- Вот мы столько времени говорили о разных вопросах, а вы не устали, - продолжал между тем машинист. - Первого человека такого вижу, - честное слово!.. Вот что значит, - я угадал вас с одного вашего взгляда блестящего!.. А вы не рисуете ли? Да? Не так ли? Хотел бы я вашего совета послушать относительно одного моего малыша: рисует, представьте, восьми лет мальчик, и очень хорошо, и лицо человеческое, например, в профиль я ему еще могу показать, а фас - кончено! Тут камень преткновения!.. С чего нужно начинать фас, скажите: можно с волос, можно с бровей и глаз, можно с носа, нос - это самое трудное, но с чего правильней?
   - А не будет ли уж нам, собственно говоря... - сказал морщась, Матийцев.
   - Ага!.. Та-ак! А не "собственно говоря"?..
   И вдруг Матийцев увидел, что машинист смотрит на него торжествующе и саркастически, что перед ним все время был в сущности саркастический человек, так как у саркастических русских людей глаза именно вот такие зеленовато-светлые, в морщинках. Большей частью эти люди сухопары, но если у них не болит печень и легкие и сердце в порядке, то они вот именно таковы: плотны, бодры, с лысинкой на темени, с рябинами или веснушками на щеках, и все время тычут руками.
   А машинист говорил язвительно:
   - Я вам сказал: "Значит, ваша воля сильнее моей", а вы мне сказали на это: "Конечно!" Теперь же на проверку выходит, что моя сила сильнее вашей - не так ли? Я не устал, а вы вот устали... Ну, ложитесь поспать на свое верхнее место, только теперь до Ростова один час езды, и, пожалуй, не стоит...
   - Так что же это вы меня перехитрили, значит? - "Верхнее место я тебе отдам, а уж спать не дам, шалишь!.. Буду вот все время разговоры говорить..." Так, что ли?.. Угадал? - улыбаясь, сказал Матийцев. И с чувством большой взрослости, законченности, маститости, точно уже седая с желтизной борода у него выросла, добавил ласково: - Ах, вы, петушок, петушок!
   В это время в темной степи блеснули огоньки какой-то станции, и Матийцев вышел посмотреть, да так и остался на площадке до самого Ростова. И когда он думал о машинисте, показалось, что он им обижен, и обида эта была не в нем самом, а в том, что он рассказал о начальнике станции. Пузатый, красный, а вот предупредил же его... и сотни тысяч предупредили его в этом, и завтра в одиннадцать часов вечера в разных углах земли упразднит себя так же, как он, Матийцев, быть может, тысяча человек, так что, и одиноко умирая, он не в одиночестве умрет.
   Когда поезд подходил к Ростову, Матийцев увидел, как машинист, уже одетый, приоткрыл дверь на площадку и сказал:
   - Сейчас Ростов!.. - Постоял немного и исчез; а на вокзале, проходя мимо него, успел все-таки в толчее и суматохе, приподымая прощально кепку, сказать таинственно, блеснув глазом: - Я понял, с кем я имею дело.
   "Что же он такое понял?" - подумал Матийцев, но машинист затерялся в толпе и больше не попадался.
   VII
   В коммерческом клубе, куда с вокзала приехал Матийцев, в небольшом саду так понравилось даже это (насколько могло теперь что-нибудь нравиться Матийцеву): вмешаться одиноко в принаряженную публику и вместе со всеми, не торопясь, размеренно ходить по аллеям между цветами: так непохоже это было на грязные вонючие копи. Аллеи были усыпаны желтой ракушкой, электрические шары сияли ровно, трепещущие вуали трогательно окрыляли дам, даже пожилых и тучных. Перед большой эстрадой для оркестра подымались высокие розовые гладиолусы и еще какие-то миловидные цветы с сильным запахом, а вверху над эстрадой, как всегда, сверкала разными огоньками лира.
