И вот посреди этой беспросветности, неизвестно как и почему, у одного хилого, доживающего свой век крепильщика родился сын – настоящий богатырь, который рос, мужал не по дням, а по часам. Уже к двенадцати годам в драке он стоил чуть не десятерых, вдобавок был совершенно бесстрашен. Так продолжалось несколько лет, Емеля уже работал забойщиком на шахте, но сила по-прежнему гуляла, а что делать с ней – он придумать не мог. Решился ехать в Питер, потом хотел перебраться в Сибирь – охотником или мыть золото, но денег подняться не нашел, и было ясно: еще год-два и он, так же, как и другие, сопьется. Пил он много, дело это любил, но пока за собой знал, что, если надо, может и не пить. До сих пор хорошую драку с заречными любил, пожалуй, не меньше водки.
   Однажды, когда Емельян совсем было пригорюнился, на него обратил внимание единственный местный большевик, сосланный сюда пять лет назад и работавший на шахте конторщиком. За последний год он дважды пытался поднять здешних рабочих на забастовку, но оба раза неудачно, это и понятно: испокон века ни один рабочий конторщикам не верил. Емельян же ему поверил, за ним пошел и скоро сделался преданным его учеником.
   В короткое время он так с ним сошелся, что и сам решил вступить в партию. Вместе им уже через три месяца удалось поднять на шахте забастовку, которая продолжалась целых полторы недели и едва не кончилась настоящим восстанием. Чтобы подавить ее, пришлось даже вызывать войска. Несколько человек тогда погибли, два десятка были ранены, самого Емельяна схватили и посадили в кутузку, большевик же исчез и позже, говорят, объявился в Швейцарии.
   В Емельяна давно была влюблена девушка – красавица Авдотья. Бабка Емельяна была родом из деревни, Авдотья жила в соседней избе и приходилась ей дальней родственницей. Проведав, что зазноба сидит под крепким замком, ждать помощи неоткуда, она решила, что не будет ни есть, ни спать, но сама освободит его. Зная, что тяжелый железный замок нельзя разбить ничем, кроме разрыв-травы, она взяла в избе большой кованый сундук и поволокла его на высокую гору – сила в ней была под стать Емелиной, – где давно приметила орлиное гнездовище. Там, хоронясь за выступом скалы, она выждала, когда орлы полетят за добычей, и тут же, едва они скрылись в поднебесье, сунула гнездо с птенцами в сундук и крепко-накрепко его заперла.
   Первой вернулась орлица. Прилетает и видит: гнезда нет, а из сундука плачут, зовут мать орлята, ее малые детки. Потеряла она тут голову, стала бить острым клювом сундук. Но где там – он же кованый. Птенцы орут, а она бьет и бьет, того хуже – грудью на него бросается.
   Наконец муж ее прилетел, огромный орел. Как увидел он всё это, прикрикнул на орлят, которые в сундуке сидели, чтобы не орали, не тревожили мать попусту, а орлицу обнял могучими крылами, прижал к сердцу, успокоил и говорит: не бойся за детей наших малых, не дрожи и не плачь, беде твоей помочь нетрудно, слетаю я сейчас за разрыв-травой – и выйдут они на волю целые, невредимые. Сказано – сделано, и получаса не прошло – вернулся орел с этой волшебной травой, ударил ею по сундуку – сразу рассыпались замки и запоры. Открылась крышка, и видит мать, что орлята ее живы и невредимы, никто их пальцем не тронул.
   После этого поднатужились орлы, спихнули вниз с горы пустой сундук, а с ним вместе и разрыв-траву, Авдотья подобрала ее и прямиком в поселок. Пока добралась, там уже темная ночь, ни луны, ни звезд не видно. С трудом нашла она Емельянову темницу, ударила разрыв-травой по замку и – распахнулись двери; ударила по кандалам, в которые был закован возлюбленный, упали те со звоном на каменный пол. Как оказался Емельян на свободе, обнялись они, прижалась Авдотья к его груди крепко-крепко, как прежде орлица к груди орла, а потом увела к себе в деревню и там, в старом глинобитном сарае, укрывала почти два месяца. Думали они оба, что забудут про него. Но нет, царь был злопамятен, на поимку Емельяна он отправил войска и лучших петербургских сыщиков, строго-настрого наказал доставить к нему во дворец забастовщика живым или мертвым.
