Страница:
В Кремле и в любимом ими всеми Кунцеве Вера запомнилась тем, что сразу сделалась своей; похоже, она и дня не оставалась тихой провинциальной учительницей, которая не знает, как сложить руки, как поставить ноги, всего боится. В ней с детства было редкое ощущение равновесия, баланса, оно и вело ее. Наверное, поэтому с самого начала ей в этой цековской компании было удивительно просто. Продолжалось так, быть может, месяц или два, но точно не дольше, а потом, уже обжившись в Кунцеве – обычно они собирались именно там, – она вдруг с грустью поняла, как всё тут непрочно, до какой степени быстро им делается неладно, нехорошо вместе. Прямо на ее глазах, чуть ли не каждую новую встречу они радовались друг другу меньше, чем в предыдущую, злее ссорились. Из-за любого пустяка вспыхивали, как спички, а отходили, мирились долго, трудно и, похоже, для вида.
Она была им благодарна, всем – от Лены до Сталина – благодарна, они помогли ей, вытащили из такой ямы, и ей очень хотелось отплатить им добром за добро: даже если вернуться к тому, как было раньше, и впрямь невозможно, хотя бы сделать, чтобы не становилось хуже. Она видела, что они еще то ждут, что всё будет по-старому, то, когда понимают, куда идет дело, утешают себя, словно маленькие, говорят, что никто плохого не хочет, значит, и не виновен ни в чем.
Они ничего не желали знать, затыкали уши, когда она им говорила, что они должны пожалеть Сталина, ему сейчас очень трудно, потому что всё вокруг него меняется неправдоподобно быстро. Она так ясно это видела, яснее других, потому что пришла со стороны, и она говорила им это, каждому говорила. Она понимала, они чересчур давние и близкие его друзья, чтобы им было легко, да и хотелось отличать его нынешнего от прежнего, благо сам Сталин в каждом тосте повторял, что в их кружке, среди своих, всё должно быть по-старому, иначе то святое, что есть между ними, разом умрет. Одни из друзей верили ему, не уставали и так, и на людях звать Кобой, другие не хуже Веры видели что к чему, но и эти решиться ни на что не могли…
А тут еще давила Аллилуева, чуть не ежедневно грозилась сделать их ночные сборища известными партии, настроить против Сталина детей. Конечно, это было неопасно и нестрашно – обычная истерика ревнивой бабы, тем не менее Сталина это раздражало, и они именно ее винили в том, что он сделался злее, резче, что почти исчезли их долгие, совсем грузинские застолья; теперь вместо вина была водка, а вместо тостов – девочки из кордебалета.
Вера знала, что и она потому так легко была допущена в Кунцево, что началась эта волна, а раньше, пока кто-то не надоумил Енукидзе договориться с балетом, они как закон постановили, что каждый по очереди должен приводить с собой кого-нибудь со стороны, чтобы всякий раз было хотя бы одно свежее личико.
От напряжения, которое в них росло и росло, она никуда не могла уйти, только о нем и думала. Видела, что они вконец запутались и не знают, что делать, до ужаса боятся остаться неправыми, того хуже – одни или в меньшинстве. Из-за этого по партийной привычке объединяются в платформы и группировки: часть стояла за то, чтобы теперь относиться к Сталину так же, как и весь народ, то есть как к вождю, другая не хотела ничего менять; была и пара буферных, компромиссных фракций, правда, совсем маленьких.
Любая из этих группировок с радостью взяла бы Веру, но она уклонялась, была против любой фракционной борьбы, против любого раскола, она потом даже с Аллилуевой подружилась, которая для каждого из них была враг номер один и которую избегали, как зачумленную. Уговаривая Веру, они вслед за Лениным повторяли, что прежде, чем объединяться, нужно сначала размежеваться, Вера же не сомневалась, что раскол везде и всегда есть зло, она обязана убедить их в этом, убедить смягчиться друг к другу и, добровольно распустив все фракции, снова сойтись вместе.
Объясняя это, она даже не ходила вот так между ними, а как бы скользила, вкрадчиво, упорно внушая, что ей было открыто, что она сама поняла и приняла. Она скользила от одного к другому и нигде не останавливалась, нигде не задерживалась, чтобы никто не мог сказать, что она – его и от его имени или по поручению действует. Что она человек того-то или того-то.
