Страница:
Но стремиться стать императором или даже королем… Это, по понятиям Николая, было бы во всяком случае оскорбительным для монархической власти, которая должна быть прежде всего наследственной.
— Пусть он будет всем, чем хочет, этот Людовик-Наполеон, — говорил он возмущенно, — хотя бы великим муфтием[37], если ему это нравится, но что касается до императорского или королевского титула, то я не думаю, что он будет настолько неосторожен, чтобы его добиваться.
Между тем, верный своим наследственным способностям нравиться, сам Людовик-Наполеон уже через месяц после переворота обратился к Николаю с письмом, похожим на докладную записку, которая составлена с таким расчетом, чтобы быть непременно одобренной начальством.
Он всячески выпячивал в этом письме необходимость сделать то, что он сделал, так как «деятельность партий угрожала Франции анархией, которая вскоре могла бы обнять всю Европу…»
Если «всю Европу», то значит и Россию; недвусмысленно принц Луи давал понять Николаю, что он заботился и о его благополучии и покое, совершая свой кровавый переворот; что у него, президента Франции, с ним, императором России, вполне общие интересы, почему он и действовал «по-русски».
Свое письмо он заканчивал так: «Правительство будет особенно заботиться о поддержании внешнего мира и о более близких отношениях к кабинету вашего величества».
Конечно, Николай не замедлил ответить, что очень доволен энергичными действиями президента на пользу порядка в Европе, поздравил его с «доверием» к нему Франции, избравшей его снова на десять лет, уверил его, что всегда встретит он в нем «полную готовность соединиться для совместной защиты священного дела сохранения общественного порядка, спокойствия Европы, независимости и территориальной целости ее государств и уважения существующих трактатов».
Трактаты же были всякие; между ними был и Венский 1815 года, которым раз и навсегда воспрещалось представителям дома Бонапартов занимать престол Франции.
IV
Глава третья
I
II
— Пусть он будет всем, чем хочет, этот Людовик-Наполеон, — говорил он возмущенно, — хотя бы великим муфтием[37], если ему это нравится, но что касается до императорского или королевского титула, то я не думаю, что он будет настолько неосторожен, чтобы его добиваться.
Между тем, верный своим наследственным способностям нравиться, сам Людовик-Наполеон уже через месяц после переворота обратился к Николаю с письмом, похожим на докладную записку, которая составлена с таким расчетом, чтобы быть непременно одобренной начальством.
Он всячески выпячивал в этом письме необходимость сделать то, что он сделал, так как «деятельность партий угрожала Франции анархией, которая вскоре могла бы обнять всю Европу…»
Если «всю Европу», то значит и Россию; недвусмысленно принц Луи давал понять Николаю, что он заботился и о его благополучии и покое, совершая свой кровавый переворот; что у него, президента Франции, с ним, императором России, вполне общие интересы, почему он и действовал «по-русски».
Свое письмо он заканчивал так: «Правительство будет особенно заботиться о поддержании внешнего мира и о более близких отношениях к кабинету вашего величества».
Конечно, Николай не замедлил ответить, что очень доволен энергичными действиями президента на пользу порядка в Европе, поздравил его с «доверием» к нему Франции, избравшей его снова на десять лет, уверил его, что всегда встретит он в нем «полную готовность соединиться для совместной защиты священного дела сохранения общественного порядка, спокойствия Европы, независимости и территориальной целости ее государств и уважения существующих трактатов».
Трактаты же были всякие; между ними был и Венский 1815 года, которым раз и навсегда воспрещалось представителям дома Бонапартов занимать престол Франции.
IV
Однако престол Франции был занят и именно Бонапартом, президент ли он был, или король, или император: Венский трактат был нарушен, и Николай не мог этого не понимать; но он ни за что не хотел признать этого открыто.
Просто он был так воспитан, что считал неприличным замечать чужое неприличие.
Со всех сторон Европы, из столиц, где были русские посольства, шли к нему тревожные депеши дипломатов школы канцлера Нессельроде.
Барон Бруннов, русский посланник в Англии, доносил, что в Лондоне все очень встревожены декабрьским переворотом, что там боятся войны, которую может начать новый полновластный самодержец Франции, начиненный, как бомба, «наполеоновскими идеями», что трехсоттысячная армия французов будто бы уже начинает бряцать оружием, чтобы придать больше блеска ореолу племянника воинственного дяди.
Николай на этом донесении сделал такую пометку: «Я уверен, что если Франция начнет войну, то первые ее удары будут направлены не против Германии, а скорее против Англии, так как там это более вероятно, чем возможно».
Ему так хотелось, чтобы скорее развалилось «сердечное соглашение», что он уже принимал желаемое за необходимое, тем более что, по уверениям того же Бруннова, Англия была совершенно неспособна к сухопутной войне, — она не имела постоянных войск, а с кем же и воевать, как не с соседом, не имеющим большой армии? Именно только так и привык вести войны сам Николай с персами, с кавказскими горцами, с турками в 28 году.
Может быть, никогда за все сорок лет с падения Наполеона I дипломаты не работали так усиленно, как в 1852 году, стараясь как-нибудь выйти из того запутанного положения, в какое поставил их «Наполеон маленький».
Что он стремился к провозглашению во Франции Второй империи — это было очевидно для всех; что вслед за этим неизбежно последует отнюдь не восстание в Париже, а война в Европе, — в этом не сомневались дипломаты, постигшие уже со свойственной им хитростью таинственный характер французского президента.
И если император Николай с легким сердцем пророчил, что французская армия замарширует на северо-запад, то политики Лондона заранее начали готовить все доводы к тому, чтобы набухающую грозовым электричеством тучу направить из французских гарнизонов на юго-восток.
