руками и попросил:
— Помоги. — И я помог.
Впрочем, особо напрягаться не пришлось — законы физики сработали прекрасно. Когда движок перевесил всё остальное, машина клюнула носом и полетела вниз. Перевернулась в воздухе два раза и грохнулась на камни. У меня аж копчик заныл в момент удара. Сильная, надо сказать, штука.
— В кино обычно взрывается, — заметил я, глядя на груду металла, которая несколько секунд назад была трехлетней тачкой со смешным пробегом по России.
— Так бак пустой, — пояснил Серега этакий афронт.
И в этот момент машина взорвалась — мы оба непроизвольно шарахнулись от края.
— А в сервисе сказали, что датчик отрегулировали, — укоризненно покачал Серега головой.
— Ты им, криворуким, больше верь, — усмехнулся я.
Пламя охватило машину и стало выжирать всё самое вкусное.
— Между прочим, сгорает выхлоп с двенадцати вагонов первого сорта, — скалькулировал я навскидку.
Серега скривился:
— Мелочи. Нужно будет — еще заработаем. Или мы не средний класс?
— Средний, — согласился я. — Основа общества. Опора режима. В вышло ему дышло.
— А потом, мы же сейчас на волю, — напомнил мне Серега. — А на хрена нам на воле все эти кандалы?
— Ну если на волю, то да, кандалы на хрен нам там не нужны, — согласился я и с этим.
А после достал свой мобильник и швырнул его вниз, стараясь угодить в пламя. Мол, лети, родной, ко всем чертям вместе со своим разводящим буратинок на бабло тарифным планом.
И сразу почувствовал, как приобрел еще одну степень свободы.
Серега одобрительно хмыкнул и — гулять так гулять! — повторил мой подвиг.
И тут, как раз в тему, нарисовался из кустов с пустым вопросом Гоша:
— Эй, чего вы здесь творите?
И, увидев весь этот остро пахнущий жареной резиной натюрморт в пейзаже, вмиг протрезвел.
— Fuck your mother all to hell! — вырвалось у него. — С ума, что ли, сошли, уроды!
— Не поминай маму всуе, — спокойно посоветовал ему Серега.
— Мне через три часа на само… Где моя борсетка, уроды?
— Там, — показал Серега вниз. — Была…
— Уроды крезанутые! — взвизгнул Гоша. — Там витамины… Drive's license! Паспорт с би… у-у-у!
Он начал носиться по краю обрыва, реально рискуя свалиться вниз.
Я пожал плечами, отошел в сторону, сел на поросший бурым лишайником былинный камень, закурил и стал наблюдать за напряженной беседой своих старинных корешей.
Разыгрывалась сцена, достойная как пера Шекспира, так, пожалуй, и кисти Айвазяна. Гошка был взбешен. Впрочем, это его бешенство было вполне предсказуемым: как сказал однажды Федор наш Михайлович, который Достоевский, ничего и никогда не было для человека невыносимее свободы.
— Успокойся, а! — рявкнул Серега на американского психопата. — Чего дергаешься? Сам в машину сел, никто силой не впихивал.
— Напоили, уроды, я и повелся! — начал, как водится, переводить стрелки Гоша.
— Подожди, я чего-то не понял, так ты свободный человек или как?
— Свободный, свободный! — проорал Гоша, брызгая на грудь Сереге ядовитой слюной. — Свободный, но…
Вообще-то нельзя, конечно, так уж безапелляционно утверждать, что именно в той, восьмой по счету, всему зачин, — ведь цепь событий тянется по жизни издалека и непрерывно и от того момента тоже убегает в глубь веков освященная случайностью череда причин и следствий. Это верно.
Но.
Во-первых, сложно рассказывать о недавних похождениях, начиная повествование с тех времен, когда — ну, не знаю, — допустим, инфузории-туфельки обросли конкретным мехом, превратились в угрюмых мамонтов и стали хавчиком для наших предков. Увольте от такого тягомотства. Это не по мне.
А во-вторых, после той последней рюмки, коварное содержимое которой морщась влил в себя Гоша, события покатились с горки как-то уж слишком стремительно.
Поэтому для меня очевидно: всё началось именно с этого.
И было так.
Гоша выпил ее, лишнюю, подождал, пока провалится, и разродился на отдаче неслабым откровением:
— Какое же тут кругом… засранство!
