Страница:
— Может быть, не против убеждений ваших будет приложиться ко кресту?
И к нему продвинулся очень набожный, несмотря на свой фурьеризм, литератор Дуров, чтобы спросить его, почему не приобщает он того осужденного, которого только что отысповедовал, но поп, не отвечая на этот вопрос, сунул к его губам крест.
Когда, надев шапку и спрятав крест, спустился вниз поп, на помост взбежали с той и другой стороны солдаты, несколько человек, — с веревками, мешками, шпагами… Ротный командир, торжественно произнося: «Лишаетесь военного звания!» — переломил над головою каждого из офицеров заранее надпиленные шпаги, солдаты быстро прикрутили Петрашевского, Григорьева, Момбелли к столбам, на головы всех накинули плотные мешки… Потом раздалась эта подлая, звонкая в морозном воздухе команда ротного:
— По государственным преступникам паль-ба… взводом!
Но после этой команды настала вдруг длительная тишина. И Дебу помнил, что он занят был тем, что про себя считал мгновения: раз… два… три… четыре…
Не представлялось никаких лиц, с которыми хотелось бы хоть мысленно проститься перед смертью, ничего не оставалось как будто в памяти — пустота, и в этой черной пустоте сверкали, падая вниз, мгновенья.
Он насчитал так десять, двадцать, тридцать наконец, все ожидая последнего человеческого слова в его жизни — коротенького, но такого огромного по смыслу слова «пли!», после которого раздастся гром залпа и тело в нескольких местах жгуче будет пронизано пулями…
И вдруг вместо этой ужасной команды барабанщик ротный ударил «отбой» и раздалась команда другая, мирная:
— К но-ге-е!
Ружья, взятые сложным приемом с прицела «к ноге», однообразно звякнули, и те же конвойные солдаты, которые натягивали на головы им мешки, кинулись их снимать и развязывать тех, кто был прикручен к столбам.
Дебу помнил, с какой ненавистью поглядел он тогда на этого осанистого генерала, обер-полицеймейстера, распоряжавшегося всей этой гнусной церемонией, когда он объявлял, что государь «всемилостивейше помиловал» их и «даровал им жизнь»… для того, чтобы разогнать их, кого, как Петрашевского, на каторгу без срока, кого, как Достоевского, на каторгу на четыре года, кого, как самого Дебу, в арестантские роты… в Килию, на Дунае, а потом в Севастополь, в военно-рабочий батальон…
Но этот ненавидящий взгляд был обращен не столько к генералу Галахову, который проделал, как умел, что ему было приказано, сколько к тому, кто приказал это проделать.
Переживший предсмертный ужас Григорьев был бледен, весь дрожал и стучал зубами, бормоча что-то бессвязное: он совершенно сошел с ума.
Позже узнал Дебу, что царю было известно о «пятницах» Петрашевского еще в начале 1848 года, но он только посылал к ним шпионов и выжидал, когда они, как новые декабристы, выйдут на улицу. Петрашевцы на улицу не вышли, время же было тревожное, и царь отдал приказ об их аресте. Он сам следил за процессом, сам читал все их показания, сам же лично пересматривал приговор суда генералов, кому уменьшая, кому увеличивая сроки наказания.
Дебу передернул плечами от этих воспоминаний и обошел роту матросов стороною. Когда же, чтобы взять прямое направление на казармы своего батальона, куда он шел, он поровнялся с кучею баб, работающих так ухарски весело, то услышал громкий, несколько хрипловатый окрик:
— Эй, барин! Чего зря бродишь, слоны слоняешь? Иди к нам, девкам, землю под пушки копать!
На задорный окрик другие ответили дружным хохотом, и он догадался, что это — те самые веселые девки, которые во множестве жили именно здесь, около Театральной площади, на выезде из города.
Приглядевшись, он заметил, что порядком здесь ведал квартальный надзиратель, так как всеми подобными девками тогда бесконтрольно ведала полиция.
Только через несколько дней он узнал, что здесь, за насыпанным девками валом, установили батарею мощных орудий и батарею эту нежно назвали «Девичьей».
Тут же за Театральною площадью, по берегу Южной бухты, был разбит бульвар, открытый для гулянья даже солдат и матросов, — в то время как вход на Приморский бульвар строго им воспрещался. Проходя по этому пока еще чахлому бульвару, где дорожки подметались только перед большими праздниками, Дебу увидел направо от себя новую толпу рабочих, только уже не девок. Это были из так называемых рабочих батальонов порта, но оттуда, из порта, где они работали постоянно, их перебросили сюда по чьему-то властному приказу.
Дебу помнил, что еще в апреле этого года на месте теперешних работ был чей-то виноградник, обнесенный невысокой каменной стенкой, и на винограднике торчала небольшая сторожка. Потом солдаты копали здесь траншеи и блиндажи, которые накрывали бревнами в накат и присыпали землей и песком; это место стало называться четвертым бастионом.
Но теперь он видел, что и бульвар уже был размечен кольями и шестами и кое-где валялись только что срубленные молодые деревья, а к их пенькам бороздою проведена была изломанная линия будущих редутов.
В бухте, где за последнее время привычно неподвижно стояли суда: бриг «Тезей», бриг «Аргонавт», корвет «Андромаха» и прочие, теперь кипела работа; на них, как муравьи, кишели матросы, артельно крича: «А ну, ра-аз!.. А ну, два!.. Принима-ай, ра-аз!» Это по сходням из бревен и толстых досок выгружали на берег с мелких, не имевших боевого значения судов орудия, а на берегу уже ожидала их артиллерийская запряжка, чтобы отвезти на позиции.
Но что особенно поразило Дебу дальше, когда он подошел к концу бухты, это кипучая деятельность арестантов морского ведомства, плавучая тюрьма которых, блокшиф «Ифигения», торчала тут же, в бухте.
Засидевшиеся арестанты работали ретиво, с прибаутками и смешками, вроде тех девок на площади, но они разбирали каменную ограду чьей-то земли в стороне и перетаскивали на носилках камень к дороге из Севастополя на Симферополь. Часть их рыла также и землю, но вырытую землю свозили на тачках туда же, где укладывали длинным рядом камень, оставляя на широкой гуртовой дороге в середине только узкий проезд для двух подвод.