   В конце концов сатрапы проведали, где он скрывается, но даже вдесятером, зная Емелину необычайную силу, брать его в плен побоялись, подошли близко и стали стрелять. Семь пуль попало в Емельяна, и все-таки он сумел уйти. Потом два дня войска шли за ним по кровавому следу и никак не могли уразуметь, почему он еще жив. Потеряли они Емелю, лишь когда, истекая кровью, с перебитыми ногами, он переплыл реку – ту же Белую, что десятью годами позже пытался переплыть Чапаев. За Белой в охотничьей избушке Емеля отлеживался почти месяц, полиция и газеты между тем сообщили, что он погиб: раненый, утонул в реке – и все в это поверили, кроме Авдотьи.
   Любила она его безумно и смириться с тем, что на белом свете Емели больше нет, не могла. Как раньше жандармы, Авдотья дошла до реки, переплыла ее и на том берегу снова нашла Емельяна по кровавому следу; она перевезла его к себе в дом, начала лечить, но раны гноились, и, как Авдотья ни билась, он на глазах слабел. В ночь накануне Ивана Купалы она со всей деревней пошла на огромный заливной луг, чтобы собрать лучшее средство для залечивания ран – росу, выпадающую в эту ночь. Весь луг от края до края был выстелен разноцветными платками, среди них был и ее – черный, расшитый красными цветами. Лишь только он намокал, она отжимала его в бутыль и расстилала снова.
   На рассвете Авдотья вернулась домой и этой росой стала смачивать раны Емельяна, боль отпустила, ему полегчало, спокойный, просветленный, он лежал на подушках, и она, хотя сердце разрывалось от слез, от предчувствия непоправимого, тоже была радостна и светла. Солнце поднялось уже высоко, когда он умер – тихо, будто заснул.
   По обычаю, она разрезала на Емельяне одежды и, обмыв его больше своими слезами, чем водой, одела в новые, они остались от ее отца. В тот же день, так в их деревне было заведено, его должны были положить в землю. Перед тем, как везти Емелю в церковь отпевать, она еще раз всего его отерла живой водой, но он не задышал. После панихиды, уже на погосте, она сама долго рыла могилу, наконец закончила и, чтобы попрощаться с возлюбленным, открыла крышку гроба. Прижалась устами к устам, и тут от ее поцелуя он вдруг очнулся, слабо-слабо застонал. Сначала Авдотья не поверила своему счастью, вскрикнула, отпрянула, лишь когда поняла, что ей не мерещится, принялась обнимать Емельяна, целовать, да так крепко, что едва снова не отправила на тот свет.
   В том же гробу она повезла Емелю домой и, пока они ехали, думала, что, раз Господь сотворил чудо, вернул ей суженого, всё у них теперь будет хорошо. И дети пойдут, и хозяйство, и жить они будут долго и счастливо. Думала она это, мечтала, совсем запамятовав, что в их краях есть такое поверье: если какой священник отпоет живого, чтобы замолить его грех, отпетого следует порешить, иначе года не пройдет – по окрестным селам погибнут двенадцать попов. Она совсем не помнила об этом, но на второй день, когда Емеля остался в избе один, лежал, дремал, и вправду явился их священник с длинным-длинным ножом. Прокрался в горницу, замахнулся, но Емеля, хоть и был еще слаб, перехватил его руку и после долгой борьбы попа собственным его ножом заколол.
   Попы и дальше пытались его убить. На тропах, по которым он ходил, они рыли глубокие ямы, утыкая дно остро заточенными колышками, устраивали разнообразные засады, ставили капканы. Однажды трое попов сговорились с местным помещиком, у которого была свора сибирских волкодавов, два дня они их не кормили, а потом, когда Емеля поутру вышел из избы до ветру, натравили на него псов. Он тогда все-таки ушел, и, сделав круг по мелкому березняку, вывел собак прямо к церковной паперти, где псы тех трех попов разорвали на части. Они были последние из двенадцати, больше жизни его никто не искал, но Емельян уже так ненавидел их братию, что все они сделались для него будто кровники.
 
   Сказка о Емельяне Ярославском была как бы пробой пера, главную ставку Вера делала на другую – о Ленине. Если бы, как она надеялась, до переезда в Саратов здесь, в Грозном, удалось бы ее закончить, Вера уже обе могла послать в Кремль, ставить вопрос о продолжении работы. Ясно было, что написание этих былин – дело не одного человека.
