нем теперь так много было неясного), а она с ним о себе говорила; и она была
новая, - он ее такою еще не видал, и совсем забылось, что у нее теперь
цирковое тело: гибкое, ловкое и напоказ.
Говорила она не в полный голос - глуховато; глаза блестели как-то
нехорошо, точно и ее тоже продуло на палубе, а руки она как сжала палец за
палец, так и держала на коленях забывчиво, не разжимая.
- Вас кто-то сейчас обидел? - догадался Алексей Иваныч.
- Ну, вот еще! Как меня теперь обидеть? Меня уже нечем и негде обидеть
больше... И мне ведь не тяжело сейчас, - нет... Вы, кажется, думаете, что
тяжело? Не-ет, - это у вас такое уже сердце... бабье. Конечно, вы были
превосходным мужем и очень любили своего мальчика... Отчего это у вас одно
плечо выше, даже когда вы сидите?.. правое... А-а, - это, должно быть, от
биллиарда!.. Я как-то пробовала на биллиарде, и у меня, - представьте, -
выходило... даже сукна не порвала. Вы ведь играете на биллиарде?
- Нет, нет, это у меня смолоду так... А как ваша рука? - вспомнил
Алексей Иваныч.
- Ничего, зажило уж... вот.
Сдвинула рукав, и опять увидал Алексей Иваныч неожиданно полную крепкую
руку с ямками на локте.
Она поднесла ее к самому абажуру, чтобы виднее, и по руке разбежались
дразнящие желтые рефлексы.
Алексей Иваныч поднялся даже, так это опять взволновало его странно,
как и раньше, - у себя на даче. Глядела она на него вбок, а мослачок был
весь открыт. Ранки затянулись, - были как две свежих оспинки у Мити.
- У меня все заживает быстро, - и совершенно уж ко всему на свете я
привыкла... Это я говорю откровенно: ко всему... Иногда по ночам мне бывает
очень страшно: я никогда не думала, что буду жить, как теперь... И вот живу,
и мне безразлично ведь!.. Господи, до чего уж все безразлично!..
(Посмотревши в ее глаза теперь, Алексей Иваныч отвел свои и подумал
определенно: "Она какая-то странная".)
- А откуда взял этот Макухин свой театр?.. Это вы обо мне разболтали,
что я скрываю?.. Да, я скрываю это, потому... Я очень не люблю, когда мне
напоминают разное... Никогда мне не говорите об этом... хорошо?.. Ваша жена
покойная часто ходила в театр?
- В театре я их первый раз и увидел... вдвоем с Ильей... - бормотнул
Алексей Иваныч.
- А-а?.. В театре?.. Ваша жена, помню, - она - так, - и неожиданно
Наталья Львовна опять сделала, как тогда у него в комнате; даже руку она
быстро поднесла к шее, чтобы расстегнуть крючки, хотя вся длинная шея ее и
без того была теперь открыта, как у Вали.
- Да, да... - бормотнул Алексей Иваныч, - да, да...
- Похоже?.. Я не забыла, значит?.. - И вдруг она пригнулась и спросила
тихо, заглянув в него снизу: - Ну что же вы, как?.. Стреляли?
- Я?.. Где?.. - удивился Алексей Иваныч.
- А там... куда ездили... Я ведь знаю, куда вы ездили... Значит, нет?..
Даром только здесь упражнялись... Эх, вы!
- Даром, да... зря... Не в кого было. Совершенно даром.
- Вы его не видели? Не встретили, что ли?.. Не застали дома?
- Видел... Не-ет, я его отлично видел, - вот как вас вижу... Нельзя
было... Не в кого было стрелять... Все-таки не в кого!.. Застал и видел...
Мы говорили.
- Ничего я не поняла... Скажите просто!
- А?.. Просто?
- Если бы вы знали, с какой завистью смотрела я на вас, когда вы
готовились! Так это было... театрально!.. Я не смеюсь над вами, не думайте:
может быть, для меня только то и естественно, что театрально - почем вы
знаете? И папа с вами... так это было живописно... "Представь, - говорит, -
инженер-то наш, - кого-то на дуэль вызывает... Но-о стреляет по третьему
разряду!.." Вы все-таки вызвали его или нет, того... вашего? Или нет?
