собака такая?
Беспомощно протянутая рука взволновала вдруг страшно Алексея Иваныча, а
капитанша искренне ужаснулась:
- Бешеная!.. Ужас какой!
- Нет, совсем никакая она не бешеная, - совсем обыкновенная!
Детски досадливое лицо стало у Натальи Львовны, а слезы катились и
катились все одна за другой: от них худенькие щеки стали совсем прозрачные.
На ней была меховая шапочка, котиковая, простая и тоже какая-то
детская, беспомощная, а из-под нее выбились негустые темные волосы,
собранные узлом, а над желобком шеи сзади они курчавились нежно, шея же
оказалась сзади сутуловатая: выдался мослачок позвоночника, - как бывает у
подростков.
- Это, барышня, должно быть, чабанская собака вас, - сказала, сделав
губки сердечком, Христя: - они злые-злые, противные!
- Или с дачи Терехова, ниже нас, в Сухой Балке, - подхватила капитанша.
- Не черная?
- Черная.
- Ну, так и есть! Терехова!.. Уж они теперь штраф за-пла-атят! Двадцать
пять рублей!.. Вы заявите в полицию, непременно заявите!
- Пойду, сейчас ее убью! - быстро решил Алексей Иваныч и заметался, ища
револьвер.
- Ну вот, не смейте! Что вы! - вскинула на него глаза, сразу сухие,
Наталья Львовна. - Не вас ведь укусила? Не вас?
- Нет, знаете ль - этого так оставить нельзя, - ну нельзя же!
- А вы оставьте!
Даже Сеид-Мемет, весь кадившийся густым запахом табаку, чесноку и
кофейной гущи, кашлял горлом, кивал феской, пожимал плечами и сожалеюще
добавлял:
- Эм... хы... ммы... тсе-тсе... Кусал?!.
- Пошел-пошел, думаешь, всем приятно? - вытолкала его капитанша, а сама
из шкафа достала длинный бинт, оставшийся от мужниных времен, марли, ваты.
Ранки промыли, завязали, капитанша обнаружила при этом усердие,
понимание и ловкость, а так как самовар Алексея Иваныча не был еще убран, то
обратилась к Наталье Львовне:
- Душечка, вы ослабели очень, - бледная какая!.. Выпейте чаю стакан!..
- И укорила Алексея Иваныча: - Что же вы так нелюбезны, не угощаете сами?
Алексей Иваныч, конечно, виновато засуетился.
Круглую Христю услала капитанша на кухню, да и сама пробыла недолго, -
жеманно откланялась, поводя головой, крашенной в три цвета: оранжевый,
красный и бурый, - и ушла; впрочем, дверь, уходя, притворила неплотно, так
что и сама успела раза два мимоходом заглянуть в щель, и Христя тоже.
Христя вообще была встревожена: Алексей Иваныч с нею болтал и шутил
иногда, как болтал и шутил он привычно со всеми, но ей в этом чудился
какой-то свой смысл: она и ждала все чего-то своего, настоящего, особенно
когда случалось поздно отворять ему двери, и вот теперь эта барышня со
Шмидтовой дачи... зачем?
"Есть странные минуты, - думал между тем Алексей Иваныч. - Они даже и
не в туманные дни бывают, - когда жизнь кругом не различается ясно, а
только, отходя, мелькает вдали. Люди стальной воли и холодного рассудка
будут, конечно, отрицать это, но можно в ответ им улыбнуться ласково и не
спорить с ними. В чем состоит это мелькание?.. А вот в чем... Это - как
карусель в праздник, или как смутная догадка, или как слово, которое
забылось на время, но вертится, вертится около, - сейчас попадет на ту
точку, с которой его уж целиком будет видно... должно, непременно должно
попасть на эту точку сейчас же, - а нет... вертится, вертится, вертится... В
такие минуты время пропадает, пространства тоже не ощущает душа, - и все
кажется вдруг возможным и простым и тут же вдруг невозможным, сложным...