После чего насадил на вилку ломоть соленого груздя и потащил в рот. Но не донес, замер и еще раз выдал в мировой эфир — смачно и по слогам:
— За-сран-ство. — Соглашаться с этим не хотелось.
— Кабак как кабак, — с трудом и чудом кувыркнул я зеркальный наворот из «ка» и «ак» и, оглядев гудящий зал ресторана, добавил: — Корпоративная вечеринка. Имеют право.
— Я не об этом. — Гоша рубанул вилкой, со звоном опрокинув фужер с водой.
— А о чем?
— О чем? Обо всем, Андрюха… У вас тут кругом засранство. Причем по-о-олное.
Я вытащил салфетку из подставки и, погнав ворчащую минералку со скатерти, спросил:
— В каком смысле?
— В таком, что страна эта — черная дыра, — ответил Гоша. — И это… И еще, что гэбисты опять вас всех тут раком поставили.
— А-а, ты об этом. — До меня дошло, что братан, выскочив в офсайд, стал махом седлать своего любимого горбунка, поэтому напомнил ему вяло и заученно: — Но ты ведь, Гоша, и сам из этой дырки на свет божий выполз. Выполз, порезвился от души в родных пределах и уполз от греха. Да еще и с реальным таким рваньем. Правда, просрал его там быстро, но это уж извини…
— Да, блин, уполз! — вдруг с полтычка завелся Гоша. — Я, блин, — свободный человек! Всегда им был и буду!
— Ну уполз и уполз, бога ради, — сказал я, предъявляя открытые ладони, но не удержался и тут же наехал: — Только чего ж теперь плевать на старое свое болото? А? Вот чего я никак не пойму — зачем так делать? Всё равно не доплюнешь. К тому же не патриотично это, Гоша.
— Да пошел ты со своим патриотизмом знаешь куда! Детский лепет. Труха совковая… Патри-идио-тизм, мать его! А ты, к примеру, слышал такое, что патриотизм твой — последний приют для негодяев?
— Во как! И ты, значит.
— Что «и ты, значит»?
— Да не врубаешься.
— Во что я не врубаюсь?
— А в то самое, Гоша. В то самое.
Я посмотрел на него оценивающе — прикинул, стоит ли раздраконивать этот пьяный базар? Или всё же не стоит?
Уже одиннадцать лет прошло, как Гошка в Штаты свалил, а непонятки в нем по-прежнему реальные бродили, типа: угадал — не угадал? что потерял — чего нашел? кинул сам себя жестоко или таки нет? Всё никак определиться не мог. Всё маялся. Ну и при каждом очередном проездом-приезде нажирался от такой ментальной нестыковочки. А нажравшись, и меня, и Серегу в своей глухой правоте убедить пытался.
Хотя на самом деле не нас — себя.
Плеснув в свою рюмку из простуженного графина, я всё же взялся Гошку — чисто из врожденного своего человеколюбия — лечить.
— Слушай сюда, брателло, — сказал я, поднимая общепитовский хрусталь, — патриотизм — это правильная мастырка. Без гона правильная. И без пафоса. — Я выпил залпом за это славное дело, выдохнул, как учил комбат Елдахов, и продолжил: — И не виноват патриотизм, что прикрывается им всякая такая мразь. Не-а, не виноват. Ведь расклады, Гоша, тут известные. Когда ей, мрази, деться некуда, когда ее после атаса ходи-сюда-родная, тогда и швыряет она в толпу эти самые понты свои козырные: «Не тронь меня — я патриотична!» Ну и при чем тут патриотизм?
— Не понял, — напрягся Гоша. Я усмехнулся.
— Тормозишь, американец. — И упростил схему: — Ну вот, допустим, какая-то тварь заявляет, что маму любит. И ты говоришь, что маму любишь. Так что, выходит — ты тварь?
— При чем тут мама?
— Вот и я спрашиваю: «при чем»?
— Всё сказал?
— Всё… Вообще-то не всё. Понимаешь, Гоша, есть абсолютные в этом мире вещи, ценность которых сомнению не подлежит и инфляции не поддается. Поэтому выведенная на красные флажки мразь и стремится сбежать в этот заповедник. Вот как, собственно, эту фразу избитую понимать-то нужно. А не выворачивать ее всё время наизнанку.
