Страница:
Вместе они и составили ответ Меншикову, в котором, не без основания, конечно, указывали на то, что наступление непосредственно после поражения не может сулить удачи, так как войска деморализованы, очень много офицеров убито и ранено, а без офицеров русский солдат не привык драться. Кроме того, по их сведениям, в ночь на 25 октября противник, опасаясь этого самого втайне задуманного русским главнокомандующим нового наступления, перекопал все дороги, ведущие на Сапун-гору, и везде, где только можно было, заложил мины; так что потери могут быть гораздо больше, чем в Инкерманском сражении, а результаты гораздо меньше.
Очень удручен был этим ответом двух своих генералов главнокомандующий.
— Нет людей! — повторял он, укоризненно глядя на своего неизменного полковника Вунша, который исполнял теперь обязанности директора его канцелярии и вместе с тем ведал продовольствием войск. — Никому ничего поручить нельзя! А ведь я не могу же быть везде и всюду сам! Так меня и на две недели не хватит!.. Нет людей!.. Вот также и Нахимов… Доверил наводку моста своему флаг-офицеру, а тот и провозился с нею до семи часов!
И этим сорвал все дело: Павлов вовремя не мог подойти к Соймонову, и тот погиб, и три полка его тоже… Хорош и Нахимов тоже! Он был у моста во время отступления и даже, как мне передавали, принес свою долю пользы, распоряжался движением войск… Но вот раненые запрудили и мост и плотину; многие даже легли на мосту, не могли идти дальше… Артиллерия стала, зарядные ящики тоже, — закупорка полная… А неприятель спускается вниз.
Охрана моста была, но она была незначительная, разумеется, и куда же ей было отстоять мост. Лейтенант Сатин заведовал мостом. В таких передрягах никогда не бывал, а тут недалеко, шагах в тридцати, Нахимов. Кричит ему Сатин по-французски: «L'ennemi s'approche, — que faire avec le pont?»
Нахимов, недолго думая, командует: «Brulez!» Каково, а? Хорош бы был Сатин, если ко всему тому хаосу, какой был на мосту, еще и зажег бы его снизу! Конечно, скоро Нахимов поправился. «Ломайте!» — кричит. Он думал, видите ли, что нашел, наконец, сухопутный выход из положения! Морских выходов он помнил три: сожги, взорви, утопи! А «сломай» — это уж, по его мнению, был бы сухопутный выход. Нет чтобы сколотить сопротивление!
— Хорош был бы лейтенант, если бы начал ломать мост, когда бегут последние!.. — сказал Вунш. — Его свои бы и убили, как изменника… Чем же все-таки кончилось это?
— По счастью, «Херсонес» подтянулся к самому устью Черной, оттуда заметили англичан и охладили их пыл гранатами… Дальше уж переправа пошла гораздо глаже.
Через руки Вунша, как правителя канцелярии, как раз проходило в это время донесение на «высочайшее имя», в котором после перечисления полков, участвовавших в деле, и очень короткого и осторожного в выражениях изложения самого дела, названного вылазкой, говорилось:
"Отступление совершилось в порядке в Севастополь и через Инкерманский мост, а подбитые орудия свезены с поля сражения в город.
Великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич находились в этом жестоком огне, подавая пример мужества и хладнокровия в бою".
Представление к награде их орденом Георгия 4-й степени писалось отдельно, и в нем сказано между прочим, что они «вели себя истинно русскими молодцами».
III
Глава шестая
I
II
Очень удручен был этим ответом двух своих генералов главнокомандующий.
— Нет людей! — повторял он, укоризненно глядя на своего неизменного полковника Вунша, который исполнял теперь обязанности директора его канцелярии и вместе с тем ведал продовольствием войск. — Никому ничего поручить нельзя! А ведь я не могу же быть везде и всюду сам! Так меня и на две недели не хватит!.. Нет людей!.. Вот также и Нахимов… Доверил наводку моста своему флаг-офицеру, а тот и провозился с нею до семи часов!
И этим сорвал все дело: Павлов вовремя не мог подойти к Соймонову, и тот погиб, и три полка его тоже… Хорош и Нахимов тоже! Он был у моста во время отступления и даже, как мне передавали, принес свою долю пользы, распоряжался движением войск… Но вот раненые запрудили и мост и плотину; многие даже легли на мосту, не могли идти дальше… Артиллерия стала, зарядные ящики тоже, — закупорка полная… А неприятель спускается вниз.
Охрана моста была, но она была незначительная, разумеется, и куда же ей было отстоять мост. Лейтенант Сатин заведовал мостом. В таких передрягах никогда не бывал, а тут недалеко, шагах в тридцати, Нахимов. Кричит ему Сатин по-французски: «L'ennemi s'approche, — que faire avec le pont?»
Нахимов, недолго думая, командует: «Brulez!» Каково, а? Хорош бы был Сатин, если ко всему тому хаосу, какой был на мосту, еще и зажег бы его снизу! Конечно, скоро Нахимов поправился. «Ломайте!» — кричит. Он думал, видите ли, что нашел, наконец, сухопутный выход из положения! Морских выходов он помнил три: сожги, взорви, утопи! А «сломай» — это уж, по его мнению, был бы сухопутный выход. Нет чтобы сколотить сопротивление!
— Хорош был бы лейтенант, если бы начал ломать мост, когда бегут последние!.. — сказал Вунш. — Его свои бы и убили, как изменника… Чем же все-таки кончилось это?
— По счастью, «Херсонес» подтянулся к самому устью Черной, оттуда заметили англичан и охладили их пыл гранатами… Дальше уж переправа пошла гораздо глаже.
Через руки Вунша, как правителя канцелярии, как раз проходило в это время донесение на «высочайшее имя», в котором после перечисления полков, участвовавших в деле, и очень короткого и осторожного в выражениях изложения самого дела, названного вылазкой, говорилось:
"Отступление совершилось в порядке в Севастополь и через Инкерманский мост, а подбитые орудия свезены с поля сражения в город.
Великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич находились в этом жестоком огне, подавая пример мужества и хладнокровия в бою".
Представление к награде их орденом Георгия 4-й степени писалось отдельно, и в нем сказано между прочим, что они «вели себя истинно русскими молодцами».