   В оркестре было все, как в порядочных оркестрах: и капельмейстер во фраке, с длинными темными волосами, когда-нибудь, может быть, и густыми, но теперь совсем уже не похожими на нимб, и много скрипок, и много альтов (Матийцев искренне пожалел того бедного любителя альтов, который встретился ему на станции), и виолончелист был почему-то загримирован под Тютчева и при игре умышленно устало наклонял то вправо, то влево голову, а господа с флейтами и кларнетами были все, как на подбор, очень изящные, молодые, упитанные, видимо уверенные в себе люди; и даже одна девица была в оркестре - скрипачка в розовой шляпке, и к ней, чаще, чем к другим, наклонялся весь влюбленный в звуки капельмейстер, а у нее смычок казался бесконечным от длинной тонкой белой руки и потому всемогущим.
   И не столько сознанием, сколько сердцем Матийцев ощущал в этом какой-то тупой угол, из которого никогда уж и никуда не выйдет человек. Он, Матийцев, завтра умрет, а люди - так вот и будут они и через пятьсот лет: сад в городе, ровно горящие фонари, цветы, пересаженные из теплиц (цветы непременно), оркестр, высокий или низенький капельмейстер, который особенно будет горячиться, когда дойдет до "Тореадора" или другой ("Тореадора" тогда уж, конечно, забудут), еще более бравурной штучки, во все стороны будет совать руками, приседать, изгибаться, волноваться ужасно, и будет дрожать и вспархивать тощий хохолок над его лысиной. А виолончелист загримируется тогда под другого из гениев, более близкого к его эпохе, но так же будет то направо, то налево плавно склонять голову, и у первой скрипки, девицы (впрочем, тогда все первые скрипки будут, должно быть, девицы), бесконечным и белым будет казаться смычок от длинной, узкой, белой руки. И в рядах публики кто-нибудь молодой и неумелый будет шептать что-то под вуаль своей соседке, а та улыбнется про себя одной улыбкой, ему в лицо - другою и в лицо кому-то совсем незнакомому, случайно поглядевшему на нее сбоку, - третьей, самой загадочной.
   Публику из сада скоро разогнал внезапно брызнувший дождь, и, выходя вместе с другими, Матийцев вспомнил, что выбрал этот клуб только затем, чтобы поиграть здесь в карты. Однако, привычно нерешительный и никогда не игравший, он и теперь долго стоял у входа в клуб и думал, не лучше ли пойти погулять по улицам (дождь проходил уже), найти тихую гостиницу, взять номер окнами во двор, попытаться заснуть, но случайно мимо прошло двое офицеров, и один спросил у другого: "О скольких зарядах?" Вопрос был чисто военный, казалось бы никакого отношения к Матийцеву не имеющий, но, даже не расслышав ответа на него, он тут же отворил дверь.
   Нужно было записаться у швейцара, и в графе "Кто рекомендует?" Матийцев добросовестно начал искать какую-нибудь знакомую фамилию, например Мирзоянца, но не нашел. Понравилась фамилия Альтшуллер: представился добрый старый немец, которому отчего бы не поручиться за инженера Матийцева.
   Сюда через открытые окна доносилась музыка из сада, и, когда подымался в игорный зал Матийцев, в саду играли знакомый ему вальс Вальдтейфеля. Из этих двух длинных фамилий - Альтшуллер и Вальдтейфель слепилось почему-то в представлении Матийцева веселое кружево, похожее на цифру 8.
   VIII
   В комнате узкой и длинной, с совершенно голыми стенами, в углу, ближе к лестнице, по которой то и дело скользили, позванивая посудой, официанты, за круглым большим тяжелым столом сидело человек восемь, а человек пять стояло за стульями, и, конечно, все курили и были в дыму. В дверь из этой комнаты видна была другая с тремя такими же столами: там было много народу, много шума, а накурили там до густоты тумана. Там были "серебряные" столы, и туда даже не зашел Матийцев, но за золотым столом в этой комнате он долго стоял, цепко всматриваясь в лица.