   Название былины о Ленине – “Свое взял, а не чужое похитил”; она была начата давно, но доделать работу по разным причинам не удавалось. Сюжет был прост. В свое время Веру поразили поморские предания о Петре I – староверы, считая его антихристом, говорили, что, когда царица Наталья родила Алексею Михайловичу дочь, родные вместе с боярином Матвеевым подменили ребенка, вместо девочки положили в колыбель немчонка – Лефортова сына. Примерно так же было и в Верином сказании.
   Жена Александра III Мария Федоровна вывезла из Германии, откуда была родом, свою любимую фрейлину и молочную сестру, некую Гретхен – настоящую ехидну. Они с Гретхен были похожи, но та и поумнее и покрасивее. Будущая императрица восхищалась тем, как она пела, как танцевала, как была грациозна и остроумна, а главное – как понимала людей, их тайные помыслы и намеренья.
   Друзья не однажды предостерегали Марию Федоровну насчет Гретхен, но она слышать ничего не хотела. Не послушалась она и матери, которая буквально молила ее не брать Гретхен в Россию: отвечала, что в Петербурге, где на первых порах будет одинока, по незнанию не раз попадет впросак, наделает множество ошибок, а ведь каждая из них может скомпрометировать ее в глазах мужа, без верной и преданной подруги пропадет. Матери на это возразить было нечего. Как же Мария Федоровна была не права! Через три месяца после того, как она приехала в Петербург, Александр III сделал Гретхен не любовницей даже – настоящей женой, о законной же супруге думать забыл.
* * *
   Конечно, в ленинской истории Вера пыталась разыграть свои отношения с Эсамовым и Тасей. Всё глубже увязая в этом, она, будто во сне, не понимала, путалась, кто из них кто и кто перед кем виноват, кто кого предал. Путалась потому, что был еще и четвертый – Берг, перед которым она не могла, не хотела быть неправой даже в мыслях. Но когда она забывала о Берге, когда ей удавалось о нем забыть, тут и начиналось это совершенно невозможное соперничество, потому что они с Тасей так быстро менялись ролями, так быстро менялись правотой: то она уводила у Таси законного мужа, то Тася уводила у нее Эсамова… Но и с соперничеством было непросто, потому что благодеяние, которое она сделала Тасе, привезя ее с собой в Грозный, выдав замуж, оно тоже было между ними, и, хоть никто ни о чем подобном не заговаривал, обе помнили об этом прекрасно.
   С детства они с Тасей были ближайшими подругами, но теперь, пока Вера еще не успела навсегда уехать из Грозного, им было необходимо между собой разобраться; прежние ровные, спокойные отношения стали для обеих невыносимы, именно они всё губили, делали ложным и в ее жизни, и в жизни Таси. И вот в этом своем втором сказании она была законной владетельницей Эсамова, тот искренне ее любил, любил ее и ее хотел, а Тася у нее Эсамова увела. Сама стала от него рожать, и всё мальчиков, которых именно Вера должна была ему дать. Она же, Вера, рожала одних дочек.
   Из-за ревности к Тасе Вера, всегда их страстно любя, теперь временами на своих девочек смотреть не могла, как когда-то саму Веру не хотела видеть мать, родившая ее в муках, крови и в боязни собственной смерти. Мать, мечтая о сыне, несмотря на запрет врачей, второй раз забеременела, но опять родилась девочка; и вот в Грозном, стоило им встретиться с Тасей, ей представлялось, что тогда мать, едва ее увидев, закляла, сказала: как я хотела сына, а родила дочь – тебя, так и ты до конца будешь рожать одних дочерей.
   Тася притворилась ее подругой, верной, преданной, как только один человек может быть предан другому, а потом увела у нее Эсамова, который ее, Веру, любил, и она ненавидела Тасю, готова была призывать на ее голову казни, одна страшнее другой, и тут же всё менялось: их по-прежнему было трое – она, Тася и Эсамов, но теперь уже она уводила Эсамова у Таси.
   Вера и в самом деле из ничего слепила этот брак, свела их и поженила, но любил-то он ее, и в постели, она знала это точно, когда спал с Тасей, воображал, что спит с ней, Верой. И она понимала, что Тасе это известно. Пускай Тася рожала ему сыновей, отдавалась Эсамову вся, до последней своей косточки, всё равно он любил Веру, думал только о Вере. Но и это было не хорошо. Получалось, что вина на Вере, что она не только не помогла Тасе, вообще никому не помогла, наоборот, сделала всех: и Эсамова, и Тасю, и себя – несчастными. А ведь, когда ехала в Грозный, верила: всё образуется, стерпится-слюбится, что же, что Эсамов раньше любил другую? Теперь он к ней, Тасе, привыкнет, притрется, постепенно жизнь войдет в колею.