III
На другой день Меншиков объезжал в городе и на Инкермане остатки полков, участников сражения.
Адъютанты его постарались, чтобы это было сделано не то чтобы совершенно втайне от свиты великих князей, но имело бы вид репетиции к смотру «высоких гостей».
У главнокомандующего, однако, были при этом и свои цели.
Не теряя времени, он послал в Николаев за подкреплением: ему нужны были пехотные части, чтобы пополнить большую убыль в войсках. Главным образом очень недоставало офицеров.
Мысль о новой большой вылазке, которая искупила бы все неудачи первой, только и поддерживала силы светлейшего.
Теперь, когда великие князья были уже представлены к высшей военной награде за храбрость, он мог надеяться убедить их не рисковать жизнью в близком новом сражении, план которого думал разработать совместно с Семякиным, которого окончательно решил сделать начальником своего штаба.
С утра в день смотра было ясно, потом нахлынули с моря тучи, и как раз во время объезда полков дивизии Павлова, расположенных около инкерманских генуэзских руин, пошел надоедливый дождь.
Полки эти имели вид совсем неформенного сброда, так как многие солдаты растеряли во время боя кто ранец, кто манерки и подсумки совсем с поясами; у многих ружья были со сломанными штыками или без штыков, а некоторые вышли на смотр даже без ружей, — картина, знакомая уже Меншикову по Алминскому бою.
Иные роты убавились до величины взвода; батальоны свелись к роте военного состава, полки — к батальонам.
Больше всего потерь оказалось у тарутинцев.
— Где же это вы так пострадали? — мрачно спрашивал князь солдат.
— От своих больше пострадали, ваша светлость, — еще мрачнее, чем он спрашивал, отвечали тарутинцы. — Так что селенгинские подошли сзади и всех начисто постреляли.
Долго выяснял изумленный Меншиков, правда ли это и как это могло случиться. Однако и соседние с тарутинцами бородинцы подтвердили, что так именно это и было.
Селенгинцы знали о себе, что они на совесть дрались с англичанами и что среди них найдется немало таких, которых должен будет наградить главнокомандующий; но когда подъехал к ним Меншиков, он даже не поздоровался с ними.
Он остановил донца своего перед фронтом, оглядел их брезгливо и возмущенно и крикнул фальцетом:
— Своих перестреляли, убийцы!
Приготовившиеся было уже гаркнуть «от сердца» в ответ: «Здравия желаем, ваша светлость!» — селенгинцы поперхнулись на «здра…» и осеклись.
Потом кое-кто из солдат посмелее отозвались:
— Как же можно, чтобы своих, ваша светлость!.. Боже избави, чтобы своих мы! Стреляли, в кого полагается!
Как раз в это время дождь полил сильнее. Меншиков плотнее застегнул свою серую солдатского сукна шинель и поехал дальше, к якутцам.
Навстречу ему вышел с рапортом командир Якутского полка полковник Бялый, сильно хромая на правую ногу, а перед первым батальоном стоял подполковник Малевский с перевязанной головой и с подвязанной к шее левой рукой.
— Ла-за-рет! — протянул недовольно Меншиков, подъезжая, а выслушав рапорт Бялого, спросил его брезгливо, кивнув при этом в сторону Малевского:
— Почему вы хромаете? И хотел бы я знать, где этот ранен?
Бялый слышал уже кое-что о светлейшем, но никак не ожидал такого вопроса. Он оглянулся на Малевского и, обиженный больше за него, чем за себя, ответил отчетливо и громко:
— Хромаем мы от боли в ранах, ваша светлость! А ранены мы оба там, где отняли батарею у английской гвардии, ваша светлость!
Ответ этот по своему тону показался Меншикову дерзким, и он проехал мимо выстроившихся якутцев, не останавливаясь для дальнейших расспросов.
За смертью Соймонова и отказом Горчакова и Липранди командовать новой вылазкой, у него оставался еще ехавший теперь рядом с ним генерал Павлов, но восточное обличье его не понравилось ему и раньше, не нравилось и теперь, и он даже не пытался говорить с ним что-нибудь о наступлении.
Со смотра своих войск возвратился он в караулку совершенно разбитый: наступление вести оказалось не с кем.
Мало того, моряки на бастионах были настроены очень нервно: ждали штурма на Малаховом кургане, на третьем и особенно на четвертом бастионе, который жестоко обстреливался и французами и англичанами перекрестным огнем.
Этот бастион был выдвинут далеко вперед и в то же время открыт для обстрела с трех сторон, причем у противника были командующие высоты.
Там всегда было много потерь, а теперь как раз команды матросов, которые шли на смену на этот злополучный бастион, придумали, точно по сговору между собою, песню под шаг. В песне этой было всего только три слова: «На четвертый бастион!», но мотив был очень своеобразен, хотя и прост по фактуре.
Начинали запевать звонкоголосые запевалы врастяжку и как будто даже лихо, бравурно, заливисто:
На-а чет-вер-тый ба-а-астион!
Подхватывали баритоны уже гораздо мрачнее:
На чет-вер-тый бастион!
И, наконец, басы скрепляли совсем зловеще, прибавляя еще одно слово:
На четвертый чертов бастион!
Матросы держали шаг, но идти с такою или подобной песней могли бы и на эшафот. И правда, возвращалось из них в казармы не больше половины: при этом шли они уже молча и вразброд.
Меншиков, объезжая полки и бастионы в этот день, не только оценивал с точки зрения дальнейшей боеспособности армию и гарнизон крепости, он заново пересматривал и всех тех, кто по своему положению были его ближайшие помощники.
С Данненбергом было кончено: его он больше не хотел видеть в Севастополе. Однако и другой корпусный командир — Горчаков 1-й — тоже был непригоден потому просто, что был уже стар и явно дряхл. В любую минуту он мог слечь и отказаться не только от руководства вылазкой, но и вообще от дел.
О генерале Кирьякове у него не было двух мнений. Если его он пока не отстранял от должности начальника дивизии, то только потому, что другие, как, например, Моллер, были еще менее на месте.
Липранди, как видно, не желал портить своей репутации умного человека и браться за рискованное дело. Оставался один только Павлов.
Главнокомандующий Дунайской армией, Горчаков 2-й, когда писал Меншикову, что отправляет ему 4-й корпус, отзывался о Павлове, как о храбреце, и Меншиков решил пересилить свою неприязнь к этому генералу и вызвал его к себе для переговоров о будущем наступлении.
