Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Владимир Александрович Шаров
Старая девочка
Памяти моей тети
Веры Сергеевны Отрадинской
Двадцатого мая 1937 года мужа Веры Андреевны Радостиной – Иосифа Берга – отозвали с должности начальника Грознефти в Москву. В Кремле после двухчасового собеседования с Молотовым он был назначен директором строящегося Саратовского нефтеперерабатывающего завода и по важности объекта – одновременно – замнаркома нефтяной промышленности. Полной неожиданностью это не стало. Уже год речь о Саратове заходила всякий раз, как он по командировочным делам оказывался в Москве, но прежде Берг уклонялся. В конце концов раньше он занимался другим – сухой перегонкой дерева, по данной специальности окончил и университет в Мальме, нефть же возникла потому, что сухая перегонка оказалась никому не нужна. Хотя за последние семь лет он построил два больших нефтеперерабатывающих завода в Куйбышеве и Астрахани, чуть ли не в полтора раза поднял добычу в Грозном, за что первый в отрасли получил орден Ленина, его по-прежнему тянуло в науку, этим Берг и отговаривался.
Спустя две недели после его нового назначения Вера Андреевна отправила в Ярославль, где теперь жили ее родители, трех дочерей, сама же не спеша стала заканчивать грозненские дела. Год назад она сделалась заведующей кафедрой русского языка местного пединститута и теперь должна была довести до выпуска своих первых дипломников. Была еще пара крупных долгов, с которыми следовало рассчитаться; по этой причине с Иосифом Вера договорилась, что приедет в Саратов только в конце августа, когда детей надо будет определять в школу.
Эту долгую разлуку оба приняли с пониманием. Первые три-четыре месяца в новой должности у Берга так и так должны были уйти на командировки по заводам-поставщикам, на то, чтобы войти в дело, и, как Иосиф сказал ей еще тогда, сразу после разговора с Молотовым, вряд ли до осени он проведет в Саратове больше недели, зато в Грозный уже в нынешнем качестве точно попадет несколько раз – и на представление нового начальника промыслов, и по дороге в Баку, и обратно из Баку в Саратов.
После отъезда Иосифа три семьи, с которыми они в Грозном сошлись теснее всего: Нафтали Эсамова, главного санитарного врача республики – его женой два года назад стала пухленькая миленькая Тася Кравец, Верина подруга и обожательница с гимназических лет; две другие – председателя арбитражного суда Томкина и заместителя Совнаркома Чечни Закутаева, – поддерживали ее как могли. Как бы кто ни был занят, они виделись едва ли не через день, пили вино, веселились, и с детьми и сами играли в фанты, города, испорченный телефон – словом, во все игры, что знали.
Эти месяцы были у нее по-настоящему хорошими; она была счастлива, и, когда потом, много лет спустя, думала о том лете, вообще о своем грозненском житье, ничего плохого вспомнить не могла. Наоборот, впервые за многие годы ей вдруг сделалось не просто легко жить, она чувствовала, что у нее есть тылы, везде рядом с ней хорошо, она окружена этим хорошим со всех сторон и может ничего не бояться.
Выпустив дипломников, Вера на две недели поехала в горы к Эсамову. У его ведомства рядом с правительственным санаторием, но выше, совсем в горах, было несколько домиков для своих; один заняла она, другой Эсамов, и больше там тогда никого не было, лишь на воскресенье наезжала вся их компания.
Эсамов принадлежал к одному из влиятельных чеченских тейпов; кроме того, он был известным в республике поэтом, так что к его отлучкам, к тому, что он может, никого не предупредив, надолго уехать из Грозного, относились спокойно. Помогало и то, что у Эсамова был подчиненный – разумный, практичный человек с той же фамилией, – если возникала необходимость, он легко замещал начальника. Берг, да и не он один, по сему поводу подсмеивался над Нафтали, говорил, что и когда Эсамов в городе, делами заправляет двойник.
Судьба Эсамова была занятна даже по тем временам. В семнадцатом году он служил взводным в шедшей на Петроград “Дикой дивизии”. До этого один из его предков был нукером у Шамиля, и, когда Шамиль сдался и был заключен мир, весь их род снялся с места и переселился в Турцию. Только перед самой смертью его отец вернулся в Чечню. В войну с немцами Нафтали храбро сражался, получил солдатского Георгия; он был вполне лоялен, хотя отец говорил, что вернулся в Чечню мстить, что они – он и шесть его сыновей – возвращаются, чтобы вновь поднять Кавказ против русских. Но горы были замирены, воевать никто не хотел, это понял и старший Эсамов, не завещав им на смертном одре ни мести, ни войны с Россией.