Дипломаты не ссорятся с теми, кого опасаются; напротив, перед ними они рассыпаются в любезностях. Поэтому барон Бруннов предупреждал Николая, что если Людовик-Наполеон объявит себя императором, то Англия первая признает за ним этот титул. Австрийский министр иностранных дел, князь Шварценберг, тоже советовал русскому канцлеру признать империю, ссылаясь и на то, что «Людовик-Наполеон оказался лучшим и единственным охранителем порядка во Франции».
Пруссия заявила Николаю, что готова «действовать в полном согласии с Россией». Николай же был совершенно непреклонен и поручил русскому послу в Париже Киселеву отклонить принца Луи от пагубной мысли об императорском титуле, сам же лично внушал это французскому послу при своем дворе Кастельбажаку.
Переговоры дипломатов все шли. Кипы бумаг, исписанных по этому вопросу, грозили обратиться в горы.
В мае 52 года Николай был в Берлине. К нему для переговоров все о том же «возможном изменении формы правления во Франции» был командирован президентом барон Дантес-Геккерен, убийца Пушкина, забывший уже свою былую верность Бурбонам и служивший Бонапарту. Николай принял его как бывшего офицера своей гвардии.
Барон Геккерен изложил надежды президента на поддержку императора России в его домогательствах, причем Луи-Наполеон обещал даже разоружение, чтобы уверить все державы в своем миролюбии.
Николай возразил, что, по его мнению, положение принца и без императорского титула превосходно; окончательно же высказаться по этому вопросу он обещал тогда, когда принц Луи действительно разоружится и будет соблюдать Венский трактат в том пункте, который касается наследственности власти.
Дантес поспешил заверить Николая, что Луи-Наполеон и не собирается передавать власть кому-нибудь из своих родственников, так как всех их он одинаково презирает; детей же у него, пока еще холостото, нет.
Между тем Николай видался не только с королем прусским, но и с юным Францем-Иосифом, чтобы укрепить нити «Союза». В том, что Людовику-Наполеону надо решительно отказать в праве передачи власти кому-либо из Бонапартов, все три монарха были вполне согласны.
Англичане же оказались гораздо более ветрены: они не видели особенной важности в этом вопросе, а престарелый фельдмаршал Веллингтон, когда к нему обратились за мнением, сказал ворчливо:
— Франция — и престолонаследие! Разве эти два понятия были там связаны в текущем веке?.. Наполеон I ушел в изгнание. Карла Х выгнали, Людовика-Филиппа выгнали… Почему же все думают, что не выгонят этого нового Бонапарта? И почему так много говорят о престолонаследии, когда нет никаких вероятий, чтобы оно вообще состоялось когда-нибудь?..
Старик оказался прав, как известно; Николай же все старался убедить Луи-Наполеона оставаться по-прежнему президентом и не объявлять Францию империей. Он весь был во власти «исторических фактов, которые не могут быть стерты словами», как писал он принцу.
Когда же к концу 52 года стало известно, что, несмотря ни на какие советы Николая, принц Луи твердо и бесповоротно решил принять титул императора, перья дипломатов заскрипели с удвоенной силой, чтобы решить, как должны себя вести при этом посланники России, Австрии, Англии, Пруссии; как должны будут писать к новоявленному императору монархи этих держав в частных письмах: «mon frere» («мой брат»), как они писали друг другу, или только «mon cher ami» («мой дорогой друг»), и можно ли позволить Луи-Наполеону наименовать себя «Наполеон III».
Последнее особенно возмущало Николая, который упорен был в своем взгляде на Наполеона Бонапарта как на обыкновенного узурпатора престола, лишенного всяких династических прав по Венскому трактату. Если же признать, что на троне Франции сидит Наполеон III, то, значит, нужно порвать Венский трактат и признать династию Бонапартов равноправной с династией Бурбонов. Кроме того, если счесть за Наполеона II давно умершего в Вене юного герцога Рейхштадтского, то где же и когда он царствовал, этот герцог?
Цифра «III» доводила Николая до бешенства. Относительно поведения посланников держав «Священного союза» он решил, что они могут явиться в Тюильри по приглашению президента, но должны будут тотчас, как только провозглашена будет империя, сложить свои полномочия. Обращение же монархов «Союза» к императору Наполеону III должно быть отнюдь не «mon frere»; а только: «Его величеству, императору французов».
Пока шла вся эта сложнейшая и тончайшая по своим мотивам переписка, Людовик-Наполеон, окончательно подготовивший при помощи многочисленных своих агентов убедительнейшие результаты плебисцита, приступил к осуществлению мечты своей юности, мечты своей матери, мечты, взлелеянной в тихом замке Арененберг, в кантоне Тургау.
На всенародное голосование было поставлено предложение сената о «восстановлении императорского достоинства в пользу Людовика-Наполеона и его потомства». Это было 21 ноября, а 1 декабря объявлены уже были результаты голосования; за предложение высказалось около восьми миллионов, против — около двухсот пятидесяти тысяч и воздержалось от подачи голосов несколько более двух миллионов человек.
В ночь с 1 на 2 декабря, как только окончился подсчет голосов, сенаторы и другие высшие чиновники торжественно, в каретах, с факелами впереди, двинулись к дворцу президента, «волей народа» ставшего императором. Новый император произнес пышную речь. Он даже призывал к сотрудничеству «независимых людей, которые могли бы помочь ему своими советами и ввести власть в надлежащие границы, если бы она их когда-нибудь перешагнула».
Так 2 декабря 1852 года, в день годовщины знаменательнейших событий: коронации Наполеона I, битвы трех императоров при Аустерлице и кровавого переворота, совершенного им самим, — принц Луи-Наполеон стал императором Наполеоном III.
Он не забыл порадовать мать, которая не могла торжествовать теперь с ним вместе: на ее могиле в Рели, где она покоилась рядом с его бабкой Жозефиной, он приказал поставить заранее заготовленный великолепный памятник с надписью «Королеве Гортензии ее сын Наполеон III».