- Нет... То есть, что-то такое сказалось, кажется... Нет.
- Бедная же ваша жена... Тихо так все это у нее кончилось... И некому
было защитить, и отомстить некому... Знайте, что я на вас с уважением
смотрела целых три дня! А у вас так тихо все кончилось... Эх, вы-ы!
- Еще не кончилось... нет!
- Ну-у-ну!.. Что же вы можете еще?.. Вы? Такой?.. Я очень волновалась,
когда вы уехали, - это правда. Я думала, что вы уж не приедете больше... А
вы как-то благоразумно все обернули... Я не сумела так... да и не хотела...
Нет, я не каюсь.
На столе остались от работы два клубка шелковых ниток: ярко-красный и
ярко-светло-зеленый (теперь, от абажура, оба почти одного цвета); Наталья
Львовна стала подбрасывать их и ловить; у нее это выходило довольно ловко,
но Алексей Иваныч даже зажмурился от этого мелькания, так и сидел, потупясь.
Он думал в это время, прав ли он? Верно ли он решил за нее вчера?.. Теперь,
когда он сидел зажмурясь, очень отчетливо представилось это, как входила
Валя к Илье; как будто эта комната была та, и вот она входит в дверь,
окрашенную скверно под дуб. И лицо ее тогда, с потемневшими глазами, и сухие
губы, и руки - обе вперед, и тяжелая поступь беременной, - это представилось
так ярко, что нельзя было не поверить.
- Вы слышали, что я сейчас?.. Нет?.. Вы о чем-то задумались...
Наталья Львовна положила на стол нитки и сказала, глядя от него в
сторону и немного вверх:
- Это было, конечно, то, что называется аффектом... на суде... Но меня
не судили... Да никто от этого и не пострадал. Одним словом, я сделала
однажды то, что вы не решились... Я сделала это, - слышите?.. Я вас не пугаю
этим?.. От этого, впрочем, никто не пострадал, - не бойтесь. Я тоже "по
третьему разряду"... как и вы. Была разбита только розовая лампадка в
номере... (Маленькая странность, - каприз таланта: вчитываться в роль
непременно при розовой лампадке... так она и ездила с ним везде)... До
полиции дело не дошло, конечно... Сцену я бросила. Приехала к своим, - куда
же больше? Вот и все.
Она посмотрела на него вбок и добавила:
- Вы поняли или нет?.. Или вы мне не верите?
Но Алексей Иваныч не расслышал даже ясно, что она сказала.
Точнее, вышло так, что слова ее запали в память, но до сознания не
дошли: он их только гораздо позже услышал. Память их отложила куда-то в
сторону, как совершенно ненужное теперь.
Память теперь усиленно работала в нем, - вернее, весь он был только
память, но в беспорядочном ворохе своего чужому не нашлось достаточно
видного места. Показалось, что она некстати говорит о какой-то розовой
лампадке, которая разбилась, и тут же розовая лампадка эта связалась в одно
с красной гвоздикой вчерашней, и больше Илье, чем ей, он ответил
нерешительно:
- Человек человеку - жизнь и человек человеку - смерть... И
разграничить это очень трудно... Вот мы сидим теперь с вами двое и - почем
вы знаете? - может быть, вы моя смерть или я - ваша.
- Да-а... это, конечно... - Она посмотрела на него внимательно, вся
выдвинувшись на свет, и продолжала о своем:
- Теперь он за границей где-то, а где, - я не знаю. Послала ему десяток
писем poste-restante*: в Рим, в Париж, в Берлин, в Ниццу, в Вену... еще
куда-то... Может быть, он получил хоть одно... Он, наверно, получил, хоть
одно... Может быть, он мне ответит...
______________
* До востребования (франц.).

Она помолчала немного, ожидая, что он скажет, и добавила неожиданно
резко:
- Вам надоело у меня сидеть?.. Вам хочется туда, к ним? Можете. Или вы
действительно больны?