Какого цвета? Неизвестно, какого цвета и формы тоже... Это не та явь, к
которой мы приучили сознание, а потом сознание приучило нас, это и не сон, в
котором ничего не изменишь, если не проснешься наполовину, это почти то же,
из чего бог творил и творит миры. Где-то оно есть в жизни и всегда есть и
было всегда, и вдруг открывается внезапно. Передать его никак нельзя, потому
что нельзя, а если бы можно было, оно было бы уж чем-то ясным даже для людей
холодного рассудка и стальной воли, значит, перестало бы быть тем, что есть.
Представьте весенний пар над полями, в котором все линии и краски
колышутся: краски как будто и постижимы, но не те, линии как будто и чуются,
но дайте же им отстояться... А зачем? Чтобы опять была ясность и теснота?..
Пусть же колышутся и колышутся вовеки веков... Так незримо колышется вблизи
(но вдали) от нас что-то, что проступает иногда внезапно: проступит и
озарит. Это там где-то, вне нас, совершается вечная работа, и забыв о
пространстве и времени, - т.е. о себе самих забыв, - мы вдруг к ней нечаянно
прикоснемся взглядом... Это и есть наша вечность", - так думал Алексей
Иваныч.
В комнате Алексея Иваныча был беспокоивший его сначала беспорядок
утренний: то не так положено, другое не так брошено, - но Наталью Львовну он
разглядывал теперь так внимательно, что забыл о беспорядке утреннем, и так
пристально, как будто до того вообще никогда ее не видал. Неожиданно полная
рука ее теперь покоилась забинтованная в рукавчике черной кофточки,
отделанной узким кружевом, и стакан держала Наталья Львовна левой рукой. От
чая, или тепла, или оттого, что прошло волненье, лицо ее порозовело, от
этого при худеньких щеках и тонком невнятном подбородке стало так вдруг
похожим на ту девочку в белом переднике (из альбома), что опять, как тогда,
он ясно вообразил их с Митей рядом, и первое, что он сделал, достал
торопливо карточку Мити и показал ей:
- Мой сын Митя.
- А-а... Это тот, который умер... Я слышала, - вы говорили, что умер...
Славный какой!
- Да... Другого у меня не было.
Алексей Иваныч отвернулся к окну, побарабанил по подоконнику, и когда
возвращала она ему снимок, он повернул его лицом вниз и так, не глядя, сунул
в ту коробку на столе, из которой вынул. Но почему-то про себя очень
отчетливо подумал он вдруг: "Вот и в нее вошел Митя"... Лоб у нее был широк
над глазами, ровный, белый и безмятежным теперь казался: туда вошел Митя.
- Это пустяки... Это скоро заживет, - верно, верно, - оживленно
заговорил Алексей Иваныч. - Только не нужно ничего такого правой рукой... Вы
что улыбаетесь?
- Не нужно ничего делать правой рукой, а нужно все делать левой...
так?.. Чай у вас очень приятный... Я еще выпью стакан, - можно?
И чуть-чуть лукаво, по-мальчишески, она повела в его сторону большими
глазами, теперь такими чистыми, точно нарочно это она омыла их недавней
слезой.
А когда он наливал ей новый стакан чаю, она сказала просительно, как
говорят дети:
- И может быть, есть у вас что-нибудь вкусное, а?.. Есть?
У Алексея Иваныча как раз была не распечатанная еще коробка венгерских
слив с ромом, и так приятно было ему видеть, какое явное удовольствие
доставили эти скромные сласти Наталье Львовне. "Господи, она совсем еще
девочка! - подумал Алексей Иваныч. - И когда она сидела у себя на диване и
буравила меня глазищами - это, верно, тоже детское в ней тогда было, - а я
испугался".
Кисть руки у нее была небольшая, но не такая, как бывают кроткие,
робкие, узкие с синими венами, склоняющие к сожалению, поглаживанью и
снисходительным поцелуям; нет, это была крепкая кисть, и Алексей Иваныч
понял, почему Наталья Львовна давеча не плакала, но на всякий случай
спросил:
- Все-таки почему же вы так спокойно шли давеча...
- Вы все об этом?.. Охота вам... Раньше я даже очень любила "с
приключениями", - теперь устала... - Оглядевшись, добавила: - У вас тут
уютнее, чем у нас, - деревьев больше... Вообще ваша дача лучше нашей... А
это и есть ваша покойная жена?