Первой державой, которая признала его сразу и без всяких оговорок, была, как и ожидали, Англия. На полученном известии об этом Николай написал: «Это похоже на то, как дети говорят, когда боятся: „Дядюшка, боюсь!..“ Любопытно, как наивно со стороны английских министров сознание страха. Это печально!»
Да, это оказалось действительно печально для России: «сердечное соглашение» не только не раскололось, но даже как будто еще более скрепилось спасительным страхом английских министров; но насколько именно печально, этого не определял и едва ли мог это определить слишком самонадеянный Николай.
Перед ним только все отчетливее начал вырисовываться облик загадочного сорокачетырехлетнего человека, которого причудливая судьба из революционера, каким он проявил себя в Италии, сделала палачом революционеров во Франции, из узника крепости Гам — самодержавным, как и он, императором, причем ни он сам, ни вся Европа ничего не сделали, чтобы воспрепятствовать этому вооруженной силой.
Толстый Людовик-Филипп при первой же вспышке февральской революции трусливо бросил трон, на который втащили его крупнейшие банкиры Франции — Казимир Перье, Лаффит и другие; этот, ясно было, отнюдь не уступит без сильнейшей борьбы трона, к которому стремился так долго, так упорно и которого добился, наконец, не благодаря банкирам, а «волей нации».
Николай видел Луи-Наполеона только в 1814 году, когда тому было шесть лет, и смутно помнил его; но теперь, после его «избрания», он пристально вглядывался в портрет его, на котором новый император был изображен в военном мундире с эполетами, с одинокой звездой на левой стороне груди и с лентой через плечо… Его открытый, широкий, лысеющий лоб, его тяжелый взгляд человека, верящего в себя и не верящего никому, кроме себя, его горбатый орлиный нос, закрученные в две острые шпаги усы и узкая, длинная эспаньолка, уже узаконенная во французской армии (высший признак самодержавности монарха!), — все это внимательно рассматривалось Николаем.
Своего соперника, и соперника сильного, потому что изворотлив и хитер, — он чувствовал в нем; но он знал в то же время, что их разделяют слишком большие пространства немецких земель. Он думал, что война между ними если и возможна, то только в форме чисто дипломатической, себя же самого он считал столь же непревзойденным дипломатом, сколь крупнейший из его генералов — «отец-командир» князь Паскевич — считал себя непревзойденным стратегом и шахматистом.
Просто он был так воспитан, что считал неприличным замечать чужое неприличие.
Со всех сторон Европы, из столиц, где были русские посольства, шли к нему тревожные депеши дипломатов школы канцлера Нессельроде.
Барон Бруннов, русский посланник в Англии, доносил, что в Лондоне все очень встревожены декабрьским переворотом, что там боятся войны, которую может начать новый полновластный самодержец Франции, начиненный, как бомба, «наполеоновскими идеями», что трехсоттысячная армия французов будто бы уже начинает бряцать оружием, чтобы придать больше блеска ореолу племянника воинственного дяди.
Николай на этом донесении сделал такую пометку: «Я уверен, что если Франция начнет войну, то первые ее удары будут направлены не против Германии, а скорее против Англии, так как там это более вероятно, чем возможно».
Ему так хотелось, чтобы скорее развалилось «сердечное соглашение», что он уже принимал желаемое за необходимое, тем более что, по уверениям того же Бруннова, Англия была совершенно неспособна к сухопутной войне, — она не имела постоянных войск, а с кем же и воевать, как не с соседом, не имеющим большой армии? Именно только так и привык вести войны сам Николай с персами, с кавказскими горцами, с турками в 28 году.
Может быть, никогда за все сорок лет с падения Наполеона I дипломаты не работали так усиленно, как в 1852 году, стараясь как-нибудь выйти из того запутанного положения, в какое поставил их «Наполеон маленький».
Что он стремился к провозглашению во Франции Второй империи — это было очевидно для всех; что вслед за этим неизбежно последует отнюдь не восстание в Париже, а война в Европе, — в этом не сомневались дипломаты, постигшие уже со свойственной им хитростью таинственный характер французского президента.
И если император Николай с легким сердцем пророчил, что французская армия замарширует на северо-запад, то политики Лондона заранее начали готовить все доводы к тому, чтобы набухающую грозовым электричеством тучу направить из французских гарнизонов на юго-восток.
Дипломаты не ссорятся с теми, кого опасаются; напротив, перед ними они рассыпаются в любезностях. Поэтому барон Бруннов предупреждал Николая, что если Людовик-Наполеон объявит себя императором, то Англия первая признает за ним этот титул. Австрийский министр иностранных дел, князь Шварценберг, тоже советовал русскому канцлеру признать империю, ссылаясь и на то, что «Людовик-Наполеон оказался лучшим и единственным охранителем порядка во Франции».
Пруссия заявила Николаю, что готова «действовать в полном согласии с Россией». Николай же был совершенно непреклонен и поручил русскому послу в Париже Киселеву отклонить принца Луи от пагубной мысли об императорском титуле, сам же лично внушал это французскому послу при своем дворе Кастельбажаку.
Переговоры дипломатов все шли. Кипы бумаг, исписанных по этому вопросу, грозили обратиться в горы.
В мае 52 года Николай был в Берлине. К нему для переговоров все о том же «возможном изменении формы правления во Франции» был командирован президентом барон Дантес-Геккерен, убийца Пушкина, забывший уже свою былую верность Бурбонам и служивший Бонапарту. Николай принял его как бывшего офицера своей гвардии.
Барон Геккерен изложил надежды президента на поддержку императора России в его домогательствах, причем Луи-Наполеон обещал даже разоружение, чтобы уверить все державы в своем миролюбии.
Николай возразил, что, по его мнению, положение принца и без императорского титула превосходно; окончательно же высказаться по этому вопросу он обещал тогда, когда принц Луи действительно разоружится и будет соблюдать Венский трактат в том пункте, который касается наследственности власти.