- А? - очнулся Алексей Иваныч. - Нет, мне хорошо у вас... Нет, вы меня
не гоните.
Он поднялся, прошелся по комнате (можно было сделать всего четыре
шага), забывчиво заглянул за ширмы и только теперь услышал, что она пишет
кому-то за границу poste-restante, и спросил:
- Это кому, кому вы пишете за границу?
Она подняла удивленно брови и ответила медленно:
- Ну уж неважно, кому! - и опять начала подбрасывать шелковые мотки,
только теперь выходило у нее неудачно, мотки все падали на пол, и Алексей
Иваныч подымал их и подносил ей, пока она не забросила их, наконец, за
ширмы, к вышиванью, и вдруг сказала:
- Я очень завидую вашей жене!.. Меня никто не любил так, представьте...
Почему? А? Почему? Ну почему?.. - и лицо у нее стало длинно, по-детски,
досадливое. - Нет, вы не смешны, - не думайте, что вы смешны... Вы даже
трогательны немного... А почему, кстати, вы носите такую фуражку казенную?
Вы были где-нибудь... как это называется?.. городским архитектором, да?
- Да... Да, бесспорно, - бормотнул Алексей Иваныч.
- Бесспорно?.. Знаете, - бросьте-ка ее: она противная, - и носите
шляпу... Право, вам очень пойдет шляпа... серая с прямыми полями... Тем
более, - теперь вы без места... Вот галстук ваш - честный художнический
бант, только вы его плохо завязали. Дайте-ка, я вам его перевяжу...
Боитесь?.. Ах, это, должно быть, ваша покойная жена научила вас так
завязывать?
- Нет, я сам... - бормотнул Алексей Иваныч и несмело глядел, как она,
сказавши: "Ну, если сам, тогда я, значит, могу", - начала что-то делать над
его широкой батистовой лентой.
Очень близко от его глаз шевелились ее руки, и совершенно нечаянно он
сравнил их с руками Вали и отметил: у Натальи Львовны они были моложе...
(ничего больше, - только это: моложе).
Перевязавши, она поднесла к нему зеркало и сказала:
- Ну вот... теперь гораздо лучше... И когда вы поедете к вашему... как
его зовут, кстати?
- Нет, я не хочу его больше видеть... Не хочу совсем! - твердо перебил
Алексей Иваныч. - Зачем он мне теперь?.. Не хочу.
- Ка-ак? Не хотите даже? Что это вы?.. (Она улыбнулась.) Не-ет, вас
опять потянет, увидите... Вот вы увидите... Уж это я знаю.
- Откуда вы можете знать?.. (Алексею Иванычу стало как-то неловко под
ее взглядом, теперь насмешливым.) - Нет, мы обо всем уже все сказали...
Почти обо всем... почти все... Вне всякого сомнения, теперь я его
представляю ясно... довольно ясно...
- Можно мне еще одну мелочь вспомнить? (Она дотронулась до его локтя.)
Видите ли... Когда разбилась лампадка, тут была, оказывается, в номере
пестрая кошка (он очень любил кошек), большая пестрая кошка... и вот, кошка
эта тогда - хвост дыбом, уши так (она показала, как), мимо меня в дверь, как
буря... как молния! Так это меня испугало тогда, - больше всего на свете. Я
ее раньше не видела совсем... Откуда она взялась, - неизвестно. Вдруг -
бржжж... мимо ног... Как молния!.. Едва привели меня в чувство через два
часа...
Она глядела на него, пожалуй, даже с испугом в глазах и ждала, что он
скажет теперь, а он думал, что она некстати как-то говорит теперь о пестрой
кошке, как раньше о розовой лампадке, и повторил про себя: "Она несколько
странная!.."
В то же время почему-то все представлялся выстрел в Илью, о котором он
столько думал все последние дни.
Почему-то теперь с кошкой этой и с разбитой розовой лампадкой упорно
связывался выстрел; и ощутительнее всего и заметнее всего был для него
теперь маленький револьвер, постоянно лежащий у него в боковом кармане.