- Да. Это - Валя.
Никогда не видел Алексей Иваныч, чтобы кто-нибудь так подробно,
изучающе разглядывал ушедшее, - но совсем не умершее для него, - лицо.
Портрет висел над столом, неловко обшитый по углам черным крепом,
увеличенный с той самой карточки, которую постоянно носил и всем показывал
Алексей Иваныч, - и вот теперь и жутко было ему и ошеломляюще радостно
видеть, как Наталья Львовна вдруг отстегнула проворно левой рукой крючки
воротника, чтобы глубже, ниже обнажить шею, подняла голову, как у Вали, и
стала, повернувшись к окну, с такими же полуоткрытыми, что-то
приготовившимися сказать губами и напряженным, останавливающим взглядом, как
у людей, которые вот сейчас что-то непременно скажут, а если даже и не
захотите их слушать, отвернетесь, пойдете, все равно упрямо крикнут вам
вслед.
Так стояла она несколько длинных мгновений совершенно забывчиво, как
лунатик, потом посмотрела кругом и на Алексея Иваныча рассеянным взглядом
издалека и медленно застегнула воротничок. А садясь снова за стол, сказала
просто:
- Ваша жена очень мне нравится.
Она не добавила: "покойная", - и это благодарно отметил Алексей Иваныч,
и не только благодарно, но был до того изумлен этим, что приостановил даже
свою скачущую мысль и в первый раз за все это время с измены и смерти жены и
до сего дня глубоко вобрал в себя вдруг другого, постороннего себе человека,
которого и не знал еще совсем, - Наталью Львовну: и совершенно необъяснимо
он припомнил вдруг ясно, как что-то дорогое и близкое, тот самый мослачок,
сутуливший ей шею, который он давеча заметил мельком.
- Должно быть, она была строгая... Она редко смеялась, ваша жена?
- Почем вы знаете? - живо подхватил вопрос Алексей Иваныч. - Да, она
редко смеялась... Да, она почти не смеялась... Она была сдержанная вообще.
- Чистая.
- Это вы хорошо сказали...
Алексей Иваныч посмотрел на ее брови, расходящиеся приподнято к вискам
(а под ними таились зеленоватые отсветы), и добавил благодарно:
- Чистая... Да, именно чистая... - И, точно в первый раз услышав это
слово, еще раз повторил: - Чистая.
- А вам без снега здесь не скучно?.. Ведь теперь у нас уже снег
какой!.. Подумайте, через два дня - декабрь... На санках катаются!
- Да, как снег... - Смотрел на нее, поверх ее, добела синими глазами и
вдруг вскочил: - Вот это ведь ее рисунок, акварель (снял со стены небольшую
картинку в рамке)... Никогда раньше не рисовала, а тут... вздумала Мите
показать... понравился ей глубокий снег - и вот вам... Правда ведь, утонуть
можно?
Наталья Львовна долго смотрела на акварель, потом на него, опять на
картинку в рамке и тихо, точно боялась, чтобы кто-нибудь не подслушал, почти
вплотную приблизясь к его лицу, сказала:
- Никогда никому не расхваливайте так свою покойную жену, а то будут
думать, что это именно вы и довели ее до смерти!
И не успел еще Алексей Иваныч понять как следует, что она сказала, как
она уже отошла, так что впоследствии не был даже уверен он, это ли точно она
сказала.
- А это что? Это тоже ее? - бережно докоснулась она до большого, в
четверть в диаметре, медного кольца на стативе. - Зачем это?
- Нет, это мое... Это - меридиан определять... Назвать это можно -
солнечный круг... или же...
- Что-что?.. Ах, это вам для работ!
- Нет, это время... В полдень солнце проходит через меридиан... ровно в
полдень.
- Ну?