Дантес поспешил заверить Николая, что Луи-Наполеон и не собирается передавать власть кому-нибудь из своих родственников, так как всех их он одинаково презирает; детей же у него, пока еще холостото, нет.
Между тем Николай видался не только с королем прусским, но и с юным Францем-Иосифом, чтобы укрепить нити «Союза». В том, что Людовику-Наполеону надо решительно отказать в праве передачи власти кому-либо из Бонапартов, все три монарха были вполне согласны.
Англичане же оказались гораздо более ветрены: они не видели особенной важности в этом вопросе, а престарелый фельдмаршал Веллингтон, когда к нему обратились за мнением, сказал ворчливо:
— Франция — и престолонаследие! Разве эти два понятия были там связаны в текущем веке?.. Наполеон I ушел в изгнание. Карла Х выгнали, Людовика-Филиппа выгнали… Почему же все думают, что не выгонят этого нового Бонапарта? И почему так много говорят о престолонаследии, когда нет никаких вероятий, чтобы оно вообще состоялось когда-нибудь?..
Старик оказался прав, как известно; Николай же все старался убедить Луи-Наполеона оставаться по-прежнему президентом и не объявлять Францию империей. Он весь был во власти «исторических фактов, которые не могут быть стерты словами», как писал он принцу.
Когда же к концу 52 года стало известно, что, несмотря ни на какие советы Николая, принц Луи твердо и бесповоротно решил принять титул императора, перья дипломатов заскрипели с удвоенной силой, чтобы решить, как должны себя вести при этом посланники России, Австрии, Англии, Пруссии; как должны будут писать к новоявленному императору монархи этих держав в частных письмах: «mon frere» («мой брат»), как они писали друг другу, или только «mon cher ami» («мой дорогой друг»), и можно ли позволить Луи-Наполеону наименовать себя «Наполеон III».
Последнее особенно возмущало Николая, который упорен был в своем взгляде на Наполеона Бонапарта как на обыкновенного узурпатора престола, лишенного всяких династических прав по Венскому трактату. Если же признать, что на троне Франции сидит Наполеон III, то, значит, нужно порвать Венский трактат и признать династию Бонапартов равноправной с династией Бурбонов. Кроме того, если счесть за Наполеона II давно умершего в Вене юного герцога Рейхштадтского, то где же и когда он царствовал, этот герцог?
Цифра «III» доводила Николая до бешенства. Относительно поведения посланников держав «Священного союза» он решил, что они могут явиться в Тюильри по приглашению президента, но должны будут тотчас, как только провозглашена будет империя, сложить свои полномочия. Обращение же монархов «Союза» к императору Наполеону III должно быть отнюдь не «mon frere»; а только: «Его величеству, императору французов».
Пока шла вся эта сложнейшая и тончайшая по своим мотивам переписка, Людовик-Наполеон, окончательно подготовивший при помощи многочисленных своих агентов убедительнейшие результаты плебисцита, приступил к осуществлению мечты своей юности, мечты своей матери, мечты, взлелеянной в тихом замке Арененберг, в кантоне Тургау.
На всенародное голосование было поставлено предложение сената о «восстановлении императорского достоинства в пользу Людовика-Наполеона и его потомства». Это было 21 ноября, а 1 декабря объявлены уже были результаты голосования; за предложение высказалось около восьми миллионов, против — около двухсот пятидесяти тысяч и воздержалось от подачи голосов несколько более двух миллионов человек.
В ночь с 1 на 2 декабря, как только окончился подсчет голосов, сенаторы и другие высшие чиновники торжественно, в каретах, с факелами впереди, двинулись к дворцу президента, «волей народа» ставшего императором. Новый император произнес пышную речь. Он даже призывал к сотрудничеству «независимых людей, которые могли бы помочь ему своими советами и ввести власть в надлежащие границы, если бы она их когда-нибудь перешагнула».
Так 2 декабря 1852 года, в день годовщины знаменательнейших событий: коронации Наполеона I, битвы трех императоров при Аустерлице и кровавого переворота, совершенного им самим, — принц Луи-Наполеон стал императором Наполеоном III.
Он не забыл порадовать мать, которая не могла торжествовать теперь с ним вместе: на ее могиле в Рели, где она покоилась рядом с его бабкой Жозефиной, он приказал поставить заранее заготовленный великолепный памятник с надписью «Королеве Гортензии ее сын Наполеон III».
Первой державой, которая признала его сразу и без всяких оговорок, была, как и ожидали, Англия. На полученном известии об этом Николай написал: «Это похоже на то, как дети говорят, когда боятся: „Дядюшка, боюсь!..“ Любопытно, как наивно со стороны английских министров сознание страха. Это печально!»
Да, это оказалось действительно печально для России: «сердечное соглашение» не только не раскололось, но даже как будто еще более скрепилось спасительным страхом английских министров; но насколько именно печально, этого не определял и едва ли мог это определить слишком самонадеянный Николай.
Перед ним только все отчетливее начал вырисовываться облик загадочного сорокачетырехлетнего человека, которого причудливая судьба из революционера, каким он проявил себя в Италии, сделала палачом революционеров во Франции, из узника крепости Гам — самодержавным, как и он, императором, причем ни он сам, ни вся Европа ничего не сделали, чтобы воспрепятствовать этому вооруженной силой.
Толстый Людовик-Филипп при первой же вспышке февральской революции трусливо бросил трон, на который втащили его крупнейшие банкиры Франции — Казимир Перье, Лаффит и другие; этот, ясно было, отнюдь не уступит без сильнейшей борьбы трона, к которому стремился так долго, так упорно и которого добился, наконец, не благодаря банкирам, а «волей нации».
Николай видел Луи-Наполеона только в 1814 году, когда тому было шесть лет, и смутно помнил его; но теперь, после его «избрания», он пристально вглядывался в портрет его, на котором новый император был изображен в военном мундире с эполетами, с одинокой звездой на левой стороне груди и с лентой через плечо… Его открытый, широкий, лысеющий лоб, его тяжелый взгляд человека, верящего в себя и не верящего никому, кроме себя, его горбатый орлиный нос, закрученные в две острые шпаги усы и узкая, длинная эспаньолка, уже узаконенная во французской армии (высший признак самодержавности монарха!), — все это внимательно рассматривалось Николаем.
