Я поспешил в Мешхед, чтобы разыскать лагерь экспедиции. И ехал я так быстро, как мог. Испуганному человеку и баранья голова кажется головой тигра.
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   Аллах знал нрав осла и не дал ему рогов.
   П е р с и д с к а я  п о с л о в и ц а
   Человек подобен мешку. Если в человеке
   будет пусто, то с ним будет как с пустым
   мешком - он стоять не сможет.
   А л а я р б е к  Д а н и а р б е к
   Насекомое приспособилось к окружающему, подделалось под листик, под веточку. Мимикрия спасает насекомых от уничтожения. Быстрая букашка замаскировалась под корявую веточку. Но веточка не бегает, не прыгает, не летает. Уподобившись веточке, насекомое отказалось от движения. А оно необходимо для развития. Все существа, приверженные мимикрии, обречены на прозябание.
   Когда-то Джаббар ибн-Салман прибег к мимикрии. Он надел на себя ливийскую джуббу, геджасские мягкие туфли, обвязал голову полосатым агалом и сел верхом на арабского скакуна. Сделался ли он арабом? Нет, конечно, хотя говорил он по-арабски одинаково хорошо на десятке наречий, сочинял стихи, в которых восхвалял молоко верблюдицы и финики, а красавиц сравнивал с кобылицами, а запах шерсти и овечьего помета уподоблял благовониям Востока.
   В своей мимикрии Джаббар достиг главного: он преодолел привычки предков. Он проникся безразличием ко всему, из чего складывается быт цивилизованного человека. Он неделями мог не умываться и не замечал этого. Он забыл, что такое мыло. Он питался финиками и верблюжьим молоком. Он обходился без кровати и чистого белья. В гостиной с европейской мебелью он инстинктивно искал место на полу, чтобы усесться по-восточному, скрестив ноги.
   Джаббар ибн-Салман сделался во многом кочевником не только по внешности. Он думал, как араб, он мечтал, как араб, вожделел, как араб. Казалось, ни один араб не был больше арабом, чем он. Арабы считали его своим. Светлые брови его и серые глаза не смущали их. Среди иракских арабов немало светловолосых.
   Но жизнь сыграла с Джаббаром ибн-Салманом злую шутку. С ним случилось то же, что и с насекомым, замаскировавшимся под листочек или веточку. Джаббар ибн-Салман сознавал, что джуббу и пестрый агал можно снять, личину сбросить, но... душу не переделаешь.
   Он жил среди арабов, изображал из себя араба, но не любил арабов. Жизнь он прожил в пустыне, но ненавидел пустыню. Пустыня опустошила его душу. Сердце его превратилось в пустыню.
   Он повторял вместе с арабами: "Персидский язык - сахар, турецкий ремесло, курдский - ишачий крик, арабский - совершеннейший из языков". Но он ненавидел арабский язык, и не потому, что какой-то другой язык ставил выше арабского.
   Он прекрасно говорил и на фарси и по-курдски, но почему-то боялся персов и курдов. И возможно, не без оснований. С ним происходило что-то странное. Длительная мимикрия под араба почти превратила его в араба. Но среди курдов он не мог "войти в образ" курда. А с персами он не мог быть персом. Ничего не получалось. Курды и персы относились к нему настороженно, потому что в нем так и выпирал араб со своим высокомерием, со своим презрением и пренебрежением ко всему неарабскому.
   Джаббар ибн-Салман с тревогой замечал, что не в состоянии скрывать свое арабское высокомерие и превосходство, столь ненавистные народам Востока, и не мог.
   Еще больше Ибн-Салмана тревожило перерождение его души и сердца. Он отчаянно сопротивлялся, но... бесполезно. Временами ему казалось, что он сходит с ума.
   Изучая в молодые годы ислам, он потешался над его наивными догмами, над мистическим бредом пророка Мухаммеда. Арабы пустыни, кочевники, мало вникают в суть религии. Они не разбираются в религиозных догматах и не пытаются разобраться. Но они слепо выполняют обряды. И в этом они упрямы и непоколебимы.
   Он понял, что кочевники смотрят на него как на горожанина, а горожане - хранители чистоты веры. И ему, когда он жил среди кочевых племен, приходилось всегда и скрупулезно соблюдать обряды. Всегда за ним следили напряженные, испытующие, даже подозревающие глаза.