- Видите ли... Один профессор, Аренландер, немец, предложил простой
способ: треугольник, деревянный треугольник с зайчиком... Ставится в окне
под солнце, и вот зайчик движется... Нужно отметить, когда он совпадает с
самой короткой тенью, а потом... (Это и будет меридиан... солнце в
зените...), а потом таблица поправок из "Морского журнала"... Но почему
треугольник?.. Не лучше ли, если мы возьмем кольцо?.. Вот... сам я заказал,
а градуировать (я хотел наклеить бумажку с делениями, но ведь на меди
никаким клеем не приклеишь), а градуировать отдал граверу... Вот зайчик...
на диафрагме.
- Так что у вас... Вам известен... меридиан... Извините меня, я ничего
не поняла!
И Наталья Львовна густо покраснела вдруг именно оттого, что пыталась
понять и не могла. От румянца глаза у нее стали очень ярки.
- У меня точнейшее время! - с оттенком сказал Алексей Иваныч. - Где бы
я ни был, в какой бы точке земного шара я ни находился, у меня - точнейшее
время! Всегда, везде.
- Зачем это вам? - удивилась она. - Ах, для работ.
- Н-нет... это - нет... Я просто люблю точное время... Зачем же тогда и
часы, если они отстают на целых пять минут? Зачем?
- Ну, вот... У меня часы всегда отставали или бежали вперед.
- Прежде у меня часы также шли безалаберно, но теперь...
- Ах, это и у вас тоже недавно?
- С полгода... Да, месяцев семь...
- Но раньше-то вы обходились же без этого... сооружения...
- Да, раньше!..
- А это что? Собака? Тоже собака? - подняла Наталья Львовна маленький
любительский снимок, выпавший из книжки. - Боже мой, ка-ка-я облезлая!
- Одоробло! - улыбнулся Алексей Иваныч. - У нас прислуга была хохлушка,
- та ее сразу, как я привел, "одороблом" окрестила. Ну, несчастная же, - ну,
верите ли, сердце ноет глядеть на нее... Стоит на улице, - равнодушнейший уж
ко всему вид, - ветром качает... "Собачка, говорю, собачка, экая ты, брат,
несчастная!" А тут булочная рядом - купил ей булку. При мне всю ее съела...
Вот е-ла... Пошел я, - конечно же, она за мной, куда же ей больше? Пришли с
ней домой, - жена в ужас! (Разумеется, за Митю боялась: все может случиться,
конечно, - эхинококки, болезни...) "Гони ее вон!" Стоит собачка, очень
умильно всем нам в глаза смотрит... И, кажется, думает: "К хорошим же это я
людям попала, - почему же такой крик?.." Вильнет хвостом и оч-чень
внимательно всматривается: понимает, что положение-то ее не совсем прочно...
Гони ее вон!.. Легко сказать, конечно, а тут... Что же делать? Снял вот ее
кодаком на память... И куда же она денется? Город... по утрам этакие с
клетками, - поймают, убьют... А зве-ерски их убивают, ведь вы знаете?..
Отвратительно зверски... Ну что ж... Вышел я с ней. "Несчастная ты, брат,
несчастная!" Усадил на извозчика, - в собачью лечебницу: умертвили
безболезненно под хлороформом... Заплатил, поехал домой... Несколько дней
все мерещилось... Одоробло!
И тут же вспомнил он о прокушенной руке Натальи Львовны и сделал вдруг
свой хватающий жест:
- Простите!
- Что? - Наталья Львовна посмотрела на него удивленно и сказала
вскользь: - Все-таки она не пожалела ее, ваша жена... А это что? Тоже
реликвия? - и указала на полосатого паяца под стеклянным толстым колпаком.
Паяц лежал, раскинув руки и собрав ноги; одна половина - красная,
полосками, другая - белая, мелким горошком; колпачок над глупым фарфоровым
лицом немного набок; туфельки желтые с китайскими носками... Под паяцем -
коврик...
- Это?.. - Алексей Иваныч запнулся было немного, пригляделся к ней и
заговорил, путаясь: - Это у нее перед смертью... у моей Вали... Она ведь без
меня умерла, далеко от меня, у сестры, на Волыни - вот. Я писал сестре
Анюте: "Что у нее было в руках перед смертью, - пришли мне, только
честно"... Она честная... Я думал, - может быть, мне писала карандашом, ну,
что-нибудь, ну, хоть два слова... Или платок ее... Мог ведь быть и платок...