— Умный, да? Патриот, да? Ну-ну. Всё равно… Всё равно Россия ваша — страна рабов! — сорвался, словно кабыздох с цепи, Гоша. — И вы все здесь рабы!
— А ты, стало быть, беглый раб? Так, что ли?
— Я…
Гошка задохнулся от возмущения. В этот момент вернулся с коновязи Серега и спросил, отодвигая стул:
— И что за шум, братва?
— Да Гоша вот опять кошмарит, говорит, что мы с тобой рабы, — сдал я с потрохами блудного сына. Западло, конечно, но он сам нарвался.
— Кто-кто? Мы?! — не поверил Серега в такие слишком уж обидные предъявы. — Эй, Магоша! Ты чего? Ты снова за свое, за старое?
— Ра-бы, — уперся рогом американец и уставился на Серегу.
Я не знаю людей, которые могли бы долго выдерживать Серегин взгляд. Нет таких людей. Никто не в состоянии вынести вбивания гвоздя между глаз. Гоша не был исключением. Потупился через две с половиной секунды и отвернулся.
— Вставайте, уходим, — сказал, а если быть точнее, приказал Серега. И, стянув свой пиджак со спинки стула, дал понять, что продолжения банкета не будет.
— Куда это? — удивился Гоша. — Зачем?
— Закроем, Магоша, раз и навсегда тему, выдавим из себя рабов, к чертовой матери, — так ответил ему Серега. Метнул на стол эквивалент двумстам бакинским и пошел, не оглядываясь, на выход.
Гоша, кривой, как сторож ликероводочного завода к сдаче вахты, изобразил фронтальную распальцовку.
— Не вопрос — до последней капли выдавим. — Встал, повалив свой стул, и двинул следом.
— Хорошо бы, парни, чтоб не до последней капли крови, — добавил я, можно сказать, уже самому себе, поднял ни в чем не виноватый стул и, кинув в рот прощальную маслинку, поспешил за ними. За заводными своими корешами.
У которых что ни встреча, то всенепременно — марцефаль.
И я тогда уже каким-то хитрым образом проинтуичил, что просто так всё это дело не закончится, что произойдет нечто такое, о чем ну его на фиг даже думать. Но тем не менее рычаг стоп-крана срывать не стал. Ведь проблема действительно наболела. Фурункул набух — пришла пора вскрывать.
На улице уже стояла изматывающая саму себя огнями реклам и фонарей визгливая городская ночь.
Не успели мы выйти, как вездесущий Пирс Броснан тут же подорвался с плаката и предложил по дешевке часы. Кажется, «омеги». Хорошие, без сомнения, цацки, но в тот момент нам было не до них. Мы дружно отмахнулись от коммивояжера Ее Величества и двинули к стоянке.
Серегина «корона», припорошенная тополиным пухом, что-то обрадованно пропищала в ответ на хозяйский призыв, замки дверей щелкнули, и мы загрузились без лишнего базара. Серега сел за руль, я — слева, штурманом, а Гоша распластался на задних, как король на именинах. Распластался и набычился. Еще бы.
— Куда мы? — спросил я для порядка и выплюнул в окно оливковую косточку, которую всё это время мутузил за щекой.
— На волю, — ответил Серега. — Только подзаправимся у плотины и — на волю.
Я включил радио и понимающе кивнул: на волю так на волю. Лично для меня такой сюжет был, что говорится, в лузу.
А Гошка промолчал.
«На двух недостижимых полюсах расселись черный дрозд и белый аист», — пропел про наболевшее Дима Маликов, и я тут же выключил радио. И подумал, что в конце концов не существует никакой иной свободы, помимо той, что возникает в момент акта освобождения.
Не я придумал. Кто — не помню. Но я близко к тексту. Извините.
Серега сдал назад, аккуратно вырулил вправо, пересек на цырлах сквер — в неположенном, конечно, месте — и дальше уже погнал спокойно так себе. По Ленина.