Она сама, по собственной инициативе их связывала и перевязывала, плела для всех один кокон, где каждому было бы тепло, хорошо и, главное, не надо было бы никого бояться. Она плела всё заново, потому что старый кокон был везде порван, защитить никого уже не мог, наоборот, они принимали его за сеть, за путы, всё им казалось, что он их стреножит, того хуже – душит, потому что он есть настоящая удавка. Она очень нежно плела, нежно и ласково, но если кто, даже сам Сталин, хотел большего, ускользала, но и это делала не обидно, так что в каждом оставалось, что это сейчас она не дается ему в руки, сейчас от него ускользает, потому что сначала должна сплести кокон, свить гнездо. Наверное, поэтому никто ее не ревновал и никто ей не завидовал, наоборот, все любили.
Как ни странно, одной из ранних Вериных прозелиток стала именно Аллилуева. Через три дня после своей первой вечеринки в Кунцеве, когда она шла к Лене в приемную Сталина, в кремлевском коридоре Вера неожиданно столкнулась с Аллилуевой. Очевидно, в их кружке у той был свой информатор или кто-то хотел помешать Вериным отношениям со Сталиным, во всяком случае, Аллилуева остановила ее, взяла за руку, чтобы не убежала, и стала говорить, что всё про Веру знает: она, такая молодая, чистая, красивая, и вот участвует в мерзких кутежах, развратничает, а дальше, глотая слезы, что она, Аллилуева, больше не может, не может так жить и что когда-нибудь и в Вериной жизни будет то же самое, и тогда она ее, Аллилуеву, вспомнит, каждое ее слово вспомнит. Вере сделалось стыдно и жалко ее, она принялась утешать Аллилуеву, плакать вместе с ней, потому что, слава Богу, ни в чем не была виновна.
Аллилуева говорила Вере, что именно для Сталина ее и привели в эту компанию, именно со Сталиным она должна была провести прошлую ночь; она, Аллилуева, это знает точно, знает от человека, которому полностью доверяет, просто Сталина вчера что-то отвлекло. Теперь Вера была рада, что так получилось, она радовалась, ликовала, что осталась чиста; и вот она ликовала, что между ней и Аллилуевой ничего не стоит, и каялась перед ней, плакала и молила ее простить, потому что, конечно же, Аллилуева была права: она готова была к греху, сама на это шла, и просто Бог уберег. Уже простив ее, Аллилуева потребовала от Веры клятвы, что никогда, как бы всё ни складывалось, она не ляжет со Сталиным в постель, скорее руки на себя наложит, чем ляжет; Вера поклялась и действительно, хотя несколько раз спасалась буквально чудом, свое слово сдержала.
В их вторую встречу Вера рассказала Аллилуевой про свое детство и про башкирское житье, в общем, всю жизнь, и теперь уже Аллилуева жалела ее и плакала над тем, что Вере пришлось вынести. После этого они сделались лучшими подругами, и Сталин, когда его отношения с женой стали совсем плохими, старался разговаривать с ней только при Вере или через ту же Веру передавал Наде то, что ему от нее было надо. Вера понимала, насколько опасно это ее посредничество, ясно видела, что зажата накрепко между Сталиным и его женой, и площадка, которую они ей оставили, ее собственная территория мала, с каждым днем тает. Они оба ее любили и тянули к себе, звали, манили на свою сторону, все-таки она тогда сумела устоять, не стать ни его, ни ее.
Уцелела Вера по одной-единственной причине: она нашла формулу, которая их обоих примирила, обоих утишила и простила. Она говорила Аллилуевой, что вот он, Сталин, – бог, живой бог, а та сначала ей отвечала: какой же он бог? Он и конопатый, и щербатый, и изо рта у него всегда дурно пахнет. Вера: как же Аллилуева не понимает, что это совсем не важно, да и не должно быть важно, потому что вот она, его жена, с ним в ссоре, чем-нибудь его обидела или оскорбила, и как будто правда на ее стороне, потому что Сталин ей в самом деле изменяет, и вот, говорила Вера, ты во всем перед ним права, а он перед тобой точно так же во всем не прав; но есть страна, и он, перед тобой неправый и тобой обиженный, выходит из вашей комнаты в страну, идет от тебя в страну.