Земли эсамовского рода, после того как они перебрались в Турцию, были захвачены осетинами, понадобилось немало времени и сил, чтобы их вернуть. Бесконечные стычки, засады, перестрелки, кровники, ищущие твоей жизни, необходимость всегда быть настороже и всегда быть готовым убивать – Нафтали умел это хорошо, но по природе был человеком мирным и, понимая, что кровь рождает кровь, всё чаще мечтал куда-нибудь уехать. Свое они вернули еще при жизни отца и постепенно начали становиться на ноги.
Занимались Эсамовы в основном земледелием, но разводили и коней. Старший брат Нафтали – сам он был в семье младшим – выучился этому делу в Аравии, оттуда привез лошадей, и здесь, в России, уже говорил о настоящем конном заводе. В общем, они прижились, признали новый порядок настолько, что десятью годами позже, когда началась война с немцами, Нафтали с согласия семьи пошел на нее добровольцем, думал дослужиться до старшего офицера, получить дворянство. Он честно и хорошо воевал, но, несмотря на храбрость и многочисленные ранения, его обходили производством, к семнадцатому году он понял, что так будет и дальше. К нему никто не относился плохо; зная Нафтали в деле, в батальоне его уважали, но всё равно он был не свой. В сущности, это было понятно: по-русски он говорил неважно, тесно ни с кем не сходился, наоборот, по возможности держался в стороне.
Однажды в Симбирске (это было уже весной семнадцатого года), где он долечивался в госпитале после очередного ранения, его разыскал дальний родственник, тоже, как и он, сын нукера Шамиля. После поражения имама его отец не ушел в Турцию, наоборот, поступил на русскую службу, крестился и выслужил дворянство. Выйдя в отставку, здесь же, под Симбирском, купил себе порядочное имение. В его поместье Нафтали прожил почти два месяца, чуть ли не ежедневно ходил с хозяином на охоту – у того была отличная псарня. Нафтали и сам скоро полюбил “поле”, собак, вообще привязался к этим местам, не раз думал, что после войны было бы неплохо где-нибудь рядом осесть.
Шла революция, и из Симбирска вместо своей части он попал в “Дикую дивизию”. Когда Корнилов двинул их на Петроград, Эсамов всему этому давно не сочувствовал, взвод, которым он командовал, одним из первых отказался стрелять в рабочих, потом и вовсе перешел на сторону большевиков. Тогда же Эсамов еще самим Фрунзе был принят в партию и в двадцать первом году, вернувшись наконец домой, стал делать головокружительную карьеру.
Но Нафтали был странный человек: впрочем, может быть, эта странность и спасала от неприятностей. Судьба вообще – и на фронте, и здесь, в Чечне, – его хранила. В республике уже трижды были большие чистки, под нож шло чуть ли не всё местное начальство, но его беда обходила. То ли у Эсамова и вправду был охотничий нюх, то ли еще что, но месяца за два до того, как начинались аресты, он куда-то исчезал, отсутствовал, бывало, и по полгода, а потом привозил с собой какого-нибудь редкого кобелька (с той же страстью, что раньше старший брат – лошадей, он разводил собак), неведомо где и у кого выжившего, и всё это сходило Нафтали с рук, списывалось на чудачества, без которых настоящего поэта быть не может. Оттого и на его место санитарного врача никто ни разу не посягнул.
Так он и жил эти годы, постепенно заведя в горах совершенно уникальную охоту. Псарем у него был Михаил, человек того его дальнего родственника из-под Симбирска. Михаила он нашел еще в двадцать первом году, в самый разгар страшного голода в Поволжье, откормил, спас и привез с собой на Кавказ. С ним он на равных работал на псарне, с ним же ездил по стране, разыскивая уцелевших в революцию породистых собак. В Советской России эсамовская псарня быстро сделалась знаменита: он дружил и состоял в переписке с Буденным, Ворошиловым, Тухачевским, еще несколькими людьми из Кремля, любившими, понимавшими толк в охоте. С ними он обменивался щенками, не реже чем раз в год все они приезжали к нему в горы охотиться, обычно после кисловодских санаториев; иногда и он охотился с ними в России. Республика очень ценила эти связи, благодаря им Грозному много чего удавалось получить вне очереди. Возможно, московские друзья и были охранной грамотой Эсамова.
