– Вот что значит искренне помолиться. А наши все отказываются от исповеди. Надеются, дураки, что никогда не воскреснут!
   Он был совершенно не похож на известного цивилиста: крепкие мужицкие руки, мятый, рыхлый нос, лоб неандертальца, на пальцах толстые рыжие волосы, которые он, забываясь, грыз прилюдно. Речей мой патрон не писал – иногда на лоскутках бумаги делал какие-то каббалистические значки, а накануне выступления два-три часа ходил из угла в угол, и горе тому, кто, по неведению, мешал ему. Причем бумажками своими никогда не пользовался и ничего никогда не упускал, ни единой детали – забивая доказательства в речь плотно, как паклю между бревнами. Любил всегда поесть и, уже тяжелобольной, все набивал себе желудок, несмотря на запреты докторов. При этом говорил, что умрет, лишь уморив себя голодом, подобно Исократу. Так до конца и остался чудаком – перед смертью потребовал газету, чтобы, как он выразился, не предстать недостаточно осведомленным. И еще все время просил не делать вскрытия и похоронить как есть целым:
   – Чтобы потом таким, согласно описи, и встать по трубе Господней.
   Я слушал, как он рычит перед присяжными, и все не верилось: неужели и меня когда-нибудь будут слушать в этом огромном зале? Я любил этот битком набитый зал, беготню судебных приставов, внушительные окрики полицейских, легион уголовных дам, прихвативших с собой театральные бинокли. Любил, когда кто-то из местных светил снисходительно называл меня, не сказавшего еще ни единой речи, – коллегой.
   Помню, с каким перепуганным видом выбежала из своей комнаты моя хозяйка и сообщила, что трижды приходил ко мне курьер из Окружного суда – полицейский чин с револьвером и шашкой, – ей пришлось расписаться за повестку и пакет с номером и печатью. На орластом бланке было приглашение пожаловать для личных объяснений по вопросу о зачислении. На радостях я бросился в лавку на первом этаже, и мы тут же со старухой распили бутылку шампанского.
   В назначенный час я явился в тогда еще совсем чужое здание Судебных установлений. Скольких я насмотрелся потом этих дебютантов – только что из парикмахерской, бледных, счастливых, бестолковых, не привыкших еще к неуютному казенному стилю нашего правосудия. Вот он проталкивается впервые через неряшливую толчею в коридоре гражданских отделений, мимо пригорюнившихся баб, отставных военных, изувеченных фабричных. Юркие типы шныряют из одной канцелярии в другую, осаждают загородки судебных приставов.
   Никогда не забуду, как после Совета, решившего мою судьбу, секретарь-письмоводитель вынес из комнаты заседаний свидетельство о моем зачислении и громко, так что весь коридор обернулся, пробасил:
   – С вас двадцать пять рублей.
   Я так и опешил. Никто меня ни о чем не предупредил, таких денег у меня с собой, конечно, не было.
   – Помилуйте, да за что?
   – На расходы по кассе, за пользование библиотекой и на содержание канцелярии.
   Я стал как-то оправдываться под насмешливыми взглядами, объяснять, что позже занесу. Даже сейчас мороз бежит по коже.
   Помню, как мечтал о медной табличке на двери и эмалированной – на улице, о том, чтобы иметь в швейцарской здания Судебных установлений свой крюк на вешалке. И вот мечты сбылись. Изучал византийское право, а нужно заняться закладными, арендами, взыскивать по безнадежным векселям.
   По гражданскому праву у меня было «весьма», а когда первый же доверитель пришел консультироваться о наследстве, не смог вдруг вспомнить, какую именно долю получит из наследственной массы он сам, его братья, мать – рука порывалась к книге, но было стыдно копаться при клиенте в законах. Я его заболтал.
   А вот первая уголовная защита по назначению. Мальчишки швыряли камни в окна проходящих поездов, и одного поймали.
   Мое дело поставили в тот день на утро. Заявился в суд раньше всех – в зале еще убирают, моют. Вышел на улицу, там свежо после ночного дождя, между булыжниками еще не просохло. Подошла мать, родственники. У нее желтые овечьи зубы. Увидела меня – и в слезы. Патрон учил говорить родственникам как можно строже, что ничего определенного об исходе дела предугадать нельзя, что коронный суд строг и что всё в руках Бога.