Но одна только возможность этого наступления так неприкрыто испугала Павлова, что он бормотал какую-то нелепицу, поминутно прикладывал руку к сердцу и, наконец, начал умолять никакого больше наступления не делать.
— Ваша светлость!.. Ваша светлость!.. Христом богом умоляю вас, от глубины души и чистого сердца, — не губите напрасно войска!.. Они пойдут, они выполнят приказ ваш, но ведь они погибнут, они погибнут!..
У него даже слезы показались в черных глазах восточного овала, и Меншиков сказал ему мягко, но решительно:
— Вам, кажется, надобно отдохнуть… Вы слишком много испытали во время боя… Я над этим подумаю… Прощайте.
На другой день Павлов был откомандирован из Севастополя, чтобы не заражать своею паникой других.
Дня через три после Инкерманского побоища никто уже не мог бы разуверить Меншикова в том, что все ближайшие помощники его, генералы, были из рук вон плохи.
Но он видел также, что диспозиция, написанная генерального штаба полковником Герсевановым, исполняющим принемобязанности генерал-квартирмейстера, была составлена в таких выражениях, что понять ее можно было как угодно, а лучше было вовсе ее не придерживаться и поступать по-своему, как вынужден был это сделать единственно толковый и по-настоящему отважный генерал Соймонов.
Он видел и то, что все бараки, сараи, магазины, батареи Северной стороны, имевшие обширные казематы, заняты ранеными, которые все прибывали и прибывали и которых решительно некуда было девать.
Меншиков разослал было в разные стороны своих многочисленных адъютантов, поручив им устроить госпитали хотя бы самого упрощенного типа, но из этого ничего почти не вышло.
К концу третьего дня после боя, почувствовав ясно, что ему не на кого положиться и опереться, что он — один, а около него пустота, Меншиков вспомнил о товарище своей юности Горчакове 2-м и написал ему, что он не видит уже возможностей отстоять Севастополь и спасти Крым.
Когда люди приходят к убеждению, что они не в состоянии сделать то, к чему были призваны и что считали выполнимым, это значит, что они обессилели, что им изменила энергия, что они постарели внезапно.
Меншиков был стар и год назад, однако он раньше не думал об этом, и написать, что он не может отстоять не только Севастополь, но даже и Крым, для такого самолюбивого и знающего себе цену человека было нелегко.
Однако часто бывает, что во время борьбы, теряя свои силы и выдыхаясь, мы не замечаем, что наш противник напрягает последние силы и, если даже мы сами признаем его победителем, он будет не в состоянии воспользоваться этой своей победой.
Меншиков, назначая свою вылазку на 5 ноября (по новому стилю), не знал, что на то же самое число Раглан и Канробер назначили ожесточенную бомбардировку и штурм третьего и четвертого бастионов, который мог бы удаться, пожалуй, если бы не Инкерманское сражение.
Для штурма, разумеется, они собрали бы подавляющие силы, и если бы они заняли только эти два бастиона, то это предрешало бы скорое падение Севастополя. Меншиков предупредил союзных главнокомандующих, хотя и потерял треть введенного в дело войска.
Потерять треть войска это много, конечно, но потерять надежду на оставшиеся две трети это уже значило чувствовать себя непоправимо разбитым.
Впрочем, написав письмо Горчакову 2-му, он мог и не послать его на другой день, если бы не странный сон, который он видел ночью.
Крепкого сна он не знал в последнее время. Он ложился в постель, почти не раздеваясь, и засыпал ненадолго, продолжая и во сне жить несколько видоизмененной явью. Так же было с ним и в эту ночь.
Он очень отчетливо и памятно для себя видел какую-то тинистую, неглубокую, но с заметным течением речку в низких берегах. Она была похожа на Черную речку, но уже и не того цвета воды: здесь цвет был какой-то свинцовый. И если на берегах Черной речки в день Инкерманской битвы толпилось до двух десятков тысяч людей в одинаковых желтых шинелях, то здесь, на этой речке, люди были только на одном берегу, и их было немного.
Они раздевались на берегу и входили в воду как будто затем, чтобы искупаться, но на другой берег не выходили, не возвращались и на этот.
Обыкновенная узкая мелкая речонка, но странно было видеть, что в нее погружались сразу до подбородка, держа головы затылками к воде, лицом кверху. И вот эти головы совершенно безмолвно, с поднятыми лицами погружаются в свинцовую воду, — медленно или быстро, нельзя постичь.
Только видно, что вода подсасывается как-то непонятно к каждому затылку и сосет мозг через черепные кости.
Волокнами, длинными, белеющими в свинцовой воде волокнами выходит из черепов мозг и всасывается водою, и потом как-то странно и страшно начинает рассасываться лицо, и от всего лица каждого человека в этой воде остаются только одни глаза. Потом один выпученный испуганный глаз отделяется от другого, такого же испуганного выпученного и уплывает куда-то… Неизвестно, нельзя уследить, рассасывается ли он тоже, но он отплывает, уплывает куда-то от другого глаза, и это непереносимо ужасно.
Он будто стоит на берегу раздевшись, чтобы лезть в воду и доказать кому-то, стоящему сзади него, что с ним, Александром Сергеевичем Меншиковым, этого не может случиться, что он прежде всего слишком высокого роста для такой маленькой мелкой речонки.
И он входит в воду, но в то же время он же как будто и наблюдает за самим собой со стороны и видит, что речка не так мелка, как казалось, и что вода в ней густая и теплая, как застывающий растопленный свинец, и что в ней, в этой воде, нельзя шевельнуть ни одним членом.
И вот уже затылок его, как и всякого другого, кто раньше вошел в эту страшную речку, начинает рассасываться, в нем тупая глухая боль, из него тянется (он видит это) белыми нитями мозг — мозг, в который стремился всегда вложить он так много, читая книги по всяким отраслям знаний, и, наконец, череп его пуст и легок, и нет уже черепа, и нет лица, и только тяжелы испуганно выпученные глаза…
Когда же один его глаз, отделившись от другого, уплыл куда-то, Меншиков проснулся в холодном поту.
Письмо Горчакову 2-му было отослано с курьером в тот же день утром.