Отыскав глазами тюремного надзирателя, Дебу подошел к нему и спросил недоуменно:
— Что такое тут делают, а?
Усатый сумрачный надзиратель оглядел его от шляпы до башмаков весьма недовольно и ответил без малейшей тени уважения:
— Сами видите, что… баррикады.
— Хотя и вижу, любезнейший, но трудно было догадаться, чтобы арестанты вдруг начали строить баррикады! — улыбнулся Дебу.
И он остановился здесь, чтобы уяснить самому себе, какой смысл имели эти баррикады, — могли ли они надолго задержать войска, обильно снабженные артиллерией, но надзиратель, оглянувшись, сказал вдруг ему торопливо:
— Проходите, господин, тут вольным стоять не полагается!.. Адмирал едут, проходите!
Отходя от строящихся баррикад и оглянувшись, Дебу увидел большую группу всадников — не менее как человек пятнадцать — и узнал среди них адмирала Корнилова. Корнилов ехал со стороны Корабельной слободки и Малахова кургана со всеми чинами своего штаба и что-то энергично чертил в воздухе рукою — должно быть, линию новых траншей, которые должны быть устроены безотложно.
И Дебу понял, от кого исходят все приказания по обороне города теперь, когда Меншиков терпеливо поджидает на Алме подхода неприятельских полчищ, кто распорядился в спешном порядке снимать орудия с бездеятельных бригов и корветов и даже проституток выгнал на рытье траншей.
И в первый раз именно теперь ему стало неловко как-то за свое «вольное» пальто и шляпу и захотелось поскорее стать по виду солдатом, — пусть даже и не пустят тогда его будочники на аристократический Приморский бульвар.
В канцелярии рабочего батальона, куда, наконец, добрался Дебу, он нашел только хорошо ему знакомого батальонного адъютанта, поручика Смирницкого.
— Ну, вот и кончились счастливые дни Аранжуэца![10] — весело сказал ему поручик, счастливый обладатель внешности, способной быть очень подобострастной и почтительной в отношении к начальству. очень внушительной в отношении подчиненных ему писарской и музыкантской команд, восторженно-мечтательной в отношении женщин и добродушнейше-небрежной в отношении товарищей по полку.
— Да, надо приниматься всерьез за службу, — отозвался ему Дебу, присаживаясь к адъютантскому столу.
— Извольте-с добавлять теперь: «ваше благородие», — неуловимо иронически заметил поручик. — И вообще подрепертите «Памятку рекрута», а то вы нам голову снимете!
— Ну, так уж и сниму! Унтер-цер ведь я все-таки.
— Как же не снимете? Ведь вот же «ваше благородие» опять не добавили!
А за сколько шагов снимать будете головной убор при встрече на улице с генералом или адмиралом?
— За шестнадцать, ваше благородие, — улыбнулся Дебу.
— Ничего нет смешного! А во фронт будете становиться за сколько шагов?
— За восемь шагов.
— А своим штаб-офицерам?
— Э-э, знаю, знаю все это отлично! Своего полка штаб-офицерам головной убор снимать за восемь шагов, а во фронт становиться за четыре…
Так же и своему ротному командиру.
— А «ваше благородие» где? Нет, вы неисправимый рябчик. Впрочем, будем надеяться скоро увидеть вас офицером: Ганнибал[11] у ворот!
— Вы думаете, у союзников имеется все-таки свой Ганнибал?
— А Сент-Арно на что?
— Посмотрим… А как думают в высших сферах, удержится князь на Алме или…
— Это уж вам лучше знать, чем нам, грешным. Вы ведь вращаетесь в высших сферах, а не мы.
Так несколько минут поговорив шутливо об очень серьезном, поручик Смирницкий весьма откровенно зевнул во весь рот, сильно потер себе уши, так что они зарделись, как пионы, буркнул:
— Спать хочется, как коту! Сегодня ночью и трех часов не спал… — и поднялся, давая этим понять Дебу, что разговор надо уже кончать.
— На так называемое довольствие я где-нибудь буду зачислен? — спросил, подымаясь, Дебу.
— А как же! На довольствие пока зачислю вас в писарскую команду… Но при штабе батальона вы, конечно, можете проболтаться недолго. В строю, под пулями, голубчик, наживаются эполеты, а не перышком скрипя. Потом решите сами, к какому вас ротному командиру для военных подвигов откомандировать, — к тому и командируем. А завтра с утра непременно уж приходите форменным нижним чином, а то я за вас отвечать буду… Обмундировку не пропили?
— Никак нет, ваше благородие, — хмуро улыбнулся Дебу, искоса глядя на адъютанта.
— А кто же вам разрешил косвенные взгляды эти и разные там улыбки, раз вы говорите с начальством? — играя уголками губ, нахмурил притворно свои пухлые брови Смирницкий и дружелюбно подал ему на прощанье тугую широкую лапу.
Когда Дебу возвращался на Малую Офицерскую, он уже вполне чувствовал себя нижним чином, хотя и был еще в шляпе.
И даже Варя Зарубина, которая часто дарила его внимательным, но как бы нечаянным взглядом из-под полуопущенных век и делалась такою благодарно-краснеющей, искренне-радостной, когда он заговаривал с нею наедине, не при родителях, даже она, о которой привык он думать часто и нежно, вдруг почему-то сразу отодвинулась в его мыслях далеко в сторону: все-таки штаб-офицерская дочь!
Арестанты по-прежнему ретиво воздвигали баррикады на Симферопольской дороге, а на четвертом бастионе, остановившись там со всею овитою, что-то начальственно кричал Корнилов.
Нижним чинам того времени свойственно было стремиться по возможности не попадаться на глаза высокому начальству, и Дебу, не вслушиваясь в слова Корнилова, постарался скрыться за кустами бульвара.
III
И к нему продвинулся очень набожный, несмотря на свой фурьеризм, литератор Дуров, чтобы спросить его, почему не приобщает он того осужденного, которого только что отысповедовал, но поп, не отвечая на этот вопрос, сунул к его губам крест.
Когда, надев шапку и спрятав крест, спустился вниз поп, на помост взбежали с той и другой стороны солдаты, несколько человек, — с веревками, мешками, шпагами… Ротный командир, торжественно произнося: «Лишаетесь военного звания!» — переломил над головою каждого из офицеров заранее надпиленные шпаги, солдаты быстро прикрутили Петрашевского, Григорьева, Момбелли к столбам, на головы всех накинули плотные мешки… Потом раздалась эта подлая, звонкая в морозном воздухе команда ротного:
— По государственным преступникам паль-ба… взводом!