   Прямо против него сидел очень толстый, молодой, но лысоватый, по-поросячьи розовый, с белыми ресницами и бритым лицом; глаза были сильно навыкат, а нижняя губа как ступень. Глядел он на всех почти кротко, часто вздыхал; оборачиваясь назад, где у него стоял столик, пил коньяк и закусывал лимоном. Был в белой куртке с костяными пуговицами, крупными, как пятаки, и бело-розовое широкое пятно это в синем дыму ярче всех бросилось в глаза Матийцеву. А рядом с этим справа выявился и другой, армянин должно быть, с высоким и прямым узким корпусом, квадратной головою, усаженной черным блестящим волосом, и с бледным, как свиток, растянутым лицом. Нос у него был очень длинный и даже на конце ущемлен, как будто стремился когда-то вырасти еще длиннее. Этот весь ушел в себя, точно творил какую-то "умную" молитву, и даже глаз почти не подымал: все глядел только вниз на свой угол стола. Зато против него сидел пожилой, изможденный, весь в серых завитках, и без того маленький, а тут еще прижавшийся к ребру стола кадыком, точно нестерпимо сильно болел у него живот, а ведь встать из-за стола никак невозможно. И когда кто-нибудь становился сзади за его стулом, он складывал умоляюще руки и шипел:
   - Ах, не стойте вы, пожалуйста, над душой!.. Ну чего вы подошли?.. Ну что вы стали?.. Вот как вы подошли, так и... Отойдите же, я вас прошу! - и все отшвыривал от себя сзади стулья, чтобы кто не сел.
   Волновался и еще один, с преувеличенно славянскими, пухлыми, длинными великолепными русыми усами и наивным стеклянным взглядом, но этот все больше норовил громко ударить по столу кулаком и сказать, откачнувшись и посмотрев на всех: "Вот черт! А?" И когда выигрывал много кто-нибудь другой и когда проигрывал он сам, одинаково: "Вот черт! А?"
   Был еще серенький гладенький судейский в золотых очках. Этот все считал деньги в своем столике и имел озабоченный потный вид, как суслик у норки в жаркий день. Глаза из-под очков весьма недоверчиво бегали но соседям, и по тому, что справа, с крашеными усиками и совершенно голой головою, и по тому, что слева, с головой, как у ястреба, весьма прихотливо поседевшей мелкими, как гривенники, пятнами, с лицом маркера и с дамскими башмачками из голубой эмали на серебряных запонках манжет.
   А восьмой из игравших был почему-то менее заметен, чем другие, хотя вид имел более состоятельный и менее напряженный, был похож на заводчика или крупного коммерсанта, все время мечтательно курил, как будто только затем и пришел сюда - покурить в приятной компании, а играл только потому, что за этим столом все играют. Был он умеренно плотен, не стар, имел холеные руки, и пахло от него духами.
   Но и те, кто стоял сзади за чужой игрой, занимали Матийцева: один тем, что все неотрывно нюхал, подавши кверху кулаком, свою рыжую бороду; другой тем, что все вертел в руке золотой и боялся и все стремился поставить мазу, а третий сановного вида старик с благожелательным большим лицом, заметив на себе взгляд Матийцева, сам подошел к нему и спросил:
   - Вы понимаете игру?
   - Нет, не совсем понимаю... Хотя сяду сейчас, если откроется место, сказал Матийцев.
   И место открылось скоро: поднялся как раз этот восьмой. Он дал понять, что ему чрезвычайно некогда, и, медленно торопясь, ушел, а когда служитель с наглым, насмешливо-бездельным, городским лицом, нумерованный 23-м, крикнул в серебряный зал: "За золотым столом место!..", Матийцев поспешно занял свободный стул, старик же с сановным видом сейчас же устроился за его спиною. Пожилой, в серых завитках человек пришелся Матийцеву левым соседом. Справа как раз сидел толстяк в белом, который упер в него глаза, до того выпуклые, что Матийцеву не верилось даже, что они способны закрываться плотно, когда он спит.
   В своем ящике Матийцев нашел мелок, пепермент, штук пять окурков и пустую спичечную коробку, а положил туда свои восемьсот рублей, из которых отсчитал старательно пятьсот сорок и отодвинул к сторонке. Как он с ними поступит, пока еще не знал.
