Матийцев припомнил и то, что в последнее время как-то даже и не вспоминалось за ненадобностью: придя в себя после беспамятства, он просил Дарьюшку забросить куда-нибудь подальше, хотя бы в пустой колодец, например, револьвер, из которого решил было застрелиться, и не успокоился, пока Дарьюшка не ушла с ним, завернув его в старое полотенце. Когда часа через два она вернулась, то сказала ему, что "забросила эту штуку так, что теперь уж никто ее не найдет", а дня через три после того явилась и начала хозяйничать вместо нее девчонка-глейщица, ее племянница, сама же она, оказалось, заболела и дня три-четыре тогда была она больна, что он, тоже в то время больной, объяснил перенесенным ею испугом.
   Теперь Матийцев ожидал от Дарьюшки подробнейшего доклада, куда именно забросила она револьвер, но она пробормотала совершенно растерянно:
   - Как же так опять остался? Ведь они же просили меня забросить его подальше, ну вот я и...
   На этом "и" Дарьюшка запнулась так длительно, что прокурор счел нужным прийти ей на помощь:
   - Просил, значит, забросить и... вы, должно быть, пожалели его забросить, а? Как же, мол, можно это такую стоющую вещь бросать, а?
   Тон прокурора был как бы и шутливый, но он задел все тайные струны Дарьюшки. Почудилось ли ей, что прокурор каким-то чудом проник в то, куда девала она револьвер, Дарьюшка вдруг, к изумлению Матийцева, всплеснула руками, и голос у нее задрожал и стал плаксивым:
   - Каюсь, грешница, - согрешила!.. Приказали мне они, точно, ривольверт этот страшный забросить, а я иду с ним, думаю: "Вещь он, небось, дорогая, что ж я его зря бросать буду?.. Этак набросаешься!.." Да на базар с ним пошла... Ну, а там какому-то в пинжаку в синем продала за пятерку золотую...
   - А пятерку эту золотую хозяину, конечно, отдали? - продолжал тем же издевательским тоном терзать ее прокурор.
   Тут Дарьюшка даже заплакала.
   - Кабы отдала, ваше благородие, а то пропила, грешная, каюсь!.. Я ведь кто? Шахтерская я вдова, ваше благородие!..
   И начала Дарьюшка утирать свои вдовьи слезы сгибами указательных пальцев обеих рук.
   Всех развеселило это откровенное признание, кроме Матийцева, который только теперь узнал настоящую причину Дарьюшкиной тогдашней болезни.
   - Больше вопросов не имею, - обратился к председателю суда прокурор, и председатель предложил Дарьюшке сесть тем же бесстрастным тоном, как несколько раньше Матийцеву, и Дарьюшка плюхнулась на стул рядом со своим хозяином, все еще продолжая вытирать слезы. А прокурор усиленно начал что-то строчить на лежавшем перед ним листе бумаги и строчил все время, пока судебный пристав не привел сначала Скуридина, а потом тут же и Гайдая, так как их показания были об одном и том же, да и особого значения для разбора дела иметь не могли.
   Матийцев догадался, конечно, что прокурор набрасывает свою обвинительную речь, не желая больше затруднять себя какими-нибудь вопросами, обращенными к шахтерам. Но неожиданно для него вопрос им, показавшийся ему неприятным, задал вдруг тот член суда, голова которого как будто потеряла способность держаться прямо.
   - А как вообще, скажите, относились шахтеры к заведующему шахтой?.. И тут же добавил он, видя, что спрошенные замялись с ответом: - То есть нам хотелось бы знать, больше ли было таких, какие довольны им были, или больше таких, какие не были довольны?
   - Все были довольные, - угрюмо, но твердо ответил Скуридин.
   - Да, так воно и буде, шо все довольные, - чуть помедлив, согласился с ним Гайдай.
   После этого оба они уселись рядом с Дарьюшкой, но зато поднялся секретарь суда.
   Матийцев почти не замечал его раньше. Гладко выбритый, тщательно причесанный на косой пробор, похожий на студента старшего курса, он все время быстро и неотрывно, как студент лекцию, записывал вопросы и ответы и, между делом, что-то находил в кипе бумаг перед собой и передавал председателю.
