день, по совершенно пустым причинам, столкнулись несколько человек, но,
однако, это имело некоторые последствия для всех.
Наталью Львовну Алексей Иваныч вместе с остальными проводил на дачу
Шмидта, и, уходя, она дружелюбно кивнула всем головой.
На другой день, прожженный насквозь солнцем и просоленный впрок
морскими ветрами, цыган-комиссионер Тахтар Чебинцев, поджарый, точно полевой
кузнечик, а усы, как у китайца на чайных коробках, подымался из городка на
Перевал с большим букетом махровых хризантем: сам черный весь, цветы белые.
Он держал их вниз и от себя, попыхивал кривой трубочкой и имел довольно
равнодушный вид. Он уж столько ходил по всем здесь дорогам и подымался и
опускался, что теперь только смотрел в землю и думал.
Попрыскивал дождик, и от моря к горам поднялась пышная четырехцветная
радуга, - мост между стихиями, которые суетно разделял теперь Алексей
Иваныч, и в один конец радуги попал баркас с чем-то тяжелым, и до того
засиял всеми парусами, что вот-вот улетит в небо, а в другой - купа высоких
тополей, теперь ставших просто сказочными деревьями.
На Перевале Тахтар пришел к даче Шмидта. Все дачи тут строились при
нем, а так как он вечно торчал на набережной, то знал даже и помнил, какой
материал для них возили, на чьих лошадях, когда именно это было, какой
подрядчик строил, сколько ему переплачено зря, во сколько заложена какая
дача и какая не заложена еще совсем, - потому что хозяин или ни к чему богат
или очень глуп, - какие дачники жили на такой-то даче и в таком-то году, и
почему в следующем году перешли они на другую дачу, и много еще всякого;
огромное количество этих знаний давно уже поселило в Тахтаре какое-то свое
отношение ко всему кругом: была некоторая снисходительная любовь и иногда
довольно живой интерес, но совершенно никакого уважения.
Наталья Львовна стояла на балконе, смотрела на конец радуги,
погруженный в море, видела, как вошел во двор какой-то восточный человек с
пучком хризантем, у калитки разговаривал с Иваном (который головой кивал на
балкон, а ногами отшвыривал наседавшего Гектора), а потом направился прямо к
ней, выпустив назад свою дубовую палку и виляя ею равномерно, как хвостом.
Был он в коротенькой дубленой горной куртке, с вытертым бараньим
воротником и в старой шапчонке и, пока подходил, сильно выставляя вперед
колени, усиленно докуривал трубку - немного уж оставалось, а бросить жалко.
"Вот прекрасные цветы какие! Непременно куплю", - подумала Наталья
Львовна, но Тахтар, подойдя, кивнул ей головою, чуть сдвинув шапчонку,
протянул букет, очень выразительно посмотрел на нее стеклянно-желтыми,
древнейшими хитрыми глазами и коротко добавил ко всему этому:
- Тибе!
- Что это значит? - Цветы Наталья Львовна взяла и спросила: - Сколько
хочешь за них?
- Не надо деньги... Тибе! - спокойно повторил Тахтар, еще выразительнее
поглядев.
- Ах, это "букет"!.. Ну, значит, не мне - ты перепутал. Возьми-ка его.
- Тибе! - отступил на шаг Тахтар, колыхнув китайский ус улыбкой, все
понимающей.
- Что ты выдумал еще! Конечно, не мне! Возьми назад!
- Зачем не тибе?.. Зачем назад?
Тахтар даже пожал узкими плечами, загнул еще круче черный нос и выпятил
обе губы, а желтые глаза сделал такими загадочными, что Наталья Львовна
спросила наконец:
- Да от кого же?
Тут проснулось в ней что-то: показалось, что букет этот от того, о ком
она думала (потому что она действительно думала), от того, кого, не надеясь
дождаться, ждала все-таки (потому что смутно и неуверенно она ждала), - и
вот пришло, настало, - и, не в силах сдержать себя, она покраснела радостно,
а Тахтар приблизил к ней черное, с проседью на небритом подбородке, узкое
лицо и сказал таинственно, точно гадать собрался:
- Богат чиловек!
- Приезжий?.. Из гостиницы?
- Приезжай - как знаем: богат чиловек, бедна чиловек?
И опять бросил значительный косвенный взгляд.
- Здешний, значит?
- Ну да, здешня чиловек.
А в это время почти одновременно отворилась дверь из кухни и выглянуло
любопытное безбровое, конопатое, красное и потное лицо Ундины Карловны, а из
окна показалась голая и тоже красная голова отца, но не поэтому бросила
Тахтару обратно букет Наталья Львовна: если б и одну ее встретил где-нибудь
на прогулке Тахтар, - так же полетел бы в него букет.
Когда подымался сюда Тахтар, он соображал, что вот эта барышня, к
которой его послали, даст ему на чай мелочь, но он потом постарается
рассказать ей что-нибудь жалостное: "Зима... Приезжий - нет... На скрипке
играем, когда свадьба... каждый день разве свадьба? Конце концам, куда
пойдем? Дети много... Что будем кушай?.. Три маслинка - десят вилка..." -
еще что-нибудь такое скажет, и барышня, - все барышни добрые, потому что все
глупые, - прибавит ему мелочь.
Но когда полетел в него букет, он растерялся.
Он поднял было его, посмотрел на него и на Наталью Львовну, сверкнув
белками, ширнул в наседавшего Гектора палкой, еще хотел сказать что-то
последнее, но, видя, что барышня ушла уже с балкона в комнаты, запустил в
Гектора белыми хризантемами и, выходя с дачи, сильно хлопнул калиткой.