В окна полетели кислотные пятна-полосы, и я, рассеянно вглядываясь в этот калейдоскоп, вдруг с какого-то перепуга вспомнил свой давешний сон. Странный такой сон…
Приснилось мне прошлой ночью, что будто бы я, Серега и наш разлюбимый янки Гоша плывем на лодке по огромному озеру. Все, значит, трое в одной лодке. Но гребу почему-то один я. И весло у нас всего одно… А над озером туман утренний стоит… Камыш, которого не видно, шумит по правому берегу… А весло мое всё время застревает в куге да в ряске. И грести тяжко. Но, главное, непонятно — двигаемся мы вперед или все мои усилия напрасны? И это меня во сне чрезвычайно мучило. Во-о-от. А в лодке у нас еще снасти какие-то рыбацкие на дне валялись. Ну там удочки, сети всякие, банка консервная с червями… И получалось — я так во сне, во всяком случае, понимал, — что мы на какое-то сокровенное свое, шибко рыбное местечко добираемся. На прикормленное. И всё душевно так. И всё так славно… И мы все друг друга любим. Как в детстве. И никаких обид. Черт…
Ну а доплыли мы или нет, того я, к превеликому сожалению, как раз и не увидел: гребаная сирена чьей-то сигнализации разбудила меня не по кайфу. Уже полседьмого было. Я не стал мучиться и встал. Представьте. Хотя за Гошей в аэропорт нужно было только к восьми тридцати — к первому утреннему «боингу» из Москвы.
Да.
И почему, скажите, всё вот так вот? Во сне оно вон как ништяково всё складывалось. А в реальности — нет. А в реальности — увы! — каляки-маляки, как всегда. Жаль.
Действительно — жаль…
И подумал еще: интересно, к чему этот сон-то был?
Но не знал я тогда.
И никто не знал.
На заправке в салон просунула голову страшно накрашенная тетка — обрюзгшее ее лицо наводило ужас боевой раскраской, типичной для ирокезов, вступивших на тропу войны.
— Мальчики, девочек не желаете? — предложила она от щедрот.
— Не желаем, — ответил я за всех.
Но тут вдруг с заднего проклюнулся Гошка:
— А что там по прейскуранту?
— Всё как всегда, красавчик: минет — пятихатка, по-взрослому — три.
— Демпинг! — обрадовался Гошка. Но Серега его тут же обломил:
— Хрена тебе, а не русских девок.
И завел движок, отследив в зеркале, что парень в униформе уже закрутил пробку бака.
— Да подавитесь! — огрызнулся американец. Тетка покачала оранжевым своим париком и просипела:
— У-у-у, как у вас тут всё грустно.
— Отвали, мать, — вежливо попросил я.
Но мать не отвалила, а показала мне через стекло шпикачку своего среднего пальца. С загнутым, как у вампира, ногтем.
Пришлось приоткрыть пипкой окно пошире, расстегнуть кобуру и ткнуть стволом ей прямо в лоб.
Она всё поняла и отвалила.
Что за народ? Почему простых слов не понимает, а всё пытается выпросить цыганочку с выходом?
А?
Серега лихо пересек плотину и погнал в сторону Заозерного тракта по Красновосточной, бывшей Кандальной.
Через полчаса федеральная трасса уже бездушно терла своей наждачкой наши канолевые шины. Попутный трафик был близок к нулевому, и город со всеми его огнями, потрохами и скелетами во встроенных и раздвижных шкафах быстро растворился в темноте зеркал.
Понеслись.
Как там, помнится-то, было в той безбашенной звериной песне? «Жить без приключений нам никак нельзя, эй, прибавь-ка ходу, машинист». Так?
Нормально.
Или: «На коня — и поминай как звали, чтоб за шапку звезды задевали».
Это Гете. Но тоже ничего.
На сорок втором я понял, что Серега не шутит; на пятьдесят третьем — что раскредитовкой вагонов завтра, точнее сегодня уже, заниматься не будем; на девяносто шестом — что обещанная красноярцам копия платежки к обеду — пустое; на сто восьмом — что свобода где-то уже совсем-совсем рядом; ну а когда прошли, не унижаясь до восьмидесяти, Тещин Язык, я осознал, что Гоше к самолету уже совсем никак.
Когда подумал про самолет, оглянулся. Американец дрых. В счастливом неведении. Замаялся бродяга. Jet leg в натуре: до Москвы поясов пересек немерено и от нее до нас — еще плюс пять. Да и снотворного на грудь нехило принял
Гоша, значит, пьяно посапывал во сне. Серега молчал, уперся взглядом в полотно — и привет. Лес темнел сплошной, как с детства вбили в нас, стеной. Лучи фар старательно вылизывали щербатое полотно. Все, короче, были при делах. Кроме меня. И тогда я, прикрыв глаза, стал сочинять притчу. О Голой Правде.