   Теперь же, наоборот, какую-то бумагу передал ему председатель, и поднялся он с нею в руке. Обращаясь к присяжным, начал читать он тот самый протокол рудничного жандарма, на который ссылался прокурор, и Матийцев вновь услышал обстоятельный теперь уже рассказ о том, как потерпевший, заведующий шахтой "Наклонная Елена", непременно захотел увидеть содержавшегося при конторе бывшего коногона Ивана Божка, и о чем именно говорил с ним, когда к нему его, Божка, он, рудничный жандарм, доставил.
   К удивлению Матийцева, протокол этот написан был довольно грамотно, если только не выправлял его сам секретарь во время чтения, а главное, не было в нем никаких предвзятых добавлений и извращений: у рудничного жандарма оказалась хорошая память, так как писал он свой протокол, конечно, уже после того, когда отвел Божка в "кордегардию", как почему-то называлось на руднике укромное помещение при конторе, где обычно вытрезвлялись буяны.
   После того как прочитан был этот протокол, поднялся уже сам председатель суда и, обращаясь тоже только к присяжным, начал как бы объяснять им суть дела Божка, обращая внимание их на самое главное, и Матийцев увидел в нем очень опытного судью, притом хорошо владевшего речью: даже к своему важному "пхе" он теперь не прибегал ни разу.
   Закончил он так:
   - Оставим в стороне версию потерпевшего, будто он готовился покончить жизнь самоубийством, когда к нему в комнату сквозь окно проник подсудимый. Будем ли мы относиться к этой версии как к тому, что имело место в действительности, или как к выдумке потерпевшего в целях ослабить вину подсудимого - это решительно все равно; мы просто пройдем мимо нее, так как имеем дело только с преступлением, совершенным подсудимым. Факт, значит, я повторю это, таков: горный инженер, заведующий шахтой, уволил коногона за то, что тот слишком жестоко обращался с лошадью и тем, следовательно, тормозил работу. Из мести за увольнение коногон решил убить инженера, причем для храбрости напился. Инженера спасли подоспевшие другие шахтеры, выступавшие здесь свидетелями; не подоспей они, инженер был бы, конечно, убит. Однако и тот удар в голову стулом, лежащим вот на столе вещественных доказательств, не мог, разумеется, не отразиться на здоровье заведующего шахтой; к этому выводу нельзя не прийти после его здесь показаний, да и внешний вид потерпевшего не свидетельствует о его здоровье. Итак, господа присяжные заседатели, вы должны будете обсудить дело бывшего коногона шахты "Наклонная Елена" Ивана Божка и вынести вполне справедливое заключение: виновен ли он в том, что с заранее обдуманным намерением проник в квартиру инженера господина Матийцева, чтобы лишить его жизни из мести за свое увольнение? В зависимости от вашего решения мера наказания обвиняемому будет вынесена уже нами.
   Речь прокурора, поднявшегося после того, как сел председатель, была длиннее, а главное, он говорил далеко не так спокойно. Как лично чем-то задетый, он, то повышая голос, то притушенно, но язвительно, говорил больше о потерпевшем, чем о подсудимом. Начал он неожиданно для Матийцева с показаний Скуридина и Гайдая.
   - Господа присяжные заседатели, вы, конечно, слышали, как на вопрос одного из членов суда, обращенный к свидетелям-шахтерам: "Довольны ли рабочие-шахтеры заведующим шахтой господином Матийцевым?" - оба ответили: "Все довольны!" Этому ответу нельзя не поверить, если принять во внимание, что потерпевший, едва не убитый подсудимым, коногоном Иваном Божком, так ревностно выступал здесь в защиту подсудимого, что казенному защитнику можно уж и не говорить ни слова: сказано потерпевшим не только все, но... и гораздо больше, чем все! Я не буду говорить о том, совершенно излишнем для дела, чего коснулся в своих показаниях потерпевший; я скажу только о том, что, всячески умаляя вину обвиняемого, потерпевший сам становится опасным для общественного порядка, обусловленного государственными законами, и даже в гораздо большей степени, чем, например, любой толстовец, проповедующий с легкой руки своего учителя "непротивление злу насилием". В данном случае в суд явился тот заведующий шахтой, которым все рабочие довольны, за исключением всего только одного, который оказался недоволен своим увольнением, и этого-то единственного недовольного потерпевший, - и жестоко потерпевший от него! - и явился сюда защищать. Нельзя не сказать, что это - из ряда вон выходящий случай, и объясняется он только куриной слепотой пропагандистов крайних политических воззрений, которые готовы пропагандировать свои бредовые идеи где угодно и перед кем угодно. Однако