Ритуал с ложками повторился, и коммунары набросились на пшенную кашу с прежним задором. Ордынцева сидела на давешнем месте, наискосок от меня, прятала глаза и выглядела не такой воинственной, как вчера днем. У меня были свои планы на утро, и я после завтрака к ней не подошел, а сразу же направился в барское поместье.
   За сто двадцать лет там все изменилось. Вместо небольшого деревянного помещичьего дома, который получил в наследство мой предок, следующие владельцы выстроили вполне пристойный кирпичный дом с венецианскими окнами по фасаду и ионическими колонами. Судя по архитектуре, это строение было первой половины XIX века. Теперь дом был в полном запустении, с выбитыми окнами, но штукатурку пока еще не успели сбить, как и выдрать и разворовать паркетные полы. Сохранилось даже несколько внутренних дверей, загаженных, но не унесенных. Кому принадлежал дом до революции, я не знал. Здесь, в стороне от села никого из местных жителей не было и спросить оказалось не у кого.
   Я обошел комнаты первого этажа. Они были совершенно пусты. Никаких остатков мебели я не обнаружил и просто присел на подоконник в просторной комнате, судя по росписи стен, бывшей гостиной. Я не знал, кто жил в этом доме, и куда делись эти люди, но вид разоренного жилища всегда вызывает грусть. Представить, что хозяева просто уехали, не получалось, напротив, я подумал, что их запросто могли убить или отправить в скитания. Лично мне делать здесь было нечего, я встал с подоконника и направился к выходу, когда услышал негромкий стук палки по паркету. Звук был ни на что не похож, этим меня заинтересовал. Ни в доме, ни поблизости, я не видел ни одного человека.
   Он приближался к гостиной, из которой я не успел выйти, и в комнату вошла старенькая, лет восьмидесяти бабулька в чистом, длиннополом сарафане, когда-то малиновой, но давно сделавшейся бурой кацавейке и белом пуховом платочке на голове. В одной руке у нее была палка, в другой холщовый узелок. Увидев меня, она ничуть не испугалась, остановилась, упираясь в свою клюку, и пристально посмотрела выгоревшими от долгой жизни глазами.
   – Здравствуй, бабушка, – первым поприветствовал ее я, с интересом разглядывая старушку.
   – Здравствуй, батюшка барин, – ответила она, кланяясь и часто моргая темными без ресниц веками.
   – Какой я тебе барин, бабушка, – ответил я, решив, что старуха перепутала меня с бывшим помещиком. – Барина здесь нет, а я просто так, прохожий, зашел осмотреть дом.
   – Али не признал, батюшка? – спросила она вполне бодрым для ее лет голосом.
   – Мы разве раньше встречались? – спросил я, даже не всматриваясь в ее лицо. Знакомыми мы с ней быть не могли никоим образом. – Я здесь первый раз и никогда тут раньше не бывал.
   – Что, сильно я постарела? – спросила старуха, как мне показалось, горько поджимая губы. – Да и то, как не постареть, столько годов прошло! А ты, почитай все такой же.
   Выяснять, кто как выглядит, мне было не очень интересно, и я начал прощаться:
   – Будьте здоровы, бабушка, мне уже пора идти,
   – Куда тебе спешить, батюшка, в коммунию, что ли? Мы с тобой еще толком и не поговорили. Помоги мне сесть, вот хоть на подоконник, устала я с дороги, совсем ноги не держат.
   Она подошла к окну и, стряхнув коричневой ладошкой с низкого широкого подоконника пыль и осколки стекла, без моей помощи села. Я остановился у порога, не зная, уходить или остаться на несколько минут поболтать со старухой.
   – Вы здешняя, из Захаркино? – вежливо спросил я.
   – Раньше в ём жила, а потом перебралась сперва в Осино, потом в Перловку, – назвала она недалекие отсюда села. – Мне на одном месте долго жить не положено.