Но после этой команды настала вдруг длительная тишина. И Дебу помнил, что он занят был тем, что про себя считал мгновения: раз… два… три… четыре…
Не представлялось никаких лиц, с которыми хотелось бы хоть мысленно проститься перед смертью, ничего не оставалось как будто в памяти — пустота, и в этой черной пустоте сверкали, падая вниз, мгновенья.
Он насчитал так десять, двадцать, тридцать наконец, все ожидая последнего человеческого слова в его жизни — коротенького, но такого огромного по смыслу слова «пли!», после которого раздастся гром залпа и тело в нескольких местах жгуче будет пронизано пулями…
И вдруг вместо этой ужасной команды барабанщик ротный ударил «отбой» и раздалась команда другая, мирная:
— К но-ге-е!
Ружья, взятые сложным приемом с прицела «к ноге», однообразно звякнули, и те же конвойные солдаты, которые натягивали на головы им мешки, кинулись их снимать и развязывать тех, кто был прикручен к столбам.
Дебу помнил, с какой ненавистью поглядел он тогда на этого осанистого генерала, обер-полицеймейстера, распоряжавшегося всей этой гнусной церемонией, когда он объявлял, что государь «всемилостивейше помиловал» их и «даровал им жизнь»… для того, чтобы разогнать их, кого, как Петрашевского, на каторгу без срока, кого, как Достоевского, на каторгу на четыре года, кого, как самого Дебу, в арестантские роты… в Килию, на Дунае, а потом в Севастополь, в военно-рабочий батальон…
Но этот ненавидящий взгляд был обращен не столько к генералу Галахову, который проделал, как умел, что ему было приказано, сколько к тому, кто приказал это проделать.
Переживший предсмертный ужас Григорьев был бледен, весь дрожал и стучал зубами, бормоча что-то бессвязное: он совершенно сошел с ума.
Позже узнал Дебу, что царю было известно о «пятницах» Петрашевского еще в начале 1848 года, но он только посылал к ним шпионов и выжидал, когда они, как новые декабристы, выйдут на улицу. Петрашевцы на улицу не вышли, время же было тревожное, и царь отдал приказ об их аресте. Он сам следил за процессом, сам читал все их показания, сам же лично пересматривал приговор суда генералов, кому уменьшая, кому увеличивая сроки наказания.
Дебу передернул плечами от этих воспоминаний и обошел роту матросов стороною. Когда же, чтобы взять прямое направление на казармы своего батальона, куда он шел, он поровнялся с кучею баб, работающих так ухарски весело, то услышал громкий, несколько хрипловатый окрик:
— Эй, барин! Чего зря бродишь, слоны слоняешь? Иди к нам, девкам, землю под пушки копать!
На задорный окрик другие ответили дружным хохотом, и он догадался, что это — те самые веселые девки, которые во множестве жили именно здесь, около Театральной площади, на выезде из города.
Приглядевшись, он заметил, что порядком здесь ведал квартальный надзиратель, так как всеми подобными девками тогда бесконтрольно ведала полиция.
Только через несколько дней он узнал, что здесь, за насыпанным девками валом, установили батарею мощных орудий и батарею эту нежно назвали «Девичьей».
Тут же за Театральною площадью, по берегу Южной бухты, был разбит бульвар, открытый для гулянья даже солдат и матросов, — в то время как вход на Приморский бульвар строго им воспрещался. Проходя по этому пока еще чахлому бульвару, где дорожки подметались только перед большими праздниками, Дебу увидел направо от себя новую толпу рабочих, только уже не девок. Это были из так называемых рабочих батальонов порта, но оттуда, из порта, где они работали постоянно, их перебросили сюда по чьему-то властному приказу.
Дебу помнил, что еще в апреле этого года на месте теперешних работ был чей-то виноградник, обнесенный невысокой каменной стенкой, и на винограднике торчала небольшая сторожка. Потом солдаты копали здесь траншеи и блиндажи, которые накрывали бревнами в накат и присыпали землей и песком; это место стало называться четвертым бастионом.
Но теперь он видел, что и бульвар уже был размечен кольями и шестами и кое-где валялись только что срубленные молодые деревья, а к их пенькам бороздою проведена была изломанная линия будущих редутов.
В бухте, где за последнее время привычно неподвижно стояли суда: бриг «Тезей», бриг «Аргонавт», корвет «Андромаха» и прочие, теперь кипела работа; на них, как муравьи, кишели матросы, артельно крича: «А ну, ра-аз!.. А ну, два!.. Принима-ай, ра-аз!» Это по сходням из бревен и толстых досок выгружали на берег с мелких, не имевших боевого значения судов орудия, а на берегу уже ожидала их артиллерийская запряжка, чтобы отвезти на позиции.
Но что особенно поразило Дебу дальше, когда он подошел к концу бухты, это кипучая деятельность арестантов морского ведомства, плавучая тюрьма которых, блокшиф «Ифигения», торчала тут же, в бухте.
Засидевшиеся арестанты работали ретиво, с прибаутками и смешками, вроде тех девок на площади, но они разбирали каменную ограду чьей-то земли в стороне и перетаскивали на носилках камень к дороге из Севастополя на Симферополь. Часть их рыла также и землю, но вырытую землю свозили на тачках туда же, где укладывали длинным рядом камень, оставляя на широкой гуртовой дороге в середине только узкий проезд для двух подвод.
Отыскав глазами тюремного надзирателя, Дебу подошел к нему и спросил недоуменно:
— Что такое тут делают, а?
Усатый сумрачный надзиратель оглядел его от шляпы до башмаков весьма недовольно и ответил без малейшей тени уважения:
— Сами видите, что… баррикады.
— Хотя и вижу, любезнейший, но трудно было догадаться, чтобы арестанты вдруг начали строить баррикады! — улыбнулся Дебу.
И он остановился здесь, чтобы уяснить самому себе, какой смысл имели эти баррикады, — могли ли они надолго задержать войска, обильно снабженные артиллерией, но надзиратель, оглянувшись, сказал вдруг ему торопливо:
— Проходите, господин, тут вольным стоять не полагается!.. Адмирал едут, проходите!