   Частое повторение - мать привычки. Привычка незаметно воздействует на волю, вкусы, склонности человека и переделывает душевную его жизнь. Привычка перерождается в убеждение. Вдруг однажды он сделал открытие, ошеломившее его. Оказывается, он не просто внешне, формально соблюдает обряды ислама, но, как это ни нелепо, верит в целесообразность мусульманской догмы. Долгое общение с людьми пустыни привело его неожиданно к убеждению в праведности их веры. Каждый шаг кочевника, каждый поступок пропитан верой в то, что его постоянно в ровной, открытой солнцу, ветрам и звездам пустыне созерцает всевидящее око божества. Среди пустыни под безжалостным небом кочевник чувствует себя всегда наедине с богом. Кочевник не думает, не анализирует. Для него религия - естественная пища для души, такая же естественная, как финики и молоко верблюдицы для его желудка.
   Пищей души Джаббара ибн-Салмана в силу привычки и необходимости сделался ислам, причем так же безболезненно и просто, как ислам вошел в быт кочевников Аравийского полуострова по слову пророка Мухаммеда. Пророк знал, что делал. Он дал арабам религию, очень удобную именно для кочевника, отвечающую условиям жизни в пустыне, примитивным его интересам и вкусам, нищете его миросозерцания. Пустыня и степь наложили печать на ислам.
   Джаббар ибн-Салман жил почти всю жизнь в пустыне, сделался арабом, мысль его дремала. Во всем, и внешне и внутренне, он поступал как правоверный мусульманин. В минуты просветления он с отвращением убеждался, что машинально верует во все, во что верует невежественный кочевник.
   Он - кочевник...
   Он потерял чувство критики. Он, образованный человек, перестал рассматривать религию как орудие политики. Он поверил в ислам, в правоверие ислама.
   Сознание его раздваивалось: "Физиономии этих дикарей арабов - точное подобие европейских! Это оскорбительно!" Он презирал их со всем презрением, на которое способен представитель "избранного" народа, а таким он считал себя.
   Разум его отравила примитивная мистика ислама. Он опустился до взглядов, до миросозерцания примитивного дикаря. Он машинально переносил свои взгляды на всех людей Востока. И он просчитался.
   Просчеты случались уже не раз.
   Он знал: на территории Советского Азербайджана живут мусульмане. Значит, решил он, они думают, как думают мусульмане-арабы. Поступают так, как поступают арабы.
   Он облачается в персидскую чуху, напяливает на голову курдский кулях, на ноги лурские постолы. Он уже в Тебризе. Он действует. Его не смущает, что даже дети на тебризском базаре указывают на него пальцами, а прохожие заговаривают с ним по-арабски. Он доволен. Никто не смеет в лицо ему бросить слово "ференг". Но он забывает, что есть испытующие глаза. Кое-кому странно видеть на улицах Тебриза араба в одеянии персидского райя. Должен же он понимать, что его вид привлекает внимание.
   Зуфара тоже облачили в персидскую чуху. Но никто не поглядывает на него косо. Все его принимают за азербайджанского перса. Никто не косится на него, когда он твердо, на узбекский лад, произносит азербайджанские слова.
   Джаббар ибн-Салман объяснил Зуфару, что надо молчать и слушать, что они работают на Советы. Важное дело. Ответственная миссия...
   Все образовывалось к лучшему. Ибн-Салман нашел патлатого юношу с подходящим именем Хусейн. По тебризскому базару ходили темные слухи, что Хусейн служил в бане мальчиком на побегушках, что в пьяной драке он убил молодого курда и бежал от мести. Но, глядя на него, на его хилое тело, слабые руки, слюнявый рот, никто не верил, что он способен убить кого-то. Грязь и вши сыпались с него, когда он бродил в пыли персидских базаров. Молитвами и темными изречениями он оглушал слушателей. В ночной тиши патлатый, давясь, глотал сготовленный Зуфаром плов из керманшахской курочки, размазывал золотой жир по нежному, не знавшему бритвы подбородку и хныкал. Хусейн просился в баню. Брезгливо он стряхивал перхоть с сальных кудрей. Вши претили ему. Он привык к ароматам восточной бани, к выкрашенным хной ладоням, к острым запахам духов, к щедрым поклонникам своих прелестей. До сих пор он жил обволакиваемый музыкой и ласками. Дьявол, имя которого Хусейн боялся произнести мысленно, попутал его, вложил ему в руки нож и приказал ударить курда. Хусейн в детстве научился читать книги и погружаться в бездны шиитской мистики. "Скоро, - цедил медленно Джаббар ибн-Салман, не сводя с юноши гипнотического взгляда, скоро поднимешь ты знамя веры. Ты избранник божий". "Избранник сатаны", бормотал Хусейн, но покорно слушался его. Ибн-Салман вызволил его тогда из рук полиции.