ведь ни окружной суд не является подходящим для этого местом, ни объект защиты, совершивший отвратительное уголовное преступление, не является подходящим поводом для пропаганды этих чрезвычайно опасных для нашего общества идей. Но что поделаешь с этой убежденностью в их правоте! Дело это надлежит рассматривать так, как оно вырисовывается из протокола следствия, из показаний самого обвиняемого и показаний свидетелей потерпевшего, исследуя только факт покушения на убийство, причем нужно иметь в виду, что "покушением" этот факт стал только потому, что убийство не удалось, убийству помешали товарищи шахтера Божка, хотя сам он и утверждал здесь, что если и не добил своего инженера до смерти, то не потому даже, что ему помешали, а потому только, что уверен был: убил! Действительно, раз человек уже убит, то как же его убить вторично? Совершенно лишняя притом же трата времени и энергии... Правда, потерпевший, ведя здесь пропаганду своих социальных теорий, увлекся до того, что отрицал даже и то, что обвиняемый напал на него, писавшего в это время, по его же словам, письмо матери. Он утверждал, что сам первый напал на влезшего в окно коногона Божка, - напал и - ни с того ни с сего ударил его стулом. Этот во всех отношениях неудачный трюк защиты обвиняемого мы, разумеется, оставим без внимания или отнесем его к тому болезненному состоянию потерпевшего, о котором говорил председатель суда. В общем же дело это совершенно ясное и никак затемнять его вам не следует. Преступник свою вину признает сам; никаких толкований в сторону смягчающих эту вину обстоятельств в деле возникнуть не может. Любое послабление в данном случае приведет рабочих, в частности шахтеров, к убеждению, что инженеров и вообще начальников тех или иных предприятий убивать за то, что они уволили с работы, не только можно, а даже и должно, что это чуть ли не поощряется самим законом. Поэтому я предлагаю судить обвиняемого шахтера Божка по всей строгости законов, без малейшей тени поблажки!
   Победоносный вид был у прокурора, когда он говорил это, но, как показалось Матийцеву, еще более стал он победоносным, когда прокурор уселся на свое место за отдельным столиком. Иначе не могло и показаться, так как прокурор, усевшись, несколько длинных мгновений глядел только на него одного и совершенно уничтожающе.
   Потом казенный защитник Божка, кандидат на все судебные должности, хотя и запустивший уже мочального цвета бородку, но, по-видимому, ни разу еще не выступавший в суде, замямлил что-то, будто ему трудно сказать что-нибудь в защиту подсудимого, кроме того, что он был пьян; прокурор же в это время снова приглядывался к Матийцеву тяжелым и неприязненным взглядом. Заметил Матийцев, что и Божок смотрел с явной надеждой не на своего защитника, а на него, едва не убитого им. И когда по окончании речи защитника председатель обратился к нему, не скажет ли он еще чего-либо в объяснение своего преступления, Божок только пробормотал удивленно:
   - Что же я еще могу? Я ничего еще не могу объяснить, когда тут и без меня вон сколько говорили...
   Тогда старшине присяжных передан был на листке бумаги точный, выработанный с давних времен судопроизводством вопрос, на который так же точно должны были ответить присяжные заседатели. И они гуськом пошли вслед за степенным седовласым старшиною в другую комнату совещаться, а судейские занялись, как решил Матийцев, подготовкой к разбору другого дела, которое должны были рассмотреть в это же заседание.
   Настали долгие минуты ожидания. Вспомнив о том, что как только вынесен будет приговор Божку, его свидетели могут уже уезжать в Голопеевку, Матийцев обратился к Скуридину:
   - Сейчас вы с Гайдаем будете свободны, а делать вам в городе, конечно, нечего, - надо домой... Только вот денег у меня не густо... Сколько вам дать на дорогу?
   - Да что же нам вас разорять, - рассудительно сказал Скуридин. Дадите трояк, авось, нам двоим и хватит.
   Матийцев дал тут же трехрублевку и Дарьюшке.
   После своего невольно вырвавшегося признания она чувствовала себя пришибленной до того, что ему стало ее жаль, почему он проговорил ободряюще:
   - Ничего, что ж... со всяким может это случиться... Вот вместе и поедете, а мне ведь еще самому отвечать за обвал в шахте, и меня, конечно, присудят к отсидке.
   Когда отставной военный врач снова впереди всех присяжных, держа листок в руках, вошел в зал, он, откашлявшись, густым голосом прочел вопрос:
   - "Виновен ли шахтер коногон Иван Божок в покушении на убийство заведующего шахтой "Наклонная Елена" горного инженера господина Матийцева?"