   – Кому принадлежал этот дом? – спросил я, узнав, что она местная.
   – После Антона Ивановича его старшему сыночку Ивану Антоновичу, а, как и он преставился, то его дочка Алена Ивановна продала имение Бекетову Николай Николаевичу,
   – Какому Бекетову, биохимику?
   – Этого я батюшка не знаю, слышала только, что ученый он, а чему учил, не ведаю, я отсюда почитай лет шестьдесят как в Осино перебралась.
   – Откуда же вы знаете об Антоне Ивановиче? – спросил я, удивляясь, что она безошибочно назвала имя моего далекого предка, у которого я гостил здесь в XVIII века.
   – Как же мне его не знать? – удивленно сказала старуха. – Я его, почитай, с той же поры, что и тебя знаю.
   Теперь я уже не спешил уйти, а внимательно вглядывался в лицо новой знакомой, пытаясь за сетью морщин и времени, понять, на кого из моих знакомых той поры она похожа.
   – Вижу, Алексей Григорьич, ты до сих пор меня так и не признал! – сказала она. – Бабка Ульянка я, батюшка.
   – Бабушка Ульяна! – только и смог сказать я. – Сколько же вам лет?
   Со старухой знахаркой мы познакомились в 1799 году. По виду ей тогда было уже хорошо за семьдесят. Она, кстати, сделала моей будущей жене Але своеобразный подарок, та начала слышать чужие мысли.
   – Я, батюшка, своих годов не знаю. Помню, что когда мы с тобой встенулись впервой, была еще совсем девчонкой.
   Насчет девчонки было сильно сказано. Впрочем, как в свое время исключительно точно заметил физик Альберт Эйнштейн, все, в конце концов, относительно.
   – А ты как, хорошо лекарствуешь?
   – Успешно, бабушка, как Алю вылечил, с тех пор всех и лечу.
   – Алевтинку твою помню, потом она барыней стала. Она часто к Антону Ивановичу в гости наведывалась. И сыночка вашего Антона Алексеевича я хорошо знала. Давненько все это было…
   Не знаю почему, но спросить о судьбе жены и сына я не смог. Уже второй раз мне встречались люди, которые могли рассказать об их жизни, и оба раза я ничего не узнал На этот раз почти намеренно. Пока я не представляю своих близких, затерянных в глубине времени и ушедших поколений, они для меня такие же, какими я знал их совсем недавно.
   Мы замолчали, как бы отдавая дань уважению прошлому.
   – Лечишь-то руками или белыми шариками? – вдруг поменяла тему разговора бабка Ульяна
   Когда мы встретились с ней впервые, Аля болела крупозным воспалением легких, знахарка ее осмотрела и приговорила к смерти, но, на счастье, у меня с собой оказались антибиотики, они помогли, и девушка выздоровела. Старуху это так удивило, что она даровала Але, о чем я уже говорил, способность слышать чужие мысли.
   – Шарики мои давно уже кончились. Лечу руками, – ответил я.
   – И что лучше? – с лукавой улыбкой спросила она.
   – Руками, – признался я – Я теперь почти все болезни вылечиваю. А ты откуда знаешь, что я стал лекарем?
   – Это был тебе мой подарок, – сказала она. – Алевтинку людей слышать научила, тебя – врачевать.
   Теперь мне стало понятно, откуда у меня ни с того ни с сего появились экстрасенсорные способности.
   – За что же ты меня, бабушка, так наградила? – спросил я.
   Никаких заслуг у меня перед старухой не было. Мы и виделись-то всего один или два раза.
   – За доброту, что неведомой девчонке помог, – ответила она.
   – Какой девчонке? – удивленно спросил я, не понимая, о ком она говорит.
   – Мне, неужто не помнишь?
   – Не помню, – ответил я, с сомнением качая головой. Возможно, какой-то девочке, как и многим другим людям, я и помогал, но никак не этой старухе.
   – Значит, не помнишь? – удивилась она.