   Я зачем-то принялся успокаивать мать:
   – Ну-ну, не тревожьтесь, никаких улик нет, он будет оправдан! Все будет хорошо, вот увидите!
   Мамаша мне вдруг целует плечо. Смотрю, а она уже с утра пьяная. Еле отпихнул.
   Перед заседанием прошел в канцелярию, поздоровался с секретарем, подал руку обоим его помощникам, скромным писцам в судейских тужурках.
   Немногочисленная публика молча сидела на скамейках, тупо глядя на большой торжественный стол, покрытый красным сукном.
   Пришел судебный пристав, что-то мне сказал, я не расслышал, показалось, что будто бы у меня в костюме что-то не в порядке, побежал в уборную, смотреть на себя в заржавленное зеркало, вроде все на месте. Пригляделся – а на щеке и подбородке белые пятна от зубного порошка.
   Преступник – малолетка, безотцовщина, на лице угри, на затылке лишай, ковыряет в носу, грызет бородавки, перемигивается с дружками в зале.
   Когда председательствующий читал приговор мирового судьи, я тщетно пытался вспомнить свою речь. Дрожащими руками вынул из лязгнувшего портфеля записки – прочитать ничего не мог, видел только, что много слов подчеркнуто, на полях то там, то здесь красовались notabene. Лучи солнца золотили листы.
   Помню, что член присутствия с краю, нагнувшись, шептался о чем-то с товарищем прокурора, а мне почему-то показалось, что он полез с ним целоваться.
   После, когда все кончилось, зашел в буфет и не удержался, похвастался перед буфетчиком, что вот, мол, вел первое дело и выиграл. Тот в ответ лишь усмехнулся, наливая мне чаю:
   – Пустое, привыкните.
   Стали приходить неутешительные мысли: получаешь ежедневно с почтой рекламки – предложения выписать пишущую машинку “Underwood” или “Tor-pedo”, а тут за 20 рублей должен выступать по ничтожному делу шесть раз. И что это за призвание, какой в нем смысл? Еще одно дело о выселении и уплате квартирных денег, еще один спор о толковании договора, еще один случай самоуправных действий. И вот каждый день иски, отзывы на заочное решение, ходатайства о допросе свидетелей, поездки с судебным приставом на опись. Чтобы лишить истца возможности получить исполнительный лист, предъявляешь встречный иск, а там просишь суд в подтверждение каких-нибудь обстоятельств допросить свидетелей, якобы живущих в Порт-Артуре или Закаспийской области. Окружной суд удовлетворит ходатайство, дело пошлют для допроса свидетелей в Порт-Артур, а за это время ответчик успеет разделаться с имуществом, а истец – потеряет возможность взыскать с должника.
   Сутяжничество притупляет ум и воображение.
   Все время охватывало ощущение, будто тащишь тачку, нагруженную ворохом скучных бумаг, а тебя понукают люди, исполненные ненависти друг к другу, доходящей до умоисступления.
   У одного ангина, нарыв в горле, не может говорить, так он шипит, сжимая кулаки:
   – Все продам, все деньги потрачу, но выведу правду на свет Божий!
   А правда в том, что никак не мог разделить дачу с мужем сестры.
   Порой казалось, что весь мир увяз в повестках и резолюциях, что нет ни одного человека, который не вел бы какой-нибудь тяжбы. И все мешкотно, тошнотворно, невыносимо. Так бы завернуть земной шар в исполнительные листы и исковые прошения да поддать ногой.
   И обязательно взбесит какой-нибудь доверитель, спрашивая с игривой и невинной наивностью:
   – Когда же у вас будет хорошая чернильница?