   Вера не хотела быть неправой перед Тасей, но куда больше она боялась сделаться неправой перед Бергом, которому всегда была верна, которого любила, поэтому ей надо было бежать и бежать от Эсамова с Тасей. Оставить их одних, пускай устраиваются, как хотят. Но через день она снова ничего не понимала, всё ей казалось, что клин.
   Так она и жила в последний год, а потом сообразила, что надо отойти, суметь взглянуть на их квадрат со стороны. Будто это не с ними и даже не в их время происходит. Если это удастся, всё само собой упростится. Они смягчатся друг к другу, скажут, что никто здесь не виноват, так жизнь сложилась. С этим Вера и принялась писать о Ленине.
   Она писала о том, как подруга императрицы, облагодетельствованная ею, поднятая из грязи в князи, предала ее; будто воровка, украла у своей государыни супруга-царя Александра III. Императрица была существом слабым, боязливым, донельзя наивным. В Петербурге в Зимнем дворце, а летом в Павловске она жила, будто в заточении: никого не видела, никого не знала и всё думала, что, может быть, здесь, в России, так принято. Муж за пять лет лишь несколько раз приходил на ее половину, и к собственным детям ее почти не допускали, отговаривались то одним, то другим, видела она их всего два раза в неделю и редко больше чем по полчаса. Про это она тоже думала, что, наверное, таковы обычаи.
   Ничего плохого ей в голову не приходило, она просто ни о ком не умела думать плохо, и если бы нашелся какой-нибудь доброхот, сказал, что царь живет с ее фрейлиной Гретхен, будто со своей законной женой, даже этого не скрывает, она бы никогда не поверила. Но доброхотов не было, при дворе давно было известно, что, если не хочешь испортить с царем отношения, разговаривать с императрицей надо поменьше, лучше ее вообще не замечать. Так что за первые пять лет брака она если с кем подолгу и разговаривала, то лишь с Гретхен, и каждый раз, святая душа, радовалась, что не послушала мать – взяла ее с собой в Петербург.
   Дважды Гретхен уезжала в Германию, к сожалению, именно тогда, когда Мария Федоровна была беременна и ей рядом особенно недоставало близкого человека. Из-за этого, прощаясь с Гретхен, она оба раза не могла удержаться, плакала, но всё равно отложить отъезд не пыталась, лишь немного завидовала.
   В этой наивности, в этом неведении Марии Федоровны было ее спасение; страшно представить, каково бы ей пришлось, узнай она, что Гретхен уезжает вовсе не в Германию, а в Ревель и там ждет, когда разрешится от бремени ребенком, зачатым ею от того же Александра III. Что те несколько раз, когда муж приходил к самой Марии Федоровне, он делал это по наущению Гретхен, которая, чувствуя, что забеременела, хотела, чтобы дети у нее и у императрицы родились в один месяц.
   Это была не блажь, вместе с царем Александром III они сговорились воровским образом подменить его детей от государыни своими и одному из них, когда придет время, оставить Россию и трон. Так что дети, с которыми императрица дважды в неделю играла и разговаривала, были детьми Гретхен; а собственных ей в жизни увидеть было не суждено. Когда они подросли, их как бы в приданое отдали одной провинившейся фрейлине, по совпадению тоже Марии, и выдали ее замуж за средней руки самарского чиновника Илью Ульянова.
   Дальше Вера предполагала рассказать о жизни Ленина в семье Ульяновых, написать про старшего брата Александра, который в 1903 году узнал о своем истинном происхождении из письма пастора, исповедовавшего лежащую на смертном одре Гретхен, и посчитал долгом всё это ему сообщить. В письме было множество мельчайших подробностей, которых никто, кроме Александра III, Марии Федоровны и самой Гретхен, знать не мог, так что в правдивости сомневаться не приходилось. Александр Ульянов написал тогда Николаю II, искренне веря, что тот, как раньше он сам, находится в неведении, когда же дело прояснится, немедля покинет российский престол, передаст его в руки законного наследника. К письму он приложил копию послания, полученного от пастора.
   Через верных людей Ульянов знал, что его письмо дошло до адресата, но, чтобы восстановить справедливость, ничего предпринято не было, Николай II ему даже не ответил. И Александр решил, что, с какой стороны ни посмотри, будет правильно, если он сам убьет узурпатора. В свою очередь младший Ульянов узнал о причинах цареубийства из письма священника, исповедовавшего Александра накануне казни. Так что, когда в октябре семнадцатого года Ленин, возглавив пролетарскую революцию, победил, он не чужое похитил, а взял наконец законное.