Он идет злой, недовольный, собой недовольный и жизнью, всё у него валится из рук, всё падает и ломается. И он такой – как и должен – начинает править страной: того снимать, того назначать, одного казнить, другого миловать, и вот, представь, как всё это после тебя, после разговора с тобой будет. Как будет нехорошо, потому что он не только бог, но и человек, как худо будет, как недобро. Ты только подумай, говорила она Аллилуевой, сколько горя случается из-за тебя, каждый день и час случается, и неважно, знает ли об этом кто-нибудь, проклинает ли, винит, – всё это из-за тебя, из-за тебя одной.
Господи, молила она ее, как мало он тебе недодает и как много зла из-за этого происходит, как много страдает невинных. Она хорошо говорила; и Аллилуева верила ей, чем дальше, тем больше верила и только жаловалась, как редко он в последние годы ее навещает и, даже когда приходит, как ей с ним плохо, каким он сделался противным, чужим. А Вера и это перетолковывала, и это равняла и выглаживала, у нее получалось, что богу отдых нужен, нужны новые впечатления, и что правда не одна, не одна ее правда на свете, и эту другую, самую важную правду Аллилуева не видит, потому что стоит к ней чересчур близко.
И сразу, пока Аллилуева всё это обдумывала и не находила, что возразить, – откинет голову назад, снова приблизит и глаза щурит, прикидывая, можно ли из близи разглядеть большую правду, или в самом деле надо отойти и только так смотреть; Вера говорила ей, что она, Аллилуева, должна всё делать, чтобы богу было хорошо, об одном этом она и должна думать. Не тревожить его, а быть тихой, кроткой, ласковой, быть послушной и смиренной, и тогда народ на нее как на заступницу будет молиться, сделается она для народа матерью.
Вера говорила ей, что часто слышала от своего отца, дьякона, что когда в русской церкви канонизировали нового святого, то больше смотрели не на то, как он жил – всегда праведно или случалось, что и грешил, – а на то, сколько людей приходят к его могиле на поклонение, скольким он сейчас, уже после своей кончины, помогает; и если с каждым годом всё больше и больше православных молит его о заступничестве, значит, он и впрямь святой, и впрямь к Богу близок. Так и Сталин, говорила Аллилуевой Вера: сколько людей к нему обращается, сколько любит, молится на него, с ним одним связывает все свои упования, и это только растет и растет.
Чтобы Аллилуевой не было обидно, Вера говорила ей, что сейчас она уговаривает себя, что никогда не любила Сталина, но ведь сама знает, какая это неправда: долгие годы они друг без друга дня не могли прожить, это была настоящая большая любовь, о которой мечтает каждая женщина, но совсем не каждой она дается, например, у нее, Веры, ничего подобного в жизни не было. А потом эта любовь затихла, как бы заснула, но он, Сталин, бессмертный бог, и всё, что с ним связано, тоже бессмертно: любовь их не умерла, лишь затаилась, как живое зимой. Срок придет, и она возродится с такой силой, мощью, с таким буйством, какого в природе никогда раньше не бывало.
Если с чем это можно сравнить, то только с любовью самого Сталина к народу и с ответной любовью народа к Сталину. Вот во что превратилась их со Сталиным любовь, и Наде надо не печалиться, не пытаться с горя удавиться, а ликовать, какая большая была между ними любовь, если теперь ее хватило чуть не на всю страну. Она рассказывала ей эту правду, всамделишную правду, как у себя в башкирской школе сказку, день за днем, и радовалась, потому что видела, что Надя слушает ее и ей верит.
Она цитировала ей Евангелие, она с детства знала его, хорошо помнила и теперь то и дело цитировала. У нее получалось, что не только она, Вера, то же самое говорит Аллилуевой и Христос. Печалится, как много званых и как мало избранных, скорбит, сколь многие не поверили, не приняли, особенно же те, кто был ближе других. Как в церкви во время проповеди ее отец, она возглашала словами Спасителя: где матерь моя и где братья мои – и отступала, уходила к ученикам.
Эта тема – устройство человеческого зрения – волновала ее безмерно, она возвращалась к ней снова и снова, говорила, что близкое зрение – оно очень мелкое, холодное, лукавое, в нем сомнение, колебания и совсем нет веры, даже грана нет. Чтобы увидеть истинного бога, надо от него отойти, отдалиться, чтобы он был на горе, а ты внизу, в долине, и тогда в тебе, будто второе дыхание, откроется другое зрение, ничего мелкого уже не различить, да оно и не нужно – ты видишь только то, что в самом деле имеет значение.