   Обратимся теперь, друзья мои, к следующей нашей сегодняшней теме. Это статья 569-я Уложения о наказаниях, а именно – неоказание помощи ближнему. И ладно бы там что-нибудь своровал. Хуже, конечно, у соседа, лучше у казны. Что ж тут такого? И казнокрад Фемистокл столовался на персидские деньги, однако ж от него было более пользы Элладе, чем вреда. И не обвинялся ли Фидий в утайке золота, отпущенного на статую Афины? А князь Пожарский? Не был ли освободитель России верховным взяточником? Городовой, который берет гривенник с извозчика, тут же, не раздумывая, жертвует собой для общества, исполняет свой долг, погибая при задержании сумасшедшего убийцы. Грех воровать, говорит народная мудрость, да нельзя миновать, не было бы воров, не было бы дворов, казна не вдовая солдатка, ее не оберешь, на казенные денежки дыр много, честен бык, так он сеном сыт, законы хороши, да мы-то все торгаши, Богу молись, а к берегу гребись, умер – радуйся, родился – плачь. Ты не возьмешь – другие прикарманят. Да еще мало того что обворуют, так все норовят нагадить, очистят шкаф и повесят в нем кошку, выпотрошат ящик стола и бросят в него дохлую крысу, опорожнят буфет и там напакостят. А главное ведь – не знаешь, с какой стороны ждать. Et quis custodiet custodes ipsos?[27] Несколько квартирных краж в доме, а ограбил, выясняется, сам дворник. Чем торгуем, то и воруем. Подчас и вовсе на людей не подумаешь, вроде чистая публика, порядочная! Одна дамочка вся из себя в мехах подменила в магазине кольцо – приказчик ведь на что уж глазастый, а на бархатной доске с гнездами замечает-то лишь пустые места. Кольцо незаметненько засунула в олеандр. Выбрала недорогую брошь и давай восхищаться олеандром. Сделала еще заказ на несколько тысяч и упросила продать цветок. Хозяин, конечно, удивился этой прихоти, но уступил за 20 рублей. Во как надо! Глупый, сказал Соломон, совершает преступление как бы смеясь, а у мужа премудрого есть разумение. А то мальчишку подошлют. Прибегает и говорит, что случилось несчастье, мол, ваш муж или там, смотря по обстоятельствам, дочь – в больнице. Прислали за бельем и деньгами. Перепуганная семья тотчас собирает несколько пар белья, дает наскоро деньги. И потом себе удивляются. А я так скажу: сами во всем и виноваты. Вот отъехали на дачу, забелили окна, чтобы не выгорала мебель и обои – лень, понимаешь, надеть чехлы, отодвинуть кресла от окон поглубже в комнату. А это знак – приходи и бери, никого нет. Домушники, кто не знает, работают с 12-ти до 4-х. В эти часы дворники уже утомились и отдыхают после обеда – легко проскользнуть незамеченным. Да и понятно, мы бы с вами тоже в это время пришли – хозяин на службе, барыня гуляет или с визитами, горничная и лакей – хвост трубой, а кухарка по горло в работе. А один даже получил удостоверение, что он клептоман – воруй не хочу. И то еще хорошо, если в живых оставят. Вот я как-то зашел к Николаю Николаевичу, так чего там только в этих шкафах не увидишь – настоящий музей: ломы, топоры, камни, молотки, палки, кистени, гири, скалки, бритвы, ножницы, всевозможные ножи – на многих следы крови. Картуз с рассеченным топором козырьком. Знаменитый утюг, тот самый, которым, помните, в прошлом году в Хамовниках Сивопляс разбивал головы спящим по очереди – всю семью укокошил. Но я, кажется, отвлекся.
   Рассмотрим в качестве примера дело помощника прозектора, в течение последнего года заведовавшего бактериологической станцией, некоего М., обвинявшегося в неоказании помощи земцу Д., истекавшему кровью в городском саду, где сладко пахло никоцианой и ночными красавицами.
   Вкратце сюжет таков:
   Мы живем в тяжелое время. В провинции преступления обычно грубы и если иногда поражают, то только своей жестокостью.