* * *
   Строго говоря, фабула была готова у Веры давно, теперь, в горах, она лишь расцвечивала ее новыми романтическими и вызывающими слезы подробностями так, чтобы судьба Ленина, у которого подлый царь и проклятая немка украли трон, никого не могла оставить равнодушным. Часто слезы лились и у нее самой, но, утешившись, она понимала, что пишет хорошо, раз плачет над этой печальной историей.
   То, что она сделала за день, вечером, когда они садились у камина, Вера обязательно читала Эсамову. Он помешивал угли, приносил со двора сухие сосновые поленья, а она читала и читала, радуясь, что он, как ребенок, всему верит, что глаза его горят и он хоть сейчас готов взять шашку, сесть на коня и пойти в поход за Ленина. Она смотрела на него и думала: почему Тася, хоть родила Эсамову уже двух детей, ничего не пытается поменять, почему всё равно ведет себя так, будто она просто терпимая из милости наложница.
   Вера не раз хотела объясниться с Тасей, сказать ей, что она сделалась женой Берга почти так же, как Тася – женой Эсамова, но не знала, с чего начать, и откладывала. Она писала о Ленине, но то и дело переходила на Тасю, на их с Тасей отношения, и постепенно это начало ее раздражать. Конечно, она была рада Тасиной кротости, и всё же здесь было что-то ненатуральное, такое же лживое, что и в отношениях фрейлины с императрицей.
   Вере не нравилась всегдашняя Тасина готовность отойти в сторону, она в конце концов оскорбляла ее, подводила к мысли, что Вера может и хочет быть неверной мужу. Этот постоянный соблазн, искушение, с которым сама Вера столько раньше играла, – играла и сейчас, поехав с Эсамовым в горы… Тася словно поощряла ее, ждала, просила, чтобы Вера заигралась. Если бы это случилось – Вера готова была дать руку на отсечение: Тася хочет, чтобы Эсамов и она стали любовниками, – она бы наконец перестала быть Вериной должницей. У нее в манию превратилось любым способом отдать Вере долг – так, не расплатившись, больше жить невозможно.
   Тася даже не поощряла, прямо сводила их, и Вера, занятая писанием книги о Ленине, страшилась, что сейчас, когда Берга нет рядом, они с Эсамовым так просто разойтись не смогут. Тут получалось, что настоящий должник – она, она должна и Тасе, которая из-за нее не может хорошо жить с Эсамовым, и самому Эсамову, которого столько лет сманивала. Она всё это видела, всего этого боялась и молила Бога, чтобы Он помог, чтобы перед Бергом она осталась чиста.
 
   С Бергом Вера знакомилась трижды. Первый раз их пути пересеклись как бы предварительно. Вера была дружна со старшим братом Берга Львом, и однажды, прогуливаясь по бульвару, они на Сретенке зашли в общежитие к Иосифу. Она уже про него слышала, знала, что он окончил университет в Швеции, в Мальме, и сейчас работает в каком-то нефтяном тресте. Братья тогда целый час говорили о каких-то рабочих делах, с Верой же Иосиф не сказал и двух слов. Единственное, что осталось у нее в памяти, это что у Иосифа густые и на вид очень жесткие волосы, да и это она заметила лишь потому, что старший брат уже начал лысеть.
   Второй раз они повстречались на педагогических курсах при Комиссариате просвещения, где Вера начала учиться вскоре после развода с Корневским, тогдашним своим мужем. Те шесть месяцев, что Вера провела на курсах, она до конца дней вспоминала с нежностью. Люди, которые их возглавляли, мечтали, что всё в воспитании теперь будет по-новому. Ясно было: чтобы вырастить людей, которые будут жить при коммунизме, образование должно строиться по-другому, поэтому любые идеи принимались на ура. Субординации не было, кто бы что ни предложил – сразу и всеми обсуждалось, когда же идея оказывалась стоящая, директор писал записку в Комиссариат просвещения, и им в качестве экспериментальной базы выделяли класс или даже школу.
   За учебный год они подготовили кучу интересного, в частности, первые в стране стали устраивать суды над литературными персонажами. Назначались прокуроры, адвокаты, свидетели обвинения и защиты, кто кем хотел быть, записывался сам; судья открывал процесс, венцом которого, как и должно, становился вынесенный народом приговор. Они тогда беспрерывно, всю зиму судили Онегина, Обломова и Раскольникова, Анну Каренину и Катерину из “Грозы” и на себе убедились, что иначе со схоластикой не справиться, не сделать школу похожей на жизнь.