   И тут же, обведя взглядом исподлобья поверх очков всех судейских, зачитал ответ:
   - "Виновен в нанесении серьезных, но не угрожающих жизни побоев, что совершено им без заранее обдуманного намерения в состоянии сильного опьянения, почему заслуживает снисхождения".
   По лицам переглянувшихся между собою председателя, членов суда и прокурора Матийцев увидел, что такого решения присяжных они не ожидали. Довольный вид был только у старшины присяжных, который глядел теперь поверх очков как будто даже несколько проказливыми глазами.
   Суд совещался недолго. Председатель прочитал решение. Божок приговорен был только к шести месяцам тюрьмы, хотя и без зачета предварительного содержания в ней.
   И как только дошло до сознания Божка, что приговор оказался не по вине его легким, он радостно гаркнул на весь зал по-солдатски:
   - Пок-корнейше благодарю!
   И оглушенный этим криком Матийцев встретил на себе сияющие глаза бывшего коногона и понял, что это не судьям, а только ему одному кричал Божок, которого тут же, по знаку председателя, увели из зала конвойные.
   По-видимому, объявлен был перерыв, так как выходили из суда прямо на улицу многие, а не один только он, Матийцев, со своими свидетелями; при этом заметил он, что на него оглядывались и смотрели с наивным, но молчаливым любопытством. Так, подумал он, могли бы смотреть на зебру или жирафа, или на бежавшего из дома сумасшедших и еще не снявшего с себя грубого серо-желтого халата из верблюжьей шерсти. Странно было видеть, что точно так же глядел на него и представительный судебный пристав, вышедший на улицу подышать свежим воздухом, хотя воздух улицы здесь едва ли был свежее, - не душнее ли даже, чем в зале суда.
   Матийцеву хотелось почему-то встретиться здесь, хотя бы глазами, с юнцом, на которого он обратил внимание во время процесса, но его тут не было, - ушел, значит, раньше. Ему хотелось подслушать, не скажут ли в разговоре между собой чего-нибудь о Божке, но немногочисленная публика расходилась почему-то молча, и это показалось ему обидным. Выходило, что не произвело на других никакого впечатления то, что очень измучило его теперь и долго мучило раньше. Может быть, были даже недовольные тем, что попали как слушатели на малолюбопытное для них дело. Неприятно ему было и то, что не видел он, куда повели Божка, в какую сторону улицы, и повели ли, или, может быть, конвойные получают еще бумажку, - решение суда о шести месяцах...
   Когда Матийцев вышел из суда на улицу, он почувствовал, что как-то странно ведут себя его ноги: не держатся прямой линии, а стремятся куда-то вбок, как у пьяного.
   - Ослабел я, однако, - сказал он Дарьюшке, которая направлялась вместе с шахтерами прямо на вокзал.
   Так же, как и им, в гостиницу заходить было ему совершенно незачем, поэтому пошел он вдоль улицы к киоску, где мог напиться "искусственной минеральной" воды: пить очень хотелось.
   В ушах его все звучал зычный крик Божка: "Пок-корнейше благодарю!" Но теперь он как-то заслонялся в сознании речью прокурора. Он припоминал из нее самые обидные для себя выражения, понимая притом, что даже и обижаться на этого представителя власти и закона он не может, - тем более что через день (почему-то непременно через день, а не завтра!) тот же прокурор будет осуждающе говорить уже не о словах его в зале суда, а о действиях его в шахте, хотя сам-то он никогда, конечно, и близко не подходил ни к одной шахте, боясь испачкать лицо и костюм. Через день в том же зале, при тех же судьях и присяжных он будет доказывать, что заведующий шахтой "Наклонная Елена" - плохой инженер, и что он лично, а не какие-то не зависящие от него обстоятельства, виноват в смерти двух забойщиков и должен быть строго осужден за это...
   Едва дошел до киоска Матийцев и прежде всего поглядел около, нет ли скамейки или стула, чтобы сесть. Стул был только в самом киоске, и на нем плотно и прочно сидела очень грузная черноволосая женщина с глазами, как две соленые маслины.
   Опершись обоими локтями на стойку, он спросил стакан воды, но продавщица осведомилась:
   - С сиропом или без?
   - С сиропом, да, с вишневым, - заметив две колонки сиропа, он сам уже поспешил предупредить вопрос "с каким сиропом".