   А тут Юрьев, город солдаток и ссыльных. Места глухие, самоедские. Серый в яблоках день. Два дыма от фабрики за Колокшей стоят над городком, как галифе. С Липицкого поля доносятся звуки битвы, там ростовчане восьмой век бьют владимирцев. Овощные купола отражаются в тинистой Гзе. Михайло-Архангельский монастырь, бывший лагерь. Стена с печурами подошвенного боя, исцарапанными туристами. Особую ценность представляют резьба Георгиевского собора, рассказывающая о вознесении Александра Македонского, и вертикальная надпись «БАКУ» на архивольте портала северного фасада, в которой видят первые буквы автографа зодчего Бакуна (Авраама). Кентавр-китоврас на северной стене западного притвора одет в русский кафтан и шапку-ушанку, в руках булава и заяц, что делает его похожим на княжеского ловчего. Другой китоврас – в медальоне на правой лопатке южного притвора, одет в такой же кафтан, но держит в руке топор. В бывшем храме – кинотеатр. Кадр на экране вдруг останавливается, пленка начинает плавиться, пучиться и расползаться, потом, вздувшись пузырем, лопается и ослепляет белизной пустоты. По голому экрану бежит волосок. Зрители, в основном работающие на фабрике расконвоированные из местной зоны, свистят, топают сапогами, бросают вверх билеты, скомканные в шарики, и они вспыхивают в луче проектора, как трамвайные искры.
   Земец Д. – немолодой уже человек, с русой бородкой, больными почками, отсюда мешки под глазами по утрам, шестым пальцем на правой ноге, отрезанным еще в детстве, коротким будущим и левша. Мать учила писать правой, но рисовал, ел и прочее левой. Никаких особых неудобств это не доставляет, разве что нельзя садиться за столом близко к соседу – не донесешь ложки до рта, да и ножницы сделаны для правшей – ломаешь себе ногти. В ресторане все время меняешь ножи с вилками. Дома уже привык, а гости, кто не знает, приходят и недоумевают: что они, не умеют стол накрыть, что ли. Да и с музыкальными инструментами проблема.
   В тот день Д. проснулся поздно. Пил кофе со сливками. Листал газету.
   В Германии опять погромы. У финских шхер затонул паром. В Москве грипп. В Алапаевске родила пятерых. В Непале землетрясение. В Тьмутаракани наводнение. Рубль в порядке. Ночью осадки. В Большом «Лебединое». В моде пестрядинное. В огороде дядька. В Киеве бузина.
   Скомкал, швырнул под стол.
   А она там корчится, вздыхает, скребется. Видно, распирают те, кто был на пароме, киевский дядька, новенькие из Алапаевска. Шуршат, ворочаются.
   Д. был женат. Маша по солнопутью кузнечик – знак летний, легкий, сенный.
   В ночь перед свадьбой, десять лет назад, Д. вдруг проснулся. На столе в темноте светились ее туфли и пахли магазином. Маша сидела на кровати, покачиваясь, спрятав голову в колени, то ли припевая, то ли всхлипывая.
   – Что с тобой? Что случилось? – испугался Д.
   – Зуб.
   – Что? – не сразу понял Д. – Зуб?
   Щеку за ночь раздуло.
   Они поехали в ночную дежурную поликлинику на Красносельской. Д. сидел в полутемном зале, где стояли деревянные диваны, как на вокзале, а из приоткрытой двери падал холодный резкий свет и доносился звон железной ванночки, в которую врач бросал инструменты. Зуб раскрошился, и никак не получалось вытащить осколок с корнем. Маша то громко стонала, то тихо скулила, и врач все время кричал на нее:
   – Рот!
   Или:
   – Руки!
   Или:
   – Сидеть!
   В Юрьеве им выделили жилье в Стрелецкой башне. Узкие бойницы глядели в кусты бузины. Предыдущие жильцы мусор вообще не выносили, бросали все по углам, помои выливали прямо под окно в крапиву. В комнатах в нос лезли гниль и зловоние. Д. и Маша убирали несколько дней, мыли, скребли, оттирали. В местном магазинчике, где была очередь за сахаром – весь город варил варенье, давали по талонам, но только начали продавать, как сахар уже кончился, – купили дешевенькие обои, сварили в миске крахмал и целый день провозились в закупоренной, распаренной комнатке. Ни дверь, ни окно нельзя было открыть, и они так и легли – потные, уставшие. Ночью мокрые обои вокруг дышали, шевелились, поскрипывали. Маша заснула у Д. на плече, его рука затекла, но он не хотел ее будить. Так лежал и слушал, как она посапывает и как перешептываются в темноте обои.
   Д. любил мыть ей голову, волосы всплывали в тазу, расползались, как водоросли, а потом, чисто промытые, повизгивали под пальцами. Заворачивал, мокрые, в полотенце, свивал жгутом и выжимал.