Или вообще... могло же быть в руках что-нибудь совместное наше, давнишнее...
ну, вещица какая-нибудь, которую я давно знаю... И вдруг паяц... Откуда? Что
это значит? Совсем новенький... Для новорожденного Анюта купила... Что это
может значить?.. Не понимаю... Ребенка хотела нянчить?.. Но почему же не
ребенка, а паяца?
- Как же умирающая могла бы нянчить ребенка? - и Наталья Львовна чуть
улыбнулась краешками губ, отводя в сторону лицо.
- Да, конечно... Она могла бы мне написать что-нибудь, последнее... Ну,
хоть два слова... А вот это... Не написала!.. А вот это - коллекция... Тут
жуки здешние, только самые редкие... Это вас не займет, конечно? На что вам
жуки?.. Да и мне на что? Так... И это не сам я собирал, не сам, не думайте!
Это мне подарил сын здешнего врача, Юрия Григорьича, студент, - не знаю,
зачем. А может быть, вам любопытно? Я вам подарю, - живо повернулся Алексей
Иваныч.
- Нет, пожалуйста!.. Что вы!.. Радость какая, - жуки! Я их боюсь!
Подняла руки к самому лицу, как бы для защиты от жуков, и вскрикнула
слабо: "Ой... А больно все-таки!", так что и Алексей Иваныч, сразу
встревожась, взял ее зачем-то за укушенную руку тихо и сказал наставительно:
- Вот видите... И конечно же, будет больно... Вы осторожней... Ну, я
подарю это Павлику... вот этому, - на костылях... видели?
- Я его знаю даже... Мы с ним познакомились...
- Ах, так!.. Как же это вы? Тем лучше.
- Почему "тем лучше"?
- Ну, просто так... Он какой-то хороший... и несчастный. И должно быть,
мало уж ему осталось жить. Так жаль!..
- Пустое, - поправится... Однако хозяйка ваша уж беспокоится... опять
прошла мимо двери: должно быть, самовар нужен... Ну, я пойду.
- Посидите... Поговорим еще.
- Нет, и вы ведь куда-то шли... на работы?.. Я вас задержала.
- Работы налажены... Это не важно, - работы... А вот... Я вам хотел
что-нибудь подарить на память.
- Вы уезжаете?
- Куда? Нет... пока нет... На память... ну, просто о сегодняшнем дне на
память.
- Ах, вот как!.. Что же вы мне подарите?
- Не знаю, право... Жуков вы не хотите...
- Жуков я окончательно не хочу... А вот что разве...
- Одоробло?
- Н-нет, эту прелесть я тоже не хочу... А вот (она подошла к
стеклянному колпаку) паяц этот, он очень мил... Очень... очень. У меня
вообще любовь к игрушкам.
Она посмотрела на туман в окнах, потом на Алексея Иваныча, который
отвернулся вдруг к столу с бумагами, потом взяла свою теплую кофточку,
лежавшую на стуле.
- Ну, с моей прокушенной рукой возня теперь... Помогите мне,
пожалуйста, а то я... А подарить вы мне после успеете.
Но, помогая ей одеваться, Алексей Иваныч опять, незаметно для себя,
отыскал глазами скромный, чуть сутуливший ей шею мослачок.
Когда же он вышел с нею, направляясь к калитке дачи, он увидел, что
около калитки в густом тумане чернеют две конские головы, - извозчик, - и
потом голоса какие-то, и застучала калитка, и во двор вошли трое: Гречулевич
- тот самый, который упрямо хотел доказать, что треугольник равен кубу, -
Макухин - владелец каменоломен - и его брат, Макар.
Макухина Алексей Иваныч знал по клубу, а его брата видел впервые, хотя
и слышал о нем кое-что от Гречулевича.