   – Нет, не помню.
   – А говядаря Кузьму Минина помнишь? Боярыню Морозову?
   – Кого? – переспросил я. – Какого Минина, народного героя?
   – Его, касатика, – ответила старуха.
   – Конечно, помню, он на Красной площади стоит.
   – Как это стоит? – удивилась теперь уже Ульяна.
   – Ну, не сам конечно стоит, а его памятник, – сказал я, но, видя, что недоумение на ее лице не исчезает, объяснил. – Великим людям делают специальные памятники. Это вроде как лики святых на иконах только из, из… – Я подумал, что про бронзу она тоже вряд ли знает, и сказал понятное, – из чугуна.
   – Кузьма из чугуна стоит? – поразилась старуха. – Вот бы дядя Кузя узнал, то-то порадовался!
   – Вы что, с ним знакомы? – совсем обалдев от невероятности происходящего, спросил я.
   – Как же не знакома, когда он твой друг.
   – Мой друг? – повторил за ней я.
   – Так ты и вправду ничего не помнишь? – наконец, поверила старуха. – И про Наталью Морозову забыл?
   – Это которая боярыня, староверка? Та, что на картине Сурикова на санях в ссылку едет? Тогда ее не Натальей, а Феодосия зовут.
   – Я про твою зазнобу, говорю, Наталью Георгиевну.
   – Первый раз о такой слышу.
   Ульяна посмотрела мне в лицо своими светлыми, старыми глазами и, кажется, поверила, что я ее не морочу.
   – Знать, потом услышишь, – сказала она и встала с подоконника. – Ну, батюшка Алексей Григорьич, мне идти пора. Путь неблизкий, а ноги у меня старые.
   – А зачем вы сюда приходили? – спросил я.
   – С тобой повидаться, батюшка.
   – Откуда вы знали, что меня встретите?
   – Стало быть, знала, – коротко ответила старуха, почему-то больше не желая со мной разговаривать. – Прощай, батюшка, может, когда еще свидимся
   Я хотел задержать ее и выспросить, что она, собственно, имела в виду, говоря о Минине и Морозовой, но она замкнулась, опустила плечи, стала с виду совсем дряхлой и засеменила к выходу.
   Что имела в виду бабка Ульяна, называя людей, живших триста лет назад, своими и, главное, моими знакомыми, я так и не понял. Да и, вообще, наша с ней встреча получилась какой-то фантастической. Теоретически, встречаясь с «долгожилыми» людьми, как называет себя Марфа Оковна, женщина, которая втравила меня в путешествие в прошлое, и ее жених Иван, ставший моим приятелем, я уже допускал, то, что какой-то вид или подвид Homo habilis (человека разумного) может жить дольше нас, homo sapiens (человека мыслящего), больше не казалось мне невероятным. В конце концов, можно обратиться к Библии, там сказано, что Адам прожил девятьсот тридцать лет, его сын Сиф почти столько же, сколько и отец, девятьсот двенадцать, а внук, Енох – девятьсот пять лет. Почему бы и бабушке Ульяне не пожить лишнюю сотню-другую лет?
   Однако, не успел я толком прийти в себя после неожиданной встречи со старухой, как на меня свалилось новое происшествие. В барский дом явились коммунары, с ломами и топорами, как выяснилось, выкорчевывать рамы. Я вышел наружу, когда они начали обсуждать, откуда начинать ломать, сверху или снизу. Не то, что у меня был какой-нибудь личный интерес к этому дому, возмутило бесцельное варварство. К тому же это имение теперь принадлежало, если верить старухе, крупному российскому ученому Николаю Николаевичу Бекетову, основоположнику отечественной биохимии.
   – Зачем вообще выламывать рамы? – спросил я одного из коммунаров, высокого, худого человека с птичьим лицом и маленькой, на тонкой жилистой шее головой, отчего он казался похож на грифа.