Своего соперника, и соперника сильного, потому что изворотлив и хитер, — он чувствовал в нем; но он знал в то же время, что их разделяют слишком большие пространства немецких земель. Он думал, что война между ними если и возможна, то только в форме чисто дипломатической, себя же самого он считал столь же непревзойденным дипломатом, сколь крупнейший из его генералов — «отец-командир» князь Паскевич — считал себя непревзойденным стратегом и шахматистом.
Глава третья
ТРЕТИЙ САМОДЕРЖЕЦ — ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО КАПИТАЛ
I
Англия торговала со всем миром и колоссально богатела. Со времен войны с Наполеоном I ей не приходилось воевать в Европе, а колониальные войны, какие она вела, были незначительны по размерам.
Англией, как это повелось издавна, правила родовая аристократия, правда с небольшою примесью «манчестерцев», то есть представителей торгово-промышленного капитала.
В Англии офицерские места продавались — явление чрезвычайно странное в XIX веке; но покупали их младшие сыновья аристократических семейств, чтобы иметь возможность существовать, так как по праву майората только старшие сыновья наследовали состояния своих отцов: огромные имущества аристократии таким образом не дробились.
Английские промышленники того времени были так могучи, что, например, манчестерские фабриканты тканей говорили: «Если бы найден был доступ на другую планету и если бы оказалось, что эта планета заселена человекоподобными существами, нуждающимися в одежде, мы взялись бы в самый короткий срок одеть всех обитателей этой планеты».
Могучая промышленность искала всюду новых и новых рынков сбыта.
Англия добывала железа и чугуна гораздо больше половины всего, что добывалось тогда во всей Европе.
Половина всего ввозимого в Европу хлопка шла на манчестерские фабрики; две трети механических веретен в Европе для производства льняных тканей приходилось на долю Англии.
Одних только больших торговых кораблей к началу пятидесятых годов считалось в Англии до шестнадцати тысяч — почти половина всего торгового флота Европы.
Нигде в мире не было столь мощного капитала, как в Англии, и нигде в мире не было столь вопиющей нищеты, как там.
Замена ручной работы машинами позволила фабрикантам брать на работу вместо взрослых мужчин женщин и, к стыду Англии, детей.
Владельцы угольных шахт даже пятилетних ребятишек принимали в шахты: должность этих рабочих состояла только в том, что они отворяли двери при провозе вагонеток с углем. Этих несчастных малюток опускали в шахты с шести часов утра, и там они проводили в темноте и грязи целые дни, не смея отойти от дверей, к которым были приставлены. Каторжные работы в рудниках считались в те времена тягчайшим наказанием даже для взрослых, вполне сознательно совершавших те или иные преступления против общества, отлично зная при этом, как именно могут быть они наказаны по суду, если их преступления будут раскрыты.
Но в Англии того времени каторгой становилась жизнь детей пролетариата, едва только они открывали глаза на жизнь.
Они не видели неба, с утра до ночи несколько лет подряд работая в шахтах.
Годам к десяти они сами начинали возить по рельсам вагонетки с углем.
Квершлаги шахт того времени были узки, низки, местами в них приходилось просто ползти на четвереньках, упираясь руками в вонючую грязь…
Там работали мальчики и девочки вместе, очень рано обучаясь у взрослых омерзительным ругательствам, пьянству, разврату, преступлениям…
Становясь совершеннолетними, они наполняли тюрьмы.
Только в начале сороковых годов английский парламент удосужился заняться вопросом о детском труде в шахтах и запретил его. Но этим он поставил в безвыходное положение родителей, ибо многим семьям углекопов даже и такая явно каторжная работа детей казалась все-таки лучше голодной смерти, близость которой особенно грозно ощущалась во время торговых кризисов, заставлявших промышленников и фабрикантов прекращать работы.
Если манчестерские фабриканты готовы были одевать целые планеты, только бы нашелся к ним доступ, то манчестерским ткачам во время подобных кризисов вовсе не во что было одеваться и нечего есть.
В самом Лондоне, в котором было тогда два с половиной миллиона жителей, — в то время как во всей Англии только семнадцать миллионов, — на рынке между кварталами Уайт-Чепл и Бетнал-Грин еженедельно по вторникам родители приводили детей в возрасте от семи до десяти лет и предлагали их первому попавшемуся хозяину внаймы на какую угодно работу по пятнадцати часов в день.
Это был крикливый торг, так как родители с ругательствами вырывали друг у друга из рук хозяев, приходивших на рынок. Они всячески выхваляли своих детей и ругали чужих; они раздевали их торопливыми руками, чтобы воочию показать, как хорошо они сложены, какие они сильные для своих десяти лет (и семилетние шли при этом за десятилетних).
И ведь это совсем не был невольничий рынок; это было только узаконенное обычаем место, где лондонская беднота избавлялась от голодных ртов.
А между тем кварталы Уайт-Чепл, Бетнал-Грин, Сент-Джайлс, населенные ужасающей беднотою, находились рядом с Сити, где высились роскошные особняки надменных аристократов, миллионеров-банкиров.
Кварталы бедняков в те годы казались совсем покинутыми всякою вообще администрациею. Узкие улицы здесь не мостились; площади представляли собой гнилые болота; домишки были нередко сколочены просто из ящичных досок, и в этих домишках целое семейство имело нередко только одну постель.
Если в Сити умирала ежегодно одна женщина на шестьдесят, то в Уайт-Чепле — одна на двадцать восемь. Если там все было рассчитано на то, чтобы продлить человеческую жизнь, то здесь все соединялось, чтобы сделать ее как можно короче.
