— А-а! Вот как! Раглана!.. Вы мне его потом покажете… Однако наши гусары бежали от английских, как я это видел из Чоргуна.
   И Меншиков сделал при этом свою привычную гримасу.
   — Они их заманивали в ловушку, ваша светлость, — невозмутимо объяснил Липранди. — Не совсем умело сделали это и пострадали при этом, но что же делать: без этого не удалось бы так чисто уничтожить англичан.
   Меншиков внимательно смотрел на него и думал, сделал ли он сам ошибку, что не доверил ему всех сил, какие были у него на Бельбеке, или не сделал.
   Собственно этот вопрос и мучил его с тех пор, как Виллебрандт примчался к нему вестником победы: не упустил ли он счастливого случая, который, может быть, и не повторится? Если так удачно захвачены редуты и деревня Комары в тылу англичан, то ведь, развивая этот успех при более крупных силах, может быть можно было захватить в этот день и Кадык-Кой и Балаклаву? А если в это же время сделать вылазку большею частью сил севастопольского гарнизона, то, может быть, союзникам пришлось бы подумать и о посадке на свои суда, и была бы окончена Крымская война?
   Когда Липранди обратился к нему, — не пожелает ли он посмотреть редуты, отнятые у союзников, — Меншиков внешне с большой готовностью отозвался:
   — Непременно, непременно посмотрю! — и помахал слегка плеточкой около правого глаза своего тихоходного коня, чтобы он прибавил ради такого предлога рыси.
   Но вопрос, овладевший им, продолжал торчать в нем и требовать ответа.
   Первый редут, с которого начали осмотр, удивил Меншикова высотой и крутизной холма, на котором он был построен. Когда же узнал он от Липранди, что своих азовцев вел на приступ лично Семякин, князь нелицемерно расцвел, поздравляя угловатого командира бригады.
   — Где вы получили образование? — спросил он Семякина.
   — В академии генерального штаба, ваша светлость, — несколько выпрямился сообразно с требованием момента Семякин.
   — А-а!.. Вот видите, да… генерального штаба! Я почему-то именно так и думал, — пристально и благосклонно оглядывал его Меншиков.
   Теперь ему показалось вдруг, что он нашел решение своего вопроса.
   Успех этого дня принадлежит совсем не щеголю Липранди, а вот этому генерал-майору, такого невзрачного вида, но академику и имеющему большой уже военный опыт, которого, между прочим, не имел никто из его адъютантов.
   Дело было в том, что в последние дни он начинал уже склоняться к мысли о главном штабе, так как был уже назначен главнокомандующим армиями Крыма — звание, которого официально он не имел раньше. Но он затруднялся найти себе начальника штаба. И вдруг именно здесь, на холме Канробера, ему показалось бесспорным, что более подходящего на эту должность, чем бригадный генерал Семякин, он не найдет.
   Он подробно расспросил Семякина о его прежней службе. Он сознавался самому себе, что несколько отстал от современных требований, как вождь сухопутных армий, что помощь в этом нужна была ему, конечно, а перед ним был боевой генерал-майор, как оказалось, речистый, несмотря на свою угловатость, и, видимо, деловой.
   Решение взять Семякина в начальники своего будущего штаба зрело в Меншикове, когда он поднимался на холм и входил в редут. Но вот он увидел груды тел убитых турок и солдат-азовцев, поморщился и сказал Липранди тоном приказа:
   — Закопать надо!
   — Если, ваша светлость, нас не вздумают ночью выбить отсюда, то завтра же закопаем, — ответил Липранди.
   Этот ответ не понравился князю.
   — Выбить?.. Как так выбить отсюда? — повысил он голос. — Нет-с, этих редутов уступить нельзя! Я прикажу придвинуть сюда к ночи бригаду драгун.
   Сам я тоже останусь здесь, в Чоргуне, — здесь и на будущее время будет моя штаб-квартира… Нет, редутов этих мы никому не отдадим!.. Мы можем их не занимать сами, — это другое дело. Но все трупы из них вынести и закопать непременно.
   Поглядев еще раз на убитых, он спросил вдруг Семякина:
   — А если бы в редутах сидели не турки, то как вы полагаете, были бы они взяты?