   Все время чувствуя себя уже почти не здешним и уж совершенно чужим этому странному столу, Матийцев сперва издалека улыбался всем, вслушивался в то, что говорили, и, мало понимая, делал что-то, что делали другие: то нужно было совать на круг пятирублевку, то сидеть и ничего не совать, но минут через десять он уже осмотрелся, с одного взгляда мог сосчитать очки двух карт, отрываемых с машинки теми, кто закладывал банк. Начала появляться смелость и решительность, когда понял он самое важное, что каждый тут отвечает только за себя (это всегда делало смелым Матийцева), и, когда толстяк заложил в банк пятьдесят рублей (больше здесь никто не закладывал) и пришлось в первый раз понтировать Матийцеву, он пошел на весь банк и проиграл, а потом добродушно оглядел толстяка и сказал, улыбаясь:
   - Ну, конечно, где же мне вас одолеть!
   Толстяк только покосился на него, не мигнув белыми ресницами, облизнул нижнюю губу и отвернулся пить абрикотин.
   Это обидело Матийцева. Теперь играл он. Он вынул сторублевую бумажку и положил на круг.
   К человеку в серых завитках, в это время доставшему деньги, подошел сзади какой-то нескладный, с узкой головой и широким лицом, и склонился над ним дружески.
   - Рипа!.. Прими пятерку мазу.
   - Ах, отстань, пожалуйста, - фыркнул Рипа и почему-то тут же поглядел на Матийцева так, что Матийцев не выдержал и крикнул:
   - Что вы глядите на меня... ненавидящими глазами?
   - Я-я? На вас глаза-ами?.. - Рипа вздернул изумленно плечом, снова фыркнул, выпятив губы, оглядел быстро всех, ища сочувствия, отодвинулся от Матийцева и сказал, как будто ничего не было: - Дайте карту, пожалуйста!.. Мои - двадцать пять.
   - Нет-с, постойте!
   Должно быть, подумали все, что начнется скандал, потому что задвигали стульями, но Матийцев просто вынул еще сторублевку, еще и еще - все, что он отложил в сторону в своем ящике, набросал это беспорядочно на стол и сказал успокоенно:
   - В банке пятьсот сорок рублей.
   Это была крупная ставка для таких мелких игроков (серьезные же приходили сюда позже, после двенадцати), да и для серьезных в этом клубе было бы крупно, поэтому все пригляделись к Матийцеву очень внимательно, даже человек под номером 23.
   А Матийцев выдерживал все эти взгляды, чуть сощурясь, и думал: "А что? Любопытно?.. К тому же у меня ведь блестящие глаза".
   Сановный старик участливо зашептал ему в ухо:
   - Что вы делаете? Зачем это? Опомнитесь!
   - Ничего... Понтируете? - спросил Рипу Матийцев.
   - Я уж сказал вам: мои двадцать пять! - повторил Рипа, фыркнув.
   Крупная ставка как-то озадачила всех; протянули деньги другие - кто пять, кто десять, только толстяк положил столько же, сколько Рипа, и сказал своим глуховатым, изнутри идущим голосом:
   - Нужно будет взять у вас карточку au rebours*.
   _______________
   * Тут в смысле - наперекор, чтобы сорвать банк (фр.).
   Все в Матийцеве было против Рипы, но когда он оторвал карты ему и себе, он увидел, что выиграл Рипа. Только когда Рипа взял свой выигрыш, он так откровенно хрустнул пальцами, что Матийцев подумал весело: "Не может себе простить, что не рискнул крупнее... И целый вечер не простит, ах, Рипа!.. А сейчас рискнет и проиграет". И был очень рад, когда Рипа осмелился поставить снова двадцать пять и действительно проиграл вместе с пестроголовым маркером, понтировавшим сторублевкой. Маркер сделал вид равнодушный, как хорошо дрессированный легаш, который знает, как вести себя у стола, но желчный судейский, видимо, волновался, ставя в свою очередь двести. Ему везло перед тем, и деньги у него были; в то, что ему повезет и теперь, поверили и другие и сразу удвоили ставку, и приободрился как-то весь стол. Но в Матийцеве появилась откуда-то жесткая уверенность, что судейский ему не страшен со своими золотыми очками и желчным сереньким лицом. Он даже и карт, которые кинул ему, не посмотрел как следует. И судейский действительно проиграл. И, чтобы скрыть смущение, он ненужно подозвал официанта и спросил бутылку содовой воды.