А что? Больше ничего не оставалось: волны фэ-эм диапазона уже не пробивались, застревая на вершинах остававшихся позади сопок, а спать пока не тянуло. Поэтому так.
Почему, спросите, вдруг о Правде, да еще и о Голой? Хм… Не знаю. Ну, скажем так: захотелось.
Да и какая, собственно, разница о чем?
И получалось вот что.
Жила-была в одном Городе одна такая себе Правда. И все звали ее Голой. Неспроста ее так, конечно, звали, а потому как действительно любила она пройтись по улицам родного Города нагишом. Разденется, бывало, с утра — и ну за порог. Идет себе вся такая гордая. Дефилирует. Сиськами трясет. И в стеклах витрин себя осматривает. А все прохожие от нее отворачиваются. Стесняются. Да. А как же? Не пуритане замшелые, но все же люди, знающие кое-что о приличиях.
Ну и, в общем, из-за такой ее дурной привычки никто толком в Городе и не знал, не ведал — а какая она из себя, эта Голая Правда.
И продолжалось всё это безобразие до тех пор, пока однажды какой-то телефонный доброхот не отсоветовал ей срам этот прекратить и платьице всё же перед выходом из дому надевать. Отсоветовал так, да еще и анафемой вдогон пригрозил. На полном серьезе. Мол, анафема тебе выйдет, а в морду — прописанная доктором кислота серная.
Испугалась, конечно, такого проклятия Правда и на следующий день, когда в булочную поутру собралась, сарафанчик на свое безобразное тело натянула-таки. Сиреневый такой сарафанчик.
И так вышло, что первый попавшийся навстречу прохожий на нее сразу же и уставился. Во как!
Именно.
Не просто мельком взглянул, а прямо в глаза Правде посмотрел. И побежал со всех ног домой — с другими делиться. Взахлеб и заикаясь.
И с тех пор всегда ходила Правда как все — во всякие-разные одежды ряженная. А горожане по старой привычке всё называли ее Голой. Хотя какая же она теперь голая, если как раз наоборот?
Впрочем, что уж тут. Главное — теперь все не краснея в глаза ей смотрели.
В рыжие-бесстыжие.
Вот так вот, собственно.
Тут я подумал: а глаза бывают рыжими? Рыжие — это вообще-то какие?
— Сочиняешь? — прервал Серега мое веселье на этом самом месте.
— Сочиняю, — кивнул я.
— Опять притчу?
— Ага, — признался я и тут же зачем-то соврал: — О Белой Вороне.
— Ну так продай, — попросил Серега.
— Не вопрос, — согласился я и стал выдумывать на ходу: — Ну, значит, так. Слушай. В одном городе среди миллиарда черных ворон жила одна-единственная белая. Ее так все и звали — Белой. Ну, то есть с больших букв — Белой Вороной. Черные ее, конечно, гнобили. Почем зря… Но она ничего — трепыхалась. И даже иногда огрызалась. И продолжалось это тысячу тысяч лет…
— Вороны — да, они долго живут, — согласился Серега.
— Долго, — подтвердил я и продолжил: — Ну, значит, тысячу тысяч лет кидала свои гордые понты Белая Ворона, но однажды ей это надоело. И той же ночью попросила она своего вороньего бога, чтобы сделал он ее черной. И — о чудо! — утром проснулась Белая Ворона черной… А к обеду сдохла…
— Почему? — искренне удивился Серега такой скорой и трагической развязке.
— Не знаю, — пожал я плечами, потому что действительно не знал, но предположил: — От тоски, наверное.
— А-а-а… Поня-а-а-тно…
— И, кстати, на ее похороны, пришел… прилетел… один лишь Красный Воробей, —добавил я.
Но Серега на Воробья никак не отреагировал, видать, давно не перечитывал Буковски, и только спросил:
— А мораль сей басни какова? Смысл-то в чем?
— Смысл?.. А черт его знает.
— Поня-а-а-тно, — снова протянул Серега и вдруг сообщил доверительно: — Знаешь, а я вчера забавный такой сон видел. Про нас про всех…
— Сон? — насторожился я. — Какой такой сон?
— Ну… Будто мы втроем — ты, я и Магоша — плывем в лодке…
— По озеру?! — ахнул я.