   — Они потребовали бы тогда гораздо больше жертв с нашей стороны, но все-таки были бы взяты сегодня, — очень твердо ответил Семякин, и Меншиков вышел из редута, также очень твердо решив, что начальник его будущего главного штаба им счастливо найден, но счастливый случай захватить с боя Балаклаву потерян, потому что едва ли можно уж было теперь надеяться встретить на ответственных местах укрепленной линии союзников турок.
   Он остался действительно ночевать в Чоргуне, — в первый раз на целый месяц не на бивуаке, а в доме, какой его адъютанты нашли более удобным. А на другой день по его приказу из Севастополя произведена была вылазка двумя полками — Бутырским и Бородинским — на Сапун-гору. Полки эти должны были поддержать отряды Липранди и Жабокритского, чтобы выбить корпус Боске с Сапун-горы. Но вылазка не удалась, и оба полка вернулись в Севастополь с большими потерями. Боске же с этого дня начал усиленно укрепляться.
   Однако отобрать редуты на холмах, которые Меншиков приказал на картах обозначить, как «Семякины высоты», союзники тоже не покушались.

VII

   Казаки в Чоргуне продавали офицерам переловленных ими английских лошадей по дешевке: за три, за два империала, иногда и за один. А когда до Англии дошла злая весть о гибели легкой конной бригады Кардигана, возмущению газет не было меры.
   Спасшегося от смерти благодаря только быстроте бега своей лошади Кардигана обвиняли в том, что он позорно бросил свой отряд и бежал с поля сражения гораздо раньше, чем его кавалерия доскакала до русских орудий.
   Его отставили от командования легкой конной бригадой, — впрочем, ему уж некем было и командовать.
   Лорд Лукан, травимый газетами, вынужден был просить, чтобы наряжена была комиссия для расследования его действий в этом злополучном для англичан сражении.
   Правительство спешно снимало полки из гарнизонов Мальты, Корфу, Пирея, Дублина, Эдинбурга; их сажали на пароходы и отправляли в Крым; но газеты не удовлетворялись этими мерами, они писали, что это только капли на горячий камень. И это писали те же самые журналисты, которые за месяц до того уверяли английскую публику, что Севастополь — совершенно картонный город и рассыплется при первых же залпах английских пушек.
   Необычное волнение и в Париже вызвали депеши об успехе русских войск под Балаклавой. Как ни старался братец Наполеона граф Морни сохранить спокойствие на бирже, она отозвалась на это событие понижением курса почти на франк.
   Издатели иллюстрированных журналов, заранее заготовившие рисунки Густава Доре и других известных тогда художников, изображающие величественный приступ французских войск, отчаянный штурм и взятие Севастополя, конфузливо спрятали эти иллюстрации в долгий ящик.
   Султан Абдул Меджид предал военному суду бежавшего из редутов со всем своим отрядом генерала Сулеймана-пашу. Под давлением английского посланника в Константинополе, лорда Радклифа, суд приговорил Сулеймана-пашу к смертной казни. «По неизреченному милосердию своему», султан смягчил этот приговор — разжаловал осужденного в рядовые на семь лет.
   В Петербурге вестником победы под Балаклавой был Виллебрандт. Он явился в гатчинский дворец с донесением Меншикова рано утром, когда царь был еще в постели. Несколько дней он скакал на перекладных по осенне-звонким и осенне-грязным, но одинаково ухабистым дорогам без отдыха и без сколько-нибудь продолжительного сна, так как ухабы и кочки не давали заснуть во время езды, поминутно и жестоко встряхивая тележку.
   Едва только успев сдать донесение светлейшего дежурному генералу для передачи царю, Виллебрандт свалился в мягкое кресло и уснул, как убитый.
   Николай поднялся, как всегда, рано. Донесение Меншикова о победе так обрадовало его, что он тут же захотел расспросить адъютанта светлейшего о подробностях боя; но Виллебрандта никто не мог добудиться.
   Его трясли за плечи, всячески тормошили, щекотали за ушами и подмышками, наконец стащили с кресла на пол, — он даже и не мычал в ответ, как это принято у крепко спящих; он продолжал спать и на полу.
   — Я его разбужу сейчас сам! — весело сказал Николай, вышедший на эту возню с мертвецки сонным адъютантом из своего кабинета.
   Он наклонился, насколько позволил это ему громадный рост, и гаркнул в лицо спящего:
   — Ваше благородие! Лошади поданы!