Отходя от строящихся баррикад и оглянувшись, Дебу увидел большую группу всадников — не менее как человек пятнадцать — и узнал среди них адмирала Корнилова. Корнилов ехал со стороны Корабельной слободки и Малахова кургана со всеми чинами своего штаба и что-то энергично чертил в воздухе рукою — должно быть, линию новых траншей, которые должны быть устроены безотложно.
И Дебу понял, от кого исходят все приказания по обороне города теперь, когда Меншиков терпеливо поджидает на Алме подхода неприятельских полчищ, кто распорядился в спешном порядке снимать орудия с бездеятельных бригов и корветов и даже проституток выгнал на рытье траншей.
И в первый раз именно теперь ему стало неловко как-то за свое «вольное» пальто и шляпу и захотелось поскорее стать по виду солдатом, — пусть даже и не пустят тогда его будочники на аристократический Приморский бульвар.
В канцелярии рабочего батальона, куда, наконец, добрался Дебу, он нашел только хорошо ему знакомого батальонного адъютанта, поручика Смирницкого.
— Ну, вот и кончились счастливые дни Аранжуэца![10] — весело сказал ему поручик, счастливый обладатель внешности, способной быть очень подобострастной и почтительной в отношении к начальству. очень внушительной в отношении подчиненных ему писарской и музыкантской команд, восторженно-мечтательной в отношении женщин и добродушнейше-небрежной в отношении товарищей по полку.
— Да, надо приниматься всерьез за службу, — отозвался ему Дебу, присаживаясь к адъютантскому столу.
— Извольте-с добавлять теперь: «ваше благородие», — неуловимо иронически заметил поручик. — И вообще подрепертите «Памятку рекрута», а то вы нам голову снимете!
— Ну, так уж и сниму! Унтер-цер ведь я все-таки.
— Как же не снимете? Ведь вот же «ваше благородие» опять не добавили!
А за сколько шагов снимать будете головной убор при встрече на улице с генералом или адмиралом?
— За шестнадцать, ваше благородие, — улыбнулся Дебу.
— Ничего нет смешного! А во фронт будете становиться за сколько шагов?
— За восемь шагов.
— А своим штаб-офицерам?
— Э-э, знаю, знаю все это отлично! Своего полка штаб-офицерам головной убор снимать за восемь шагов, а во фронт становиться за четыре…
Так же и своему ротному командиру.
— А «ваше благородие» где? Нет, вы неисправимый рябчик. Впрочем, будем надеяться скоро увидеть вас офицером: Ганнибал[11] у ворот!
— Вы думаете, у союзников имеется все-таки свой Ганнибал?
— А Сент-Арно на что?
— Посмотрим… А как думают в высших сферах, удержится князь на Алме или…
— Это уж вам лучше знать, чем нам, грешным. Вы ведь вращаетесь в высших сферах, а не мы.
Так несколько минут поговорив шутливо об очень серьезном, поручик Смирницкий весьма откровенно зевнул во весь рот, сильно потер себе уши, так что они зарделись, как пионы, буркнул:
— Спать хочется, как коту! Сегодня ночью и трех часов не спал… — и поднялся, давая этим понять Дебу, что разговор надо уже кончать.
— На так называемое довольствие я где-нибудь буду зачислен? — спросил, подымаясь, Дебу.
— А как же! На довольствие пока зачислю вас в писарскую команду… Но при штабе батальона вы, конечно, можете проболтаться недолго. В строю, под пулями, голубчик, наживаются эполеты, а не перышком скрипя. Потом решите сами, к какому вас ротному командиру для военных подвигов откомандировать, — к тому и командируем. А завтра с утра непременно уж приходите форменным нижним чином, а то я за вас отвечать буду… Обмундировку не пропили?
— Никак нет, ваше благородие, — хмуро улыбнулся Дебу, искоса глядя на адъютанта.
— А кто же вам разрешил косвенные взгляды эти и разные там улыбки, раз вы говорите с начальством? — играя уголками губ, нахмурил притворно свои пухлые брови Смирницкий и дружелюбно подал ему на прощанье тугую широкую лапу.
Когда Дебу возвращался на Малую Офицерскую, он уже вполне чувствовал себя нижним чином, хотя и был еще в шляпе.
И даже Варя Зарубина, которая часто дарила его внимательным, но как бы нечаянным взглядом из-под полуопущенных век и делалась такою благодарно-краснеющей, искренне-радостной, когда он заговаривал с нею наедине, не при родителях, даже она, о которой привык он думать часто и нежно, вдруг почему-то сразу отодвинулась в его мыслях далеко в сторону: все-таки штаб-офицерская дочь!
Арестанты по-прежнему ретиво воздвигали баррикады на Симферопольской дороге, а на четвертом бастионе, остановившись там со всею овитою, что-то начальственно кричал Корнилов.
Нижним чинам того времени свойственно было стремиться по возможности не попадаться на глаза высокому начальству, и Дебу, не вслушиваясь в слова Корнилова, постарался скрыться за кустами бульвара.
III
Весь этот день 5/17 сентября, встав рано утром, Корнилов провел не в штабе флота, а на коне, объезжая ближайшие подступы к Севастополю, с каждым часом все ясней и ясней убеждаясь в том, что город этот, оплот всего юга России, почти совершенно не защищен с суши — раздет.
Фортификация — наука не моряков. Но блокада, как буря, выбросила на берег весь Черноморский флот со всем его экипажем, считая и адмиралов; и когда все сухопутные силы ушли на реку Алму, их место на фортах крепости, естественно, должны были заступить моряки, которых насчитывалось до одиннадцати тысяч, и контр-адмирал Истомин руководил работами по укреплению Малахова кургана, другой контр-адмирал, Панфилов, укреплял форты Южной стороны.
В то же время деятельно готовился к выходу в море и к решительному бою весь флот, за исключением совсем устаревших и мелких судов, с которых свозились орудия на берег.
Как свернувшийся еж, Севастополь расправлял и выставлял во все стороны свою щетину.
Телеграфная станция морского собрания была устроена на площадке над библиотекой, между прочим очень богатой книгами, там же установлен был и довольно сильный телескоп, в который видно было вполне отчетливо, какой силы неприятельская армада стала на якорь между Евпаторией и деревней Контуган и в каком порядке происходила высадка десанта, так что лейтенант Стеценко, явившись с докладом к Корнилову, немного мог сказать ему нового, но доклад его понравился Корнилову тем, что был обстоятелен и спокоен так же, как и сам докладчик.