   – Как проклятый помещичий дом поломаем, на этом месте поставим эту, как ее, – он повернулся к товарищам, чтобы подсказали забытое слово, но те ему не помогли, угрюмо переминались с ноги на ногу, – ну, эту, холеру, чтобы написаны герои революции.
   – Стелу, что ли? – предположил я. – Или памятник?
   – Чего надо, то и поставим, – рассердился микроцефал, – а ты иди своей дорогой и в наши дела не встревай.
   – Да вы знаете, чей это дом?
   – Знаем, проклятого помещика, есплуотатора и кровопийца Пошли, товарищи, чего это над нами продотрядовец раскомандовался Ломать, не строить!
   – Я вам поломаю, – разозлился я, – а ну, пошли вон отсюда!
   Коммунары, а их было человек десять, были людьми свободными и гордыми, поэтому мой грубый, командный тон задел за живое.
   – Да ты знаешь, вша тифозная, что мы сейчас с тобой сделаем? – спросил длинношеий, примеривая в руке топор.
   – Так ты что, меня пугать вздумал? – угрожающе спросил я, вынимая из кармана наган. – Ну, кто из вас такой смелый, кого первым класть?!
   Коммунары при виде оружия притихли и начали нерешительно отступать. Потом один из компании, с конопатым лицом, успокоительно сказал:
   – Да брось ты его, товарищ Филипп, пущай с им товарищ Бебель разбирается. Чего тебе, больше всех надо!
   Товарищ Филипп шмыгнул своим орлиным носом и еще больше вытянул шею:
   – Ты, товарищ, не знаешь с кем связался, – строго, чтобы сохранить лицо, сказал он. – Наше дело не просто политическое, наша коммуния тебе за то спасибо не скажет!
   – И правда, товарищ, – вмешался еще один политически подкованный участник конфликта, – ты бы, чем здря наганом махать, открыл дебаты, а то нашу кашу жрешь, аж за ушами трещит, а теперь орешь, как при старом прижиме!
   Мне и самому уже начало казаться, что я немного перегнул палку, особенно с учетом их винтовочного арсенала и пулемета системы «Максим». Пришлось выкручиваться:
   – Да как же на вас не орать, дорогие товарищи коммунары, когда вы собрались ломать дом лучшего друга и соратника нашего незабвенного товарища Карла Маркса? Это что за идеология такая и политпросвет? Здесь, может, по приказу из центра будет открыт музей победившей революции, а вы сюда с топорами явились! Да узнай о такой вашей контрреволюции товарищ Карл Маркс или, скажем, товарищ Троцкий, они что сделают? Пришлют сюда ЧОН и вас всех к стенке за саботаж! Дебаты хочешь? – набросился я на политически подкованного коммунара – Даешь дебаты! Только потом сами не обижайтесь!
   Моя речь, кажется, произвела впечатление. Во всяком случае, суровые лица революционеров смягчились.
   – Так что же ты сразу не сказал, чей это дом! – с упреком спросил меня товарищ Филипп, засовывая древко топора за ремень шинели. – Мы чего? Мы товарища Карла Маркса за отца родного почитаем. Нам самим думаешь, здеся ломаться охота?
   Назад в коммуну мы шли вместе Довольные, что удалось увильнуть от работы, коммунары добродушно подтрунивали над нами с Филиппом. Тот скалил в улыбке мелкие зубы и периодически хлопал меня по спине Из церкви нам навстречу вышел недовольно удивленный товарищ Август:
   – Вы чего это, товарищи, волыните? – строго спросил он. – Али уже все поломали?
   – Вон тот товарищ пущай тебе все объяснит, – ответил за всех Филипп. – Близорукость ты, товарищ Бебель, допустил. Да! Так и к стенке встать недолго!