   — А, лошади? Счас! — И Виллебрандт вскочил и испуганно замигал белыми ресницами, разглядев перед собой самого царя.
   Но он проснулся уже не капитан-лейтенантом, а полковником артиллерии и флигель-адъютантом. Он сделал скачок через чин, как до него сделал то же самое Сколков, очевидец Синопского боя, так же точно посланный к царю Меншиковым, а немного позже Сколкова восемнадцатилетний прапорщик Щеголев, отстаивавший с четырьмя мелкими орудиями Одессу от обстрела союзной эскадры и произведенный за это сразу в штабс-капитаны.
   При личном докладе царю о сражении Виллебрандт дал полную волю своей живой фантазии.
   У него лейхтенбергцы и веймарцы не бросились в беспорядке толпою на мост под натиском англичан, а «встретили их по-хозяйски и тесали их саблями без всякого милосердия!» У него командир сводных улан полковник Еропкин, имея саблю в ножнах, «так свистнул кулаком по башке одного англичанина, что тот кувыркнулся с лошади замертво и потом попал к нам в плен…»
   После подобного доклада Николай расчувствованно расцеловал Виллебрандта и оставил его во дворце обедать, как следует выспаться, а на другой день скакать снова в Севастополь с письмом Меншикову.
   "Слава богу! Слава тебе и сподвижникам твоим, слава героям-богатырям нашим за прекрасное начало наступательных действий! — писал царь светлейшему. — Надеюсь на милость божию, что начатое славно довершится так же.
   Не менее счастливит меня геройская стойкость наших несравненных моряков, неустрашимых защитников Севастополя… Я счастлив, что, зная моих моряков-черноморцев с 1828 года, быв тогда очевидцем, что им никогда и ничего нет невозможного, был уверен, что эти несравненные молодцы вновь себя покажут, какими всегда были и на море и на суще. Вели им сказать всем, что их старый знакомый, всегда их уважавший, ими гордится и всех отцовски благодарит, как своих дорогих и любимых детей. Передай эти слова в приказе и флигель-адъютанту князю Голицыну вели объехать все экипажи с моим поклоном и благодарностью.
   Ожидаю, что все усилия обращены будут англичанами, чтоб снова овладеть утраченною позицией; кажется, это несомненно, но надеюсь и на храбрость войск и на распорядительность Липранди, которого ты, вероятно, усилил еще прибывающими дивизиями, что неприятелю это намерение недаром обойдется.
   Вероятно, дети мои прибудут еще вовремя, чтобы участвовать в готовящемся; поручаю тебе их; надеюсь, что они окажутся достойными своего звания; вверяю их войскам в доказательство моей любви и доверенности; пусть их присутствие среди вас заменит меня.
   Да хранит вас господь великосердный!
   Обнимаю тебя душевно; мой искренний привет всем. Липранди обними за меня за славное начало…"
   Одновременно с этим письмом Николая императрица также писала Меншикову. В ее письме было только повторение просьбы ее, уже высказанной раньше и присланной с другим фельдъегерем, — беречь великих князей. Это было чисто материнское дополнение к воинственному письму ее мужа.
   В те времена при петербургском дворе, как, впрочем, и во всей тогдашней Европе, процветал месмеризм, называвшийся по-русски «столоверчением». Устойчиво верили в то, что можно вызывать души умерших и даже беседовать с ними на разные текущие темы, предполагая в них как «бесплотных и вечных», безусловное знание настоящего и будущего тоже.
   У иных это странное препровождение времени каким-то непостижимым образом связывалось с неплохим знанием точных наук, с чисто деловым складом мозга, с обширными практическими предприятиями и заботами, которыми они были заняты всю жизнь.
   К этим последним принадлежал, между прочим, инженер-генерал Шильдер, учитель Тотлебена, умерший при осаде Силистрии от раны.
   Этот старый сапер, отлично умевший делать укрепления разных профилей, проводить мины и контрмины и взрывать камуфлеты, очень любил «вызывать» дух Александра I и беседовать с ним часами.
   Однако и во дворце Николая, — правда, на половине императрицы, — тоже часто беспокоили усопшего в Таганроге «Благословенного» вопросами о том, что готовит ближайшее будущее.