Было когда-то двое каменотесов Макухиных, - это и не очень давно, - лет
десять назад, - Макар и Федька: Макар - работящий, а Федька - шалый, Макар
скопил триста рублей, а Федька все прокучивал с бабами. Работали они на
одной каменоломне, и с ними вместе было там еще человек двадцать - и
русские, и турки, и греки, а хозяин - армянин - запутался в долгах и однажды
скрылся куда-то, бросив и рабочих, и каменоломню. Артель должна бы была
распасться, но деваться было некуда, время тугое - осень, а Федька как-то
узнал в кофейне, что в скорости назначены торги в одном из ближних городов
на поставку камня для мостовой и требуется всего-то 600 рублей, чтобы
принять в них участие.
- Вот и возьмись! - сказали русские рабочие, смеясь, а турки оживленно
говорили:
- Тот да руб, тот да два, тот да три... туды-суды, - собрал мелочь,
хозай будешь!
Начали собирать, но собрали всего рублей четыреста.
Вот тут-то Федька и пристал к брату за остальными деньгами. Медлить
было никак нельзя, а Макар медлил.
- Может, я и сам... - говорил Макар, щурясь.
- Берись сам, когда так...
- Как же "берись"? Это дело рисковое. Не с нашим затылком в новые
ворота бить...
Но Федька был молодой и смелый, и терять ему все равно нечего было:
уговорил все-таки Макара, дал ему вексель на пятьсот (под земельный участок
в деревне), забрал триста его, четыреста артельных, уехал на торги, взял
подряд и приехал назад (к удивлению земляков, решивших окончательно, что
Федька как малый неглупый, с такими деньгами уехавши, назад вернуться не
должен), но приехал уж не в синем картузе, а в приличной касторовой кепке.
Через месяц, нагрузив два судна камнем, отправил их сам, а вернувшись,
рассчитался со всеми турками и греками и брату Макару отдал пятьсот, а
арендный договор на каменоломню переписал на свое имя.
- Что ты так рисково дело повел? - удивился Макар.
А Федька, - перед тем он только что отбыл солдатчину, - был еще малый
верткий, ловкий, - только покатывался: работа дураков любит.
Потом пошло что-то не совсем понятное: не только Макар - и другие-то
мало понимали, в чем тут суть: в деле или в Федьке. Макар ушел из артели,
завел в городке кузню да так и остался Макаром, а Федька к концу года уж
выскочил в Федоры Петровичи, - сам не работал, конечно, а только ездил по
берегу, по городам и имениям - не надо ли где камня, - брал подряды и для
доставки фрахтовал баркасы.
Макар все пророчил ему, что он прогорит так же, как армянин, но когда
Федор приобрел в другом месте еще каменоломню и собрал новую артель, а в
городке купил дом над речкой и даже завел велосипед, - Макар увидел наконец,
что дело Федькино прочно - велосипед его окончательно доконал.
Когда на новенькой, сверкающей спицами машине Федька прокатился мимо
кузни, даже и ногами не работая, - на свободном колесе, как барин, - белый,
раздобревший, в господском шершавом зеленом костюме, в подстегнутых брюках,
и даже не поглядел на него, как будто нет на свете ни его и никакой кузни,
Макар не выдержал и запил от зависти и досады.
Пьяный, он плакал навзрыд и, моргая распухшими веками, рассказывал
всем, как брат его пошел с его же денег, а потом неправильно поступил: дом
купил на свое имя, каменоломню - на свое... велосипед... и кто его знает, -
может, ему так повезет, что он и не прогорит и большими тысячами ворочать
будет... Почему же это? Где же правда?
Кузню он проплакал; потом явился к брату, и тот дал ему комнатенку
рядом с кухней, иногда заставлял его работать по хозяйству, но денег не
доверял.
Макар был повыше и посуше Федьки и как-то особенно глядел тяжело и
мрачно, а желваки на левой скуле были у него, как у лошади, и когда он
начинал играть ими, в упор глядя на брата, - посторонние про себя покачивали
головами; но Федор знал, видно, себя и брата лучше, чем посторонние.