   - Вам нужно снять деньги, - шепнул сзади сановный старик. - Имеете право... А то разберут.
   - Ничего, - отозвался Матийцев.
   - Ничего, пока вам везет!
   - Ишь... А ведь мне все-таки везет, значит?! - вслух изумился Матийцев и забывчиво улыбнулся, оглядев того самого с голым черепом и накрашенными усами.
   Или ящик у того был почти пуст, или не решался, только он долго возился, вылавливая и выбрасывая на стол мелкие кредитки, и, уже уверенный в том, что выиграет и теперь, раз ему везет, Матийцев весело всматривался в его пожившие руки, щегольской галстук, беспокойные глаза.
   - Новеньким всегда везет, - разрешил себе заметить толстяк и добавил: - Нужно будеть взять у вас карточку au rebours.
   - Что ж, берите, - предложил Матийцев.
   - Нет, не сейчас... погодя.
   - Набираетесь силы?.. Вас все равно не одолеешь, - проговорил, как прежде, Матийцев, но теперь толстяк не отвернулся к абрикотину, а только облизнул свою губу-шлепанец и повел бычачьими глазами.
   Тот, с голым черепом, проиграл (Матийцев принял это как должное), и лицо у него стало вдруг усталым, задумчивым, томным. Потом он начал крутить усы поочередно, то правый, то левый, очень долго и старательно, как молодой корнет. Потом таинственно зашептал что-то своему соседу, судейскому, на что судейский, насупясь, буркнул ему: "Нет, оставьте, я не могу", - кашлянул и заметно проглотил, а ногою под столом привычно зашаркал, как будто бы плюнул на пол.
   Поглядев на него, Матийцев бросил официанту:
   - Человек! Дайте и мне содовой воды.
   Владелец роскошных усов, до которого докатился банк Матийцева, сделался весьма оживлен. Он глядел на соседей своим стеклянным взглядом на каждого порознь и на всех вообще, - все как будто стараясь прочесть где-то, как ему поступить. Комкал в руках две бумажки: сторублевку и пятьдесят, и выдвигал вперед то одну, то другую. И на Матийцева долго глядел, не отрываясь, как будто хотел сказать: "Да посоветуйте же, черт возьми!.. Будет вам и теперь везти или нет?.."
   - Понтируете? - любуясь им, спросил Матийцев, положив руку на машинку.
   Славянин усиленно заработал руками.
   - Сто!.. То есть пятьдесят!.. Нет, сто, - пусть!..
   Задвигал низко остриженной головой и нахмурил брови.
   Матийцев давал ему карты медленно - двойку и тройку, а себе положил семерку и даму.
   Славянин поглядел на него бешено, стукнул кулаком и крикнул:
   - Вот черт! А? - и, неизвестно зачем, развернул оставшуюся бумажку, сделал вид, что на нее плюнул, и спрятал ее в свой ящик.
   - Он весь стол обобрал! - весь вздернувшись, вознегодовал Рипа.
   - Не "он", а "они", - сказал Матийцев, - и не "обобрал", а "обыграли".
   - Ну, хорошо, хорошо! - поднял Рипа руки, как богомол, и сделал губами неопределенный звук.
   Старик дотронулся сзади до плеча Матийцева, кивнул на кучу денег на столе и сказал, открывая его ящик:
   - Советую.
   - Ничего... еще только двое, - улыбнулся ему Матийцев. - Уж пытать счастье, так пытать, - как полагаете?
   - Ну, сейчас я попрошу у вас карточку au rebours, - сказал толстяк.