Одновременно подобное же письмо о невозможности отстоять Севастополь было отправлено им в Петербург военному министру Долгорукову.
Адъютанты его постарались, чтобы это было сделано не то чтобы совершенно втайне от свиты великих князей, но имело бы вид репетиции к смотру «высоких гостей».
У главнокомандующего, однако, были при этом и свои цели.
Не теряя времени, он послал в Николаев за подкреплением: ему нужны были пехотные части, чтобы пополнить большую убыль в войсках. Главным образом очень недоставало офицеров.
Мысль о новой большой вылазке, которая искупила бы все неудачи первой, только и поддерживала силы светлейшего.
Теперь, когда великие князья были уже представлены к высшей военной награде за храбрость, он мог надеяться убедить их не рисковать жизнью в близком новом сражении, план которого думал разработать совместно с Семякиным, которого окончательно решил сделать начальником своего штаба.
С утра в день смотра было ясно, потом нахлынули с моря тучи, и как раз во время объезда полков дивизии Павлова, расположенных около инкерманских генуэзских руин, пошел надоедливый дождь.
Полки эти имели вид совсем неформенного сброда, так как многие солдаты растеряли во время боя кто ранец, кто манерки и подсумки совсем с поясами; у многих ружья были со сломанными штыками или без штыков, а некоторые вышли на смотр даже без ружей, — картина, знакомая уже Меншикову по Алминскому бою.
Иные роты убавились до величины взвода; батальоны свелись к роте военного состава, полки — к батальонам.
Больше всего потерь оказалось у тарутинцев.
— Где же это вы так пострадали? — мрачно спрашивал князь солдат.
— От своих больше пострадали, ваша светлость, — еще мрачнее, чем он спрашивал, отвечали тарутинцы. — Так что селенгинские подошли сзади и всех начисто постреляли.
Долго выяснял изумленный Меншиков, правда ли это и как это могло случиться. Однако и соседние с тарутинцами бородинцы подтвердили, что так именно это и было.
Селенгинцы знали о себе, что они на совесть дрались с англичанами и что среди них найдется немало таких, которых должен будет наградить главнокомандующий; но когда подъехал к ним Меншиков, он даже не поздоровался с ними.
Он остановил донца своего перед фронтом, оглядел их брезгливо и возмущенно и крикнул фальцетом:
— Своих перестреляли, убийцы!
Приготовившиеся было уже гаркнуть «от сердца» в ответ: «Здравия желаем, ваша светлость!» — селенгинцы поперхнулись на «здра…» и осеклись.
Потом кое-кто из солдат посмелее отозвались:
— Как же можно, чтобы своих, ваша светлость!.. Боже избави, чтобы своих мы! Стреляли, в кого полагается!
Как раз в это время дождь полил сильнее. Меншиков плотнее застегнул свою серую солдатского сукна шинель и поехал дальше, к якутцам.
Навстречу ему вышел с рапортом командир Якутского полка полковник Бялый, сильно хромая на правую ногу, а перед первым батальоном стоял подполковник Малевский с перевязанной головой и с подвязанной к шее левой рукой.
— Ла-за-рет! — протянул недовольно Меншиков, подъезжая, а выслушав рапорт Бялого, спросил его брезгливо, кивнув при этом в сторону Малевского:
— Почему вы хромаете? И хотел бы я знать, где этот ранен?
Бялый слышал уже кое-что о светлейшем, но никак не ожидал такого вопроса. Он оглянулся на Малевского и, обиженный больше за него, чем за себя, ответил отчетливо и громко:
— Хромаем мы от боли в ранах, ваша светлость! А ранены мы оба там, где отняли батарею у английской гвардии, ваша светлость!
Ответ этот по своему тону показался Меншикову дерзким, и он проехал мимо выстроившихся якутцев, не останавливаясь для дальнейших расспросов.
За смертью Соймонова и отказом Горчакова и Липранди командовать новой вылазкой, у него оставался еще ехавший теперь рядом с ним генерал Павлов, но восточное обличье его не понравилось ему и раньше, не нравилось и теперь, и он даже не пытался говорить с ним что-нибудь о наступлении.
Со смотра своих войск возвратился он в караулку совершенно разбитый: наступление вести оказалось не с кем.
Мало того, моряки на бастионах были настроены очень нервно: ждали штурма на Малаховом кургане, на третьем и особенно на четвертом бастионе, который жестоко обстреливался и французами и англичанами перекрестным огнем.
Этот бастион был выдвинут далеко вперед и в то же время открыт для обстрела с трех сторон, причем у противника были командующие высоты.
Там всегда было много потерь, а теперь как раз команды матросов, которые шли на смену на этот злополучный бастион, придумали, точно по сговору между собою, песню под шаг. В песне этой было всего только три слова: «На четвертый бастион!», но мотив был очень своеобразен, хотя и прост по фактуре.
Начинали запевать звонкоголосые запевалы врастяжку и как будто даже лихо, бравурно, заливисто:
На-а чет-вер-тый ба-а-астион!
Подхватывали баритоны уже гораздо мрачнее:
На чет-вер-тый бастион!
И, наконец, басы скрепляли совсем зловеще, прибавляя еще одно слово:
На четвертый чертов бастион!
Матросы держали шаг, но идти с такою или подобной песней могли бы и на эшафот. И правда, возвращалось из них в казармы не больше половины: при этом шли они уже молча и вразброд.
Меншиков, объезжая полки и бастионы в этот день, не только оценивал с точки зрения дальнейшей боеспособности армию и гарнизон крепости, он заново пересматривал и всех тех, кто по своему положению были его ближайшие помощники.
С Данненбергом было кончено: его он больше не хотел видеть в Севастополе. Однако и другой корпусный командир — Горчаков 1-й — тоже был непригоден потому просто, что был уже стар и явно дряхл. В любую минуту он мог слечь и отказаться не только от руководства вылазкой, но и вообще от дел.
О генерале Кирьякове у него не было двух мнений. Если его он пока не отстранял от должности начальника дивизии, то только потому, что другие, как, например, Моллер, были еще менее на месте.
Липранди, как видно, не желал портить своей репутации умного человека и браться за рискованное дело. Оставался один только Павлов.