Нечего и говорить о том, что кварталы бедноты кишели проститутками, которые никому из мужчин не давали проходу, чуть только темнело и зажигались уличные фонари. На улицы выходил и плотными толпами двигался все тот же голод.
Рабочие боролись, как могли.
Они объединялись в союзы отдельных ремесел. Они и раньше составляли синдикаты, чтобы не продешевить, отдавая свой труд, но к Июльской революции во Франции Англия уже имела с легкой руки Роберта Оуэна кооперативные общества, депутаты которых съезжались на конгрессы. Тогда же пущено было в обращение и самое слово «социализм».
В начале пятидесятых годов был основан тредюнион — союз, объединивший рабочих всех видов груда. Целью этого объединения прежде всего была организация общей стачки, чтобы через парламент добиться закона о восьмичасовом рабочем дне.
Крупные промышленники и политические деятели переживали дни ужаса и паники. На объединение рабочих они ответили объединением заводчиков и фабрикантов. Рабочего не принимали на работу, если он не мог представить удостоверения, что не принадлежит ни к какому рабочему союзу.
Так началась организованная война между английскими промышленниками и рабочими. В ответ на требование последних о повышении платы и восьмичасовом рабочем дне первые закрывали фабрики и заводы.
Англией, как это повелось издавна, правила родовая аристократия, правда с небольшою примесью «манчестерцев», то есть представителей торгово-промышленного капитала.
В Англии офицерские места продавались — явление чрезвычайно странное в XIX веке; но покупали их младшие сыновья аристократических семейств, чтобы иметь возможность существовать, так как по праву майората только старшие сыновья наследовали состояния своих отцов: огромные имущества аристократии таким образом не дробились.
Английские промышленники того времени были так могучи, что, например, манчестерские фабриканты тканей говорили: «Если бы найден был доступ на другую планету и если бы оказалось, что эта планета заселена человекоподобными существами, нуждающимися в одежде, мы взялись бы в самый короткий срок одеть всех обитателей этой планеты».
Могучая промышленность искала всюду новых и новых рынков сбыта.
Англия добывала железа и чугуна гораздо больше половины всего, что добывалось тогда во всей Европе.
Половина всего ввозимого в Европу хлопка шла на манчестерские фабрики; две трети механических веретен в Европе для производства льняных тканей приходилось на долю Англии.
Одних только больших торговых кораблей к началу пятидесятых годов считалось в Англии до шестнадцати тысяч — почти половина всего торгового флота Европы.
Нигде в мире не было столь мощного капитала, как в Англии, и нигде в мире не было столь вопиющей нищеты, как там.
Замена ручной работы машинами позволила фабрикантам брать на работу вместо взрослых мужчин женщин и, к стыду Англии, детей.
Владельцы угольных шахт даже пятилетних ребятишек принимали в шахты: должность этих рабочих состояла только в том, что они отворяли двери при провозе вагонеток с углем. Этих несчастных малюток опускали в шахты с шести часов утра, и там они проводили в темноте и грязи целые дни, не смея отойти от дверей, к которым были приставлены. Каторжные работы в рудниках считались в те времена тягчайшим наказанием даже для взрослых, вполне сознательно совершавших те или иные преступления против общества, отлично зная при этом, как именно могут быть они наказаны по суду, если их преступления будут раскрыты.
Но в Англии того времени каторгой становилась жизнь детей пролетариата, едва только они открывали глаза на жизнь.
Они не видели неба, с утра до ночи несколько лет подряд работая в шахтах.
Годам к десяти они сами начинали возить по рельсам вагонетки с углем.
Квершлаги шахт того времени были узки, низки, местами в них приходилось просто ползти на четвереньках, упираясь руками в вонючую грязь…
Там работали мальчики и девочки вместе, очень рано обучаясь у взрослых омерзительным ругательствам, пьянству, разврату, преступлениям…
Становясь совершеннолетними, они наполняли тюрьмы.
Только в начале сороковых годов английский парламент удосужился заняться вопросом о детском труде в шахтах и запретил его. Но этим он поставил в безвыходное положение родителей, ибо многим семьям углекопов даже и такая явно каторжная работа детей казалась все-таки лучше голодной смерти, близость которой особенно грозно ощущалась во время торговых кризисов, заставлявших промышленников и фабрикантов прекращать работы.
Если манчестерские фабриканты готовы были одевать целые планеты, только бы нашелся к ним доступ, то манчестерским ткачам во время подобных кризисов вовсе не во что было одеваться и нечего есть.
В самом Лондоне, в котором было тогда два с половиной миллиона жителей, — в то время как во всей Англии только семнадцать миллионов, — на рынке между кварталами Уайт-Чепл и Бетнал-Грин еженедельно по вторникам родители приводили детей в возрасте от семи до десяти лет и предлагали их первому попавшемуся хозяину внаймы на какую угодно работу по пятнадцати часов в день.
Это был крикливый торг, так как родители с ругательствами вырывали друг у друга из рук хозяев, приходивших на рынок. Они всячески выхваляли своих детей и ругали чужих; они раздевали их торопливыми руками, чтобы воочию показать, как хорошо они сложены, какие они сильные для своих десяти лет (и семилетние шли при этом за десятилетних).
И ведь это совсем не был невольничий рынок; это было только узаконенное обычаем место, где лондонская беднота избавлялась от голодных ртов.
А между тем кварталы Уайт-Чепл, Бетнал-Грин, Сент-Джайлс, населенные ужасающей беднотою, находились рядом с Сити, где высились роскошные особняки надменных аристократов, миллионеров-банкиров.
Кварталы бедняков в те годы казались совсем покинутыми всякою вообще администрациею. Узкие улицы здесь не мостились; площади представляли собой гнилые болота; домишки были нередко сколочены просто из ящичных досок, и в этих домишках целое семейство имело нередко только одну постель.