   Зуфар не понимал, в чем дело. Кому понадобился этот патлатый пророк? Тебриз близок от турецкого Курдистана. "Ты, Зуфар, турок, - говорил ему Ибн-Салман, - узбекский турок. Ты пойдешь через границу вместе с ним... С пророком Хусейном. Ты будешь делать большое дело, нужное дело. А сейчас..." Пока что Зуфар был слугой и учителем. Он готовил Хусеину плов и просвещал его, объяснял ему, как живут советские люди, что такое колхозы, пятилетка, индустриализация.
   Патлатый пророк почесывался и ворчал. Конечно, он ворчал только в отсутствие грозного Ибн-Салмана. Он не мог понять, что мешает ему плюнуть на все, на сатану араба и... просто затеряться в толпе тебризского базара. Ну а потом... Ни один парикмахер не посмеет сбрить его дервишеские, полные вшей кудри. Да и сколько усилий воли нужно, чтобы переступить порог цирюльни. Но воли у Хусейна не осталось. Хусейн курил много гашиша. Гашиш делает человека мягким, податливым. Зеленые глаза сатаны гнали Хусейна на базар проповедовать. Он шлепал босыми растрескавшимися ногами по пыли пограничного селения Агамедбейли и проповедовал. Что? Он сам не знал, что проповедовал.
   Почему патлатый, прокуренный гашишем Хусейн откровенничал с Зуфаром? Возможно, потому, что знал его как верного слугу и помощника араба. Возможно, потому, что Зуфар располагал к себе молодостью и открытым лицом. Или потому, что Зуфар говорил на довольно приятном тюрку Хусейну узбекском языке. К тому же Зуфар не корчил из себя господина и обращался с несчастным, вечно пьяненьким от гашиша пророком снисходительно. Именно Зуфар находил патлатого Хусейна на базаре на куче мусора и, не ругая, почти ласково тащил его под руку домой и укладывал на одеяле.
   Джаббару ибн-Салману не нравилась жалость Зуфара к "слюнтяю" Хусейну. Араб не раз выговаривал хивинцу за его добродушие: "Вы не годитесь, клянусь, вы не тот..."
   Для чего Зуфар не годился? Почему он был "не тот"? Смысл упреков Джаббара ибн-Салмана не был понятен хивинцу. И он страдал, что заслужил эти упреки.
   Зуфар проникся глубоким уважением к Ибн-Салману, считал его сильным, справедливым человеком и верил ему.
   Прикажи араб Зуфару самому превратиться в пророка, отпустить длинные волосы, завести вшей, и он беспрекословно бы согласился. Он все более приходил к убеждению, что Джаббар ибн-Салман выполняет какое-то очень важное, очень таинственное задание Советов на Востоке и что ему, Зуфару, выпала завидная участь быть его помощником... Помощником в чем? Зуфар еще не знал. Он вспоминал, каким вниманием, какими заботами окружил араб его и Эусена Карадашлы, когда подобрал их, умирающих, на краю солончака смерти. Зуфар долго после солончака болел, и в бреду все смешалось: безжалостный блеск соли, жажда, боль и участливое лицо араба, лицо доброго джинна из сказки.
   В последние дни добрый джинн посматривал все чаще на Зуфара. Все чаще он заходил в его каморку и, усевшись на ковре, попивал молча кофе. Изредка они перебрасывались короткими фразами. Оранжевые блики заходящего солнца переплескивались через щербатый порог. В дверь врывались шумы и запахи вечернего селения Агамедбейли. Но казалось, Джаббар не замечал ничего. Он пил свой кофе и в упор разглядывал лицо молодого хивинца. Он думал. И Зуфару делалось неловко. Он чувствовал себя провинившимся мальчишкой. Только он не знал, в чем он провинился. Очень он хотел знать, в чем, чтобы исправить свою вину и сделать приятное своему спасителю и покровителю. Но как?