Известен он был и тем, что к собакам относился до крайности уважительно, звал по фамилии бывшего владельца псарни, никогда не забывал ни титулов, ни чинов. В Грозном считалось, что делается это в насмешку, но Вера знала: Эсамов просто тоскует по жизни, когда большие охоты были часты и обычны, по времени, которое он сам почти не застал.
В горах, где Нафтали проводил не меньше времени, чем в Грозном, он на пару с Михаилом занимался селекцией, учил и натаскивал свору, охотился же редко. Слаженные, точные действия собак доставляли ему огромную радость, он буквально ликовал; когда же, наоборот, что-то не ладилось, сразу впадал в мрак. Возможно, не хватало азарта, возможно, мешала привычка к одиночеству, но необходимость следить, управлять и направлять огромную свору и добрый десяток охотников быстро его утомляла. Вера, впрочем, считала, что дело в другом: для настоящего охотника он слишком боится провалов; и правда, стоило собакам сбиться в кучу, превратиться в бессмысленно лающую стаю, он, даже не пытаясь ничего поправить, оставлял всё на Михаила и, ни с кем не простившись, уезжал в город.
Сколько потом Михаил ему ни втолковывал, что только настоящие охоты, только привычка собак к дичи, к погоне, когда они выкладываются до последней капли, может их выучить, Нафтали всё равно охотился со сворой, лишь если приезжали гости, хотя с ружьем, одной-двумя собаками по-прежнему ходил много.
Все-таки, и несмотря на малую тренированность, охота у него была хорошая, приезжие обычно оставались довольны, однако славился он больше как селекционер, чем охотник. Михаил, как раньше его знал Эсамов, был человеком молчаливым, привыкшим разговаривать разве что с собаками, но здесь, в горах, он, будто вдруг догадавшись, что то, чем он жил: псарни, своры, гоны, травли, – гибнет или уже погибло, решил, что должен сохранить не только собак, но и вообще всё, до охоты касающееся. Повторяя своего старого барина даже в интонации, он при поддержке Нафтали часами теоретизировал, рассказывал бесконечные истории и байки. Многое, конечно, было не ново, взято из чужих рук, часто и речь была совсем не его, но, бывало, те же истории он рассказывал так, как привык говорить с собаками, и тогда получалось на редкость хорошо.
Нафтали, хоть и работал с Михаилом на равных, при чужих брал роль барчука, которого умный, много чего повидавший дядька учит уму-разуму. Он вообще выставлял его вперед, так что в том, что скоро Михаил приобрел славу едва ли не лучшего псаря и всё московское начальство стремилось его переманить, нет ничего удивительного. Впрочем, и на псарне, один на один, Эсамов всё равно вел себя как младший.
В Грозном их было четыре семьи, они перезванивались едва ли не каждый день, а раз в неделю, как правило, в субботу, вместе выбирались в горы на шашлык. Душой компании, без сомнения, была Вера, а мажордомом – Эсамов. Он лично покупал на базаре специи, выбирал и резал барашка, потом священнодействовал у мангала. Он любил горы, любил всё, что делалось под открытым небом, и в этих их вылазках всегда бывал весел и легок, радовался, как дитя. Пока он жарил мясо, другие обыкновенно уходили на прогулку, а Вера оставалась с ним. Никакого напарника не требовалось; она помнила, что когда-то, на заре знакомства, предлагала порезать мясо, лук, помидоры, но любую помощь он мягко, боясь ее обидеть, отклонял, – теперь Вера привыкла, что просто устроится на коврах, которые они привозили из Грозного, и будет смотреть, как он готовит.
Она знала, что в Грозном ему непросто, что он вообще человек не городской, это знали и другие, и то, что это было так, ему несомненно помогало. Вера твердо верила, что именно поэтому большие чистки и обходят Эсамова стороной, а отнюдь не по причине его московских связей. Всё же она боялась за него, чувствовала, что и раньше, и сейчас он висит на волоске – следующая волна арестов может его не миновать.