Главнокомандующий Дунайской армией, Горчаков 2-й, когда писал Меншикову, что отправляет ему 4-й корпус, отзывался о Павлове, как о храбреце, и Меншиков решил пересилить свою неприязнь к этому генералу и вызвал его к себе для переговоров о будущем наступлении.
Но одна только возможность этого наступления так неприкрыто испугала Павлова, что он бормотал какую-то нелепицу, поминутно прикладывал руку к сердцу и, наконец, начал умолять никакого больше наступления не делать.
— Ваша светлость!.. Ваша светлость!.. Христом богом умоляю вас, от глубины души и чистого сердца, — не губите напрасно войска!.. Они пойдут, они выполнят приказ ваш, но ведь они погибнут, они погибнут!..
У него даже слезы показались в черных глазах восточного овала, и Меншиков сказал ему мягко, но решительно:
— Вам, кажется, надобно отдохнуть… Вы слишком много испытали во время боя… Я над этим подумаю… Прощайте.
На другой день Павлов был откомандирован из Севастополя, чтобы не заражать своею паникой других.
Дня через три после Инкерманского побоища никто уже не мог бы разуверить Меншикова в том, что все ближайшие помощники его, генералы, были из рук вон плохи.
Но он видел также, что диспозиция, написанная генерального штаба полковником Герсевановым, исполняющим принемобязанности генерал-квартирмейстера, была составлена в таких выражениях, что понять ее можно было как угодно, а лучше было вовсе ее не придерживаться и поступать по-своему, как вынужден был это сделать единственно толковый и по-настоящему отважный генерал Соймонов.
Он видел и то, что все бараки, сараи, магазины, батареи Северной стороны, имевшие обширные казематы, заняты ранеными, которые все прибывали и прибывали и которых решительно некуда было девать.
Меншиков разослал было в разные стороны своих многочисленных адъютантов, поручив им устроить госпитали хотя бы самого упрощенного типа, но из этого ничего почти не вышло.
К концу третьего дня после боя, почувствовав ясно, что ему не на кого положиться и опереться, что он — один, а около него пустота, Меншиков вспомнил о товарище своей юности Горчакове 2-м и написал ему, что он не видит уже возможностей отстоять Севастополь и спасти Крым.
Когда люди приходят к убеждению, что они не в состоянии сделать то, к чему были призваны и что считали выполнимым, это значит, что они обессилели, что им изменила энергия, что они постарели внезапно.
Меншиков был стар и год назад, однако он раньше не думал об этом, и написать, что он не может отстоять не только Севастополь, но даже и Крым, для такого самолюбивого и знающего себе цену человека было нелегко.
Однако часто бывает, что во время борьбы, теряя свои силы и выдыхаясь, мы не замечаем, что наш противник напрягает последние силы и, если даже мы сами признаем его победителем, он будет не в состоянии воспользоваться этой своей победой.
Меншиков, назначая свою вылазку на 5 ноября (по новому стилю), не знал, что на то же самое число Раглан и Канробер назначили ожесточенную бомбардировку и штурм третьего и четвертого бастионов, который мог бы удаться, пожалуй, если бы не Инкерманское сражение.
Для штурма, разумеется, они собрали бы подавляющие силы, и если бы они заняли только эти два бастиона, то это предрешало бы скорое падение Севастополя. Меншиков предупредил союзных главнокомандующих, хотя и потерял треть введенного в дело войска.
Потерять треть войска это много, конечно, но потерять надежду на оставшиеся две трети это уже значило чувствовать себя непоправимо разбитым.
Впрочем, написав письмо Горчакову 2-му, он мог и не послать его на другой день, если бы не странный сон, который он видел ночью.
Крепкого сна он не знал в последнее время. Он ложился в постель, почти не раздеваясь, и засыпал ненадолго, продолжая и во сне жить несколько видоизмененной явью. Так же было с ним и в эту ночь.
Он очень отчетливо и памятно для себя видел какую-то тинистую, неглубокую, но с заметным течением речку в низких берегах. Она была похожа на Черную речку, но уже и не того цвета воды: здесь цвет был какой-то свинцовый. И если на берегах Черной речки в день Инкерманской битвы толпилось до двух десятков тысяч людей в одинаковых желтых шинелях, то здесь, на этой речке, люди были только на одном берегу, и их было немного.
Они раздевались на берегу и входили в воду как будто затем, чтобы искупаться, но на другой берег не выходили, не возвращались и на этот.
Обыкновенная узкая мелкая речонка, но странно было видеть, что в нее погружались сразу до подбородка, держа головы затылками к воде, лицом кверху. И вот эти головы совершенно безмолвно, с поднятыми лицами погружаются в свинцовую воду, — медленно или быстро, нельзя постичь.
Только видно, что вода подсасывается как-то непонятно к каждому затылку и сосет мозг через черепные кости.
Волокнами, длинными, белеющими в свинцовой воде волокнами выходит из черепов мозг и всасывается водою, и потом как-то странно и страшно начинает рассасываться лицо, и от всего лица каждого человека в этой воде остаются только одни глаза. Потом один выпученный испуганный глаз отделяется от другого, такого же испуганного выпученного и уплывает куда-то… Неизвестно, нельзя уследить, рассасывается ли он тоже, но он отплывает, уплывает куда-то от другого глаза, и это непереносимо ужасно.
Он будто стоит на берегу раздевшись, чтобы лезть в воду и доказать кому-то, стоящему сзади него, что с ним, Александром Сергеевичем Меншиковым, этого не может случиться, что он прежде всего слишком высокого роста для такой маленькой мелкой речонки.
И он входит в воду, но в то же время он же как будто и наблюдает за самим собой со стороны и видит, что речка не так мелка, как казалось, и что вода в ней густая и теплая, как застывающий растопленный свинец, и что в ней, в этой воде, нельзя шевельнуть ни одним членом.
И вот уже затылок его, как и всякого другого, кто раньше вошел в эту страшную речку, начинает рассасываться, в нем тупая глухая боль, из него тянется (он видит это) белыми нитями мозг — мозг, в который стремился всегда вложить он так много, читая книги по всяким отраслям знаний, и, наконец, череп его пуст и легок, и нет уже черепа, и нет лица, и только тяжелы испуганно выпученные глаза…
Когда же один его глаз, отделившись от другого, уплыл куда-то, Меншиков проснулся в холодном поту.