Показалось, что нужно объяснить ей (или кому-то другому), почему это так
мирно обошлось у него с Ильей, так "тихо кончилось", как она сказала раньше,
и он заговорил, будто про себя:
- Разве я не мог бы?.. Не рассуждая, мог бы... Для себя лично, -
конечно, мог бы... и всегда могу... О-о, эта возможность всегда при мне:
вот! (Он прижал пальцы к боковому карману.) Если бы ей это нужно было, я бы
мог... Однако - однако я ведь этого не почувствовал... а ведь я его долго
видел... Нет, это только ничтожество, тупое, сытое ничтожество, и больше
ничего! И когда она умирала, она поняла это... наконец поняла.
- Ваша жена полюбила тупое ничтожество? - живо спросила Наталья
Львовна.
- И всякий человек также. Всякий непременно влюбляется в причину своей
смерти, - верно, верно... и непременно в какое-нибудь ничтожество... Я так
начал думать недавно... Верно, верно... В сущности, всякий человек умирает
добровольно...
- Даже когда его душат на большой дороге?
- Даже когда душат на большой дороге.
- Даже во время крушения поезда?
- Да, безразлично, когда и как... Даже боится он смерти или не боится,
- все равно.
- Не понимаю... А Митя ваш?
- Митю она взяла.
- Ну, хорошо... А если бы она не умерла, ваша жена?
- Она была бы теперь со мною... и только. И Митя тоже.
Из другой комнаты слышно было:
- Ну, вира помалу, - говорил прочно Макухин, должно быть забирая
взятки; а Гречулевич подхватывал:
- Ты опять "ну"?.. И нельзя ли тебе выражаться посухопутней?
Вслушиваясь в это и глядя на завитки темных волос Натальи Львовны - от
абажура позолотевших, - Алексей Иваныч разъяснил самому себе вслух:
- Когда самоубийством кончают, - думают, что это - акт свободный, а это
все та же любовь к ничтожному... Небытие! Даже просто взять в чистой идее:
что ж такое небытие? Ведь его совсем не существует на свете... Что же это за
понятие? Откуда оно?.. Это не только абстракция, - это обман! Подойдет
смерть и прикинется небытием. Бытие небытия - какой абсурд! Нет, этому я не
поддамся... нет!
- Не поддавайтесь! - серьезно сказала она очень тихо, закусив волос. От
абажура ли или изнутри это шло, она позолотела вся, - и глаза, и щеки
прояснели, - улыбаясь, но это была не снисходительная и не со стороны
откуда-то улыбка, а близкая, та самая, которая рождает в душе большую
доверчивость, и Алексей Иваныч почувствовал, что ей многое можно сказать
именно теперь, что слова его не отскочат, а лягут в нее, как в рыхлую землю
посев, и, светло глядя на нее, он проговорил:
- Вы теперь очень хороши собой...
- А-а! Вот как?.. - точно удивилась она. - Только теперь?.. Ну и то
хорошо.
- Я что-то не то сказал?.. Простите! - встревожился Алексей Иваныч и
сделал рукою свой обратно хватающий жест.
- Нет, ничего, - успокоила она, все так же улыбаясь, и вдруг добавила:
- А вы знаете, какая тайная мечта у Гречулевича?.. Он мне говорил: попадать
в муху из монтекристо на десять шагов!.. "Больше, - говорит, - ни о чем не
мечтаю!.."
- Он - веселый, - бормотнул Алексей Иваныч. - Скоро его опишут за
долги...
- Что вы?.. А гора его... Таш-Бурун?
- Все, и гору... С него скоро все стащат... - И, заметив крайнее
изумление в золотых глазах Натальи Львовны, добавил поспешно: - Впрочем, я
ведь этого не знаю толком - мало ли что о ком говорят...
- А Ма-ку-хин? - живо спросила она.
- Макухин - другое дело... Макухин подберет... Макухин все подберет...
Он опять повертел перламутровый ножичек, раскрыл, попробовал пальцем
острие и закрыл и совершенно незаметно для себя сунул его в карман.
- Так вы его у меня еще и унесете - ищи вас тогда! - спокойно сказала
Наталья Львовна, покосившись на его карман.