   Иногда ночами Д. не спалось, и он думал о том, что вот эти самые камни, которые он сверлил дрелью, чтобы повесить книжную полку, эти монастырские стены, этот вал, заросший за столько веков лебедой и лопухами, видели тысячи бесследно исчезнувших людей. Когда-то проскакал здесь сам Юрий Долгорукий. Не успели построиться – Батый. И начаша бити и сечи и жещи без милости, и все люди побита, и течаше кровь христьянская, яко река, и жены и дети мечи исекоша и иных в реце потопиша, и не оста во граде ни един живых, вси равно умроша и едину чашу смертную пиша. Только обстроились, обжились – Тохтамыш. И опять лежаша вси на земли пусте, на траве ковыле, снегом и ледом померзоша, никим брегома, от зверей телеса их снедаема и от множества птиц разстерзаема. Потом отдали городок в кормление литовцу Свидригайлу – и был глад велик. Затем казанцу Абдуллятифу – и был глад велик. При Иване Грозном – астраханскому царевичу Кайбуле – и был глад велик. Тушинский вор послал сюда сына касимовского царя Мурада – и был глад велик. Свидригайле выкололи глаза. Абдуллятифа пытали, потом переломали руки-ноги и посадили на кол. Кайбулу отравили. Мурадку закачали, как лягушку, водой через задний проход. Потом сюда ссылали раскольников. Здесь им отрезали языки. Потом пригнали пленных шведов – все погибли от мороза и слабления живота. При Пугаче здесь открыли его прелестную грамоту – рвали ноздри. При Николае бунтовали военные поселения – забивали шпицрутенами. Потом стали прокладывать железную дорогу – а по бокам-то все косточки русские, сколько их, Ванечка. Построили фабрику – забастовки, аресты, каторга. Война – мужики здоровые ушли, безногие вернулись. Революция – в башне разместилась ЧК. Прямо за валом братские могилы. Мальчишки раскапывают черепа и бегают с ними, надев на палки. Потом коллективизация, индустриализация. В монастыре устроили лагерь. В башне были красный уголок и библиотека. Расстреливали теперь за городом, в лесу. Мальчишки и там раскапывают и бегают с черепами на палках. Снова война. Мужики здоровые ушли, безногие вернулись. Был глад велик. Опять раскапывают и бегают.
   Ночью спасения не было от комаров.
   В ведении Д. находился, в частности, клуб, куда приходили учащиеся двух городских ПТУ на танцы. После танцев на Владимирском спуске устраивались драки, тупые, свирепые, увечные. Дрались солдатскими ремнями с пряжками, бутылками с отбитым донышком, велосипедными цепями. Д. звонил в милицию, и в трубку на другом конце бурчали недовольно:
   – Да знаем, знаем!
   Уазик приезжал не спеша, будто выжидая, когда все само по себе закончится, и упирался фарами в поднимавшийся с Колокши туман. Подростки успевали уже исчезнуть, разбив по дороге фонарь или стекло киоска. Те, кому досталось, ковыляли, матерясь и харкая кровью. Один раз Д. тащил от самой воды к дороге парня, которому ткнули заточкой в живот. Парень скрипел зубами, корчился от боли и, выкатив глаза из орбит, сипел:
   – Убью!
   Д. ругался с милиционерами, что те ничего не делают и не хотят делать, что все пускают на самотек, что так ребята просто перережут друг друга, но ничего не менялось. Д. снова звонил, снова ругался. Однажды сержант процедил сквозь зубы, плохо прикрыв трубку рукой:
   – Вот мудила.
   Все время разбивали камнями фонарь у входа в клуб. Д. заказал специальный решетчатый намордник на лампу. Мальчишки прибили к длинной палке гвоздь и через проволочную решетку проткнули лампочку.
   Рояль, стоявший на сцене клуба, расцарапывали, выламывали клавиши. Д. приделал к крышке замок. Замок сковырнули.
   Воровали всё, тянули кто что может. Исчезали выписанные из Владимира бумага, тушь, ручки, карандаши. Ночью в кладовой разбили окно и вынесли проигрыватель, мячи, всякую дребедень, оставили только переходящий кубок, наделав в него. С окон снимали шпингалеты.