Вниз, в городок, пошел он совсем сердитый: и на въедливый дождик, и на
скользкую дорогу, и на пышную радугу, и на белые цветы, и на глупую барышню,
и больше всего на Федора Макухина, который его послал.
А час спустя, когда уж и дождик перестал, и солнце начало садиться
прямо на распростертые сучья буков на верхушке Таш-Буруна, и над морем, над
самым горизонтом зазолотели уж вечные (бесполезно даже и утверждать, что
невечные), спокон веку отдыхающие там облака, - показался снизу еще
какой-то, только уж не цыган, а русский, обстоятельный телом, с окладистой
рыжей бородой, видимо, дворник или садовник с какой-нибудь дачи на берегу
(не из города шел, а с берега, с этой стороны). Подпирался палкой и
отдувался, потому что подъем отсюда был крут, и все поглядывал наверх, -
много ль еще осталось ходу.
Когда стал подходить ближе, с дачи Шмидта увидали, что направляется он
к ним и что выражение лица и фигуры его чрезвычайно деловое. В левой руке
держал что-то белое, но заключить уверенно, что это тоже букет, нельзя пока
было, видно было только что-то, завернутое в белую, не газетную бумагу и
легкое на вид.
Когда же вошел он в калитку, ища глазами, к кому бы обратиться с
расспросами, а потом, увидя Ивана на перекопке персиков, подошел к нему,
Наталья Львовна сказала отцу преувеличенно скорбно:
- Конечно, еще букет!.. И я уж теперь догадалась, от кого: вчера с
какими-то тремя дураками познакомил меня Алексей Иваныч; это, наверно, от
них.
Когда же человек с окладистой бородой (в лиловом пиджаке и в картузе,
как у Мартына, с околышем из Манчестера) направился тоже к балкону, Наталья
Львовна толкнула отца:
- Папа, гони его вон!.. Я к нему ни за что не выйду! Тот букет
швырнула, - и очень рука болит, - а теперь еще...
- Ага!.. Хорошо! - угрожающе сказал полковник, надевая фуражку.
И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом:
- Кого надо, любезный?
Тот снял картуз и протянул букет:
- Вот прислали тут... барышне...
- То есть дочери моей... кто?
- Точно так... барин, - помещик Гречулевич.
- Гм... помещик?
Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно
размышляя.
- Дочь моя больна... поэтому...
Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел
несколько шагов по дорожке, почесал переносье... Рыжий шел за ним.
- Гм... помещик... Что же, он здесь на постоянном жительстве?
- Да... Они... вот там ихняя дача... за косогорьем, отсюда незаметно...
на берегу.
- Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.)
- Никак нет... Человек холостой.
- Так... служит где-нибудь? Не чиновник?
- Нет, так, по домашности... по хозяйству.
- Вот что, любезный... (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна,
поэтому... - Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец,
двугривенный. - Вот!.. Что же касается букета и прочее... скажи, братец,
что-о... передал! Только не самой барышне лично, так как больна...
Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить... Вот так... С
богом теперь!
Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с
рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным
любопытством:
- Ну, от кого?
- Какой-то, видишь ли, Гречулевич, - по-ме-щик!
- Ну да, - я так и знала! Это из трех из этих... с хлыстом, в
ботфортах... А какие цветы?
- Ну уж, не посмотрел... Хотя, если тебе угодно... Букет, конечно, тут
брошен - пошли Ивана.
Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые.
- Какая прелесть! - восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу
на стол.
- Сейчас еще принесут, - вот увидите! Это они сговорились! - уверяла
она Ундину Карловну.
Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета.
В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные
выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую
доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на
тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил,
завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в
голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, - но ведомость эту скоро
бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал
на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все
скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом
подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового
устава и палил.
- Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, - не так
ли? - говорил Алексей Иваныч.
- Дорогой мой, это - сущая правда, - соглашался Добычин.
От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше
Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил:
- По-нашему, по-армейски, - вот как... а как по-вашему?
- Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы... есть? -
спрашивал его Алексей Иваныч.
- Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты... на один заряд.
- И как их... в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин
оружейный...
- Ну, само собою разумеется, наверное... Хоть две-три пары да есть: на
любителей.
Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне:
- В этом отношении у меня знамя высоко держали - о-о!.. На офицерской
стрельбе даже, - у кого пять пуль в мишени или четыре, - я всех обхожу по
фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, -
позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без
значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу
пятьсот...
- Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда
провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин
- знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час
до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький
чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже
сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту
- красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог,
конечно.
Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на
душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в
ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и
скверным запахом.
На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек
простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них,
всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова
и проговорила не спеша:
- Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а
злодий, - вин встае и ходе.
- Что-что? - удивился Алексей Иваныч.
- Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе.
Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский
значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо
видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
- Спи, дурак.
Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может
быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за
чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег
прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество
звезд, что было страшно.
На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых,
закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза
широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком,
другой колючим:
- Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же
больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте
есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю.
- Быть не может.
- Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а
я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское
училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и
прикачнул головою.
Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины
слушал, все было ненужное, чужое.
Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой
день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился
стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут
было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел
по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то
и зазвенит.
Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы
длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать
брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и
во всем, что делает.
Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще
такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него.
Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса:
"Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти
правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в
полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте.
С этим актером он обедал, пил чай, ему говорил о своем близком
знакомом, лесничем, который убил любовника своей жены.
- Он всадил в него четыре пули: раз, два, три - таким образом - и сюда
четвертую: в грудь, - две безусловно смертельные, в плечо - легкая рана, и в
голову - навылет...
- Пус-стяк! - радушно отозвался актер.
- Предупредил его честно: все, что было раньше, - прощаю, но-о... если
придешь еще раз, и я застану, то, любезный, - вот! Это всегда при мне,
видишь - вот!