   Стакан он выпил жадно и без передышки и попросил еще. После третьего стакана он почувствовал себя лучше настолько, что смог уже задать продавщице связный вопрос:
   - Нет ли где-нибудь здесь поблизости скамейки?
   - Что-о? Скаме-ейки? - удивилась женщина.
   - Да, скамейки... Мне хотелось бы посидеть, - устал я, - скромно объяснил ей Матийцев.
   - Поси-де-еть вам?.. Ну так вон же есть там такая скамейка, где можно посидеть!
   И женщина, высунув из киоска плоскую черноволосую голову, кивнула ею вперед. Вглядевшись, Матийцев рассмотрел там под очень запыленным каким-то деревом низенькую скамеечку, выпил еще стакан воды и пошел туда уже гораздо более твердыми ногами.
   Но только что дошел он до этой скамеечки, около калитки в чей-то небольшой сад рядом с довольно опрятной хаткой, видимо, из калыба, но старательно побеленной и с покрашенными в светло-зеленый цвет ставнями, и сел наконец, протянув вперед ноги, как увидел, что к нему подходит тот самый юнец с восторженными, как бы рукоплескавшими ему в суде глазами, в линялой и грязноватой, расстегнутой у ворота рубашке. На голове его была какая-то тоже слинявшая и ставшая жухло-розоватой, но прежде, снову, бывшая, вероятно, синей, фуражка с узенькими полями и с лакированным всюду потрескавшимся ремешком спереди; серые совершенно изношенные брюки его были неумело заштопаны на коленях, на ногах грубые кожаные туфли, называвшиеся здесь "постолами". Благодаря тому, что и туфли эти были тоже весьма изношены, Матийцев не слышал за собою его шагов, когда подходил к скамейке.
   - Здорово вы говорили в суде, очень здорово! - восхищенным тоном сказал юнец, остановясь перед ним. - Не зря так ополчился против вас прокурор! Знаменито выступили!
   Матийцев глядел на него недоуменно, и, заметив это, юнец продолжал:
   - Не думайте, что я - шпик, хотя должен вам сказать, что шпиков тут теперь порядочно: кроме своих туземных, еще и приезжие, ради сессии окружного суда... А я - свой брат, - за мною самим шпики следят.
   Сказав это, он оглянулся назад, поглядел через низенький заборчик в сад, отклонив голову, осмотрел и весь фасад хатки и только после этого решил:
   - Посижу с вами, только говорить надо... потише бы.
   И сел рядом. И тут же, только сел:
   - А старшина присяжных каков, а? У него зигзаги на погонах, он отставной военный врач, - полковым, должно быть, врачом был: он надворный советник.
   - Откуда же эти у вас знания о чинах и погонах? - спросил Матийцев, все еще недоумевая.
   - На это я потому обратил внимание, - ответил юнец, - что с детства привык к погонам отца: у меня отец тоже полковой врач и тоже надворный советник... а я вот как видите!
   И он улыбнулся совершенно беспечной, молодой и очень хорошей улыбкой, которая сразу склонила к нему Матийцева, и не мог уже теперь не спросить он:
   - Ваш отец - военный врач где же именно? Здесь?
   - Ну вот еще, здесь! Конечно, не здесь, а довольно далеко отсюда. Вам можно сказать, но вы об этом не говорите, в Крыму, в Симферополе... Так как он филантропствует, то зовут его там "святой доктор". Если когда-нибудь вы будете в Симферополе, спросите там, где тут обретается "святой доктор", - вам и укажут адрес моего отца, Худолея Ивана Васильича, а я его сын Николай, сижу вот теперь с вами рядом и говорю то, чего говорить мне не следует, но я надеюсь, конечно, что вы меня не выдадите: я ведь на нелегальном положении, - беглый ссыльный, - "политический преступник".
   - Ах вы чудак этакий! Да когда вы успели стать ссыльным и даже беглым? - в тон юнцу тоже и быстро и даже с оглядкой назад, в сторону сада, проговорил Матийцев, очень удивленный.
   - Вы можете называть меня Колей, - сказал вместо ответа юнец.
   - Вы, конечно, Коля и есть, - согласился Матийцев. - До Николая вам еще расти да расти.