   После того как отправлен был в обратный путь Виллебрандт, — уже как флигель-адъютант и полковник, — на половине императрицы, беспокоившейся не столько об участи Севастополя, сколько о безопасности своих двух сыновей, Николая и Михаила, выехавших в это время от Горчакова к Меншикову, состоялось таинственное столоверчение, и вызывался, по обыкновению, дух Александра.
   Предсказания его на ближайшее будущее были вполне успокоительны и благоприятны.
   Даже когда отважились задать ему вопрос, когда и чем именно закончится война, он, отвечавший раньше на такие вопросы очень неохотно и уклончиво, ответил решительно, что окончится скоро и со славой для России.
   Это предсказание немедленно было сообщено Николаю.

VIII

   Между тем Меншиков, может быть даже более, чем сам Николай, был взбодрен неожиданным и дешево стоившим успехом Липранди.
   По самым подробным спискам потери оказались небольшие, — всего пятьсот пятьдесят человек, в то время как вдвое, если не втрое больше потеряли союзники. А главное, они после этого дела значительно ослабили обстрел Севастополя, справедливо опасаясь за свой тыл.
   Меншиков понимал, конечно, что Раглан и Канробер все усилия клали теперь на укрепление своего лагеря, особенно подходов к Балаклаве. Это он знал и из допросов перебежчиков, хотя к тому, что говорили перебежчики, всегда относился без особого доверия. Очень скрытный вообще, — что было свойственно старому дипломату, — во всех вопросах, касавшихся его военных планов, он часто один, с ординарцем-казаком, подымался на лошаке на высокий холм около Чоргуна, в котором жил теперь, и отсюда подолгу всматривался во все окрестности и делал чертежи в записной книжке.
   Лопоухого лошака он теперь решительно предпочел лошади за его способность всходить на какую угодно крутизну и спускаться с нее, не проявляя при этом никакой излишней и вредной прыти и не спотыкаясь.
   Остальные дивизии 4-го корпуса — десятая и одиннадцатая — подходили в эти дни частями и накапливались около Чоргуна. Перебежчики были и из русского лагеря к союзникам (большей частью поляки), и, конечно, они так же, как и шпионы из местных жителей, должны были передавать союзному командованию, что скопляются большие русские силы у Чоргуна. Впрочем, в телескопы это можно было разглядеть без особых затруднений и с Сапун-горы.
   На это и надеялся Меншиков: это входило в его планы; дипломат тут приходил на помощь стратегу. Даже своих адъютантов не посвящал он в то, что обдумывалось им в одиночку, и одному из них, полковнику Панаеву, поручил подыскать для армии проводников из местных татар, хорошо знающих всю местность в направлении к Балаклаве.
   Когда венский гофкригсрат спросил Суворова, каков его план действий против войск французов, тот, как известно, выложил на стол совершенно чистый лист бумаги, сказав при этом: «Вот мой план!.. Того, что задумано в моей голове, не должна знать даже моя шляпа».
   Это правило великого воина — скрытность задуманных операций — было прекрасно усвоено Меншиковым. Но Суворов сам и выполнял свои планы, а не передоверял их другим исполнителям, — об этом Меншиков не то чтобы забывал, но опыт с Липранди в балаклавском деле давал ему основания думать несколько иначе.
   Он был достаточно умен и опытен, чтобы понимать полную невозможность одному человеку управлять ходом большого сражения, в котором так много зависит от случайностей, а этих случайностей все равно ни один стратег не в состоянии взвесить заранее, предусмотреть и предупредить.
   Он считал, что самое важное — скопить необходимые для удара силы, выбрать направление для удара и подходящий момент, а все остальное поневоле придется возложить на командиров и солдат, причем изменить их состав, заменить из них одного другим не было даже в его возможностях, хотя он и был главнокомандующим.
   Когда он прочитал в письме к нему Горчакова, что посылается ему на помощь 4-й корпус с Данненбергом во главе, он сделал гримасу, долго не сходившую с его лица.
   Данненберг — генерал от инфантерии — был известен ему только как начальник отряда, проигравший сражение с турками в эту же войну при Ольтенице, на Дунае. И он тогда же писал Горчакову, нельзя ли заменить Данненберга Лидерсом, но Горчаков ответил, что не имеет права перемещать командиров корпусов одного на место другого.
   "Я не могу, — писал он, — освободить вас от Данненберга. Принимая выгоды от войск, вам посылаемых, примите и сопряженные с этим неудобства.