   Крыша протекала в нескольких местах. Туалет был уже до приезда Д. закрыт – дверь забили досками крест-накрест. В его кабинете после протечки паркет разбух, приподнялся, пошел волнами, поставив на дыбы стол и шкафы.
   Деньги, выделенные на ремонт, рассосались, даже не дойдя до Юрьева. Городские власти, приняв однажды Д. у себя в особняке с колоннами на главной площади, где в сквере обмякли разморенные на солнце георгины, полные уховерток, больше на все его звонки, докладные, письма и прошения не реагировали или присылали безграмотные, с примитивными ошибками, отписки. Видно, сразу поняли, что Д. можно не бояться.
   Иногда Д. звонил в Москву, отцу и бабушке, которые жили в Строгине. Отец в молодости служил на подводной лодке и с тех пор не расставался с тельняшкой. Он пропивал и свою пенсию, и пенсию своей ослепшей от старости матери, а когда деньги кончались, надевал медали и шел клянчить к магазину.
   Когда отец был трезвым, он очень радовался звонкам Д. и говорил:
   – Здравствуй, сынок! Ну как ты там? Все хорошо?
   – Да-да, все в порядке! – отвечал Д.
   Отец звал к телефону бабушку:
   – Мать! Иди быстрей! Быстрей! Это Женя!
   Бабушке было за девяносто, и она заговаривалась. Сначала расспрашивала Д., как у них с продуктами, а потом ей могло показаться, что это ее отец с ней говорит, будто она просилась пойти во двор погулять с подружками, а отец ее не пускает.
   – Можно? – спрашивала она в трубку. – Можно?
   – Бабушка, да это я – Женя! – кричал Д.
   – Женя? – испуганно повторяла она. – Алло, кто это?
   Потом бабушке казалось, что это опять пришли арестовывать ее мужа, и она начинала плакать в трубку:
   – Не надо! Отпустите! Что вы делаете!
   – Бабушка! – пытался прервать ее Д. – Да это же я, твой Женя! Успокойся! Дай отца!
   Но та не слушала.
   – Отпустите! Что мы вам сделали? Отпустите!
   Бабушка перед смертью совсем высохла, была легче ребенка. Д. приехал в Москву на похороны. Отец, бивший старуху, тут вдруг не дал ее кремировать, хоть так было бы всем проще, уверяя, что это была ее последняя воля. Настоял, чтобы отпевали в церкви, что обошлось в копеечку, и платить в конце концов пришлось Д. из денег, которые они с Машей откладывали на отпуск. Пришлось тащиться на разбитом «ПАЗе» на кладбище в Малаховку. Была самая распутица, дождило, сугробы садились на глазах, и могила, вырытая накануне, была чуть ли не до краев залита водой. Гроб, практически пустой с бабушкой-ребенком, все время всплывал, и пришлось придерживать его лопатой, когда забрасывали землей.
   Д. возвращался домой в тот же день, быстро уйдя с поминок, на которых пили соседи, а отец первым упал под стол. Д. ехал в поезде уставший, промокший и вспоминал, как когда-то в детстве, летом, на даче был жаркий день и бабушка хотела пойти с ним на речку, а он почему-то не хотел, и так довел ее своим упрямством, что она взяла ветку и стала его больно хлестать по голым ногам, и так гнала его по их улице, которая называлась Солнечный тупик. Потом Д. заснул, и ему приснился сон, будто он идет в своих лакированных туфлях, парадных, еще тех, купленных на свадьбу, по улице в дождь и сквозь тонкие подошвы чувствует сырость асфальта.
   В Юрьеве тоже было пасмурно и темно с утра. В дождь небо накрывало городок плотно, низко, черно, как подошвой небесного сапога.
   Одни окна квартирки в Стрелецкой башне выходили на Заречье, и там был почерневший снег и далекая насыпь, по ней шли с севера эшелоны с лесом, а другие окна выходили на зады столовой, оттуда выносили и ставили охлаждаться в сугроб окутанные паром баки.
   Топили дровами. Дрова приносил Виктор, расконвоированный зэк из местной колонии, беззубый, заскорузлый, заискивающий, в черной засаленной тужурке с номером. Ему оставалось до освобождения пару месяцев.