— Вот что мы сделаем, — оценивающе глядя на лейтенанта, сказал Корнилов. — Я вас зачислю в свой штаб адъютантом. Приходите ко мне сегодня обедать, — познакомимся покороче.
И в свите адмирала, которую увидел Дебу, как новичок в штабе, был и лейтенант Стеценко. Дебу просто не разглядел его в толпе всадников, а между тем они часто виделись, и подолгу говорили друг с другом, и могли бы считаться друзьями, если бы были более сентиментальны оба.
«Ветреная блондинка», генерал Моллер, старший по чинопроизводству, но в то же время непригодный для полевых действий по старости, был оставлен в Севастополе Меншиковым как начальник гарнизона. Но гарнизона этого было всего только четыре резервных батальона, стоявших, как стояли и раньше, на крупных фортах. Кроме того, у Моллера в эти тревожные дни расшалилась поясница, и он ее усиленно парил, сидя дома, и хотя разные важные бумаги по правилам субординации шли на решение к нему, он тут же направлял их к Корнилову.
Корнилов был человек увлекающийся, испытанной личной храбрости в морских боях, очень хорошо знавший морское дело, но в эти дни на него свалилась тысяча мелких забот, с которыми к нему обращались отовсюду, включая сюда и жалобу саперных частей на выданные им из складов адмиралтейства очень мягкие лопаты, которые гнулись, как картонные, при работе на каменистой земле, и слишком перекаленные кирки и мотыги, которые ломались с двух-трех ударов.
В этот день, 5/17 сентября, с библиотеки было видно, как купеческие суда начали отходить от флота союзников, и можно было насчитать свыше семидесяти судов, которые пошли на юго-запад, освободившись от десанта.
Затем замечен был французский винтовой корвет, на котором разглядели генерала со свитой. Корвет этот подходил очень близко к устьям Алмы, Качи, Бельбека и к мысу Лукулл, очевидно разглядывая позиции русских войск.
Обеспокоенный Корнилов очень ярко представил, как неприятельский военный флот этой же ночью может атаковать Севастополь, может быть даже подвезет и часть сухопутных войск, чтобы внезапным нападением занять несколько фортов. Корнилов после объезда работ собрал всех младших адмиралов и командиров судов, чтобы назначили команды матросов на помощь резервным батальонам, если услышат сигналы с флагманского корабля.
Но среди всех этих беспокойств о городе, о флоте, о чести России он (очень хороший семьянин) помнил, что этот день — годовщина его свадьбы с Елизаветой Васильевной, с которой он прожил в согласии семнадцать лет, прижил четверых детей, из которых старший сын, Алексей, уже гардемарин и совершает первое свое кругосветное плаванье.
В обед он пил шампанское за здоровье своей жены, тревожно думая о том, как-то пройдут пятые ее роды, а вечером с особым курьером из Николаева получил от нее письмо, что роды прошли благополучно, что родилась дочь и в честь роженицы названа Лизой.
В этот вечер, проведенный им вместе со всем своим большим штабом и адмиралами Нахимовым, Истоминым, он был очень оживлен и даже весел.
Уединившись в своем кабинете, он написал жене: «С утра взгрустнулось, когда вспомнил, что 5 сентября провожу один. Поздравляю тебя, добрый друг мой, поздравляю и дочку Лизу. Когда-то мне удастся вас всех увидеть! Из лагеря известия были и утром и вечером: неприятель по-прежнему продолжает окапываться, а мы стоим на прежней отличной позиции. У нас в Севастополе все спокойно и даже одушевленно. На укреплениях работают без устали, они идут с большим успехом. Надеемся все-таки, что князь Меншиков обойдется и без них. С каким восторгом увидел я твои строки, написанные довольно твердою рукою!»
Он мог бы в другое время написать жене много о том, что было понятно и дорого только им двоим, но теперь за дверью сидело шумное общество, а за другою дверью ждал курьер, который отправлялся обратно в Николаев.
И хотя вот теперь, в ночной уже час, три парохода: «Херсонес», «Бессарабия» и «Владимир», по его же приказу, дежурили за бонами на внешнем рейде в ожидании нападения союзного флота и на всех судах и бастионах ждали тревожных сигналов с его флагманского судна «Великий князь Константин», сам он был далек уже от мысли о возможной опасности, и когда кое-кто за столом сомневался в военных талантах князя Меншикова и не ждал ничего хорошего от его затеи встречать в открытом поле противника, который вдвое его сильнее числом, Корнилов горячо защищал князя и доказывал, что план его превосходен.
На другой день утром, обрадованный тем, что ночного нападения не было, что для укрепления Севастополя дается врагом еще целый день, а это большая удача, Корнилов, взяв с собою только одного нового адъютанта Стеценко, верхом поехал в лагерь на Алме.
Поехал он не за тем, чтобы получить какие-либо распоряжения князя, — лагерь уже был связан телеграфом с библиотекой морского собрания, и с князем можно было переговариваться из Севастополя, — нет, хотелось посмотреть лагерь своими глазами и убедиться в том, что действительно он крепок.
Утро было чудесное, бодрое, воздух свежий и ясный, очень четко рисовалась даль.
После ливня, бывшего три дня назад, вновь, хотя и робко еще, зазеленели сожженные летним солнцем неглубокие балки и взлобья холмов.
Перепела выпархивали из-под копыт лошадей, когда, желая сократить время, Корнилов и Стеценко сворачивали с извилистой дороги и ехали прямиком.
Перепелов в это время года множество собиралось со всей хлебородной России. Отсюда они передвигались дальше на юг.
От укреплений Северной стороны до лагеря на Алме считалось верст двадцать пять, но жилые места — хутора и деревни — были здесь только по долинам речек Бельбека и Качи, а между этими долинами — унылое безлюдье.
Раньше, месяц назад, здесь можно было встретить только чабанов с отарами овец крупных здешних помещиков, но теперь и отары держались как можно дальше от моря, вдоль берегов которого от Евпатории и от Севастополя двигались войска.
Только никому не нужные суслики то здесь, то там торчали на кочках, свистели презрительно.