Стоило им вот так остаться вдвоем, она будто вживую видела, как на весах взвешиваются и эта его странность, и его московские связи; чаши медленно ходили вверх-вниз, все-таки в конце концов получалось, что на этот раз брать его не должны, и она успокаивалась. В ней всегда были эти весы, потому что она боялась, что не сумеет его предупредить, предостеречь; она безумно этого боялась, увлекшись, даже забывала, что он пока здесь, слава Богу жив и на свободе. Она забывала, что тут, в горах, всё – его, и он всё умеет, знает каждую тропу и каждый источник, знает и травы, и выходы соли, где собирается зверье. Наконец, вспомнив об этом, Вера радовалась, будто девочка, и спешила сказать Нафтали что-нибудь доброе. Из-за этой радости, когда примерно год назад Томкиным стала надоедать обязательность субботних выездов: за неделю накапливалось множество дел и с детьми, и других, – Вера со страстью бросилась всё защищать. И они ей уступили, даже написали конституцию своего маленького кружка, где первым номером шли эти самые поездки в горы.
Вера знала, что он любит ее, она тоже его любила, но только как ребенка, как если бы он был ее сыном. И, любя Веру, Эсамов был с ней тих, кроток, будто раз и навсегда согласился довольствоваться тем, что ему готовы дать, не требовать большего. Может, оттого, что их отношения начались в городе, где он был чужой, не понимал, как нужно себя вести, что тут позволено, а что нет, она знала, что он не рискнет сделать хоть что-то, что сейчас или когда-нибудь позже огорчит ее, о чем она будет сожалеть. Поэтому чувствовала себя с ним в безопасности, была спокойна и умиротворена.
Едва Вера с мужем и дочерьми приехала в Грозный, тут же от разных людей она стала слышать, что Эсамов увлечен дочерью местного начальника НКВД. Чеченские законы суровы, но, наверное, дело еще не зашло так далеко, когда повернуть назад нельзя. Предполагаемая помолвка расстроилась, однако ничего криминального не началось. Впрочем, знатоки местных обычаев говорили, что пусть не вражда – неудовольствие между двумя семьями осталось. Это был плохой знак, и в том, что произошло, виновата была она. Вера всегда помнила, что из-за нее, из-за любви к ней он не породнился с семьей, которая единственная могла его защитить.
Эсамов настолько был в ее власти, настолько послушен и зависим от нее, что и другим, и самой Вере было ясно: пока она здесь, он ни с кем не сойдется. Ее это огорчало, ей этого было чересчур много, и часто, устав, она ни с того ни с сего заводила разговор о его браке. Так было и в горах, и в Грозном. Вера начинала, потом ждала, что скажет он; Эсамов по обыкновению уклонялся, она сердилась, сама предлагала один вариант за другим. Еще больше ярилась, когда он на всё соглашался, будто и вправду по малости лет сам решать ничего не мог.
Уже через полгода после переезда в Грозный Вера была в курсе всех местных проблем и отношений. Знала, кто из какого тейпа может быть Эсамову достойной парой, находила самых красивых невест, придумывала, где и как их познакомить. У нее было трое детей, но все дочери, он же как бы готов был сделаться ее старшим сыном, и она с увлечением устраивала его судьбу. Я уже говорил, что он был послушен, и всё же в последний момент ускользал; но она, едва они в субботу оставались одни, снова приступала к нему, требовала, чтобы он ответил ей, прямо, честно ответил, чем не подходит та или эта, чего он ждет, почему не женится, не родит детей.
Его тогда было очень жалко, в то же время удержаться, не смотреть на всю сцену без смеха было трудно. Он так неуклюже, беспомощно оправдывался, так юлил, что и она скоро начинала хохотать, сама сводила всё к шутке. Конечно, это были странные разговоры и странные ссоры, потому что оба прекрасно знали ответ, оба знали, что он никогда не решится сказать, что любит ее, потому ни на ком и не женится. Она заводила этот разговор, твердо зная, что он не проговорится, ей нравилось смотреть, как он несет чушь, как неумело защищается, вообще на то, какой он смешной. Впрочем, всё это редко продолжалось долго: на углях поспевало мясо, возвращались с прогулки остальные, а главное – ей самой делалось стыдно.