- А?.. Кого унесу?.. - И, догадавшись, Алексей Иваныч не рассмеялся
весело над своей растерянностью, не сказал: "простите", не сделал даже
своего хватающего жеста, - он только опешил, растерялся и покраснел.
- Видите, как я... - бормотнул он, кладя ножичек на стол. - Это Митя...
У Мити такой же был - перламутровый тоненький... и тоже английской стали...
Карандаши часто ломал, я ему чинил... Ножик у меня находился, а то он часто
терял...
Смущенный, он постоял немного, потупясь, и, несмело взглянув на нее,
продолжал о Мите:
- Он очень беспокоился, когда терял... Скажет: "как же это я так
мог?.." И руками даже так разведет: "Не понимаю!" - точно большой... Придешь
с работ, утомленный, конечно, - на диван приляжешь, а тут Митя: глаза
веселые, даже, пожалуй, хитрые немного, - да, именно лукавые: "А ты, -
говорит, - что же свою обязанность забыл? А?.. Ты что же это не спросил, как
я переписал басню?.." И руки назад, а в руках тетрадка... Басня, что ли,
такая есть, или сказка: "Орел и ветер"?.. Приносит мне раз - очень, вижу,
красиво написано "Орел", даже с хвостиками везде, где можно... очень много
хвостиков... "Ветер" кое-как, а уж "Орел" так и парит по тетрадке... "Что же
ты его так, Митя, очень уж старательно разрисовал, этого "Орла"?" - "Ну еще
бы, - говорит: - "Орел"!" - "Конечно, - догадываюсь, - орел - царь птиц...
Все-таки очень старался ты..." - "Да, - он говорит, - напиши-ка его кое-как,
невнимательно, еще заклюет!.." - такое воображение детское, живое... Я понял
теперь, почему с ним не простилась Валя (моя жена), когда уезжала... Прежде
я не понимал этого... Она нарочно с ним не прощалась: она знала, что он бы
ее непременно удержал... Вне сомнения... Она просто боялась...
- Ну ничего, что ж. У вас еще может быть другой Митя, - сказала она
беспечно.
- Каким образом? - Алексей Иваныч даже испугался. - Лепетюк?.. Нет уж,
другого не будет!.. Лепетюк, вы думаете?.. Это ведь не мой, - это его.
Она отшатнулась на спинку стула, чтобы уйти лицом в тень...
- А можно и мне вспомнить одну мелочь? Очень маленькую, - я недолго...
Представьте так: едет в вагоне четвертого класса девочка лет восемнадцати -
и всех любит - очень еще, очень была наивна, институтка ведь... Одета она,
как простая сельская девка: на ногах лапотки, на голове платочек, белый, с
желтым горошком. И вот, - напротив баба, при ней трое ребят... и мешки,
конечно: без таких вот грязных мешков ни одна баба никуда не поедет, да и
нельзя ей без них ехать... Было у ней десять рублей, - красная бумажка: все
ее состояние, - билет четвертого класса и десять рублей. Зачем-то эту
бумажку из мешка она вытащила... да, конечно, ребятам хлеба купить на
станции, - мелкие уже все вышли... а ребята эти, очень много они хлеба
ели... Дала эту бумажку подержать старшенькому, а он, - представьте, -
ротозей деревенский, в окно ее упустил на ходу поезда... Что тут было! Денег
у бабы уж никаких больше нет... и баба ревет, и ребята ревут... и все кругом
ахают... Девочка эта наивная, в лапотках, - у нее тоже было только десять
рублей, золотой, на кресте в тряпочке был привязан, - отдала бабе этот
золотой... и все. Отдала, а сама осталась совсем без копейки... Одна...
представьте! Она пожалела, не правда ли?.. А ее... ее... не пожалели!
- Вы что?.. Плачете?.. - удивился Алексей Иваныч.
- Разве?.. Вот еще новости! (Она быстро вытерла слезы со щек.)
Действительно ведь!.. Только я не плачу, не делайте скорбного лица... Это
просто от того разу осталось, - помните? Ну вот, когда вам очень хотелось,
чтобы я заплакала.