— Почему по озеру? Нет, по реке. По Медведице. От Тишкиного пляжа в сторону старого железнодорожного моста. Плывем, стало быть, поутру… Вроде как на рыбалку…
— И туман вокруг, да? — спросил я. — И ветер в камышах играет?
— Ага, и туман, и ветер в камышах, — кивнул Серега и удивленно скосился на меня. — Откуда знаешь?
— Да так, — пожал я плечами, — я этот сон тоже вчера видел.
— Врешь?
— А на фиг мне врать? Видел. Плывем все трое в лодке. Я гребу…
— Я гребу.
— Ты?.. Ну, может быть, и ты. А мы, кстати, на место-то доплыли?
— Не знаю — проснулся я… Соседка пошла своего пса выгуливать… Слушай, а так разве бывает, чтобы один и тот же сон сразу двоим приснился?
— Как видишь.
— Странно, — покачал красиво седеющей головой Серега.
А я махнул беззаботно лживой рукой, мол, ерунда всё это, и выдал:
— Есть многое на свете, друг Горацио, всякого такого, что и не снилось… То есть, выходит, снилось… Ты, главное, не заморачивайся, за дорогой следи, — сполз я на ненужное указание и сменил, от греха, тему: — Слушай, Серега, а нам еще долго?
— Не знаю, бензина две трети бака… А что?
— Да в принципе ничего. Только жопа уже болит.
— Потерпи. Тут как раз дело принципа.
Я понял, про что он. Про то, что настало время доказать американцу Гошке, городу и миру, да и кому угодно, но главное — самим себе, что пусть и были мы всегда покорны своему истоку, но никогда не были рабами. Я понял это. Но решил спросить:
— А тебе не кажется, что впереди нас ждет…
— Кажется, — прервал он на взлете мою мысль. И замолчал.
О чем-то задумался.
Я тоже задумался.
Сначала о вчерашнем сне, но тема показалась пугающе-муторной, и тогда я стал размышлять о принципах. О том, что принципы — это, конечно, хорошо. Что это даже здорово. Их наличие впечатляет. И вообще. Только вот задница почему-то слишком уж болит, когда на них идешь.
Как жаль, думал я, что никак по жизни нельзя обойтись без этих основополагающих штук. А было бы неплохо иметь возможность — хотя бы время от времени, хотя бы на какой-то короткий период — без них обходиться. Как-нибудь так — потихоньку-полегоньку. Заменяя их, к примеру, на убеждения. С убеждениями оно ведь существовать куда как сподручнее. Убеждения можно непринужденно подстраивать под окружающую обстановку и менять под текущие нужды. Чего в том плохого? Ничего, пожалуй. А какое бы сразу послабление вышло для наших тощих задниц. И скольких бы кровавых геморроев можно было по жизни избежать.
А принципы — это такие сваи железобетонные, которые модифицированию не подлежат. Да к тому же это не просто сваи и всё, а такие сваи, существование которых нужно всё время доказывать. И себе, и другим. А если не доказывать, то они махом куда-то исчезают — ага, испаряются — и всё твое здание-мироздание кособочится, расползается и рушится. Складывается внутрь карточным домиком. Фух — и как и не было. Не расслабишься тут, короче, не забалуешь.
Такие дела.
Странно, конечно, тут же помыслил я, что мир зиждется на зыбких выкрутасах нашего растревоженного сознания. Но тут уж ничего не попишешь. И не переиграешь. Не нами эти правила придуманы — не нам их и менять.
Хотя на самом деле — кому же, если не нам?
Придя к таким вот запутанным и безрадостным выводам — а вернее, ни к каким так и не придя, — я поерзал обреченно по сиденью и, нащупав положение поудобней, закемарил.
И еле различимый мир окончательно растворился для меня в своей изначальной темноте…
Проснулся я оттого, что перестал ощущать движение.
А когда открыл глаза, увидел через стекло, заляпанное останками ночных мотылей, что машина наша продирается сквозь облака.
В первое мгновение подумал, что — мама родная! — летим, но потом, проморгавшись, сообразил: стоим на какой-то сопке или горе, а низовая хмарь или клочья утреннего тумана стремительно наползают на нас и, подхваченные ветром, проносятся мимо.
Так всё оно и было.