Отпуска они с Бергом проводили в Москве, теперь, после переезда родителей в Ярославль, останавливаясь у ее родственников. Эти две или три недели, насколько удавалось из Грозного вырваться, она тратила на то, чтобы повидаться, встретиться со всеми, кого с детства знала и любила. Это была огромная корзина, когда-то совсем огромная, но она прохудилась. Кто умирал, кто уезжал или исчезал, и все-таки живых было больше, и она с утра до позднего вечера принимала у себя, ходила в гости, снова завязывая эти бесчисленные узлы. Латать прорехи пока удавалось, и, возвращаясь обратно в Грозный, она оставляла в Москве почти целой сеть, где все крепко держались друг за друга и можно было ничего не бояться.
На курсах при Комиссариате народного просвещения, которые она окончила семнадцать лет назад, с ней училась ее еще гимназическая подруга – Тася, хорошенькая веселая толстушка. В предпоследний свой приезд в Москву Вера застала ее грустной, поникшей, совсем не похожей на ту, какой знала. Тася тринадцатый год учительствовала на Урале, вблизи от тех мест, где когда-то работала и Вера. Но Вере удалось вырваться, вернуться обратно, а Тася так там и застряла, лишь на летние каникулы, и то не каждый год, приезжала в Москву. Вера давно уговаривала ее бросить Урал, даже бралась помочь, но у Таси в Москве родных не было никого, ни кола ни двора, и она не решалась. То, что они тогда, три года назад, встретились, было чистой случайностью, они не списывались, не договаривались, вообще ничего друг про друга не знали, и, столкнувшись на улице, целый день и всю ночь проговорили, проплакали друг дружке в жилетку. Назавтра Вера должна была уезжать, и вот после ночи бесконечных слез, воспоминаний и признаний в любви ей вдруг пришло в голову, что Тасю надо брать с собой в Грозный. Учителей в Чечне не хватает страшно, то есть с работой проблем не будет, а жить она пока может у них – Иосиф против точно не будет.
Она сразу это придумала, сразу обрадовалась и тут же поняла, что привезет Эсамову жену. Она еще долго рассказывала Тасе о Грозном, о том, как они там живут, про весь их кружок, про субботние вылазки в горы и, конечно, про Эсамова. Рассказывала, а сама думала, что, как бы Эсамов ее ни любил, она, Вера, никогда его не будет и, чтобы он это понял, смирился, она привезет ему из Москвы жену – милую, красивую и совсем не дурочку. Вера не сомневалась, что после тринадцати лет жизни в какой-то чертовой деревне на Южном Урале Тася будет ему хорошей женой, всё, что надо, простит, отпустит и детей родит столько, сколько он захочет. Почему-то Вера была уверена, что этот брак устроится легко, как бы сам собой: из ее рук Эсамов примет Тасю без возражений и будет ей добрым, справедливым мужем, обижать уж не станет наверняка.
Похоже, Вера, рассказывая тогда про их грозненскoе житье, как-то проговорилась, потому что Тася еще в Москве поняла, что Эсамов безнадежно влюблен в Веру, что так будет всегда, здесь ни ей, ни кому другому ничего не изменить. И когда Вера предложила ехать в Грозный вместе, тоже сразу поняла, для чего ее зовут, и сразу со всем согласилась, решила про себя, что никогда никого – ни Веру, ни Эсамова – не попрекнет. Наоборот, будет довольна тем, что Эсамов сам захочет ей дать. Так она потом и жила, ничего не меняя и ни в чем не раскаиваясь.
В Грозном всё сложилось, как рассчитывала Вера. Она ввела Тасю в их кружок и, лишь только к ней привыкли, стали считать за свою – на это ушло меньше двух месяцев, – выдала замуж за Эсамова. В октябре была сыграна пышная горская свадьба, на которой гулял чуть не весь эсамовский клан и множество гостей из кланов, ему дружественных, просто из местного начальства, а дальше один за другим родились двое детей, как и мечтает любой горец, – оба мальчики. Они хорошо жили, действительно хорошо, и то, что Эсамов по-прежнему любил Веру, ее Веру, тут ничего не меняло. Они оба ее любили, и Эсамов, и Тася, говорили о ней, вспоминали, он – про то, как впервые увидел Веру в Грозном, про все их еженедельные шашлыки и прогулки по горам, она – ту Веру, какой знала ее в Москве.
Теперь, перед окончательным отъездом из Грозного, Вера поехала с Эсамовым в горы для того, чтобы с ним, со всем, что здесь с ней было, попрощаться, и для того, чтобы продвинуться в работе, которую делала давно и успешно, но которая с зимы неизвестно почему застопорилась.