   Август Телегин-Бебель ничего не понял и потребовал объяснений. Пришлось опять гнать ту же пургу про лучшего друга Карла Маркса. Однако, товарищ Август оказался не так-то прост и попытался оспорить исторический факт дружбы двух выдающихся ученых. Однако, я тут же забил его названиями трудов основоположника, в которых тот прямо указывал на дружбу с русским ученым.
   – Так, я же не против критика Готской программы, – начал сдаваться товарищ Август, – но и наших революционеров, которые проливают кровь, нужно уважить! Получается, что карлову другу статуй поставим, а нашим героям революции – шиш?!
   – Ты почему мне сапоги Порогова не прислал? – негромко спросил я его в самый острый момент дискуссии. – Не хочешь сапоги отдавать, так куртку сымай!
   – Товарищи, мы на этом разом кончаем дебаты, – тотчас пошел он на попятный, – в том твоя вина, товарищ Филя, тебе было поручено изучить труды, а ты подвел товарищей. Что вот товарищ Ордынцева про нас подумает?
   Не знаю, о чем она думала, но стояла бледная и не поднимала глаза от пола Я подошел к ней и взял за рукав:
   – Прости, товарищ Ордынцева, мне нужно с тобой обсудить вторую главу «Капитала» Карла Маркса, ты сейчас свободна?
   – Да, – сдавленным голосом сказала она, и мы отошли от продолжающих обвинять друг друга в политической близорукости коммунаров
   – Что с тобой, Даша, почему ты такая грустная? – тихо спросил я.
   – Мне кажется, я вчера проявила недопустимую слабость, – ответила она, по-прежнему не поднимая глаз. – У меня все прекрасно, и я ни о чем не жалею! Однако, если ты, товарищ Алексей, сообщишь об этом в мою партячейку, то будешь прав Я не обижусь и понесу полную политическую ответственность.
   – Дашенька, ты в своем уме? Ты вообще о чем говоришь?
   – Я еще ночью поняла, что тебя, товарищ Алексей, специально прислали проверить мою платформу…
   Она посмотрела на меня усталыми, затравленными глазами и первой отвела взгляд в сторону, Убеждать ее в том, что я не провокатор, в этот момент было бесполезно. Поэтому я пошел другим путем. Заговорил обиженно-равнодушно:
   – Жаль, что ты меня считаешь бесчестным человеком, я надеялся, что мы с тобой станем друзьями.
   Теперь нужно было оправдываться не мне, а ей. Ордынцева, несмотря на свою революционность, по сути, была вежливой, хорошо воспитанно девушкой, и смутилась.
   – Почему бесчестным? Когда дело касается революции и классовой борьбы, нужно быть безжалостным и принципиальным, даже с теми, кого считаешь друзьями.
   – А я считаю, что провокатор, он и есть провокатор, какими бы красивыми словами не прикрывался. Неужели вы все так боитесь друг друга?
   – Когда обострена классовая борьба, особенно во время гражданской войны, верить нельзя никому. Любой человек может оказаться предателем идеалов. Я не боюсь своих товарищей, но у меня непролетарское происхождение, и я сама иногда чувствую, что не всегда соответствую, – она не договорила чему и замолчала.
   – Да, – задумчиво сказал я, – хорошие у вас идеалы!
   Удивительное дело, всего через три года после переворота все, кого я ни встречал, оказались донельзя запутаны и задерганы этими самыми идеалами. Было похоже, что революция, только что победив, сразу начала пожирать своих детей.
   – А что с тобой будет, если тебя обвинят в измене идеалам?
   – То, что бывает со всеми предателями: вычистят из партии.
   – Ну и что в этом страшного? Тем более что вы, эсеры, теперь вообще на вторых ролях.
   – Ты, правда, ничего не понимаешь? – удивленно спросила она, внимательно глядя мне в глаза. – Ты же сам партиец и не знаешь, что делают с изменниками?
   – Видишь ли, – начал выкручиваться я, – я живу в глухой деревушке, где нет партийной ячейки, и у нас, кроме меня, нет ни партийцев, ни предателей.