   - Хотя мне уже восемнадцатый: это я просто таким вышел субтильным, как говорится... Я из шестого класса гимназии: держать экзамены в седьмой мне уже не пришлось, - в апреле административно был выслан из Симферополя. Ну и, конечно, бежал, и вот все в бегах... А здесь я по поручению партии, и ваше выступление сегодня - это для нас клад. Прокурор вздумал поставить вам в вину даже и то, что на суде вы так говорили! Именно на суде-то и нужно было так выступить в защиту шахтеров... Разумеется, у вас вышла бы по-настоящему громовая речь, если бы председатель вас не обрывал ежеминутно... Прокурор сказал, что покушение на самоубийство - трюк неудачный! Нет, я нахожу, что удачный: именно такой трюк и нужно было придумать. И видите, как этот трюк подействовал на присяжных! Что такое Божку вашему посидеть в тюрьме полгода на готовых харчах? По крайней мере и с лошадьми в шахте не бейся и кошки на тебе котиться не будут! Насчет кошек это тоже здорово вышло... У вас таким, как я, просто надо учиться вести агитацию!
   Матийцев слушал его, не пытаясь возражать: он им любовался. Этот Коля Худолей, сын "святого доктора", был сам насквозь пропитан какою-то вполне ощутимой святостью молодости, полной "бессмысленных мечтаний", как однажды было сказано с высоты престола еще молодым тогда теперешним царем, тоже Николаем. Что для одного Николая были "бессмысленные мечтания", то, притом в гораздо большей степени, для другого Николая, - вот этого, с девичьим лицом, - стало символом веры. Ради этих "бессмысленных мечтаний" вчерашний гимназист сделался бродягой, ходит в своих стареньких, неумело, должно быть собственноручно залатанных брючонках, в чужих постолах не по ноге, в грязной линючей рубашке и в этом картузишке... Но это пока тепло, а с чем будет он ходить, когда захолодает?.. И вид у него голодный...
   - Вы, Коля, ели что-нибудь сегодня? - спросил он.
   - Я? - переспросил и покраснел почему-то Коля. - Я, конечно, что-то ел, но, должен признаться, мне хочется есть.
   - Тогда вот что, пойдемте в какой-нибудь здесь ресторан и пообедаем.
   - Что вы, что вы! - очень изумился Коля. - Разве можно мне в ресторан? Сейчас же сцапают!.. А вам разве непременно в ресторане хочется обедать? Можно ведь купить в лавчонке булок, колбасы, чего-нибудь вообще, и даже совсем выйти в поле - гораздо было бы спокойнее, да и сытнее.
   И Коля не только поглядел через заборчик в сад, но и поднялся, что вслед за ним сделал и Матийцев, сказав:
   - Это тоже, пожалуй, неплохо будет - проветриться в поле, если только там, дальше, лавочка будет.
   - Будет, будет, и даже довольно приличная, - убедил его Коля.
   И они пошли, но не рядом: по мнению Коли, идти рядом им все-таки не годилось, - могло кое-кому броситься это в глаза; поэтому Коля отстал на несколько шагов, хотя Матийцеву такая осторожность казалась излишней.
   И в лавочку, о которой говорил Коля, Матийцев заходил один; сошлись они снова только тогда, когда вышли за город.
   - О том, что мне не дали выйти из гимназии с аттестатом зрелости, я ничуть не жалею, - говорил здесь, вдали от домов, уже без предосторожностей Коля. - Это же еще целых два года должен был я "иссушать ум наукою бесплодной", - какими-нибудь "Записками о Галльской войне" Юлия Цезаря! На кой черт нужен мне Юлий Цезарь с его Галльской войной и латинским языком, скажите? А сколько дорогих часов загублено зря этим латинским языком, катехизисом митрополита Филарета, чистописанием!.. Какое зрелище: сидят гимназисты шестого класса и неукоснительно каллиграфически выводят букву за буквой! Что же их, в писаря в канцелярию его величества готовят?.. А "Камо пойду от духа твоего и от лица твоего камо бежу? Аще взыду на гору, ты тамо еси, аще сниду во ад, - тамо еси..." Поди-ка не вызубри этого для батюшки, - кол от него в дневник получишь! А запись на спряжении неправильных латинских глаголов, - другой кол. Сколько времени зря ушло на никуда не нужную чушь, - подумать страшно!.. Мало ли есть у зажиточных людей никчемных профессий, однако... на чьей-то шее сидят же эти дармоеды! Я и до шестого-то класса дошел только потому, что за нас и на нас, на всех моих товарищей, рабочие работали. Высчитано точно: для того, чтобы какой-нибудь санскритолог мог своею никому не нужной наукой заниматься, целых двести рабочих семейств должны отдавать ему излишки своего труда.