Посмотрела на него долго и добавила:
- Расскажите еще что-нибудь о вашей покойной жене... У вас это так
хорошо выходит!
- Как "хорошо"?
- Ну, живо, что ли... трогательно... Я сказала, что ей завидую? Нет, -
что же хорошего завидовать человеку после его смерти?.. Мне ее очень жаль...
Я на нее ничем не похожа?.. Ни капли?
- Нет, конечно... Вы... другая совсем... - Алексей Иваныч дернул
плечом, правым, которое было выше левого, оглядел прикрытую дверь и сказал
вдруг: - Может быть, уж пойдемте туда, к ним?
- А-а... вот как?.. Соскучились?..
Улыбаясь широким несколько ртом, Наталья Львовна быстро встала, и
Алексею Иванычу сделалось очень как-то неловко, когда она сказала тихо:
- Никогда больше не говорите мне о жене своей покойной, - право! Зачем
это мне, а?.. Мне это совсем не нужно!..
И сама отворила дверь.


В синеватую от табачного дыма муть этой комнаты Алексей Иваныч вошел с
тоскливым желанием сейчас же уйти к себе и уж продвинулся было к полковнику
прощаться, когда Наталья Львовна, взявши из рук Гречулевича колоду (он
только что приготовился сдавать), бросила ее на диван.
- Будет уж вам! - сказала. - Думаете, очень весело на вас глядеть?
Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно!
Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы,
когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже,
пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости:
тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут...
Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч
видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой,
разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий
случай:
- Сдача с правой руки... ход мой. Прошу помнить.
И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с
Натальей Львовной, - как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем
гостям - и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему:
- Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы - в карты
со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого
не нашли?
Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво
улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что
было у него признаком большого волнения.
- А если это вы ради меня приволоклись, - продолжала между тем Наталья
Львовна, - то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете?
Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и
публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет... И вы, и вы, Алексей Иваныч!
Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец - значит,
жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну!
У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты,
- он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только
неожиданно было, - нет, это показалось святотатственно-страшным: у него даже
дрожь прошла между лопаток.
Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного
прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор.
Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко
вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот... А слепая
бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась.
- Здорово! - сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. - Полагаю
я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе
делать будем, - верно я говорю!
И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже
глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье
Львовне.
- Вот! - сказал он решительно.
- Что "вот"? - безжалостно спросила она. - Это где вы видели, чтобы так
предложение кто-нибудь делал?.. "Вот"!..
Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который
стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и
проговорил глухо:
- Много чего я не знаю... и не привык... и думаю даже, что лишнее... а
хуже людей не буду.
- А Таш-Бурун у него купите? - сказала вдруг Наталья Львовна, показав
пальцем на Гречулевича.
- Конечно, куплю, - просто ответил Макухин.
Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши:
- Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я
вам подскажу...
Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей
широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно:
- Благословите, папаша!
- Благословите, папаша! - деревенским говорком повторила Наталья
Львовна, несколько церемонно и нараспев.
Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и
переводил глаза с дочери на Макухина.
- Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! - крикнула Наталья
Львовна.
Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и
торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала
Макухина в потный лоб.
Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и
ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой
щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и
покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко... и, может быть,
даже бездонно.


    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ



    ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР



Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои,
приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь.
Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно
прекрасная в своей неожиданной и странной злости... И в возможность брака ее
с Макухиным почему-то не хотелось верить.
И обидным даже это казалось, - вот что было совсем уже странно: обидным
казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие
"большие дела" с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить
театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у
Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, "тоже жених"? "Вдовец - значит,
жених!.."
На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча,
слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего
невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились
через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это
тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во
всем теле.
Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее
комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как
будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала
его... Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и
вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера,
- от своего прошлого... от того, от чего никак не может (да и не хочет даже)
уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь
уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: "Вот!.." И он уведет ее...
И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею
Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно.
Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то
направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на
все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей
и беспокойной мысли - именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя
было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, - полной
ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по
концу. Где конец - там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто
объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только
конец проясняет жизнь?
Это была мучительная ночь.
Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели
и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С