   – Тогда тебе хорошо, – сказала она, – а у нас большая парторганизация.
   Мне показалось, что наш разговор успокоил Ордынцеву, она как-то обмякла и перестала быть похожей на натянутую струну Когда мы прощались, даже слабо мне улыбнулась:
   – Пойду разговаривать с коммунарами, нужно обобщать их опыт.
   – А чем, собственно, эта коммуна занимается? – задержал ее я. – Они сейчас хотели неизвестно зачем ломать помещичий дом.
   – Как это чем занимается? Коммуна – это главная ячейка будущего коммунистического общества. Так скоро будут жить все люди на земле. Как только победит мировая революция и не будет эксплуатации человека человеком…
   – Об этом я уже догадался, – перебил ее я, – мне непонятно, чем они зарабатывают себе на хлеб насущный. Они что-нибудь производят?
   – Да, ты, товарищ Алексей, действительно оторвался от партийной жизни, коммуна – это образ жизни, а не фабрика или ферма. Здесь люди просто по-новому живут!
   Я уже начал об этом догадываться и сам, видя слоняющихся без дела коммунаров. Кроме песнопений и неудавшейся попытки поломать дом при мне никто ничего не делал.
   Расставшись с Ордынцевой, я пошел отбирать сапоги убитого командира продотряда у товарища Августа. Равный среди равных сидел в штабе коммуны, в отгороженном закутке одной из спален. Он пил самогон с товарищем по борьбе за мировую революцию. Правда, когда я, постучавшись, вошел в штаб, они чинно сидели за столом и были заняты идеологической работой, читали потрепанный труд Карла Маркса «Капитал». Однако, запах в тесном помещении был такой красноречивый, что усомниться, в том, чем они на самом деле заняты, мог только очень наивный человек.
   – А, это ты, товарищ Алексей! – обрадовался моему приходу товарищ Телегин-Бебель. – Заходи, не стесняйся, мы вот тут с товарищем Францем Мерингом спорим, прав был товарищ Маркс, когда критиковал несогласных товарищей или не прав?
   – Маркс всегда прав, он как основоположник не может ошибаться. Поэтому спорить о его правоте – идеологическая диверсия, – сразу же взял я быка за рога, желая, наконец, получить заинтересовавшие меня сапоги.
   – Ты это в каком же разрезе дебатируешь, товарищ?
   – В каком надо, в том и дебатирую, где мои сапоги?
   Товарищ Август был уже порядком пьян, потому смел и сразу сдаваться не хотел:
   – Ну, скажи ты мне, товарищ Алексей, на что тебе эти старые сапоги? Но них и глядеть-то противно. Пустячные сапоги!
   – Не твое дело, – грубо ответил я, – Не хочешь отдавать – снимай куртку!
   – Ладно, чего ты сразу платформу подводишь! Товарищ Меринг, – обратился он к собутыльнику, тщедушному мужику, одетому в нагольный полушубок прямо на голое, желтое тело, – будь товарищем, сбегай ко мне в кладовку и скажи товарищу Ольге, чтобы она принесла сапоги, что я ей давеча передал на хранение. Товарищ Алексей очень до них лютует, как какой-нибудь буржуй!
   Тщедушный согласно кивнул и вышел из закутка.
   – Ты говори, да не заговаривайся, – набросился я на коммунара, – за буржуя ответишь! Не забывай, что ты при свидетелях усомнился в правильности учения Карла Маркса!
   – Да что ты, в самом деле! – плачущим голосом воскликнул Август, с отвращением глядя на толстенный том «Капитала», содержащий неведомые ему глубины человеческой мысли. – Ежу понятно, что я это не всерьез говорил, а шутейно!
   – Не знаю, не знаю, товарищ, – зловеще сказал я, – у нас последнее время складывается мнение, что у тебя с товарищем Карлом Марксом возникли серьезные идеологические разногласия.