Сталин сразу заметил и оценил всё, что она делала, но ничего не говорил. Одно время он так хорошо показывал, что ничего не замечает, что она даже боялась, одобрят ли ее, когда откроется. Но, хотя этот страх был, не отступала, уже и без Аллилуевой она шаг за шагом расширяла круг, в полгода включила туда и остальных близких к Сталину людей. Благодаря ей даже те, кто по-прежнему звал его Кобой, начали понимать, что Сталин – бог, проникаться этим больше и больше, а потом самые способные в свою очередь принялись это проповедовать и об этом свидетельствовать.
Сталин, как я уже говорил, во всё это не вмешивался, никак Веру не направлял, но она была тактична, умна, считала, что то, что ей никто не мешает, достаточно. Вере тогда было с собой хорошо, печалило лишь, что неожиданно стали портиться ее отношения с Леной. Лена была давно влюблена в Сталина, пару раз ей удалось остаться с ним наедине, но сделаться постоянной подругой не получалось. Хотя любил он именно таких, чуть полных, статных, с маленькими, будто игрушечными ступнями. То ли Сталина раздражало, что она замужем, приходится ее с кем-то делить, хотя Вера от самой Лены знала, что Осю она не любит, скажи Сталин одно-единственное слово, тут же с ним разведется, или не нравилась ее настойчивость, но, скорее всего, по многу часов в день диктуя Лене приказы и распоряжения, он просто от нее уставал.
Еще до Башкирии Вера знала за Леной, что та по временам чересчур напориста, прямолинейна, особенно когда ей кажется, что цель – вот она, рядом, и, сочувствуя Лене, пыталась ее предостеречь. В последние месяцы, когда на вечеринках стало много девочек из кордебалета и некоторые так пришлись Сталину по вкусу, что он велел приглашать их и дальше, Лена вдруг захотела ввести это в рамки. Понравиться такое, конечно, не могло, и Сталин, раз просто удивившись, – он очень ценил Ленину работу, в не меньшей степени ее преданность – потом, когда она не унялась, через Енукидзе строго ее одернул. В итоге единственное, чего Лена добилась, – ее перестали приглашать в Кунцево.
Опала продолжалась месяца три, и лишь благодаря Вериному заступничеству Лена в конце концов была прощена. Больше воспитывать Сталина она не решалась, но страх, что отлучена навсегда и Сталин потерян тоже навсегда, за эти месяцы превратился в манию; всё, что произошло, было в ее голове так искажено, что теперь Веру она считала своим главным врагом. Лена была уверена, что Вера, которую она облагодетельствовала и спасла, ее предала. Скрывать то, что она думает о Вере, Лена не собиралась, и та, хоть ее и жалела, понимала, что ничего объяснить не сумеет. Вера ни в чем не была виновата, и всё же основания для подозрений были. Не одна она в их компании думала, что, пока Лена не ездила в Кунцево, Сталин сошелся с Верой и что именно по требованию Веры Лена была удалена.
Правда, что Сталин давно ее хотел, но Вера уклонялась, и он, видя это, пока не торопил события. Он всё больше ей симпатизировал, всё больше чувствовал к ней благодарность, она и так его привлекала, теперь же он думал, что, похоже, она первая женщина, которая в самом деле его достойна. По складу Сталин был вполне семейным человеком, чересполосица женщин и еще совсем девочек, которая началась у них после кордебалета, постепенно его утомляла, всё чаще он хотел спокойных, долгих и, главное, ровных отношений. Последнее время, думая об этом, в качестве пары никого, кроме Веры, он представить себе не мог.
Несколько раз Сталин решал переговорить с Верой, но по разным причинам откладывал, и вот однажды, когда танцы и застолье кончились, все разошлись, они же неизвестно почему остались одни в огромной кунцевской зале; сначала говорили о делах, о его детях, об Аллилуевой и вдруг чего-то испугались и замолчали. Просто стояли друг против друга, потом он обнял ее и привлек к себе. Она как будто тоже его хотела, поддалась, прижалась, но это была секундная слабость.
Вера была очень хитра, с детства неимоверно хитра, и, когда Сталин уже думал, что всё хорошо, когда он успокоился, потому что раньше все-таки боялся отказа, а сейчас поверил – его не будет, она вдруг с непонятным, совсем неожиданным восторгом теперь уже ему самому стала объяснять, что он бог. Не отходя от него и его не отталкивая, только слегка откинув голову, она шептала, что он самый настоящий, всамделишный бог, и пускай Сталин не думает, что она говорит это потому, что считает, что так надо говорить, нет, она говорит это всем: и Наде, и Орджоникидзе, и Енукидзе потому, что это правда, чистейшей воды правда.