И Алексей Иваныч зачем-то с силой выхватил и показал актеру свой
револьвер.
Тот взял его, повертел в руках, осторожно спросил: "Заряжен?" - и
поспешно отдал его назад.
- Он предупредил его честно, - продолжал Алексей Иваныч, - и если тот -
вне всякого сомнения, негодяй - не подумал даже так же честно уйти, навсегда
оставить в покое, то он полнейшее имел право так поступить, как поступил. И
никаких разговоров. Иначе не мог и... иначе никак не мог... Да разве это не
огромное мужество, скажите, предупредить спокойно?.. Это - огромнейшее
мужество, вне всякого сомнения... И как от человека требовать больше? Кто
смеет требовать большего? Даже и закон не смеет!.. И вот в результате -
четыре пули!
- Пус-стяк! - добродушно поддержал актер.
- Я понимаю, - взяв его за борт пиджака, продолжал горячо Алексей
Иваныч, - что он не разглядел, он не догадался, не подумал даже, что
посягнул на святое, на святыню - да еще на какую святыню, негодяй! Иззуй
обувь с ног твоих, - вот на какую!.. Но раз ты посягнул, - закон возмездия,
ты - труп.
- Пустяк! - весело улыбнулся актер; должно быть, это было его любимое
слово.
Алексей Иваныч приехал днем. Обедал в пустом ресторане, где на стене
висело чучело сороки, а под ним подпись: "Прошу снимать шляпы". Пес толстый
и пестрый стоял около его стола и, как чучело, тоже совершенно спокойно,
даже не виляя хвостом, избочив слюнявую морду, ждал подачки.
Три музыканта играли на маленькой эстраде: лысый флейтист-дирижер, с
лихо закрученными желтыми усами, молодой лунноликий, цветущий скрипач, с
платочком на левом плече, и барышня-пианистка, с такими темными, такими
глубокими кругами около глаз, что у Алексея Иваныча сжимало сердце.
А за стойкой сидела неимоверной толщины старуха, жирно глядела, сложив
обрубки-руки на пышном животе, сидела мирно, думала, что ли, о чем? О чем
она могла думать? И вся прозрачная, горбатая носатенькая девочка костляво
считала на счетах, звенела деньгами, хмурясь, вносила что-то в книгу, часто
мокая перо в гулкую чернильницу, и вполголоса выговаривала что-то
франтоватому половому, обиженно сердясь.
Пахло красным перцем. За окнами шел игольчатый льдистый мелкий снег,
очень холодный на вид, потому что кутался от него зябко в башлык чугунный
городовой на посту; споро дул ветер со взморья, и качалась, как маятник,
скрипучая вывеска: "Номерую книги, лакирую картины".
Дом Ильи нашел Алексей Иваныч в тот же вечер: ведь затем и приехал. Дом
был простой, устойчивый, двухэтажный, внизу лавка. Он сосчитал окна вверху:
восемь, - три темные, в пяти свет. Несколько раз прошелся по другой стороне
улицы, - не увидит ли его в окне; никого не увидел; складки белесых штор не
поднялись ни разу.
Подымаясь по лестнице, был он осторожен и скуп в движениях. Подметил
дешевую лампочку в маленькой нише на площадке, несложный узор перил -
крестиками, деревянный стук ступеней, затхлый запах снизу из лавки.
Вспомнил и представил, как вот по этой же самой лестнице подымалась она
так же зимою, год назад здесь наступила ногою или здесь, ближе к перилам?..
За это место перил держалась рукой или за это?
Перед дверью его долго стоял, читая на вычищенной ярко дощечке так
знакомое имя из кудрявых букв. (Она тоже стояла перед этой дощечкой и
читала.) Потом решительно кашлянул и надавил два раза клавиш звонка (звонок
был воздушный). Потом расслабленно часто застучало сердце... И пока за
дверью слышались чьи-то неспешащие тяжелые шаги и густое откашливанье, все
стучало с перебоями сердце, и ноги немели.
Первое, что сделал Алексей Иваныч, когда лицом к лицу столкнулся с
Ильею, было то, чего он никак не мог себе ни объяснить, ни простить: он
улыбнулся... Хотел удержаться и не мог. Криво, больше левой стороной лица,
чем правой, но судорожно длинно улыбнулся.
После, когда он подъезжал уже к своей гостинице, он вспомнил на улице,
что читал однажды о каких-то бразильских обезьянах-хохотунах: большие,
ростом футов в шесть, шатались в лесах и, чуть завидев человека, подбегали к
нему прыжками, а подбежав, хватали его мертвой хваткой за запястья рук и
начинали хохотать сыто. Хохотали минуту, две, фыркая, давясь от хохота,
брызжа слюною, потом, успокоившись, выламывали руки, ноги, - увечили и
убивали наконец.
Но он не так улыбнулся: он как будто заискивал, извинялся, что
потревожил, как будто рад был, что так долго хотел все увидеться, поговорить
дружески и вот, наконец, увиделся, сейчас пожмет ему крепко руки,
разговорится.
Илья смотрел на него недовольно и недоверчиво и, пока раздевался он, не
сказал ни слова; неловкость была и с той и с другой стороны; и удивило еще
Алексея Иваныча то, что это был уже не прежний Илья, которого он знал: этот
новый Илья был коротко острижен, с небольшой бородкой и редкими вьющимися
усами, плотен, спокоен, шире стал, и только за старое дымчатое пенсне
ухватился глазами Алексей Иваныч, только здесь и был старый он, остальное
все было незнакомое, и хоть бы цепочка часов на жилете, густо унизанная
брелоками, - не было даже жилета, была просторная черная суконная тужурка со
шнурами.