   И все-таки, по их собственной терминологии, это было техническое усовершенствование, с еще большим воодушевлением они обсуждали проекты, которые пока внедрить в жизнь не удавалось, но что за ними будущее – несомненно. Один из таких проектов предложила и пламенно защищала Вера. В детстве она очень увлекалась птицами, отец когда-то держал дома канареек, сначала она добилась, чтобы летом он освободил их, выпустил на волю, а потом так без их трелей заскучала, что он снова поехал на Птичий рынок, привез пару хохлатых попугайчиков и пару тех же канареек.
   Прочитав в гимназии кучу книг о птицах, об их происхождении, эволюции, одно время даже думая заняться орнитологией, она теперь, штудируя педологию, вдруг сообразила, что немало птиц вовсе не занимаются воспитанием потомства, кукушки, например, да и не только они. А это могло означать одно: необходимые навыки уже заложены в птичьих генах, либо мать воспитывает птенца, еще когда вынашивает яйцо. Это преамбула, а дальше Вера переходила на человеческий род, доказывала, что пребывание ребенка в утробе матери, первые девять месяцев его жизни – главные, и от того, какие уроки он тогда усвоит, зависит его будущее.
   Она говорила, что это время теснейшего общения между матерью и ребенком, время, когда это общение идет целый день, и ночью, когда ребенок в ней спит, тоже. Ничто другое не мешает, нет противоречивого влияния родни, сверстников, наконец, социального класса и эпохи, ребенок слушается не улицы, не книг и газет, лишь ее одну, значит, не пропустит ничего важного. Вера утверждала, что доверие, контакт между учителем и учеником настолько полные, что за те девять месяцев, что плод находится в утробе матери, ребенок получает больше знаний, чем за всю последующую жизнь.
   Как же конкретно идет обучение, говорила Вера? Вот, например, мать съела вкусное, нужное для ее организма, и сразу по телу – флюиды радости и ликования; ребенок, сопоставив их с пищей, всё тут же запомнил; посмотрела будущая мать на красивый цветок или обрадовалась подарку, доброму слову, сказанному мужем, а то книге, хорошей музыке – снова по телу флюиды, и ребенок, точно как она, обрадовался цветку или музыке. Теперь, когда со всем этим он встретится в самостоятельной жизни, то вслед за матерью, даже не умея читать, придет от книги в восторг.
   Дальше Вера сказала, что если ее идея верна, можно радикально, на десятки лет сократить время построения коммунизма в России. Буквально за считаные годы воспитать истинно коммунистического человека, который будет это общество строить, в этом обществе работать, жить. Известно, как трудно расстаться с себялюбием и эгоизмом. Первые четыре года революции показали, как упорен человек во зле. Ведь нэп – коренное поражение революции: коммунизм, основа его – что человек хороший, при первой возможности он выберет добро, на другое даже не взглянет, нэп же доказывает, что человек по природе зол, и пускай просто будет меньшее из них, и то ладно, и то хорошо.
   К счастью, нэп – не навсегда, дело еще можно поправить, а чтобы облегчить переход из старого мира в новый, надо сделать так, чтобы каждый шаг на этом пути наполнял человека чисто физическим ликованием. То есть тягу к коммунизму можно воспитать в человеке всё равно как павловский условный рефлекс, и он, еще ничего не понимая, не отдавая себе ни в чем отчета, семимильными шагами побежит в будущее.
   Многое, говорила Вера, мы можем уже сегодня. Пока общество еще не богато, надо дать коммунизм хотя бы будущим матерям. Едва в женщине зародится новая жизнь, ее следует изъять из привычного окружения, целиком и полностью поместить в Коммунизм. Беременную надо не только хорошо кормить, удовлетворять каждое желание, жизнь ее все девять месяцев должна быть полна, насыщенна. Она должна работать, путешествовать, читать книги и участвовать в интересных дискуссиях, ни один день не может пропасть впустую; но раз в неделю беременную необходимо возвращать в прошлую жизнь, где ей опять будет невыносимо, где всё мерзко, грязно, грубо, голодно и холодно. Тогда ребенку не надо будет ничего доказывать: едва появившись на свет, он скажет, что лучше погибнет, чем согласится жить не при коммунизме.