В ней были такой восторг, такая вера, что он вдруг понял, что не знает, как ему с ней себя вести, если он и вправду, как она говорит, – бог. Ей нельзя было не поверить, но, поверив, он тут же испугался, что не знает, как должен вести себя бог с обыкновенной женщиной, что он, став богом, наедине с женщиной еще ни разу не оставался. В нем теперь был страх, что она, которая так хорошо всё знает, наверняка знает и это, а он не знает и неминуемо опозорится. И он ее отпустил.
После той ночи в Вериных отношениях со Сталиным ничего не изменилось, всё вернулось к тому, что было раньше, и это, похоже, равно устраивало обоих. Хотя дело так и кончилось ничем, она была уверена, что и Аллилуевой, и Лене про эту их встречу со Сталиным обязательно донесут, и, когда через неделю сначала Лена, а потом Надя потребовали от нее объяснений, с тоской поняла, что на этот раз ей не оправдаться.
С Надей разговор был не таким тяжелым, та любила ее, жалела, оттого снова сказала, что если бы на ее долю выпало всё то, что выпало на Верину в Башкирии, она бы давно наложила на себя руки; а вот разговор с Леной вышел плохой, хуже не было ни до, ни после. Та выслушала, что ей сказала Вера, но услышала и поняла совсем другое. Поняла, что это только сейчас у Сталина с Верой ничего не получилось, а завтра или послезавтра обязательно получится: было ясно, что от Веры надо избавляться немедленно и навсегда, потому что опаснее соперницы у Лены нет.
Еще когда они втроем учились на педагогических курсах, Лена видела, что Иосифу нравится Вера, да и Вере он, похоже, тоже симпатичен, но тогда отдать ей Иосифа Лене и в голову не приходило. Те полтора года, что Вера провела в Башкирии, Лена прожила с Бергом хорошо, даже решила про себя, что лучшего искать глупо, пора остепениться, родить ребенка, а тут вдруг поняла, что без Сталина не может. Какое-то время пыталась их совмещать, но давно поняла, что если и вправду хочет привязать к себе Сталина, должна заниматься только им, днем и ночью им одним.
Берг был неревнив и доверчив, как ребенок, обманывать его было проще простого, но эти обманы, а главное, простота, наивность Берга буквально ее бесили. И вот теперь она вдруг подумала, что если Вера не врет, в самом деле помнит, чем ей обязана, и если она по-прежнему неравнодушна к Бергу, а Сталин по глупости ей безразличен, почему бы им не пойти на следующую комбинацию: она, Вера, забирает себе Берга и уезжает с ним из Москвы. Сталин же остается Лене.
У Веры в те месяцы было несколько увлечений, ухаживал за ней, в частности, художник Карл Тобе, очень милый человек, преподававший когда-то рисунок на их педагогических курсах, но всё это было мимолетно и не слишком серьезно, так, обычный флирт, кроме того, она и вправду хотела с Леной расплатиться. Или понимала, что вечно ускользать от Сталина, балансировать между ним и Аллилуевой не удастся, и Ося ей тоже нравился, поэтому на Ленино предложение она согласилась сразу и легко, и уже через два месяца они действительно рокировались. Вера вышла замуж за Берга, развела, освободила Лену, и уехала с ним вместе в Баку, где Берг получил пост заместителя начальника нефтепромыслов по переработке. Как ни странно, и Сталин, когда Лена ему сказала, что она разводится, а Вера выходит замуж за Берга, отнесся к этому спокойно, даже пошутил, что больше других о Вере будет горевать Аллилуева, и Лена подумала, что, похоже, Веру он почему-то побаивается.
Двенадцатого августа, как уже давно было обговорено с родителями, Вера должна была позвонить в Ярославль, узнать, как девочки, и сказать, когда она сама приедет и возьмет их, чтобы ехать в Саратов. Накануне вечером или в этот же день в Грозный должен был звонить Ося, сказать, как у него дела и, главное, есть ли им где жить, получил ли он наконец ключи от квартиры. Чтобы без нервов и наверняка успеть, ей надо было выехать от Нафтали рано утром одиннадцатого. Как раз за день до этого она наново переписала историю Емельяна Ярославского, то есть выполнила всё, что собиралась сделать в горах, и была собой очень довольна. Нафтали повез ее на своей машине до Самашек, откуда шел автобус на Грозный, и Вера, еще прощаясь с ним, знала, что, если ничего в дороге не случится и она доберется нормально, сегодня, в крайнем случае завтра зайдет к Тасе, еще раз попытается с ней поговорить. Потом, перед самым отъездом, времени на это может и не найтись.