Оценка человека человеком — весьма капризная вещь: очень часто меняется она под влиянием иногда совершенно ничтожных причин. Но Стеценко привык с юных лет высоко ценить Корнилова как большого знатока морского дела, теперь же, когда Корнилов взял его к себе адъютантом, он стал ближе к нему и как человек.
То бесстрашие, какое проявил Стеценко при высадке союзников, конечно было ему присуще, но он и самому себе, пожалуй, не признался бы в том, что тогда, как и на рейде, чувствовал где-то сзади себя подзорную трубу не Меншикова, которым был послан, а Корнилова, который предложил Меншикову послать не кого-нибудь другого, а именно его.
Ему, плотному и уверенному в прочности своего ширококостного тела, как-то даже чисто физически приятно было чувствовать рядом, конь о конь, гибкое и стройное тело адмирала. Он даже не только прощал ему несколько нефронтовую посадку, напротив, она казалась ему такою, как надо: корниловской. И рука адмирала, которой он держал поводья, рука без перчатки, энергичная, нервная рука, казалась ему еще молодою, — гораздо моложе сорока восьми лет.
Адмирал спросил его о родных (они жили в Киеве), о невесте (у него пока не было невесты), пошутил насчет Нахимова, который каменно-тверд в своих холостых привычках, наконец заговорил о главнокомандующем (голос его, тенорового тембра, тоже очень нравился Стеценко):
— В такие дни испытаний, как теперь, главнокомандующий — это все! Все военные чудеса только от него зависят. И прежде всего, по-моему, он должен уметь выбрать место для боя… Все, что мы сейчас с таким трудом создали под Севастополем, он должен суметь найти на местности… Князь именно такую позицию и нашел, а это половина успеха, не правда ли?
Стеценко слишком высоко ставил своего начальника, чтобы ответить ему, как подобало испытанному адъютанту: «Это — безусловная истина, ваше превосходительство!..» Он принял это за едва прикрытую иронию, почему и сказал, слегка улыбнувшись:
— Это, конечно, не относится к главнокомандующему противной стороны, который наступает на самые лучшие позиции и берет их, ваше превосходительство?
— Ну да, ну да, это, конечно, относится только к главнокомандующим тех армий, которые защищаются, как мы теперь, — живо поправился Корнилов.
— Но, однако, давно ведь известно, что самое лучшее средство защиты…
— Самому напасть! Конечно! Кто же не будет с этим согласен? Но ведь очень большое неравенство сил не обещает успеха при нападении, нет! У князя едва ли наберется и тридцать тысяч против шестидесяти… а может быть, и семидесяти.
— В истории, однако, бывали примеры, когда…
— Еще бы в истории! Но аббат Сийес[12] очень хорошо сказал насчет этого:
«Ссылаться на историю для объяснения настоящих событий, это все равно, что отыскивать известное при помощи неизвестного». История — это часто просто слухи, а ведь говорится же: не всякому слуху верь. Наконец, кого бы вы там ни называли: Фемистокла[13] ли, напавшего на флот Ксеркса, Александра ли, напавшего на войска Дария, — все равно закон один для всех: войска нападавших были лучше вооружены, — вот почему им и разрешалось историей быть в меньшем числе. У нас же, конечно, наоборот, не будем высокомерны…
Но князь в данной обстановке положительно незаменим. Во-первых, он умен и потому не сделает какой-нибудь вопиющей глупости, а это очень важно: один опрометчивый ход может погубить все дело… Ум — это способность предвидеть, как разовьется событие…
— Что князь умен, этого никто не отрицает, — поспешил согласиться Стеценко.
Он чувствовал, что этот вопрос о главнокомандующем очень волнует адмирала, на которого именно за последние три дня свалилось множество забот князя, множество недоделанных Меншиковым дел. Однако, если он, князь, не успел доделать их здесь, в крепости, когда давалось ему для этого много времени, то каким же образом он справится с ними там, в открытом поле, всего за несколько дней на виду у недремлющего, конечно, и все примечающего врага?
Поняв именно так тревогу своего адмирала, Стеценко поглядел на него вполне сочувствующими глазами.
Над долиной реки Качи стояла старая и густая дубовая роща. Кто-то издревле, века за два, за три, начал заботиться о том, чтобы не вырубались деревья, и в благодарность за это какие они стали мощные, в два охвата, с широкими кронами, с прохладной тенью.
— Вот где можно было бы устроить союзникам второй Тевтобургский лес![14] — сказал Стеценко, а Корнилов подхватил оживленно:
— Украли мою мысль, лейтенант! Я только что это же самое подумал!.. А на Алме — там ведь нет такого леса, там ведь голое плато? В конце концов не так-то легко будет держаться там нашим войскам, если у противника большой перевес в артиллерии!.. Вы хорошо знаете это место?
— Я там был дней пять назад, когда ехал встречать десант, ваше превосходительство. Откровенно говоря, хотя я и не пехотинец, мне она (эта позиция) не показалась удачной.
— Вот как! — внимательно и серьезно глянул на него Корнилов. — Не показалась удачной? Почему именно?
— Она совершенно открыта для противника, мне так кажется. А у противника при наступлении будет огромное преимущество: сады и виноградники вдоль речки… и даже целые деревни… Не знаю, впрочем, как теперь: это я видел пять дней назад, а за пять дней можно, конечно, вырубить сады и виноградники и сжечь деревни, чтобы за ними не прятались враги… из садов можно сделать у нас на позиции завалы, как это принято делать на Кавказе.
— Ну, разумеется, это все так и сделано, как вы говорите! Ведь это же азбучная истина — постараться раздеть противника и одеть себя. Кроме того, между нами и ими там будет речка.
— Речка эта везде проходима вброд, ваше превосходительство, речка эта не может служить препятствием даже для артиллерии, не только для пехоты.
Фортификация — наука не моряков. Но блокада, как буря, выбросила на берег весь Черноморский флот со всем его экипажем, считая и адмиралов; и когда все сухопутные силы ушли на реку Алму, их место на фортах крепости, естественно, должны были заступить моряки, которых насчитывалось до одиннадцати тысяч, и контр-адмирал Истомин руководил работами по укреплению Малахова кургана, другой контр-адмирал, Панфилов, укреплял форты Южной стороны.