   А добрый джинн делался все мрачнее, все неразговорчивее. Когда в сумерках появлялся патлатый Хусейн в своем невообразимом рубище, провонявшем гашишным дымом, добрый джинн делался злым, нетерпимым и просто грубым. Тогда попадало не только Хусейну за его слюнтяйство и идиотизм. Тогда влетало и Зуфару. Почему он плохо учит пророка, почему за версту видно, что это не пророк, а балбес? Такого пророка разоблачат через пять минут и засадят в кутузку. Такой пророк не поведет за собой и десятка последователей. И тогда к чему вообще посылать болвана Хусейна за границу? Вот если бы Зуфара сделать пророком, тогда... От одного только такого предположения, высказанного спокойным тоном, Зуфар преисполнялся гордости... Сделаться пророком. Разыграть роль святого. Какое ответственное и сверхважное дело!
   Он чуть не предлагал свои услуги. Ему хотелось сделать приятное своему спасителю и покровителю. С другой стороны, это так интересно. В Зуфаре вдруг проснулась страсть к приключениям. Да и в каком молодом, сильном мужчине не появилось бы такое чувство!..
   Но что-то его останавливало. Это "что-то" сидело в самом нутре доброго джинна, вернее, в его поведении. Он вел себя именно как джинн из сказки - умно, тонко, проницательно. Но ум этот оборачивался хитростью, тонкость - изворотливостью, проницательность - коварством. И главное, добрый джинн делался совсем недобрым, когда вопрос касался простых людей. И дело не в том, что он являлся начальником пророка Хусейна и молчаливых арабов, своих телохранителей. Нет, он обращался с ними, как... Зуфар не мог подобрать верного слова, то есть мог, конечно. Слово такое само напрашивалось... Но его Зуфар вслух не произносил. И только потому, что он так был обязан своему доброму джинну, только потому, что добрый джинн обращался с ним, Зуфаром, иначе, чем с прочими, он терпел. Терпел, когда на его глазах Джаббар ибн-Салман втаптывал в грязь достоинство людей только потому, что платил этим людям деньги, только потому, что эти люди были его безропотными слугами, или только потому, что эти люди были иной... национальности. Да, да! И ничто не могло заставить Зуфара изменить создавшееся у него мнение. Да, Джаббар ибн-Салман обдавал всех персов, курдов, тюрков и даже своих арабов таким снисходительным презрением, на какое способен лишь человек, считающий себя стоящим неизмеримо выше других...
   Слушая порой издевательские замечания Ибн-Салмана, Зуфар весь кипел, но сдерживался. А вдруг так и надо. Если в этой капиталистической стране, в Персии, поведешь себя иначе, то сразу выдашь себя с головой. Зуфар утешал себя мыслью, что со слюнтяем Хусейном, анашистом и размазней, иначе и нельзя. Дать ему волю - он окончательно распустится. Все дело испортит.
   Но, очевидно, Джаббар ибн-Салман думал несколько иначе.
   Он, видимо, полагал, что для роли пророка именно и подходит такое разболтанное, слабое существо, как Хусейн.
   В один из вечеров добрый джинн дождался прихода Хусейна и приказал:
   - Садись и слушай!
   Хусейн заморгал, открыл рот и плюхнулся на циновку у самого порога. Сесть на ковер он не посмел. Он ужасно боялся Ибн-Салмана.
   - Сегодня ночью, - сказал араб, - на тебя снизойдет дух божий, и ты пойдешь проповедовать.
   - Про-про-проповедо...вать, - пискнул Хусейн и жалобно икнул.
   - Опять накурился!..
   Говорил араб с таким презрением, а пророк заикался так забавно, что Зуфар не сдержал улыбки.
   - Смех в делах смерти запретен, - проповедническим тоном проговорил Джаббар ибн-Салман. - Ты тоже приготовься.
   - Слушаюсь, - проговорил Зуфар, и голос у него дрогнул.
   "Начинается", - подумал он и встал.
   - Куда ты? - спросил араб.
   - Хочу собрать необходимое... в дорогу.
   - Сядь.
   Молчание долго не прерывалось. Хусейн тихо посапывал у порога.
   - Видишь? - вдруг заговорил Ибн-Салман.
   - Что? - встрепенулся Зуфар.
   - Он спит.