Чтобы невзначай не подать ему руки, Алексей Иваныч крепко взялся за
спинку стула, - подвинул его, громко застучав, и, садясь, спросил тихо и
учтиво:
- Вы позволите?
Комната, - кабинет Ильи, - была большая, мягко освещенная сверху
лампой; темные степенные обои, яркая кафельная печь, шкафы с книгами. На
столе бросилась в глаза фарфоровая статуэтка - слон с поднятым хоботом, и в
хоботе свежая еще красная гвоздика.
Алексей Иваныч поспешно пощупал в боковом кармане свой револьвер, вытер
пот на переносье, вынул портсигар и, так же учтиво, как прежде, спросил
Илью:
- Вы позволите?
- Пожалуйста! - сказал громко Илья; это было первое его слово.
Алексей Иваныч ждал, что и голос будет другой, но голос остался тот же:
крепкий, круглый, жирный немного, густой.
В комнате было тепло, даже пахло печью. Зажигая, Алексей Иваныч сломал
две спички, третья, загоревшись было, потухла тут же, и он суеверно спрятал
портсигар.
Когда входил к Илье Алексей Иваныч, он как-то не удивился совсем, что
отворил ему дверь сам Илья, не какая-нибудь горничная в белом переднике, и
не старушка в мягких туфлях и теплом платке, и не человек для услуг -
белобрысый какой-нибудь парень в кубовой рубашке из-под серого пиджака, - а
сам Илья: было так даже необходимо как-то, чтобы именно он, а не кто-нибудь
другой отворил дверь. Но случилось это совсем неожиданно для Ильи: прислуги
как раз не было в это время дома, ушла за мелкими покупками, и Илья думал,
что вернулась она, что отворяет он ей, - так разъяснилось это впоследствии.
Алексей Иваныч, усевшись на стул в кабинете Ильи, переживал чувство
очень сложное и странное. С одной стороны, была успокоенность, как у пловца,
переплывшего через очень широкую реку и ступившего уже на тот берег; с
другой стороны, - вялое бессилие и стукотня в груди, как у того же пловца, с
третьей, - и самое важное было это, - полная потеря ясности, связи с
чем-нибудь несомненным, какая-то оторванность от всего, даже от этого вот
человека, к которому ехал и который вдруг - неизвестно кто, неизвестно где и
неизвестно зачем это - стоит у стола напротив, сбычив голову, раздавшуюся
вширь у прижатых маленьких ушей, заложив руки в карманы так, что видны одни
только большие пальцы с круглыми ногтями. Круглые ногти с яркими от лампы
рубчиками, - это понятно, а потом что?
Это бывало с ним раньше, только когда он внезапно просыпался ночью и не
сразу находил себя, но так терять себя днем, бодрствуя, как потерял себя
вдруг он теперь, - он и не знал, что таилась в нем эта возможность. Как
будто стоял какой-то неусыпный часовой на посту в душе, и от него была
точность и цель, и вдруг пропал часовой, - и вот никакой связи ни с чем,
никакого места в природе, ничего, не он даже, - не Алексей Иваныч, -
неизвестно, что, какая-то мыльная пена в тебе, и она тает, и это на том
месте, где было так много! - тает, и ничего не остается, а тебя давно уже
нет...
Это тянулось всего с полминуты, - больше бы и не могла выдержать душа,
- и вот как-то внезапно все направилось и нашлось в Алексее Иваныче, когда
он глянул не на Илью уже, а на дверь, плотно прикрытую за ним Ильей. Дверь
была обыкновенная, раскрашенная под дуб и не очень давно раскрашенная - с
год назад - и очень скверно раскрашенная, но, всмотревшись, он узнал ее, и
тут же вслед за дверью всю комнату эту узнал, потому, конечно, узнал, что
была здесь Валя, совсем недавно ведь - месяцев семь, - и дверь тогда была
уже именно вот такою, скверно под дуб, и те же обои темненькие, та же
кафельная печь... Только это было весною, в мае, и топкой не пахло, как
теперь...
И так как лестница, по которой он только что поднялся (по следам Вали),
ясно встала дальше за дверью, то Алексей Иваныч, положив ногу на ногу и обе
руки закинув за голову, светло глядя на Илью, сказал отчетливо:
- Вне сомнения, дом этот вы получили по наследству?.. Советую вам
заменить вашу лестницу каменной... или чугунной... Это удобнее в пожарном
отношении, - верно, верно...
Сказавши это, Алексей Иваныч почувствовал, что окончательно вошел в
себя, что теперь ясно ему, что он должен сказать дальше и скажет. Лицо у
него все загорелось мелкими иголками, но сам он внутри стал спокоен.
Илья ничего не ответил. Рук из карманов тоже не вынул. И глядел на него
неясно - как, потому что сквозь пенсне дымчатое, - только по нижней челюсти
видно было, что очень внимательно.
- Вы, может быть, тоже сядете? - сказал Алексей Иваныч.
- А что?
- Потому что мне приходится смотреть на вас снизу вверх, а вам на меня
сверху вниз.
- Ну так что?
- Нет-с, я этого не хочу! Тогда и я тоже встану!
Алексей Иваныч вскочил и прошелся вдоль по длинному кабинету обычным
своим шагом, - мелким, частым, бодрым.
И вдруг, остановившись среди комнаты, сказал тихо:
- Моя жена... умерла, - это вы знаете?
- Д-да, к несчастью... Это мне известно.
Илья поправил шнурок пенсне и кашлянул глуховато.
- Ах, известно уж!.. Родами, родами умерла, - вам и это известно?
- Известно.
Алексей Иваныч раза два в сильном волнении прошелся еще, стуча
каблуками, смотрел вниз и только на поворотах коротко взглядывал на Илью;
оценивал рост, ширину плеч, уверенность, подобранность, прочность и ловкость
однако, это имело некоторые последствия для всех.