   – Выпить хочешь, товарищ? – неожиданно спросил коммунар, вынимая из-под стола четверть самогона. – Ольга гнала, чистый как слеза!
   – Закусить есть чем? – поддержал я инициативу снизу, заинтересованный не столько напитком, сколько закуской.
   – А как же, – лукаво ответил он, вынимая из ящика стола здоровенный кусок белоснежного сала и соленые огурцы. – Годится?
   – Еще бы, – ответил я.
   В этот момент в дверь осторожно постучали, и к нам присоединилась дородная, румяная женщина.
   – Товарищ Август, звал? – спросила она, поведя бедром знающей себе цену женщины.
   – Входи, товарищ Ольга, – пригласил коммунар. – Вот этот товарищ из центра тобой оченно интересуется.
   Я никакими коммунарками не интересовался, но промолчал, рассматривая местную звезду.
   – Скажете тоже, интересуется! – деланно смутилась Ольга, словно отмахиваясь от предстоящего комплимента. – Оченно я им нужная!
   – Ты, товарищ Ольга, попусту не спорь, ты прямо, по-большевистски скажи, дашь этому товарищу или не дашь?
   Я, честно говоря, не сразу въехал, что имеет в виду товарищ Август, однако, женщина поняла его правильно:
   – Они ничего, молодые, гладкие, ежели, конечно, нальют, и закуска, то почему не дать! Особливо если товарищ этим делом интересуется! А сам-то, товарищ Август, в обиде не будешь, не заревнуешь?
   – Мне для боевого товарища ничего не жалко, – четко очертил свою партийную позицию товарищ Телегин-Бебель.
   – Сначала сапоги, а потом будем разговаривать о любви, – упрямо сказал я, удерживаясь от неимоверного соблазна обладать такой роскошной и редкой в голодную годину женской плотью.
   Еще Федор Михайлович Достоевский в романе «Бесы» отмечал, что социалисты и коммунисты очень жадны до собственности, и чем больше коммунист, тем жаднее. Однако, коммунар меня своими действиями все-таки удивил. Понимаю, если бы вопрос касался чего-то ценного, а не стоптанных сапог.
   – Ладно, товарищ Ольга, принеси те сапоги, что я тебе вчера отдал, – поняв тщетность надежд на мировую гармонию, распорядился товарищ Август. – Пусть мой дорогой товарищ и боевой друг ими подавится.
   Ольга, тоже недовольная таким развитием событий, сердито посмотрела на меня, на стол украшенный самогоном и салом и, презрительно передернув полным плечом, пошла за сапогами. Как только она вышла, коммунар плеснул в жестяные кружки напиток и отмахнул немецким штыком по куску сала.
   – Давай, товарищ Алексей, пока нам не мешают рядовые члены, выпьем с тобой за мировую революцию!
   Мы выпили и закусили вкусным, нежным салом.
   – Вот так после победы мировой революции будет выпивать кажный трудящийся человек! – пообещал он.
   Вернулась с сапогами запыхавшаяся товарищ Ольга, острым взглядом оглядела стол.
   – Уже успели? Не могли меня подождать? – с упреком спросила она.
   Сапоги, чуть не ставшие яблоком раздора, действительно не стоили ломаного гроша. У них были широкие, раструбами, сто лет не чищенные, порыжевшие от времени голенища, протертая до сквозных дыр подошва и заскорузлая, потрескавшаяся кожа. Непонятно было, зачем они понадобились низкорослому продотрядовцу. С товарищем Августом, напротив, было все ясно, он обладал фантастической скупостью, и что-то отдать ему было тяжело исключительно из моральных соображений.
   – Вот, забирайте, – небрежно сказала женщина, ставя сапоги посередине стола. – Вам сапоги интереснее, чем живой товарищ!
   Возразить было нечего, а так как товарищ Август продолжить застолье и насладиться любовью коммунарки больше не предлагал, я забрал опорки и ушел из штаба.