Если в Сити умирала ежегодно одна женщина на шестьдесят, то в Уайт-Чепле — одна на двадцать восемь. Если там все было рассчитано на то, чтобы продлить человеческую жизнь, то здесь все соединялось, чтобы сделать ее как можно короче.
Нечего и говорить о том, что кварталы бедноты кишели проститутками, которые никому из мужчин не давали проходу, чуть только темнело и зажигались уличные фонари. На улицы выходил и плотными толпами двигался все тот же голод.
Рабочие боролись, как могли.
Они объединялись в союзы отдельных ремесел. Они и раньше составляли синдикаты, чтобы не продешевить, отдавая свой труд, но к Июльской революции во Франции Англия уже имела с легкой руки Роберта Оуэна кооперативные общества, депутаты которых съезжались на конгрессы. Тогда же пущено было в обращение и самое слово «социализм».
В начале пятидесятых годов был основан тредюнион — союз, объединивший рабочих всех видов груда. Целью этого объединения прежде всего была организация общей стачки, чтобы через парламент добиться закона о восьмичасовом рабочем дне.
Крупные промышленники и политические деятели переживали дни ужаса и паники. На объединение рабочих они ответили объединением заводчиков и фабрикантов. Рабочего не принимали на работу, если он не мог представить удостоверения, что не принадлежит ни к какому рабочему союзу.
Так началась организованная война между английскими промышленниками и рабочими. В ответ на требование последних о повышении платы и восьмичасовом рабочем дне первые закрывали фабрики и заводы.
II
Революционный 1830годсделалФранциютакоюже буржуазно-парламентарной страной, как и Англия; кроме того, в Англии в то время вступили в министерство лиги представители либеральной партии; это сблизило Англию с Францией, оторвав ее в то же время от союза с тремя большими государствами Восточной Европы: Россией, Австрией и Пруссией.
Так Европа распалась на две части: в первой — короли только царствовали, но не управляли, предоставив это трудное дело крупной буржуазии; во второй — абсолютные монархи остались на страже трактатов 1815 года. В ней руководили политикой Николай I и австрийский канцлер князь Меттерних, опекавшие хотя и неограниченного, но тем не менее слабоумного императора Австрии Фердинанда, отца малолетнего Франца-Иосифа.
Недалекий король Пруссии Фридрих-Вильгельм III во всех делах внешней политики ожидающе оглядывался на Николая и всегда и во всем был с ним согласен; при подавлении восстаний в Польше он снабжал армию Паскевича провиантом и не возражал против того, чтобы русские войска двинулись на Варшаву со стороны прусской границы.
Но не одни только правительства делали политику в Европе; в дело политики все заметней и ярче вмешивались революционные организации. Они действовали через печать на общественное мнение или же непосредственно на членов правительства. Ненавидевший русских и всяких других революционеров Николай во всякий момент готов был вместе с пшеницей своих помещиков экспортировать вооруженную силу куда угодно для защиты «законности и порядка».
Но и у этого рыцаря законности была своя ахиллесова пята. Основой общеевропейской внешней политики тогда была система «европейского равновесия». Правда, эту систему девятнадцатый век получил в наследство от восемнадцатого, но ловкость рук и быстрота, с которыми Наполеон I пытался перекроить в несколько лет всю карту Европы, заставили державы, принявшие участие в Венском конгрессе 1815 года, особенно возлюбить именно эту систему. Карту Европы тогда перекроили вновь и в трактат ввели статью, воспрещающую каждой из пяти великих держав (мелкие этого и не посмели бы сделать) в какой бы то мере нарушать территориальные основы этой системы.
Когда первая война русских с Турцией закончилась Адрианопольским миром, европейские политики, опираясь на статьи Венского трактата, приняли все меры, чтобы его ликвидировать. Кровопролитная война, стоившая много жертв людьми, особенно вследствие бездарности русских генералов и пренебрежения к медицине, почти ничего не дала России.
Между тем очень выигрышное в торговом отношении положение Константинополя на проливах привлекало к нему внимание всех правителей Европы.
Сильнейшая морская держава, имевшая колонии во всех частях света, Англия, более чем какая-либо другая из европейских держав, стремилась к господству над Константинополем и проливами: тот, кто владел этим гениально расположенным городом, владел и всем ближайшим к Европе мусульманским Востоком, — крупный английский капитал всячески предпочитал в этом отношении слабого турецкого султана могущественному русскому царю.
Английские правители понимали жизненное значение для России выхода через проливы. Желая изолировать Россию от мирового рынка и лишить ее свободы морских сообщений, английский капитал принимал все меры, чтобы прочно обосноваться непосредственно у русских границ, сделать Турцию антирусским форпостом. Обширная программа экономического и политического подчинения Турции, проводимая державами капиталистического Запада, маскировалась словами о покровительстве туркам, о защите независимости Оттоманской империи. Это была лицемерная маска, прикрывавшая лишь борьбу захватчиков.
Именно здесь, на этом стыке Средиземного и Черного морей, издавна уже завязался тугой и сложный узел англо-русских отношений.
Больше всего надеялась Англия на Францию, как на единственную сильную союзницу в борьбе с Россией за столицу Турции; а борьбу эту она считала неизбежной рано или поздно.
Венский конгресс гарантировал Бурбонам трон Франции, но Бурбоны были сброшены в июле 1830 года, и в то время как Николай счел Луи-Филиппа узурпатором и готовил против него интервенцию, Англия так же безоговорочно признала его, как впоследствии и Наполеона III, и Николаю в конце концов пришлось удовольствоваться только личною ненавистью к Луи-Филиппу и отказать ему в обращении «mon frere».
Когда же восставшие против Николая поляки обратились за помощью к Западной Европе, французский министр-президент Казимир Перье поручил Талейрану предложить Англии совместное выступление в пользу Польши. Однако руководитель английской иностранной политики лорд Пальмерстон отказался от этого шага: дело ведь не касалось ни Константинополя, ни проливов. Он ограничился только чисто дипломатической перепиской по польскому вопросу.