Наталью Львовну Алексей Иваныч вместе с остальными проводил на дачу
Шмидта, и, уходя, она дружелюбно кивнула всем головой.
На другой день, прожженный насквозь солнцем и просоленный впрок
морскими ветрами, цыган-комиссионер Тахтар Чебинцев, поджарый, точно полевой
кузнечик, а усы, как у китайца на чайных коробках, подымался из городка на
Перевал с большим букетом махровых хризантем: сам черный весь, цветы белые.
Он держал их вниз и от себя, попыхивал кривой трубочкой и имел довольно
равнодушный вид. Он уж столько ходил по всем здесь дорогам и подымался и
опускался, что теперь только смотрел в землю и думал.
Попрыскивал дождик, и от моря к горам поднялась пышная четырехцветная
радуга, - мост между стихиями, которые суетно разделял теперь Алексей
Иваныч, и в один конец радуги попал баркас с чем-то тяжелым, и до того
засиял всеми парусами, что вот-вот улетит в небо, а в другой - купа высоких
тополей, теперь ставших просто сказочными деревьями.
На Перевале Тахтар пришел к даче Шмидта. Все дачи тут строились при
нем, а так как он вечно торчал на набережной, то знал даже и помнил, какой
материал для них возили, на чьих лошадях, когда именно это было, какой
подрядчик строил, сколько ему переплачено зря, во сколько заложена какая
дача и какая не заложена еще совсем, - потому что хозяин или ни к чему богат
или очень глуп, - какие дачники жили на такой-то даче и в таком-то году, и
почему в следующем году перешли они на другую дачу, и много еще всякого;
огромное количество этих знаний давно уже поселило в Тахтаре какое-то свое
отношение ко всему кругом: была некоторая снисходительная любовь и иногда
довольно живой интерес, но совершенно никакого уважения.
Наталья Львовна стояла на балконе, смотрела на конец радуги,
погруженный в море, видела, как вошел во двор какой-то восточный человек с
пучком хризантем, у калитки разговаривал с Иваном (который головой кивал на
балкон, а ногами отшвыривал наседавшего Гектора), а потом направился прямо к
ней, выпустив назад свою дубовую палку и виляя ею равномерно, как хвостом.
Был он в коротенькой дубленой горной куртке, с вытертым бараньим
воротником и в старой шапчонке и, пока подходил, сильно выставляя вперед
колени, усиленно докуривал трубку - немного уж оставалось, а бросить жалко.
"Вот прекрасные цветы какие! Непременно куплю", - подумала Наталья
Львовна, но Тахтар, подойдя, кивнул ей головою, чуть сдвинув шапчонку,
протянул букет, очень выразительно посмотрел на нее стеклянно-желтыми,
древнейшими хитрыми глазами и коротко добавил ко всему этому:
- Тибе!
- Что это значит? - Цветы Наталья Львовна взяла и спросила: - Сколько
хочешь за них?
- Не надо деньги... Тибе! - спокойно повторил Тахтар, еще выразительнее
поглядев.
- Ах, это "букет"!.. Ну, значит, не мне - ты перепутал. Возьми-ка его.
- Тибе! - отступил на шаг Тахтар, колыхнув китайский ус улыбкой, все
понимающей.
- Что ты выдумал еще! Конечно, не мне! Возьми назад!
- Зачем не тибе?.. Зачем назад?
Тахтар даже пожал узкими плечами, загнул еще круче черный нос и выпятил
обе губы, а желтые глаза сделал такими загадочными, что Наталья Львовна
спросила наконец:
- Да от кого же?
Тут проснулось в ней что-то: показалось, что букет этот от того, о ком
она думала (потому что она действительно думала), от того, кого, не надеясь
дождаться, ждала все-таки (потому что смутно и неуверенно она ждала), - и
вот пришло, настало, - и, не в силах сдержать себя, она покраснела радостно,
а Тахтар приблизил к ней черное, с проседью на небритом подбородке, узкое
лицо и сказал таинственно, точно гадать собрался:
- Богат чиловек!
- Приезжий?.. Из гостиницы?
- Приезжай - как знаем: богат чиловек, бедна чиловек?
И опять бросил значительный косвенный взгляд.
- Здешний, значит?
- Ну да, здешня чиловек.
А в это время почти одновременно отворилась дверь из кухни и выглянуло
любопытное безбровое, конопатое, красное и потное лицо Ундины Карловны, а из
окна показалась голая и тоже красная голова отца, но не поэтому бросила
Тахтару обратно букет Наталья Львовна: если б и одну ее встретил где-нибудь
на прогулке Тахтар, - так же полетел бы в него букет.
Когда подымался сюда Тахтар, он соображал, что вот эта барышня, к
которой его послали, даст ему на чай мелочь, но он потом постарается
рассказать ей что-нибудь жалостное: "Зима... Приезжий - нет... На скрипке
играем, когда свадьба... каждый день разве свадьба? Конце концам, куда
пойдем? Дети много... Что будем кушай?.. Три маслинка - десят вилка..." -
еще что-нибудь такое скажет, и барышня, - все барышни добрые, потому что все
глупые, - прибавит ему мелочь.
Но когда полетел в него букет, он растерялся.
Он поднял было его, посмотрел на него и на Наталью Львовну, сверкнув
белками, ширнул в наседавшего Гектора палкой, еще хотел сказать что-то
последнее, но, видя, что барышня ушла уже с балкона в комнаты, запустил в
Гектора белыми хризантемами и, выходя с дачи, сильно хлопнул калиткой.
Вниз, в городок, пошел он совсем сердитый: и на въедливый дождик, и на
скользкую дорогу, и на пышную радугу, и на белые цветы, и на глупую барышню,
и больше всего на Федора Макухина, который его послал.