До Самашек они доехали меньше чем за три часа, день был совсем не жаркий, особенно в горах, но и когда они спустились в долину, там тоже дул приятный ветерок, и ей было так хорошо, что они даже не разговаривали. Нафтали вел машину, а она смотрела в окно на горы, которые вдруг после какого-то поворота прямо перегораживали им дорогу и тут же снова прятались за нависающими деревьями. Вся эта горная часть Чечни была замечательно красива, и теперь, когда ей предстояло перебраться в бесконечную ровную степь с ее ветрами и холодом, она огорчилась, хотя прежде очень ждала, даже торопила переезд. Ей давно хотелось вернуться в Россию, а еще больше – снова жить в большом городе. Конечно, Саратов не Москва, но и с маленьким захолустным Грозным, который до сих пор скорее походил на посад, выросший при крепости, чем на настоящий город, его тоже сравнить было трудно.
В Самашках Вера попрощалась с Нафтали и потом еще почти девять часов тряслась в забитом до крыши автобусе, когда наконец добралась до Грозного, так устала, что решила, что ни к какой Тасе сегодня не пойдет, останется дома и ляжет спать. Еще две недели назад во время их последнего разговора Ося сказал, что не знает, как получится: если сможет, позвонит ей после десяти вечера одиннадцатого из города или утром с работы на следующий день, двенадцатого, и она тогда же договорилась с матерью, что та будет ждать ее звонка на почтамте в восемь часов вечера двенадцатого, когда Вера будет уже всё знать.
С детства Вера спала очень крепко, зная это за собой, поставила телефон прямо у изголовья. И в самом деле после полусуток тяжелой пыльной дороги она спала, как убитая, проснулась только около десяти от телефонного звонка, но это был не Берг, а Тася. Заплетающимся со сна языком Вера стала докладывать, что делается у Нафтали, но та слушала безо всякого интереса, и Вера свернула разговор, сказала лишь, что зайдет сегодня, в крайнем случае завтра. Завтра как раз было воскресенье, день для них обеих очень удобный.
Повесив трубку, Вера больше не ложилась, позавтракала, потом весь день вяло разбирала вещи, что-то паковала, что-то отложила на выброс, но в основном ждала звонка Оси. Она не отходила от телефона ни на минуту, но он так и не позвонил. Вечером почтамтская телефонистка соединила ее с матерью, и та сказала, что еще десять дней назад Ося неожиданно объявился в Ярославле, забрал детей и повез на пароходе “Максим Горький” в Саратов, после чего тут же стала его обвинять, что он заставляет их с отцом нервничать, пароход должен был доплыть до Саратова еще вчера, но Ося, который торжественно клялся, что даст телеграмму в первую же минуту, как ступит на берег, так и не прислал ничего. Больше новостей не было, и Вера, извинившись перед матерью, попрощалась.
Задержка была невелика, но Вера, зная, как в подобных случаях волнуется сам Берг, испугалась. К Тасе на ночь глядя идти не хотелось, кроме того, она теперь была привязана к телефону, но Тася, будто обо всем догадавшись, пришла сама и раз за разом стала пытаться навести разговор на Нафтали и Веру. Впрочем, Вере было не до того. Тася видела, что Вера не в себе, даже предложила переночевать у нее, а когда Вера отказалась, сходила домой и принесла еды, потому что у Веры не было ни крошки.
Утром Вера принялась звонить в Саратов в заводоуправление, телефон которого Берг ей на всякий случай оставил, дозвонилась только через три часа, но где Берг, там не знали. Потом в справочной ей дали телефон пароходства, и она, выяснив, что “Максим Горький” пришвартовался в Саратове точно по расписанию, позвонила в обком, в горком партии, но везде ей отвечали, что ничем помочь не могут – Берг у них давно не появлялся. С матерью она теперь созванивалась каждый вечер, но и в Ярославле от Оси по-прежнему ничего не было.