Письмо Горчакову 2-му было отослано с курьером в тот же день утром.
Одновременно подобное же письмо о невозможности отстоять Севастополь было отправлено им в Петербург военному министру Долгорукову.
Глава шестая
РАЗГУЛ СТИХИЙ
I
Катились барабаны…
И большие — так называемые турецкие, такой величины, что в них можно спрятать от глаз начальства краденных на походе индюков, козлят и ягнят, и средней величины — парадные, и малые — барабаны каждого дня строевой и боевой службы, — они вырвались из своих убежищ в палатках барабанщиков на вольную волю, игриво перепрыгивали с бугорка на бугорок через дождевые лужи, докатывались до обрыва и стремительно мчались вниз, в овраг, причем каждый встречный куст старался не упустить этого единственного случая в своей жизни и пошлепать по звонкой их коже трепещущими от счастья лапами.
Домчавшись до самого дна глубоких оврагов, перерезавших в разных направлениях лагерь интервентов на Сапун-горе, барабаны, однако, не успокаивались на этом, хотя и переворачивались плашмя. Случалось, что злостный порыв бури залетал и в самые потаенные места оврагов, и тогда барабаны подхватывались им на воздух, выносились на верховья Килен-балки, Воловьей балки, Сарандинакиной, Делагардиевой или какой другой из многочисленных балок исторического значения и скакали теперь уже вниз, в сторону русских бастионов, а за ними, с опасностью для жизни и от бури и от нечаянной пули, скакали с завороченными ветром на головы шинелями барабанщики, понимавшие, конечно, что, если унесет в русский лагерь их барабаны, они уж барабанщиками больше не будут. Кроме того, барабаны эти были ведь казенное имущество, за которое несли они ответственность, как обыкновенные пехотинцы-рядовые за свои штуцеры, артиллеристы за банники…
Летели, летели и летели так высоко и далеко, как никогда в жизни не приходилось им летать, петухи и куры, недавно привезенные на пароходе из Болгарии для надобностей офицерских кухонь и мирно ожидавшие конца своих дней в сколоченных из ящиков курятниках… Летели и никак не могли остановить этого подневольного и необычайного полета… Летели и орали совершенно оглашенными голосами.
Но вместе с ними мчались и крутились по воздуху, выкидывая всевозможные штуки, точно стаи выпущенных под свист в два пальца белых турманов, необходимейшие канцелярские бумаги, еще не подшитые к «делу», и дождь обрадованно бесчинно смывал с них все цифры, заведомо лживые, все приказы, заведомо неисполнимые, все донесения о том, чего не было и не могло быть.
Вслед за барабанами катились вниз с откосов бочки, бочонки, тюки прессованного сена, крыши деревянных бараков, сорванные бурей… Вслед за петухами и деловыми бумагами летели металлические кружки, чашки, кастрюльки, куски досок, обрывки палаток, каучуковая посуда, столы, стулья, фуражки, белье…
Потом очень быстро, — не успевал следить глаз, — клубясь и вздуваясь, надвинулась с юго-запада необыкновенно зловещего, почти черного цвета туча, засверкали страшно яркие молнии, загремел гром, и начался ливень при ветре, такой силы ливень, что не больше как в десять минут совершенно затопил весь лагерь интервентов: на фут стояла вода во всех палатках!
К восьми часам утра утихло, туча пронеслась дальше на север, солнце глядело широко и пристально, и всем казалось, что внезапности кончились, но это было только начало их — увертюра к музыке, весьма продолжительной, грозной и по своим последствиям очень печальной для интервентов.
Царь Николай в одном из своих писем Меншикову писал, что у него есть в запасе большая надежда на «равноденственные бури», которыми славится Черное море.
Еще генуэзцы познакомились с этими бурями в средние века; они и назвали Евксинский понт Черным морем.
Одна из памятных бурь была в 1839 году и стоила России нескольких военных судов, разбившихся у берегов Кавказа, и до пятидесяти мелких торговых.
Подобная же буря, только гораздо более мощная, надвигалась и теперь.
Она шла толчками. Она точно собиралась с силами и время от времени пробовала, как велики эти силы. А когда набралось довольно, стеною двинулась на берег и не отступала от него целые сутки.
Набухшие от ливня, отяжелевшие палатки союзного лагеря, изнутри утвержденные на шестах, а снаружи приваленные большими камнями, даже стенками окруженные в защиту от ветра, валило сплошь, точно косило большой урожай. Накрытые мокрыми тяжелыми полотнищами, всюду в лагере копошились в грязи офицеры и солдаты, стараясь выбраться наружу, где их валило с ног и катило по лужам. Опрокидывало даже лошадей с повозками…
Буря принесла новый, хотя и мелкий дождь, скоро сменившийся градом, потом снегом. Разбушевалась метель, какая бывает только глубокой зимою.
Большие, гораздо прочнее устроенные госпитальные палатки, в которых лежали больные тифом и другими эпидемическими болезнями, сопротивлялись буре весьма недолго; их также свалило, и больных постигла участь здоровых, с тою только разницей, что они были совершенно беззащитны против разгула стихий, и многим из них не суждено было перенести этого дня.
Англичане раньше с большою завистью смотрели на запасливых и домовитых французов, у которых был не только город Petit Paris, или, по-русски, Камыш, потому что стоял он на берегу Камышовой бухты, но и в лагере много было деревянных вместительных бараков.
Чтобы построить такие же, Раглан, только что сделанный маршалом Англии, командировал незадолго до бури за досками одного из своих адъютантов в Синоп, около которого росли строевые леса. Кстати, англичане, выкорчевав все виноградники около Балаклавы и выломав в ее домишках полы и лишние, по их мнению, стропила крыш на топку, очень все-таки нуждались в дровах, так что и дрова тоже должны были им привезти из Синопа.
Но, увы, буря не пощадила французских бараков, так привлекательных для английских глаз! Они рассыпались, точно картонные, точно исключительно для того, чтобы показать тщету усилий европейской культуры в этой заведомо варварской стране.