А час спустя, когда уж и дождик перестал, и солнце начало садиться
прямо на распростертые сучья буков на верхушке Таш-Буруна, и над морем, над
самым горизонтом зазолотели уж вечные (бесполезно даже и утверждать, что
невечные), спокон веку отдыхающие там облака, - показался снизу еще
какой-то, только уж не цыган, а русский, обстоятельный телом, с окладистой
рыжей бородой, видимо, дворник или садовник с какой-нибудь дачи на берегу
(не из города шел, а с берега, с этой стороны). Подпирался палкой и
отдувался, потому что подъем отсюда был крут, и все поглядывал наверх, -
много ль еще осталось ходу.
Когда стал подходить ближе, с дачи Шмидта увидали, что направляется он
к ним и что выражение лица и фигуры его чрезвычайно деловое. В левой руке
держал что-то белое, но заключить уверенно, что это тоже букет, нельзя пока
было, видно было только что-то, завернутое в белую, не газетную бумагу и
легкое на вид.
Когда же вошел он в калитку, ища глазами, к кому бы обратиться с
расспросами, а потом, увидя Ивана на перекопке персиков, подошел к нему,
Наталья Львовна сказала отцу преувеличенно скорбно:
- Конечно, еще букет!.. И я уж теперь догадалась, от кого: вчера с
какими-то тремя дураками познакомил меня Алексей Иваныч; это, наверно, от
них.
Когда же человек с окладистой бородой (в лиловом пиджаке и в картузе,
как у Мартына, с околышем из Манчестера) направился тоже к балкону, Наталья
Львовна толкнула отца:
- Папа, гони его вон!.. Я к нему ни за что не выйду! Тот букет
швырнула, - и очень рука болит, - а теперь еще...
- Ага!.. Хорошо! - угрожающе сказал полковник, надевая фуражку.
И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом:
- Кого надо, любезный?
Тот снял картуз и протянул букет:
- Вот прислали тут... барышне...
- То есть дочери моей... кто?
- Точно так... барин, - помещик Гречулевич.
- Гм... помещик?
Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно
размышляя.
- Дочь моя больна... поэтому...
Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел
несколько шагов по дорожке, почесал переносье... Рыжий шел за ним.
- Гм... помещик... Что же, он здесь на постоянном жительстве?
- Да... Они... вот там ихняя дача... за косогорьем, отсюда незаметно...
на берегу.
- Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.)
- Никак нет... Человек холостой.
- Так... служит где-нибудь? Не чиновник?
- Нет, так, по домашности... по хозяйству.
- Вот что, любезный... (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна,
поэтому... - Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец,
двугривенный. - Вот!.. Что же касается букета и прочее... скажи, братец,
что-о... передал! Только не самой барышне лично, так как больна...
Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить... Вот так... С
богом теперь!
Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с
рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным
любопытством:
- Ну, от кого?
- Какой-то, видишь ли, Гречулевич, - по-ме-щик!
- Ну да, - я так и знала! Это из трех из этих... с хлыстом, в
ботфортах... А какие цветы?
- Ну уж, не посмотрел... Хотя, если тебе угодно... Букет, конечно, тут
брошен - пошли Ивана.
Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые.
- Какая прелесть! - восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу
на стол.
- Сейчас еще принесут, - вот увидите! Это они сговорились! - уверяла
она Ундину Карловну.
Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета.
В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные
выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую
доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на
тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил,
завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в
голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, - но ведомость эту скоро
бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал
на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все
скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом
подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового
устава и палил.
- Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, - не так
ли? - говорил Алексей Иваныч.
- Дорогой мой, это - сущая правда, - соглашался Добычин.
От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше
Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил:
- По-нашему, по-армейски, - вот как... а как по-вашему?
- Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы... есть? -
спрашивал его Алексей Иваныч.
- Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты... на один заряд.
- И как их... в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин
оружейный...
- Ну, само собою разумеется, наверное... Хоть две-три пары да есть: на
любителей.
Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне:
- В этом отношении у меня знамя высоко держали - о-о!.. На офицерской
стрельбе даже, - у кого пять пуль в мишени или четыре, - я всех обхожу по
фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, -
позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без
значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу
пятьсот...
- Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда
провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин
- знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час
до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький
чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже
сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту
- красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог,
конечно.
Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на
душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в
ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и
скверным запахом.
На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек
простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них,
всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова
и проговорила не спеша:
- Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а
злодий, - вин встае и ходе.
- Что-что? - удивился Алексей Иваныч.
- Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе.
Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский
значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо
видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
- Спи, дурак.
Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может
быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за
чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег
прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество
звезд, что было страшно.
На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых,
закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза
широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком,
другой колючим:
- Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же
больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте
есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю.
- Быть не может.
- Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а
я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское
училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и
прикачнул головою.
Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины
слушал, все было ненужное, чужое.
Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой
день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился
стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут
было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел
по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то
и зазвенит.
Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы
длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать
брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и
во всем, что делает.
Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще
такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него.
Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса:
"Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти
правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в
полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте.
С этим актером он обедал, пил чай, ему говорил о своем близком
знакомом, лесничем, который убил любовника своей жены.
- Он всадил в него четыре пули: раз, два, три - таким образом - и сюда
четвертую: в грудь, - две безусловно смертельные, в плечо - легкая рана, и в
голову - навылет...
- Пус-стяк! - радушно отозвался актер.
- Предупредил его честно: все, что было раньше, - прощаю, но-о... если
придешь еще раз, и я застану, то, любезный, - вот! Это всегда при мне,
видишь - вот!