   И вдруг араб впал в ярость. Никогда до сих пор Зуфар не видел, чтобы Джаббар ибн-Салман терял власть над собой. Он хрипло бормотал какие-то свои арабские проклятия и ненавидящими глазами взглядывал то на Хусейна, то на Зуфара.
   Зуфар не понимал, что случилось. Наконец араб заговорил. Но он совсем не походил сейчас на доброго джинна.
   - Разве он годится в пророки?
   - Да... Какой он пророк?
   - Вот видишь! Почему ты молчал?
   - Я... вы... решили...
   - Почему ты прикусил язык?
   Зуфар молчал.
   - И ты поедешь с ним?
   - Как вы прикажете...
   У Джаббара ибн-Салмана вырвалось сдавленное восклицание. Он смотрел на Зуфара, Зуфар смотрел на него.
   Араб снова заговорил:
   - Куда ты едешь, ты знаешь?
   - Нет.
   - Что будешь делать?
   - Смотреть за ним... - Зуфар показал глазами на мирно посапывающего Хусейна, - охранять его.
   - А если я тебе скажу, что придется убить его?
   Зуфар вздрогнул.
   Ибн-Салман снова посмотрел на него и совершенно спокойно продолжал:
   - Да! Если вас схватят.
   Что пророка могут разоблачить, схватить, бросить в тюрьму, Зуфар знал. С ним не раз говорил об этом добрый джинн, но чтобы самому... Зуфар зябко повел плечами. Все начинало походить на плохой сон.
   - Если его... вас схватят, он начнет болтать... У него недержание слова... Он слюнтяй. Придется... У тебя не дрогнет рука? Ты же говорил, что он противен тебе, отвратителен, этот жалкий убийца.
   Зуфар молчал. На лице его Ибн-Салман читал как по книге:
   - Слушай, ты мне веришь?
   - Да. Вы отец мне, вы...
   - Оставь! Я имею к тебе вопрос.
   - Я весь внимание.
   - Если вы с Хусейном окажетесь не там, где ты думал...
   - Где? - вырвалось у Зуфара.
   - Там, где нужно... Откроешь ты путь сомнениям... в сердце?
   - Я не знаю, о чем вы говорите... Я знаю, мы идем в Турцию... призвать... поднять курдов... Вы говорили: "Выбор пал на тебя, потому что у тебя есть друг среди курдов... Исмаил Кой... Поклонник дьявола..."
   - Ты говоришь очень много. Я спрашиваю тебя: если ты окажешься не в Турции, а в... другом месте?
   Он замолчал и, наклонив голову, смотрел исподлобья.
   - Где? Куда мы идем с ним, Хусейном?
   После долгой паузы добрый джинн сказал словно в раздумье:
   - В нашем деле руководитель - дервишеский наставник, пир, исполнитель - верный ученик, мюрид. Мюрид - рука пира. Разве спрашивает рука у головы?
   Спящий Хусейн всхрапнул, и оба посмотрели в его сторону.
   - Вот истый мюрид! - воскликнул хрипло добрый джинн. - Истина в послушании. Скажи мне, ты большевик? Ты веришь советской власти?
   Пораженный вопросом Зуфар только широко раскрыл глаза. Ибн-Салман хрипло спросил:
   - А если я тебе скажу, чтобы ты пошел против Советов, чтобы ты поднял народ против большевиков?.. - Он пристально посмотрел на Зуфара и поправился: - Пошел против людей, называющих себя большевиками, но продавших свою родину... религию...
   - Я... я не понимаю...
   - Да, ты не понимаешь, Зуфар. Тут многое тебе надо понять... Наступит час, и ты поймешь.
   Ибн-Салман вышел, и створка двери долго качалась, поскрипывая, на сквозняке.
   Зуфар собрался. Сложил свои вещи в хурджун и сел у холодного очага. Он смотрел на темное небо, на звезды. Где-то совсем близко, под звездами, лежит советская, родная земля. Совсем близко, за Араксом. Когда-то он увидит ее? И увидит ли вообще?
   Он не хотел ложиться. Ждал, когда его позовут. Ночь тянулась тягуче медленно. У самого порога сладко спал Хусейн... И все же Зуфар заснул.
   Проснулся он от холода. Ветерок свободно задувал в комнатку через открытую дверь. Светало. Хусейна в комнате не оказалось. Но Зуфар ничуть не беспокоился. Он вытащил из ниши одеяло, завернулся в него поплотнее и заснул крепким предутренним сном.