   Губу-шлепанец он вытер салфеткой, лысину спереди - пестрым платком, руки положил на стол очень широко и прочно и, так приготовясь, ждал.
   А Матийцеву все-таки не верилось, что толстяк пойдет на весь банк; что-то уж очень много казалось в банке денег - целая гора всяких бумажек и золотых, и гора какая-то неприступная: уж сколько с нее сорвались и упали. И привык уже он ощущать себя баловнем и богачом. И, глядя на игрока, который должен был понтировать сейчас и копался в своем столе, отчего нос его казался еще длиннее, Матийцев насмешливо думал: "Лет через пятьсот такие носы непременно вымрут... зачем они?"
   Но армянин, покопавшись у себя в ящике и подобравши деньги, начал шарить в карманах. Руки у него казались - одни пальцы, и пальцы, как удилища, и сколь глубоко ни были у него запрятаны деньги, он отовсюду их доставал. Из одного кармана выудил замшевый кошелек и, высоко держа руки от стола и работая только концами пальцев, положил перед собою пучок бумажек, развернул и разгладил; из другого - вязаный кошелек с золотом, высыпал золото, сложил столбиком, подсчитал; из бокового кармана бумажник с одним только билетом в пятьсот рублей - все это делал он в молчании и опустив глаза, точно творил "умную" молитву, и по мере того, как он это делал, стол оживал все больше и больше. Все лица заулыбались, и все заговорили, а он все молчал и считал. Наконец, он спросил Матийцева:
   - Вы не снимаете денег?
   - Нет, конечно, - ответил Матийцев.
   - Сколько же стоит в банке?
   - Ого! - сказал славянин, раздувая усы.
   - Д-да! - сказал толстяк. - Видно, дал я зевка с оребуром, - и, видя, что Матийцев долго будет считать свои деньги, отвернулся к столику с коньяком и зажевал лимон.
   В банке оказалось около тысячи пятисот.
   - У меня здесь тысяча триста пятьдесят, - сказал длинноносый, потупясь, - не хватает ста двадцати...
   - Ну и ставьте на стол! - подхватил пестроголовый.
   - Нет, я на все, я на все, - заспешил армянин. - Я скажу тогда по телефону, и мне сюда принесут деньги... Вы верите?
   - Сто двадцать стол разберет, - сказал, подымаясь, Рипа.
   - Нет, я на все, - упрямился армянин.
   - Да хорошо, я верю - о чем толковать? - и Матийцев, только теперь начавший испытывать то, что называется азартом, радостно представив, что через минуту у него будет три тысячи, посмотрел в упор на армянина, оторвал первую карту - валета - и щелкнул ею по столу, как заядлый игрок. Он чувствовал, что за ним теперь следят все, что сзади него столпились все зрители, какие были в комнате, и оттого там банное тепло, сопенье, переминанье ног, что тут как будто совсем и не в деньгах дело, а в борьбе счастья со счастьем, удачи его, Матийцева, с удачей этого носатого, который побледнел теперь еще больше и совсем вытянулся в старинный свиток: теперь он тоже не опускал уже глаз, а глядел выжидающе (глаза у него оказались желтыми, как у многих птиц). Вторая карта его была девятка. На длинном лице покраснели довольно скулы. А славянин уже заранее сказал свое: "Вот черт!"
   Матийцев почувствовал, что что-то случилось уже не в его пользу, и себе оторвал карты нетерпеливо быстро одну за другой семерка, десятка.
   - Мое! - сказал он довольно, увидя так много очков, и не понял сразу, почему же ахнул сзади горестно сановный старик и еще кто-то, и армянин длинными-длинными пальцами загребает со стола все его деньги к себе, а толстяк говорит: "Вот и без телефона обошлось".
   - Позвольте... у меня семерка и десятка, - удивленно проговорил Матийцев.
   А Рипа подхватил злорадно:
   - Вы правил игры не знаете!.. Девятка - это-таки и есть девятка, а ваша десятка - бак... - ничего!.. Ноль!