И Алексей Иваныч зачем-то с силой выхватил и показал актеру свой
револьвер.
Тот взял его, повертел в руках, осторожно спросил: "Заряжен?" - и
поспешно отдал его назад.
- Он предупредил его честно, - продолжал Алексей Иваныч, - и если тот -
вне всякого сомнения, негодяй - не подумал даже так же честно уйти, навсегда
оставить в покое, то он полнейшее имел право так поступить, как поступил. И
никаких разговоров. Иначе не мог и... иначе никак не мог... Да разве это не
огромное мужество, скажите, предупредить спокойно?.. Это - огромнейшее
мужество, вне всякого сомнения... И как от человека требовать больше? Кто
смеет требовать большего? Даже и закон не смеет!.. И вот в результате -
четыре пули!
- Пус-стяк! - добродушно поддержал актер.
- Я понимаю, - взяв его за борт пиджака, продолжал горячо Алексей
Иваныч, - что он не разглядел, он не догадался, не подумал даже, что
посягнул на святое, на святыню - да еще на какую святыню, негодяй! Иззуй
обувь с ног твоих, - вот на какую!.. Но раз ты посягнул, - закон возмездия,
ты - труп.
- Пустяк! - весело улыбнулся актер; должно быть, это было его любимое
слово.
Алексей Иваныч приехал днем. Обедал в пустом ресторане, где на стене
висело чучело сороки, а под ним подпись: "Прошу снимать шляпы". Пес толстый
и пестрый стоял около его стола и, как чучело, тоже совершенно спокойно,
даже не виляя хвостом, избочив слюнявую морду, ждал подачки.
Три музыканта играли на маленькой эстраде: лысый флейтист-дирижер, с
лихо закрученными желтыми усами, молодой лунноликий, цветущий скрипач, с
платочком на левом плече, и барышня-пианистка, с такими темными, такими
глубокими кругами около глаз, что у Алексея Иваныча сжимало сердце.
А за стойкой сидела неимоверной толщины старуха, жирно глядела, сложив
обрубки-руки на пышном животе, сидела мирно, думала, что ли, о чем? О чем
она могла думать? И вся прозрачная, горбатая носатенькая девочка костляво
считала на счетах, звенела деньгами, хмурясь, вносила что-то в книгу, часто
мокая перо в гулкую чернильницу, и вполголоса выговаривала что-то
франтоватому половому, обиженно сердясь.
Пахло красным перцем. За окнами шел игольчатый льдистый мелкий снег,
очень холодный на вид, потому что кутался от него зябко в башлык чугунный
городовой на посту; споро дул ветер со взморья, и качалась, как маятник,
скрипучая вывеска: "Номерую книги, лакирую картины".
Дом Ильи нашел Алексей Иваныч в тот же вечер: ведь затем и приехал. Дом
был простой, устойчивый, двухэтажный, внизу лавка. Он сосчитал окна вверху:
восемь, - три темные, в пяти свет. Несколько раз прошелся по другой стороне
улицы, - не увидит ли его в окне; никого не увидел; складки белесых штор не
поднялись ни разу.
Подымаясь по лестнице, был он осторожен и скуп в движениях. Подметил
дешевую лампочку в маленькой нише на площадке, несложный узор перил -
крестиками, деревянный стук ступеней, затхлый запах снизу из лавки.
Вспомнил и представил, как вот по этой же самой лестнице подымалась она
так же зимою, год назад здесь наступила ногою или здесь, ближе к перилам?..
За это место перил держалась рукой или за это?
Перед дверью его долго стоял, читая на вычищенной ярко дощечке так
знакомое имя из кудрявых букв. (Она тоже стояла перед этой дощечкой и
читала.) Потом решительно кашлянул и надавил два раза клавиш звонка (звонок
был воздушный). Потом расслабленно часто застучало сердце... И пока за
дверью слышались чьи-то неспешащие тяжелые шаги и густое откашливанье, все
стучало с перебоями сердце, и ноги немели.
Первое, что сделал Алексей Иваныч, когда лицом к лицу столкнулся с
Ильею, было то, чего он никак не мог себе ни объяснить, ни простить: он
улыбнулся... Хотел удержаться и не мог. Криво, больше левой стороной лица,
чем правой, но судорожно длинно улыбнулся.
После, когда он подъезжал уже к своей гостинице, он вспомнил на улице,
что читал однажды о каких-то бразильских обезьянах-хохотунах: большие,
ростом футов в шесть, шатались в лесах и, чуть завидев человека, подбегали к
нему прыжками, а подбежав, хватали его мертвой хваткой за запястья рук и
начинали хохотать сыто. Хохотали минуту, две, фыркая, давясь от хохота,
брызжа слюною, потом, успокоившись, выламывали руки, ноги, - увечили и
убивали наконец.
Но он не так улыбнулся: он как будто заискивал, извинялся, что
потревожил, как будто рад был, что так долго хотел все увидеться, поговорить
дружески и вот, наконец, увиделся, сейчас пожмет ему крепко руки,
разговорится.
Илья смотрел на него недовольно и недоверчиво и, пока раздевался он, не
сказал ни слова; неловкость была и с той и с другой стороны; и удивило еще
Алексея Иваныча то, что это был уже не прежний Илья, которого он знал: этот
новый Илья был коротко острижен, с небольшой бородкой и редкими вьющимися
усами, плотен, спокоен, шире стал, и только за старое дымчатое пенсне
ухватился глазами Алексей Иваныч, только здесь и был старый он, остальное
все было незнакомое, и хоть бы цепочка часов на жилете, густо унизанная
брелоками, - не было даже жилета, была просторная черная суконная тужурка со
шнурами.