В то же время деятельно готовился к выходу в море и к решительному бою весь флот, за исключением совсем устаревших и мелких судов, с которых свозились орудия на берег.
Как свернувшийся еж, Севастополь расправлял и выставлял во все стороны свою щетину.
Телеграфная станция морского собрания была устроена на площадке над библиотекой, между прочим очень богатой книгами, там же установлен был и довольно сильный телескоп, в который видно было вполне отчетливо, какой силы неприятельская армада стала на якорь между Евпаторией и деревней Контуган и в каком порядке происходила высадка десанта, так что лейтенант Стеценко, явившись с докладом к Корнилову, немного мог сказать ему нового, но доклад его понравился Корнилову тем, что был обстоятелен и спокоен так же, как и сам докладчик.
— Вот что мы сделаем, — оценивающе глядя на лейтенанта, сказал Корнилов. — Я вас зачислю в свой штаб адъютантом. Приходите ко мне сегодня обедать, — познакомимся покороче.
И в свите адмирала, которую увидел Дебу, как новичок в штабе, был и лейтенант Стеценко. Дебу просто не разглядел его в толпе всадников, а между тем они часто виделись, и подолгу говорили друг с другом, и могли бы считаться друзьями, если бы были более сентиментальны оба.
«Ветреная блондинка», генерал Моллер, старший по чинопроизводству, но в то же время непригодный для полевых действий по старости, был оставлен в Севастополе Меншиковым как начальник гарнизона. Но гарнизона этого было всего только четыре резервных батальона, стоявших, как стояли и раньше, на крупных фортах. Кроме того, у Моллера в эти тревожные дни расшалилась поясница, и он ее усиленно парил, сидя дома, и хотя разные важные бумаги по правилам субординации шли на решение к нему, он тут же направлял их к Корнилову.
Корнилов был человек увлекающийся, испытанной личной храбрости в морских боях, очень хорошо знавший морское дело, но в эти дни на него свалилась тысяча мелких забот, с которыми к нему обращались отовсюду, включая сюда и жалобу саперных частей на выданные им из складов адмиралтейства очень мягкие лопаты, которые гнулись, как картонные, при работе на каменистой земле, и слишком перекаленные кирки и мотыги, которые ломались с двух-трех ударов.
В этот день, 5/17 сентября, с библиотеки было видно, как купеческие суда начали отходить от флота союзников, и можно было насчитать свыше семидесяти судов, которые пошли на юго-запад, освободившись от десанта.
Затем замечен был французский винтовой корвет, на котором разглядели генерала со свитой. Корвет этот подходил очень близко к устьям Алмы, Качи, Бельбека и к мысу Лукулл, очевидно разглядывая позиции русских войск.
Обеспокоенный Корнилов очень ярко представил, как неприятельский военный флот этой же ночью может атаковать Севастополь, может быть даже подвезет и часть сухопутных войск, чтобы внезапным нападением занять несколько фортов. Корнилов после объезда работ собрал всех младших адмиралов и командиров судов, чтобы назначили команды матросов на помощь резервным батальонам, если услышат сигналы с флагманского корабля.
Но среди всех этих беспокойств о городе, о флоте, о чести России он (очень хороший семьянин) помнил, что этот день — годовщина его свадьбы с Елизаветой Васильевной, с которой он прожил в согласии семнадцать лет, прижил четверых детей, из которых старший сын, Алексей, уже гардемарин и совершает первое свое кругосветное плаванье.
В обед он пил шампанское за здоровье своей жены, тревожно думая о том, как-то пройдут пятые ее роды, а вечером с особым курьером из Николаева получил от нее письмо, что роды прошли благополучно, что родилась дочь и в честь роженицы названа Лизой.
В этот вечер, проведенный им вместе со всем своим большим штабом и адмиралами Нахимовым, Истоминым, он был очень оживлен и даже весел.
Уединившись в своем кабинете, он написал жене: «С утра взгрустнулось, когда вспомнил, что 5 сентября провожу один. Поздравляю тебя, добрый друг мой, поздравляю и дочку Лизу. Когда-то мне удастся вас всех увидеть! Из лагеря известия были и утром и вечером: неприятель по-прежнему продолжает окапываться, а мы стоим на прежней отличной позиции. У нас в Севастополе все спокойно и даже одушевленно. На укреплениях работают без устали, они идут с большим успехом. Надеемся все-таки, что князь Меншиков обойдется и без них. С каким восторгом увидел я твои строки, написанные довольно твердою рукою!»
Он мог бы в другое время написать жене много о том, что было понятно и дорого только им двоим, но теперь за дверью сидело шумное общество, а за другою дверью ждал курьер, который отправлялся обратно в Николаев.
И хотя вот теперь, в ночной уже час, три парохода: «Херсонес», «Бессарабия» и «Владимир», по его же приказу, дежурили за бонами на внешнем рейде в ожидании нападения союзного флота и на всех судах и бастионах ждали тревожных сигналов с его флагманского судна «Великий князь Константин», сам он был далек уже от мысли о возможной опасности, и когда кое-кто за столом сомневался в военных талантах князя Меншикова и не ждал ничего хорошего от его затеи встречать в открытом поле противника, который вдвое его сильнее числом, Корнилов горячо защищал князя и доказывал, что план его превосходен.
На другой день утром, обрадованный тем, что ночного нападения не было, что для укрепления Севастополя дается врагом еще целый день, а это большая удача, Корнилов, взяв с собою только одного нового адъютанта Стеценко, верхом поехал в лагерь на Алме.
Поехал он не за тем, чтобы получить какие-либо распоряжения князя, — лагерь уже был связан телеграфом с библиотекой морского собрания, и с князем можно было переговариваться из Севастополя, — нет, хотелось посмотреть лагерь своими глазами и убедиться в том, что действительно он крепок.
Утро было чудесное, бодрое, воздух свежий и ясный, очень четко рисовалась даль.
После ливня, бывшего три дня назад, вновь, хотя и робко еще, зазеленели сожженные летним солнцем неглубокие балки и взлобья холмов.
Перепела выпархивали из-под копыт лошадей, когда, желая сократить время, Корнилов и Стеценко сворачивали с извилистой дороги и ехали прямиком.
Перепелов в это время года множество собиралось со всей хлебородной России. Отсюда они передвигались дальше на юг.