   К тому же он не сделал ничего предосудительного, за что можно бы было отнять у него корпус, но полезно иметь в виду, что его способности не таковы, чтобы можно было поручить ему отдельное командование".
   Однако письмо это непростительно запоздало: Меншиков получил его как раз тогда, когда бой был уже закончен, — вечером 24-го.
   Данненберг, таким образом, против желания Меншикова, непременно должен был командовать тем большим и решительным сражением, какое обдумывал он уединенно и скрытно.
   Кроме него, еще два новых для Меншикова генерал-лейтенанта — Соймонов и Павлов — приходили вместе со своими дивизиями, десятой и одиннадцатой, а между тем ни о ком из них светлейший почти ничего не знал.
   Однако откладывать сражение было нельзя, по его мнению, ни на один день: ожидался приезд великих князей, и Меншиков во что бы то ни стало стремился дать союзникам генеральный бой до их приезда. Вместе с великими князьями должны были явиться и великие заботы о них, которые неминуемо должны были отнять и все его время и время многих, нужных для дела людей.
   А главное, Меншиков боялся, что по молодости и пылкости своей великие князья будут подвергать себя всем опасностям боя и что удержать их в приличном расстоянии от ядер и пуль будет нельзя.
   Как старый царедворец, он без писем императрицы понимал, что для него будет гораздо лучше потерять сражение и половину армии, но сохранить невредимыми царевичей, чем даже при полной победе потерять хоть одного из них.
   Так как было известно, что они приедут в Севастополь вечером 23 октября, то сражение было назначено им на утро этого дня.
   Полки, подходя к Чоргуну, располагались бивуаками около в походных палатках или совсем под открытым небом.
   Придя, солдаты отдыхали, не тревожимые службой. Кашевары варили борщи и каши, балалаечники тренькали на балалайках, песенники пели, плясуны плясали… А Меншиков, избегая смотров, но желая все-таки видеть своими глазами тех, кто через несколько дней будет, по его приказу, отстаивать штыками и Севастополь и правильность его стратегических замыслов и расчетов, прохаживался иногда в одиночку между этих живописных и шумных групп.
   В лицо не знал его почти никто из новых офицеров, не только солдат, и этим пользовался светлейший.
   Так как ходил он в морской фуражке или в папахе и в накидке серого солдатского сукна, скрывающей его погоны, то его никто и не встречал ретиво раскатистыми криками «смир-но-о!» Это ему нравилось. Так он чувствовал себя гораздо свободнее, а солдаты, казалось, ничуть не утомленные шестисотверстным маршем, внушали ему надежды на успех.
   Иногда он проезжал между солдатами на своем теперь неизменном лошаке и в таком виде казался им очень смешным.
   Работы, которые производились союзными отрядами для укрепления своих позиций, ему хотелось наблюдать с возможно ближайших расстояний, поэтому он часто пробирался к передовым постам около редутов.
   Эти посты были расставлены дальше чем на штуцерный выстрел от подобных же постов противника.
   Однажды он был обеспокоен толпою турок в куртках верблюжьего сукна и в башлыках, которые заняли пост гораздо ближе к русской линии и сидели на земле на корточках без всяких предосторожностей, совершенно открыто.
   Это его обеспокоило чрезвычайно. Он послал адъютанта, с которым выехал, подползти к ним поближе и хорошенько рассмотреть их в трубу.
   Адъютант пополз; «турки», завидя его, распластали огромные крылья и поднялись. Это были грифы, сидевшие на конской падали. В них не стреляли с постов отчасти потому, чтобы не беспокоить зря выстрелами своих, отчасти признавая за грифами очевидное право на их добычу, которая никому не нужна, кроме них, и только отравляет воздух.
   Несколько позже грифов появилось здесь много воронов. Странно было видеть этих обычно одиноких птиц в больших стаях. Наконец, стаями же, больше по ночам, чем днем, начали набегать сюда из окрестностей бездомные собаки…
   Спал главнокомандующий в облюбованном им домике в Чоргуне мало и плохо. Ел тоже мало. Был очень неразговорчив со своими адъютантами.
   Подготовка к новому сражению отнимала у него все время и занимала все его мысли.