   * * *
   Знамя веры! Он поднял знамя ислама в городе Гяндже! Слова его прозвучали, как выстрел тегеранской двенадцатичасовой пушки. Он проповедовал и трясся. Он дрожал от ужаса. Он дрожал оттого, что гянджинцы окружили его тесной толпой. Он дрожал, что рядом нет Зуфара. Все внутри у него трепыхалось и прыгало. Он озирался, и сердце у него проваливалось в бездну. Пропал куда-то его нянька Зуфар. Пропал с той ночи в Агамедбейли, когда Ибн-Салман разбудил его, Хусейна, в полночь и они пустились при свете звезд в путь. Его тошнило от ужаса. Он даже перестал чесаться. Он вопил и изрыгал молитвы, и пена скатывалась по его безволосому подбородку. А толпа напирала. Тысячная толпа.
   Сквозь рыжий туман Хусейн видел вытаращенные глаза, разинутые слюнявые рты. Его ноздри ощущали вонь пота и грязной одежды. Солнце палило, пыль оседала густым слоем. А он вопил и вопил. Разве мог себе Хусейн даже представить, что за ним пойдут толпы людей?
   Что же? Значит, прав Ибн-Салман. Значит, мусульмане остаются везде мусульманами. Хусейн уверовал в свой высокий удел.
   Первое слово проповеди он произнес на гянджинском базаре в два после полудни. Он был совсем один. Люди, сопровождавшие Хусейна после переправы через Аракс до Гянджи, вытолкнули его на площадь и исчезли. В каждом одетом по-европейски человеке Хусейн видел чекиста. О Чека и ГПУ ему рассказывал Зуфар. Голос Хусейна вначале срывался. Хусейну ужасно хотелось забежать за развалившуюся ограду. Желудок бунтовал. Язык не слушался. Но Хусейн говорил, кричал, бормотал. И так весь день.
   Солнце заходило. Еще небо не окрасилось в пурпур, а Хусейн сидел на бархатистом ковре. Перед ним стояло блюдо с пилавом. Какие-то люди подливали ему сладчайший кофе. На ухо ему шептали, не желает ли он разделить ночью ложе с девственницей. Кругом подобострастно улыбались. Кругом кланялись ему, льстили. Его называли махдием - пророком. Ему приводили коней. Перед ним росла гора ковров и отрезов шелка, бархата. Мальчики опахалами сгоняли мух с его лица. Все вертелось, расплывалось. Он не слышал, что говорили новоявленные мюриды. Он ничего не слышал. Лагерь шумел. Да-да, он мальчик на побегушках из мешхедской бани, возлежал в шатре посреди лагеря газиев, борцов за веру. Над головой его развевалось знамя пророка - большая зеленая скатерть - дар какой-то богомольной старушки. Завтра под зеленым знаменем он, банный прислужник, поведет своих верных газиев, своих горящих отвагой мюридов ниспровергать большевиков и чекистов в Баку.
   И всего-то прошло двое суток, как сидел он в Агамедбейли и дрожал под взглядом араба. Бессвязные, дико выкрикнутые слова, арабские, с трудом зазубренные молитвы, выкаченные безумно глаза, пена на губах от кусочка мыла и... Да, ислам - великая сила. Мусульмане везде мусульмане, даже в стране большевиков.
   Хусейна уже не тошнило, желудок вел себя вполне пристойно. Мальчищка на побегушках из мешхедской бани осмелел, мальчишка наглел. Он не тратил слов. Жестами он повелевал: принесите то, подайте это. Он обжирался вкусными вещами. Он отыгрывался за многие месяцы аскетических голодовок. Как вкусно. Оказывается, совсем не плохо быть пророком. Он даже выпил чего-то обжигающего, пьянящего. Он хихикал и ластился к сидящему рядом пожилому азербайджанцу с глазами-маслинами. Он начисто забыл все наставления Джаббара ибн-Салмана. Бормоча: "Араб-сатана, араб-сатана!", Хусейн вскочил и бесстыдно завертел бедрами так, как в мешхедской бане его учили танцевать перед жирными персидскими вельможами - любителями мальчиков. Но здесь-то сидели его верные мюриды, газии, борцы за веру. Он все забыл. Ему хотелось сейчас плюнуть в бороду сатаны-араба.