Но беспокойство Пальмерстона достигло высшей степени, когда против султана восстал египетский паша Махмет-Али в 1833 году. Его поддерживали и давали ему опытных военных советников французы, вследствие чего Измаил-паша, его сын, одерживал над турецкими войсками одну победу за другой.
Пальмерстон понимал, конечно, что, помогая Махмет-Али, французы собирались мирно овладеть Египтом. Однако это понимал и Николай, пославший черноморскую эскадру на помощь султану и небольшой, но вполне достаточный как авангард десант.
Как раз в это время английский флот блокировал Голландию, и Пальмерстон не мог собрать внушительную морскую силу для помощи султану.
Но он постарался запугать его близостью полного раздела оттоманской монархии и склонил к заключению скорейшего мира с Махмет-Али, — отдать ему меньшее, чтобы не поплатиться большим.
Так Европа распалась на две части: в первой — короли только царствовали, но не управляли, предоставив это трудное дело крупной буржуазии; во второй — абсолютные монархи остались на страже трактатов 1815 года. В ней руководили политикой Николай I и австрийский канцлер князь Меттерних, опекавшие хотя и неограниченного, но тем не менее слабоумного императора Австрии Фердинанда, отца малолетнего Франца-Иосифа.
Недалекий король Пруссии Фридрих-Вильгельм III во всех делах внешней политики ожидающе оглядывался на Николая и всегда и во всем был с ним согласен; при подавлении восстаний в Польше он снабжал армию Паскевича провиантом и не возражал против того, чтобы русские войска двинулись на Варшаву со стороны прусской границы.
Но не одни только правительства делали политику в Европе; в дело политики все заметней и ярче вмешивались революционные организации. Они действовали через печать на общественное мнение или же непосредственно на членов правительства. Ненавидевший русских и всяких других революционеров Николай во всякий момент готов был вместе с пшеницей своих помещиков экспортировать вооруженную силу куда угодно для защиты «законности и порядка».
Но и у этого рыцаря законности была своя ахиллесова пята. Основой общеевропейской внешней политики тогда была система «европейского равновесия». Правда, эту систему девятнадцатый век получил в наследство от восемнадцатого, но ловкость рук и быстрота, с которыми Наполеон I пытался перекроить в несколько лет всю карту Европы, заставили державы, принявшие участие в Венском конгрессе 1815 года, особенно возлюбить именно эту систему. Карту Европы тогда перекроили вновь и в трактат ввели статью, воспрещающую каждой из пяти великих держав (мелкие этого и не посмели бы сделать) в какой бы то мере нарушать территориальные основы этой системы.
Когда первая война русских с Турцией закончилась Адрианопольским миром, европейские политики, опираясь на статьи Венского трактата, приняли все меры, чтобы его ликвидировать. Кровопролитная война, стоившая много жертв людьми, особенно вследствие бездарности русских генералов и пренебрежения к медицине, почти ничего не дала России.
Между тем очень выигрышное в торговом отношении положение Константинополя на проливах привлекало к нему внимание всех правителей Европы.
Сильнейшая морская держава, имевшая колонии во всех частях света, Англия, более чем какая-либо другая из европейских держав, стремилась к господству над Константинополем и проливами: тот, кто владел этим гениально расположенным городом, владел и всем ближайшим к Европе мусульманским Востоком, — крупный английский капитал всячески предпочитал в этом отношении слабого турецкого султана могущественному русскому царю.
Английские правители понимали жизненное значение для России выхода через проливы. Желая изолировать Россию от мирового рынка и лишить ее свободы морских сообщений, английский капитал принимал все меры, чтобы прочно обосноваться непосредственно у русских границ, сделать Турцию антирусским форпостом. Обширная программа экономического и политического подчинения Турции, проводимая державами капиталистического Запада, маскировалась словами о покровительстве туркам, о защите независимости Оттоманской империи. Это была лицемерная маска, прикрывавшая лишь борьбу захватчиков.
Именно здесь, на этом стыке Средиземного и Черного морей, издавна уже завязался тугой и сложный узел англо-русских отношений.
Больше всего надеялась Англия на Францию, как на единственную сильную союзницу в борьбе с Россией за столицу Турции; а борьбу эту она считала неизбежной рано или поздно.
Венский конгресс гарантировал Бурбонам трон Франции, но Бурбоны были сброшены в июле 1830 года, и в то время как Николай счел Луи-Филиппа узурпатором и готовил против него интервенцию, Англия так же безоговорочно признала его, как впоследствии и Наполеона III, и Николаю в конце концов пришлось удовольствоваться только личною ненавистью к Луи-Филиппу и отказать ему в обращении «mon frere».
Когда же восставшие против Николая поляки обратились за помощью к Западной Европе, французский министр-президент Казимир Перье поручил Талейрану предложить Англии совместное выступление в пользу Польши. Однако руководитель английской иностранной политики лорд Пальмерстон отказался от этого шага: дело ведь не касалось ни Константинополя, ни проливов. Он ограничился только чисто дипломатической перепиской по польскому вопросу.
Но беспокойство Пальмерстона достигло высшей степени, когда против султана восстал египетский паша Махмет-Али в 1833 году. Его поддерживали и давали ему опытных военных советников французы, вследствие чего Измаил-паша, его сын, одерживал над турецкими войсками одну победу за другой.
Пальмерстон понимал, конечно, что, помогая Махмет-Али, французы собирались мирно овладеть Египтом. Однако это понимал и Николай, пославший черноморскую эскадру на помощь султану и небольшой, но вполне достаточный как авангард десант.
Как раз в это время английский флот блокировал Голландию, и Пальмерстон не мог собрать внушительную морскую силу для помощи султану.
Но он постарался запугать его близостью полного раздела оттоманской монархии и склонил к заключению скорейшего мира с Махмет-Али, — отдать ему меньшее, чтобы не поплатиться большим.