   Сановный старик сзади все горестно вздыхал:
   - Ну как же можно было, как же можно!
   Славянин уже ударил кулаком, толстяк уже выпил абрикотину, счастливец, чтобы не задерживать игры, уже ссыпал деньги в свой ящик, как мусор в яму, а Матийцев все еще не освоился с тем, что так неожиданно случилось. Точно упал: и стыдно, и больно. Но вдруг мелькнула нелепая мысль, и, наклонясь к толстяку, он спросил:
   - Это не Мирзоянц?
   - Нет, - это Аносов, - ответил толстяк.
   Дальше уж как-то незачем было и сидеть. Как будто было сделано именно то, что решено было раньше сделать, и теперь Матийцев как-то поблек, увял. В голове все время шумело, как от вина, лица около примелькались и надоели. Иногда бывали мелкие выигрыши, но и они не давали ощущения игры, не было волнения, вызова, ожидания девятки на вскрышке. Часто он путал от невнимания и извинялся, конфузясь. Наконец, он сунул последние из восьмисот деньги - пятьдесят рублей - куда-то, кому-то проиграл, но так как поставить можно было только сорок, то ему дали золотой сдачи. Этого он и не заметил, и только когда он встал и сказал: "Ну вот я и чист", Аносов двумя пальцами, как журавлиным клювом, захватил монету и через голову протянул ему, а толстяк пояснил:
   - Вы забыли вашу сдачу... - На то же, что он сказал, никто уж не обратил никакого внимания, такой это был все сдержанный, самоуглубленный, деловой народ - никто даже и не посмотрел на него внимательно, когда он уходил из комнаты. И наглолицый человек, отмеченный номером 23, так же, как прежде, выкрикнул в серебряный зал:
   - За золотым столом место! Кто желающий?
   Задержавшись на момент в дверях, Матийцев увидел, что на его место усаживался сановный старик и щеточкой вытирал уже заботливо зеленое сукно; а спускаясь по лестнице вниз, Матийцев думал не о том уже, как это случилось неожиданно, что он проиграл деньги, а о том, что он окончил одно дело и теперь осталось другое: передать пакет Безотчетова Мирзоянцу. То, что было перед глазами, по-прежнему становилось безразлично, ненужно. Стол, из-за которого он поднялся, правда, сидел еще в нем со всеми восемью игроками и теми, кто наблюдал, только он обособился, стал виднее и как будто приобрел какую-то твердость вечности. Он уйдет, как ушел, а они, восемь, не встанут: не могут встать - и никуда не уйдут: это их земная казнь - вечная. Денег у них у всех четыре тысячи (так представилось), и когда кто-нибудь проигрывается почти в пух, он тут же начинает выигрывать снова, и так конца этому нет, глупейшая вечность, а там, куда он уйдет, дует милый и свежий ветер, и открывается вечно какая-то всеобъемлющая мысль.
   IX
   Когда Матийцев выходил из клуба, около подъезда садились на извозчика двое, оба в широких клеенчатых картузах, добротные, бритые, должно быть немцы-колонисты, и один сказал извозчику:
   - В городской сад...
   Некоторое время постоял в нерешительности Матийцев, разглядывал ночную улицу и думал о ней без всякой злобы: "Вечная, черт тебя дери!" Но когда извозчики, вдруг сорвавшись, наперебой подкатили к нему, он тут же решил, куда ехать:
   - В городской сад...
   Понравилось, что еще можно поехать в какой-то сад, где есть цветы, большие деревья, музыка, где можно поужинать, наконец, в последний раз так, как ужинают в городах, а не так, как хочется Дарьюшке, - заказать по карточке, выпить стакан холодного пива, отдохнуть. Те семь-восемь человек, которых он бросил в игорном зале, они плотно засели в нем, во все стороны растопыря локти, все еще продолжая отрывать карты, загребая деньги, оглядываться свирепо назад, глотать абрикотин... но уж хотелось их вытряхнуть из себя - послушать музыку, выпить холодного пива, отдохнуть.