От укреплений Северной стороны до лагеря на Алме считалось верст двадцать пять, но жилые места — хутора и деревни — были здесь только по долинам речек Бельбека и Качи, а между этими долинами — унылое безлюдье.
Раньше, месяц назад, здесь можно было встретить только чабанов с отарами овец крупных здешних помещиков, но теперь и отары держались как можно дальше от моря, вдоль берегов которого от Евпатории и от Севастополя двигались войска.
Только никому не нужные суслики то здесь, то там торчали на кочках, свистели презрительно.
Оценка человека человеком — весьма капризная вещь: очень часто меняется она под влиянием иногда совершенно ничтожных причин. Но Стеценко привык с юных лет высоко ценить Корнилова как большого знатока морского дела, теперь же, когда Корнилов взял его к себе адъютантом, он стал ближе к нему и как человек.
То бесстрашие, какое проявил Стеценко при высадке союзников, конечно было ему присуще, но он и самому себе, пожалуй, не признался бы в том, что тогда, как и на рейде, чувствовал где-то сзади себя подзорную трубу не Меншикова, которым был послан, а Корнилова, который предложил Меншикову послать не кого-нибудь другого, а именно его.
Ему, плотному и уверенному в прочности своего ширококостного тела, как-то даже чисто физически приятно было чувствовать рядом, конь о конь, гибкое и стройное тело адмирала. Он даже не только прощал ему несколько нефронтовую посадку, напротив, она казалась ему такою, как надо: корниловской. И рука адмирала, которой он держал поводья, рука без перчатки, энергичная, нервная рука, казалась ему еще молодою, — гораздо моложе сорока восьми лет.
Адмирал спросил его о родных (они жили в Киеве), о невесте (у него пока не было невесты), пошутил насчет Нахимова, который каменно-тверд в своих холостых привычках, наконец заговорил о главнокомандующем (голос его, тенорового тембра, тоже очень нравился Стеценко):
— В такие дни испытаний, как теперь, главнокомандующий — это все! Все военные чудеса только от него зависят. И прежде всего, по-моему, он должен уметь выбрать место для боя… Все, что мы сейчас с таким трудом создали под Севастополем, он должен суметь найти на местности… Князь именно такую позицию и нашел, а это половина успеха, не правда ли?
Стеценко слишком высоко ставил своего начальника, чтобы ответить ему, как подобало испытанному адъютанту: «Это — безусловная истина, ваше превосходительство!..» Он принял это за едва прикрытую иронию, почему и сказал, слегка улыбнувшись:
— Это, конечно, не относится к главнокомандующему противной стороны, который наступает на самые лучшие позиции и берет их, ваше превосходительство?
— Ну да, ну да, это, конечно, относится только к главнокомандующим тех армий, которые защищаются, как мы теперь, — живо поправился Корнилов.
— Но, однако, давно ведь известно, что самое лучшее средство защиты…
— Самому напасть! Конечно! Кто же не будет с этим согласен? Но ведь очень большое неравенство сил не обещает успеха при нападении, нет! У князя едва ли наберется и тридцать тысяч против шестидесяти… а может быть, и семидесяти.
— В истории, однако, бывали примеры, когда…
— Еще бы в истории! Но аббат Сийес[12] очень хорошо сказал насчет этого:
«Ссылаться на историю для объяснения настоящих событий, это все равно, что отыскивать известное при помощи неизвестного». История — это часто просто слухи, а ведь говорится же: не всякому слуху верь. Наконец, кого бы вы там ни называли: Фемистокла[13] ли, напавшего на флот Ксеркса, Александра ли, напавшего на войска Дария, — все равно закон один для всех: войска нападавших были лучше вооружены, — вот почему им и разрешалось историей быть в меньшем числе. У нас же, конечно, наоборот, не будем высокомерны…
Но князь в данной обстановке положительно незаменим. Во-первых, он умен и потому не сделает какой-нибудь вопиющей глупости, а это очень важно: один опрометчивый ход может погубить все дело… Ум — это способность предвидеть, как разовьется событие…
— Что князь умен, этого никто не отрицает, — поспешил согласиться Стеценко.
Он чувствовал, что этот вопрос о главнокомандующем очень волнует адмирала, на которого именно за последние три дня свалилось множество забот князя, множество недоделанных Меншиковым дел. Однако, если он, князь, не успел доделать их здесь, в крепости, когда давалось ему для этого много времени, то каким же образом он справится с ними там, в открытом поле, всего за несколько дней на виду у недремлющего, конечно, и все примечающего врага?
Поняв именно так тревогу своего адмирала, Стеценко поглядел на него вполне сочувствующими глазами.
Над долиной реки Качи стояла старая и густая дубовая роща. Кто-то издревле, века за два, за три, начал заботиться о том, чтобы не вырубались деревья, и в благодарность за это какие они стали мощные, в два охвата, с широкими кронами, с прохладной тенью.
— Вот где можно было бы устроить союзникам второй Тевтобургский лес![14] — сказал Стеценко, а Корнилов подхватил оживленно:
— Украли мою мысль, лейтенант! Я только что это же самое подумал!.. А на Алме — там ведь нет такого леса, там ведь голое плато? В конце концов не так-то легко будет держаться там нашим войскам, если у противника большой перевес в артиллерии!.. Вы хорошо знаете это место?
— Я там был дней пять назад, когда ехал встречать десант, ваше превосходительство. Откровенно говоря, хотя я и не пехотинец, мне она (эта позиция) не показалась удачной.
— Вот как! — внимательно и серьезно глянул на него Корнилов. — Не показалась удачной? Почему именно?
— Она совершенно открыта для противника, мне так кажется. А у противника при наступлении будет огромное преимущество: сады и виноградники вдоль речки… и даже целые деревни… Не знаю, впрочем, как теперь: это я видел пять дней назад, а за пять дней можно, конечно, вырубить сады и виноградники и сжечь деревни, чтобы за ними не прятались враги… из садов можно сделать у нас на позиции завалы, как это принято делать на Кавказе.
— Ну, разумеется, это все так и сделано, как вы говорите! Ведь это же азбучная истина — постараться раздеть противника и одеть себя. Кроме того, между нами и ими там будет речка.
— Речка эта везде проходима вброд, ваше превосходительство, речка эта не может служить препятствием даже для артиллерии, не только для пехоты.