После спокойной, уравновешенной жизни, какой она жила в доме родителей, жизни разумной, но малорадостной, она встретила революцию восторженно. Для нее революция была прекрасной сказкой, гадким утенком, золушкой, которая вдруг становится королевой. В Вере с детства было умение не путать сиюминутное и вечное: голод, холод, бедствия, которые были вокруг, – их становилось только больше и больше, – с тем главным, что делалось и что должно было длиться века. Эта ее способность поражала еще учителей в гимназии, затем мужчин, которые ее любили, и всегда ими отмечалась. Возможно, причина в том, что ей было плохо в их комфортном упорядоченном доме, мало любви, мало страданий, мало ссор и тех неизбежных, восторженных примирений, которые должны были за ними следовать. И ничего из этого благополучия ей не было жалко ни в себе, ни снаружи.
Но дело не только в этом: она вообще была дальнозоркой, вообще далеко видела; то же, что было рядом, сливалось для нее в какое-то мельтешение. Так и восторг перед революцией никогда не заслонял того, что в революции, в самом ее нутре как можно скорее должно было отмереть. Революция была построена на контрасте, старое отвергалось всё и разом, Вера же понимала, что это молодость, а чтобы войти в настоящую силу, они должны опамятоваться, вернуться и вписать революцию в историю России. Вписать так, чтобы ни у кого не было сомнений, что именно революция – истинный наследник прошлого, именно она – помазанник Божий, а не какой-то там самозванец.
Всё это она со своей обычной восторженностью еще в двадцать втором году доказывала Сталину, с которым познакомилась благодаря подруге и целую осень и зиму виделась каждую неделю. Потом, уже в Грозном, Вера решила написать цикл совсем новых советских сказок, героями которых должны были стать знаменитые вожди партии – и нынешние, и уже ушедшие из жизни, – но, конечно, лишь те, кто не был самой партией осужден, выброшен на свалку истории. У нее были грандиозные замыслы, по-настоящему грандиозные – Берг над этим много иронизировал, – но в своем роде последовательные, разумные, он это тоже признавал.
Она хотела написать настоящие былины, которые будут любимы не меньше, чем старые, и которые сумеют наконец объяснить, что и почему произошло в России в последние два десятка лет. Она представляла себе, как взрослые – мамы, папы, бабушки – читают ее сказки детям, читают в каждой семье, сживаются, привыкают, и шаг за шагом это становится своим, таким своим, что невозможно представить, что могло быть иначе. Это, как она предполагала, будет первым этапом, вполне, кстати, длинным; она не загадывала, но думала, что должно пройти еще лет десять, не меньше, и вот, когда люди привыкнут к новым былинам, их можно будет узаконить, канонизировать, объявить официальными биографиями.
Бергу идея казалась наивной, он не раз это повторял и в конце концов так ее донял, что Вера просто, чтобы доказать, что это не утопия, заключила договор с республиканским издательством и в месяц закончила первую – о главном официальном гонителе церкви Емельяне Ярославском. Да так написала, что для всех ее дочерей – и младшей, которой по малости лет читала сама, и для двух старших – она тут же сделалась любимой сказкой. Сказка о Емельяне Ярославском и вправду далась ей легко, она работала весело, с азартом и, еще когда писала, знала, что получается по-настоящему хорошо. Особенно вторая часть, где убийства, погони, схватки следовали одна за другой и понравились бы самому Нату Пинкертону.
В ее сказке Емельян, или Емеля, Ярославский был родом из маленького горного поселка где-то на Южном Урале. Еще в ХVIII веке их всей деревней перевезли сюда из-под Ярославля и сделали “крепкими” местной шахте, где добывалась, дробилась и обогащалась руда. Позже рядом вырос небольшой заводик, на котором последние полвека катали железнодорожные рельсы. От Ярославля и пошла их фамилия.
Жили здесь нище, безнадежно и страшно. Девочек с десяти лет продавали когда соседу, когда заезжему купчику за четверть водки, но в общем всем было всё равно. Большинство рабочих ютились в двух огромных то ли бараках, то ли казармах с трех-, а кое-где и четырехъярусными нарами. Пьянство, грязь, бедность были такие, что редко кто доживал до тридцати пяти – сорока лет, и шахте всё время нужны были новые люди. Подростки, пока не наступал их черед идти работать, дни напролет проводили на улице: играли в лапту, в казаков-разбойников, но главным развлечением были, конечно, драки.