Чтобы невзначай не подать ему руки, Алексей Иваныч крепко взялся за
спинку стула, - подвинул его, громко застучав, и, садясь, спросил тихо и
учтиво:
- Вы позволите?
Комната, - кабинет Ильи, - была большая, мягко освещенная сверху
лампой; темные степенные обои, яркая кафельная печь, шкафы с книгами. На
столе бросилась в глаза фарфоровая статуэтка - слон с поднятым хоботом, и в
хоботе свежая еще красная гвоздика.
Алексей Иваныч поспешно пощупал в боковом кармане свой револьвер, вытер
пот на переносье, вынул портсигар и, так же учтиво, как прежде, спросил
Илью:
- Вы позволите?
- Пожалуйста! - сказал громко Илья; это было первое его слово.
Алексей Иваныч ждал, что и голос будет другой, но голос остался тот же:
крепкий, круглый, жирный немного, густой.
В комнате было тепло, даже пахло печью. Зажигая, Алексей Иваныч сломал
две спички, третья, загоревшись было, потухла тут же, и он суеверно спрятал
портсигар.
Когда входил к Илье Алексей Иваныч, он как-то не удивился совсем, что
отворил ему дверь сам Илья, не какая-нибудь горничная в белом переднике, и
не старушка в мягких туфлях и теплом платке, и не человек для услуг -
белобрысый какой-нибудь парень в кубовой рубашке из-под серого пиджака, - а
сам Илья: было так даже необходимо как-то, чтобы именно он, а не кто-нибудь
другой отворил дверь. Но случилось это совсем неожиданно для Ильи: прислуги
как раз не было в это время дома, ушла за мелкими покупками, и Илья думал,
что вернулась она, что отворяет он ей, - так разъяснилось это впоследствии.
Алексей Иваныч, усевшись на стул в кабинете Ильи, переживал чувство
очень сложное и странное. С одной стороны, была успокоенность, как у пловца,
переплывшего через очень широкую реку и ступившего уже на тот берег; с
другой стороны, - вялое бессилие и стукотня в груди, как у того же пловца, с
третьей, - и самое важное было это, - полная потеря ясности, связи с
чем-нибудь несомненным, какая-то оторванность от всего, даже от этого вот
человека, к которому ехал и который вдруг - неизвестно кто, неизвестно где и
неизвестно зачем это - стоит у стола напротив, сбычив голову, раздавшуюся
вширь у прижатых маленьких ушей, заложив руки в карманы так, что видны одни
только большие пальцы с круглыми ногтями. Круглые ногти с яркими от лампы
рубчиками, - это понятно, а потом что?
Это бывало с ним раньше, только когда он внезапно просыпался ночью и не
сразу находил себя, но так терять себя днем, бодрствуя, как потерял себя
вдруг он теперь, - он и не знал, что таилась в нем эта возможность. Как
будто стоял какой-то неусыпный часовой на посту в душе, и от него была
точность и цель, и вдруг пропал часовой, - и вот никакой связи ни с чем,
никакого места в природе, ничего, не он даже, - не Алексей Иваныч, -
неизвестно, что, какая-то мыльная пена в тебе, и она тает, и это на том
месте, где было так много! - тает, и ничего не остается, а тебя давно уже
нет...
Это тянулось всего с полминуты, - больше бы и не могла выдержать душа,
- и вот как-то внезапно все направилось и нашлось в Алексее Иваныче, когда
он глянул не на Илью уже, а на дверь, плотно прикрытую за ним Ильей. Дверь
была обыкновенная, раскрашенная под дуб и не очень давно раскрашенная - с
год назад - и очень скверно раскрашенная, но, всмотревшись, он узнал ее, и
тут же вслед за дверью всю комнату эту узнал, потому, конечно, узнал, что
была здесь Валя, совсем недавно ведь - месяцев семь, - и дверь тогда была
уже именно вот такою, скверно под дуб, и те же обои темненькие, та же
кафельная печь... Только это было весною, в мае, и топкой не пахло, как
теперь...
И так как лестница, по которой он только что поднялся (по следам Вали),
ясно встала дальше за дверью, то Алексей Иваныч, положив ногу на ногу и обе
руки закинув за голову, светло глядя на Илью, сказал отчетливо:
- Вне сомнения, дом этот вы получили по наследству?.. Советую вам
заменить вашу лестницу каменной... или чугунной... Это удобнее в пожарном
отношении, - верно, верно...
Сказавши это, Алексей Иваныч почувствовал, что окончательно вошел в
себя, что теперь ясно ему, что он должен сказать дальше и скажет. Лицо у
него все загорелось мелкими иголками, но сам он внутри стал спокоен.
Илья ничего не ответил. Рук из карманов тоже не вынул. И глядел на него
неясно - как, потому что сквозь пенсне дымчатое, - только по нижней челюсти
видно было, что очень внимательно.
- Вы, может быть, тоже сядете? - сказал Алексей Иваныч.
- А что?
- Потому что мне приходится смотреть на вас снизу вверх, а вам на меня
сверху вниз.
- Ну так что?
- Нет-с, я этого не хочу! Тогда и я тоже встану!
Алексей Иваныч вскочил и прошелся вдоль по длинному кабинету обычным
своим шагом, - мелким, частым, бодрым.
И вдруг, остановившись среди комнаты, сказал тихо:
- Моя жена... умерла, - это вы знаете?
- Д-да, к несчастью... Это мне известно.
Илья поправил шнурок пенсне и кашлянул глуховато.
- Ах, известно уж!.. Родами, родами умерла, - вам и это известно?
- Известно.
Алексей Иваныч раза два в сильном волнении прошелся еще, стуча
каблуками, смотрел вниз и только на поворотах коротко взглядывал на Илью;
оценивал рост, ширину плеч, уверенность, подобранность, прочность и ловкость