Иногда Макару представлялось важным, даже необходимым, носить такую же
кепку, как у брата, или костюм такой же, или ботинки по моде с круглыми
носками, - и он, играя своими страшными желваками и тяжело глядя в упор,
выпрашивал денег у Федора и покупал. Но все, что делало Федора почти
приличным на вид, на нем сидело так неуклюже, так не приставало к нему,
точно ограбил кого на большой дороге, очень быстро изнашивалось, и тогда он
имел совсем нелепый вид. А Федор все богател и как будто даже не особенно
хлопотал об этом: само лезло. Дом над речкой продал, взял втрое. Купил еще
усадьбу за пятнадцать тысяч, а через год продал за тридцать пять. К
последнему времени имел уже шесть каменоломен и везде по приморским городам
брал подряды на мостовые.
И чем больше белел и добрел Федор, тем больше худел и чернел Макар.
Несколько раз предлагал Федор брату помочь устроиться где-нибудь в другом
городе, на каком-нибудь своем деле, но, играя желваками, сквозь зубы
протискивал Макар: "Иш-шь! Хитер больно!" И никуда не шел. Иногда просто
выгонял его Федор; Макар уходил на поденную, что получал - пропивал и
жаловался: где же правда? А когда уезжал брат, - опять водворялся в
комнатенке при кухне.
По дому он был, как это ни странно, честен: он ничего не тащил, не
утаивал, напротив, даже берег все гораздо рачительней Федора и из-за
какой-нибудь курицы готов был хоть целый день грызться с соседями: "Мы свово
не намерены вам одаривать! И намеренья такого нашего нет - ишь, алахари!" И
чуть только узнавал о какой-нибудь новой каменоломне брата, он неизменно под
тем или иным предлогом добирался туда, ко всему прикидывался хозяйским
взглядом, делал даже замечания рабочим, а приезжая, моргал пьяными глазами в
рыбацком ресторанчике и говорил скорбно:
- Обзаведение наше опять еще уширилось больше... Еще все больше... Ну,
хорошо!
Давил рюмку рукой и играл желваками.
Федор почитывал газеты и за эти десять лет приобрел уже привычку
говорить с разными выше себя стоящими людьми, отнюдь не теряя достоинства, и
уж довольно правильно говорил (разве что иногда ляпнет вместо "веранда" -
веренада, или что-нибудь в этом роде, и тем себя выдаст), суждения же всегда
были здравы. Лицо у него было какое-то балованное даже, умеренно
раздавшееся, с ленцой в глазах, а отпустив подусники, он достиг как будто
чего-то барского, такого, чем щеголяли всю жизнь иные кавалеристы, становые
пристава, владельцы мелких шляхетских фольварков и корчмари-латыши в
Остзейском крае.
Еще издали сквозь туман было заметно, что оба они с Гречулевичем
довольно оживлены, и только Макар, по обыкновению, мрачен. Когда же
встретились на дорожке в аллее, то Алексей Иваныч остановился и остановил
Наталью Львовну, а так как для него всегда было удовольствием знакомить
людей, то он ни с того, ни с сего познакомил ее и с Гречулевичем, и с
Федором, и даже с Макаром; только покосившись на грязную лапищу Макара,
Наталья Львовна никому не подала руки, извинилась укусом; кстати, поговорили
немного об укусе: и как это случилось, и о распущенности здешних хозяев,
Терехова в особенности. Услышав эту фамилию, Гречулевич шумно возмутился:
- Терехов! Ну еще бы, - банный купец!.. В Москве на Самотеке баню
держит, - как же ему без дворняги?!
- Хотя у вас тоже достаточно всяких псов, - скромно сказал Федор.
- У меня гончаки!.. Гончаки, брат, на людей не бросаются, это разница.
Когда перешли к делу, то дело оказалось самое пустое и вполне могло бы
обойтись без Алексея Иваныча: хотели сегодня купить каменную ломку на земле
Гречулевича (а земля эта была как раз на самой почти верхушке той невысокой
круглой горы, которой любовался Павлик и которая так и называлась Таш-Бурун,
т.е. "каменный подбородок").
Гречулевич заезжал на работы, чтобы просто взять Алексея Иваныча к
нотариусу, как свидетеля, а потом пообедать вместе в клубе, но, когда не
нашел его на работах, заехал сюда. Макар же, оказалось, согласился, наконец,
служить у брата именно в этой новой каменоломне, поэтому и очутился тут с
ним.
Так случилось, что в кипарисовой аллее капитанши Алимовой, в туманный