Глава третья
КАНУН БИТВЫ

I

   — Совершенно секретно, господа, — говорил Меншиков трем новым для него генералам — Данненбергу, Соймонову и Павлову, понижая при этом голос и оглядываясь на дверь. — Прежде всего — совершенно секретно! Я вам подробно изложу план ваших будущих действий, но, повторяю, он должен быть известен только вам, чтобы, господа, он… не стал известен неприятелю.
   Тут он перевел пытливые, прощупывающие насквозь глаза с сухощавого и более приличного немецкому ученому, чем русскому генералу, лица Данненберга на открытое мясистое добротное лицо тамбовского помещика Соймонова и остановился на лице Павлова, нервном, восточного склада, очень внимательном лице.
   — Значит, ваша светлость, в Севастополе много шпионов неприятельских?
   — спросил Павлов.
   — Есть, — коротко ответил Меншиков. — Поэтому я сделал все, чтобы главнокомандующие союзных армий были… гм, гм… введены в заблуждение насчет пункта нашей атаки, — вот!.. Сейчас им известно что именно? Что мы будем наступать на Балаклаву. Поэтому они должны были собрать и собрали, конечно, у Балаклавы достаточно сил и средств для отражения наших сил и средств… Этим я и хочу воспользоваться, господа, чтобы напасть на них там, где они не ожидают, а именно…
   Он сделал длинную паузу и закончил:
   — Со стороны Инкерманского моста!
   Собраны были Меншиковым генералы 4-го корпуса в домике инженерного ведомства на Северной стороне — маленьком домике в четыре тесных комнатки.
   Сидели они в самой большой из них. Окна домика были закрыты. За окнами, на расстоянии десятка шагов, ходил часовой. Никого из адъютантов князя не было в домике в это время — вечером 22 октября.
   Стол, за которым сидели генералы, был пуст; на нем лежала только свернутая карта — та французская карта Крыма и Севастополя с его окрестностями, которую казаки нашли на убитом французском офицере или капрале.
   В этот домик Меншиков перебрался из Чоргуна всего лишь накануне в ночь.
   — Со стороны Инкерманского моста? — повторил Данненберг.
   — Да! Только такой план я считаю возможным, — вытянул в его сторону сухую шею Меншиков. — Вам, как служившему раньше в севастопольском гарнизоне, местность должна быть знакома, не так ли?
   — Инкерманский мост?.. Я припоминаю, где этот самый Инкерманский мост, — раздельно и кивая при этом головою, проговорил Данненберг.
   — Зато я, ваша светлость, совершенно не имею понятия, где этот мост!
   — сказал Соймонов и поглядел вопросительно на Павлова.
   — Я тоже совсем незнаком с местностью, — пожал плечами Павлов.
   — Имею честь доложить, ваша светлость, что при проезде через Симферополь я сделал все, что мог, чтобы найти карту Крыма, приложенную к сочинению Коппена о Крыме, — с возмущением в голосе продолжал Соймонов. — Мой адъютант целый день ездил по этому делу, но карты этой так и не нашел.
   Нашел только книгу Коппена, но без карты! А карта попала к кому-то другому.
   — Я тоже искал карту Крыма, — оживленно поддержал Соймонова Павлов. — Мне говорили, что есть подробная карта лесного ведомства. Однако я ее так и не получил!
   — Да, карты, конечно, нужны нам… И я обращался в главный штаб…
   Думаю, что со временем мы их все-таки получим. А пока будем пользоваться вот этой, — осторожно развернул и разложил на столе французскую карту Меншиков. — Наконец, при каждом отряде будет проводник, колонновожатый из местных жителей: об этом я позаботился заранее. Вы со своей стороны только скажете проводнику, какой именно дорогой вас вести, и он поведет. Так вот, господа, здесь — Инкерманский мост, — постучал он по карте длинным ногтем указательного пальца, и все три генерала, поднявшись с мест, наклонились над картой, ища глазами ту точку, которая с этой минуты приобретала огромнейшее значение в их жизни.
   — Изволите видеть, — продолжал между тем Меншиков, — от Инкерманского моста идет в гору дорога по узкому дефиле: это — старая почтовая дорога.
   Здесь англичане имеют редуты, но, по моим сведениям, очень слабые… По сравнению с ними тот редут на холме Канробера, который Азовским полком был взят, — целая крепость!.. Очень слабые, да — три, кажется, редута. Их должна будет взять наша левая колонна… под вашим командованием! — посмотрел он начальственно на генерала Павлова.