Как раз в это самое время в Константинополе на монетном дворе озабочены были отливкой медали в честь союза Франции, Англии и Турции. На одной стороне этой большой серебряной, величиной с гульден медали изображены были Наполеон III в середине, подающий левую руку султану Абдул-Меджиду, а правую королеве Виктории. Внизу медали поставлен был год гиджры 1231 и выбиты слова «Pour la civilisation». На оборотной стороне медали надпись уже на турецком языке объясняла будущим поколениям, что эти три могущественных монарха соединились для того, чтобы защитить просвещение. Цель войны была, наконец, определена четко и увековечена на серебре.
Пока же незваные защитники цивилизации прибегали к способам самым первобытным, чтобы как-нибудь защититься от бури.
Многочисленная свита лорда Раглана, который занял для себя лично и для своего штаба помещичий домик, немудро, но прочно построенный, лишившись своих палаток, атаковала конюшню. Часть крыши с этой конюшни, правда, была уже сорвана, но под другою частью можно было укрыться от колючего снега, бьющего со страшной силой в лицо. Лошадей разместили у стен. Оторванные от своих кормушек, они недовольно ржали и даже лягались, но должны были все-таки уступить привычные стойла джентльменам, которые сейчас же нашли в этих стойлах лишнее дерево и развели спасительный огонь.
Однако в это единственное от урагана убежище скоро набилось столько офицеров, что даже притиснули к стенам лошадей. А кругом в лагере все было непроницаемо бело от метели. Поваленные палатки очень крепко примерзли к земле. Солдаты густыми толпами искали спасения около провиантских амбаров, возле каменных стен, под крутыми обрывами балок, но спасение это зависело всецело от того только, насколько велика была их выносливость.
Во французском лагере много африканских егерей не перенесли этих бешеных суток и утром на следующий день подобраны были закоченевшими.
Борьба с разбушевавшейся стихией казалась всем настолько непосильным делом, что солдаты кричали офицерам: "Видите нас лучше на Севастополь!..
Лучше погибнуть, сражаясь с русскими, чем здесь от бури!.."
Им казалось, что они переживают предел человеческих страданий. Однако это был еще далеко не предел. Кроме твердой стихии — земли, была еще колеблющаяся, изменчивая стихия моря. Она лежала тут же, рядом, и на ней неописуемо трепало и било союзный флот, единственное средство связи интервентов с их отдаленными базами.
И большие — так называемые турецкие, такой величины, что в них можно спрятать от глаз начальства краденных на походе индюков, козлят и ягнят, и средней величины — парадные, и малые — барабаны каждого дня строевой и боевой службы, — они вырвались из своих убежищ в палатках барабанщиков на вольную волю, игриво перепрыгивали с бугорка на бугорок через дождевые лужи, докатывались до обрыва и стремительно мчались вниз, в овраг, причем каждый встречный куст старался не упустить этого единственного случая в своей жизни и пошлепать по звонкой их коже трепещущими от счастья лапами.
Домчавшись до самого дна глубоких оврагов, перерезавших в разных направлениях лагерь интервентов на Сапун-горе, барабаны, однако, не успокаивались на этом, хотя и переворачивались плашмя. Случалось, что злостный порыв бури залетал и в самые потаенные места оврагов, и тогда барабаны подхватывались им на воздух, выносились на верховья Килен-балки, Воловьей балки, Сарандинакиной, Делагардиевой или какой другой из многочисленных балок исторического значения и скакали теперь уже вниз, в сторону русских бастионов, а за ними, с опасностью для жизни и от бури и от нечаянной пули, скакали с завороченными ветром на головы шинелями барабанщики, понимавшие, конечно, что, если унесет в русский лагерь их барабаны, они уж барабанщиками больше не будут. Кроме того, барабаны эти были ведь казенное имущество, за которое несли они ответственность, как обыкновенные пехотинцы-рядовые за свои штуцеры, артиллеристы за банники…
Летели, летели и летели так высоко и далеко, как никогда в жизни не приходилось им летать, петухи и куры, недавно привезенные на пароходе из Болгарии для надобностей офицерских кухонь и мирно ожидавшие конца своих дней в сколоченных из ящиков курятниках… Летели и никак не могли остановить этого подневольного и необычайного полета… Летели и орали совершенно оглашенными голосами.
Но вместе с ними мчались и крутились по воздуху, выкидывая всевозможные штуки, точно стаи выпущенных под свист в два пальца белых турманов, необходимейшие канцелярские бумаги, еще не подшитые к «делу», и дождь обрадованно бесчинно смывал с них все цифры, заведомо лживые, все приказы, заведомо неисполнимые, все донесения о том, чего не было и не могло быть.
Вслед за барабанами катились вниз с откосов бочки, бочонки, тюки прессованного сена, крыши деревянных бараков, сорванные бурей… Вслед за петухами и деловыми бумагами летели металлические кружки, чашки, кастрюльки, куски досок, обрывки палаток, каучуковая посуда, столы, стулья, фуражки, белье…
Потом очень быстро, — не успевал следить глаз, — клубясь и вздуваясь, надвинулась с юго-запада необыкновенно зловещего, почти черного цвета туча, засверкали страшно яркие молнии, загремел гром, и начался ливень при ветре, такой силы ливень, что не больше как в десять минут совершенно затопил весь лагерь интервентов: на фут стояла вода во всех палатках!
К восьми часам утра утихло, туча пронеслась дальше на север, солнце глядело широко и пристально, и всем казалось, что внезапности кончились, но это было только начало их — увертюра к музыке, весьма продолжительной, грозной и по своим последствиям очень печальной для интервентов.
Царь Николай в одном из своих писем Меншикову писал, что у него есть в запасе большая надежда на «равноденственные бури», которыми славится Черное море.
Еще генуэзцы познакомились с этими бурями в средние века; они и назвали Евксинский понт Черным морем.
Одна из памятных бурь была в 1839 году и стоила России нескольких военных судов, разбившихся у берегов Кавказа, и до пятидесяти мелких торговых.
Подобная же буря, только гораздо более мощная, надвигалась и теперь.
Она шла толчками. Она точно собиралась с силами и время от времени пробовала, как велики эти силы. А когда набралось довольно, стеною двинулась на берег и не отступала от него целые сутки.