Потом огляделся и обнаружил, что в салоне, кроме меня, никого нет. Тогда я тоже вышел. И сразу обалдел — передние колеса нависали над пропастью. Точнее, выехали они за край высоченного скалистого берега небольшой, но бойкой речушки, которая где-то там, далеко внизу, энергично продиралась по своим делам между огромных валунов.
Серега стоял у машины со своей стороны и, скрестив руки на груди, смотрел на восток, где над рубленой линией поросших хвоей гольцов набухала бледно-розовым полоса рассвета.
— Где мы? — спросил я и зевнул.
— Не знаю, — ответил Серега, — на триста первом свернул, а потом рулил в темноте, куда рулилось. Вдоль этих вот монгольских гор, но с нашей стороны.
— Ясно. А где Гоша?
— Магоша? — переспросил Серега, с неохотой отрываясь от созерцания впечатляющей картины пробуждения диких пространств. — Там где-то… Штормит его.
— Ясно, — понимающе кивнул я. — И что дальше?
Серега не стал объяснять. Подошел к багажнику, на грязной крышке которого всё еще была видна корявая надпись «Помой меня», уперся обеими руками и попросил:
— Помоги. — И я помог.
Впрочем, особо напрягаться не пришлось — законы физики сработали прекрасно. Когда движок перевесил всё остальное, машина клюнула носом и полетела вниз. Перевернулась в воздухе два раза и грохнулась на камни. У меня аж копчик заныл в момент удара. Сильная, надо сказать, штука.
— В кино обычно взрывается, — заметил я, глядя на груду металла, которая несколько секунд назад была трехлетней тачкой со смешным пробегом по России.
— Так бак пустой, — пояснил Серега этакий афронт.
И в этот момент машина взорвалась — мы оба непроизвольно шарахнулись от края.
— А в сервисе сказали, что датчик отрегулировали, — укоризненно покачал Серега головой.
— Ты им, криворуким, больше верь, — усмехнулся я.
Пламя охватило машину и стало выжирать всё самое вкусное.
— Между прочим, сгорает выхлоп с двенадцати вагонов первого сорта, — скалькулировал я навскидку.
Серега скривился:
— Мелочи. Нужно будет — еще заработаем. Или мы не средний класс?
— Средний, — согласился я. — Основа общества. Опора режима. В вышло ему дышло.
— А потом, мы же сейчас на волю, — напомнил мне Серега. — А на хрена нам на воле все эти кандалы?
— Ну если на волю, то да, кандалы на хрен нам там не нужны, — согласился я и с этим.
А после достал свой мобильник и швырнул его вниз, стараясь угодить в пламя. Мол, лети, родной, ко всем чертям вместе со своим разводящим буратинок на бабло тарифным планом.
И сразу почувствовал, как приобрел еще одну степень свободы.
Серега одобрительно хмыкнул и — гулять так гулять! — повторил мой подвиг.
И тут, как раз в тему, нарисовался из кустов с пустым вопросом Гоша:
— Эй, чего вы здесь творите?
И, увидев весь этот остро пахнущий жареной резиной натюрморт в пейзаже, вмиг протрезвел.
— Fuck your mother all to hell! — вырвалось у него. — С ума, что ли, сошли, уроды!
— Не поминай маму всуе, — спокойно посоветовал ему Серега.
— Мне через три часа на само… Где моя борсетка, уроды?
— Там, — показал Серега вниз. — Была…
— Уроды крезанутые! — взвизгнул Гоша. — Там витамины… Drive's license! Паспорт с би… у-у-у!
Он начал носиться по краю обрыва, реально рискуя свалиться вниз.
Я пожал плечами, отошел в сторону, сел на поросший бурым лишайником былинный камень, закурил и стал наблюдать за напряженной беседой своих старинных корешей.
Разыгрывалась сцена, достойная как пера Шекспира, так, пожалуй, и кисти Айвазяна. Гошка был взбешен. Впрочем, это его бешенство было вполне предсказуемым: как сказал однажды Федор наш Михайлович, который Достоевский, ничего и никогда не было для человека невыносимее свободы.
— Успокойся, а! — рявкнул Серега на американского психопата. — Чего дергаешься? Сам в машину сел, никто силой не впихивал.
— Напоили, уроды, я и повелся! — начал, как водится, переводить стрелки Гоша.
— Подожди, я чего-то не понял, так ты свободный человек или как?
— Свободный, свободный! — проорал Гоша, брызгая на грудь Сереге ядовитой слюной. — Свободный, но…