Набухшие от ливня, отяжелевшие палатки союзного лагеря, изнутри утвержденные на шестах, а снаружи приваленные большими камнями, даже стенками окруженные в защиту от ветра, валило сплошь, точно косило большой урожай. Накрытые мокрыми тяжелыми полотнищами, всюду в лагере копошились в грязи офицеры и солдаты, стараясь выбраться наружу, где их валило с ног и катило по лужам. Опрокидывало даже лошадей с повозками…
Буря принесла новый, хотя и мелкий дождь, скоро сменившийся градом, потом снегом. Разбушевалась метель, какая бывает только глубокой зимою.
Большие, гораздо прочнее устроенные госпитальные палатки, в которых лежали больные тифом и другими эпидемическими болезнями, сопротивлялись буре весьма недолго; их также свалило, и больных постигла участь здоровых, с тою только разницей, что они были совершенно беззащитны против разгула стихий, и многим из них не суждено было перенести этого дня.
Англичане раньше с большою завистью смотрели на запасливых и домовитых французов, у которых был не только город Petit Paris, или, по-русски, Камыш, потому что стоял он на берегу Камышовой бухты, но и в лагере много было деревянных вместительных бараков.
Чтобы построить такие же, Раглан, только что сделанный маршалом Англии, командировал незадолго до бури за досками одного из своих адъютантов в Синоп, около которого росли строевые леса. Кстати, англичане, выкорчевав все виноградники около Балаклавы и выломав в ее домишках полы и лишние, по их мнению, стропила крыш на топку, очень все-таки нуждались в дровах, так что и дрова тоже должны были им привезти из Синопа.
Но, увы, буря не пощадила французских бараков, так привлекательных для английских глаз! Они рассыпались, точно картонные, точно исключительно для того, чтобы показать тщету усилий европейской культуры в этой заведомо варварской стране.
Как раз в это самое время в Константинополе на монетном дворе озабочены были отливкой медали в честь союза Франции, Англии и Турции. На одной стороне этой большой серебряной, величиной с гульден медали изображены были Наполеон III в середине, подающий левую руку султану Абдул-Меджиду, а правую королеве Виктории. Внизу медали поставлен был год гиджры 1231 и выбиты слова «Pour la civilisation». На оборотной стороне медали надпись уже на турецком языке объясняла будущим поколениям, что эти три могущественных монарха соединились для того, чтобы защитить просвещение. Цель войны была, наконец, определена четко и увековечена на серебре.
Пока же незваные защитники цивилизации прибегали к способам самым первобытным, чтобы как-нибудь защититься от бури.
Многочисленная свита лорда Раглана, который занял для себя лично и для своего штаба помещичий домик, немудро, но прочно построенный, лишившись своих палаток, атаковала конюшню. Часть крыши с этой конюшни, правда, была уже сорвана, но под другою частью можно было укрыться от колючего снега, бьющего со страшной силой в лицо. Лошадей разместили у стен. Оторванные от своих кормушек, они недовольно ржали и даже лягались, но должны были все-таки уступить привычные стойла джентльменам, которые сейчас же нашли в этих стойлах лишнее дерево и развели спасительный огонь.
Однако в это единственное от урагана убежище скоро набилось столько офицеров, что даже притиснули к стенам лошадей. А кругом в лагере все было непроницаемо бело от метели. Поваленные палатки очень крепко примерзли к земле. Солдаты густыми толпами искали спасения около провиантских амбаров, возле каменных стен, под крутыми обрывами балок, но спасение это зависело всецело от того только, насколько велика была их выносливость.
Во французском лагере много африканских егерей не перенесли этих бешеных суток и утром на следующий день подобраны были закоченевшими.
Борьба с разбушевавшейся стихией казалась всем настолько непосильным делом, что солдаты кричали офицерам: "Видите нас лучше на Севастополь!..
Лучше погибнуть, сражаясь с русскими, чем здесь от бури!.."
Им казалось, что они переживают предел человеческих страданий. Однако это был еще далеко не предел. Кроме твердой стихии — земли, была еще колеблющаяся, изменчивая стихия моря. Она лежала тут же, рядом, и на ней неописуемо трепало и било союзный флот, единственное средство связи интервентов с их отдаленными базами.
II
Как раз накануне вечером прибыло несколько полков подкрепления как французам, так и англичанам. Полки эти высадились на Херсонесском мысу, откуда расходились по своим лагерям.
Дальше всех пришлось идти в темноте, грязи по колено и под дождем 46-му пехотному полку англичан, и многие из солдат во время этого похода говорили, ругая свое начальство, что гораздо лучше было бы им провести ночь на «Принце» — пароходе, который их привез, а отмаршировать в лагерь при дневном свете.
Но человеку не дано это житейски необходимое, конечно, свойство угадывать даже свое будущее, не только будущее других, и те, кто строили, и те, кто снаряжали в далекий рейс пароход «Принц», отнюдь не думали, что век его будет весьма недолог и первый рейс его окажется последним.
А между тем это был прекраснейший винтовой пароход, обошедшийся в постройке более полутораста тысяч фунтов стерлингов и с грузом ценностью в пятьсот тысяч фунтов.
Он вез теплую зимнюю одежду для армии, госпитальные принадлежности и медикаменты, в чем армия терпела большую нужду, множество консервов и между прочим водолазные и взрывные приборы, отправленные из Англии для очищения севастопольского порта от затопленных по приказу Меншикова у входа на Большой рейд кораблей.
Дальше всех пришлось идти в темноте, грязи по колено и под дождем 46-му пехотному полку англичан, и многие из солдат во время этого похода говорили, ругая свое начальство, что гораздо лучше было бы им провести ночь на «Принце» — пароходе, который их привез, а отмаршировать в лагерь при дневном свете.
Но человеку не дано это житейски необходимое, конечно, свойство угадывать даже свое будущее, не только будущее других, и те, кто строили, и те, кто снаряжали в далекий рейс пароход «Принц», отнюдь не думали, что век его будет весьма недолог и первый рейс его окажется последним.
А между тем это был прекраснейший винтовой пароход, обошедшийся в постройке более полутораста тысяч фунтов стерлингов и с грузом ценностью в пятьсот тысяч фунтов.
Он вез теплую зимнюю одежду для армии, госпитальные принадлежности и медикаменты, в чем армия терпела большую нужду, множество консервов и между прочим водолазные и взрывные приборы, отправленные из Англии для очищения севастопольского порта от затопленных по приказу Меншикова у входа на Большой рейд кораблей.