   Маша угощала его чаем с баранками. Виктор подолгу держал баранки в чашке и потом обсасывал их. Маша спросила, за что он сидит. Виктор осклабился.
   – Зятя прибил.
   – Господи, – она всплеснула руками. – Да как же так?
   – На свадьбе.
   – На свадьбе?
   – Ну да, на свадьбе.
   – На какой свадьбе?
   – На моей, на чьей же еще.
   – Но почему, Виктор?
   Он пожал плечами, обсасывая баранку.
   – По пьяни. Выпил, Мария Дмитриевна.
   – Но зачем, Виктор, я ничего не понимаю, что он вам сделал?
   – Да я ведь в беспамятстве был, Мария Дмитриевна. А человек-то он хороший, ничего не могу сказать.
   Допив чай и рассовав баранки по карманам, Виктор уходил, оставляя после себя запах тюрьмы.
   Печка дымила, в комнате было удушливо, мглисто.
   Кутаясь в шаль, Маша дышала в открытую форточку и говорила, что все это нестерпимо, что нужно уезжать, просто бежать из этого города и из этой страны, спасаться, что здесь вся жизнь еще идет по законам первобытного леса, звери должны все время рычать, показывать всем и вся свою силу, жестокость, безжалостность, запугивать, забивать, загрызать, здесь все время нужно доказывать, что ты сильнее, зверинее, что любая человечность здесь воспринимается как слабость, отступление, глупость, тупость, признание своего поражения, здесь даже с коляской ты никогда в жизни не перейдешь улицу, даже на зебре, потому что тот, в машине, сильней, а ты слабее его, немощнее, беззащитнее, и тебя просто задавят, снесут, сметут, размажут по асфальту и тебя, и твою коляску, что здесь идет испокон веков пещерная, свирепая схватка за власть, то тайная, тихая, и тогда убивают потихоньку, из-за спины, вкрадчиво, то открытая, явная, и тогда в кровавое месиво затягиваются все, нигде тогда не спрятаться, не переждать, везде тебя достанет топор, булыжник, мандат, и вся страна только для этой схватки и живет тысячу лет, и если кто забрался наверх, то для него те, кто внизу, – никто, быдло, кал, лагерная пыль, и за то, чтобы остаться там у себя, в кресле, еще хоть на день, хоть на минуту, они готовы, не моргнув глазом, перерезать глотку, сгноить, забить саперными лопатками полстраны, и все это, разумеется, для нашего же блага, они ведь там все только и делают, что пекутся о благе отечества, и все это благо отечества и вся эта любовь к человечеству – все это только дубинки, чтобы перебить друг другу позвоночник, сначала сын отечества бьет друга человечества обломком трубы по голове, потом друг человечества берет сына отечества в заложники и расстреливает его под шум заведенного мотора на заднем дворе, потом снова сын отечества выпускает кишки другу человечества гусеницами, и так без конца, никакого предела этой крови не будет, они могут натянуть любой колпак – рай на небесех, рай на земле, власть народа, власть урода, парламент, демократия, конституция, федерация, национализация, приватизация, индексация – они любую мысль, любое понятие, любую идею оскопят, выхолостят, вытряхнут содержимое, как из мешка, набьют камнями, чтобы потяжелее было, и снова начнут махаться, долбить друг дружку, все норовя по голове, побольнее, и куда пойти? – в церковь? – так у них и церковь такая же, не Богу, но кесарю, сам не напишешь донос, так на тебя донесут, поют осанну тирану, освящают грех, и чуть только кто попытается им напомнить о Христе, чуть только захочет внести хоть крупинку человеческого, так его сразу топором по голове, как отца Меня, все из-под палки, все, что плохо лежит, в карман, лучше вообще ничего не иметь, чем дрожать и ждать, что отнимут завтра, все напоказ, куда ни ткни, все лишь снаружи, все обман, а внутри пустота, труха, как сварили когда-то ушат киселя, как засунули его в колодец, чтобы обмануть печенегов, вот, мол, смотрите, нас голодом не заморишь, мы кисель из колодца черпаем, так с тех пор десять веков тот кисель и хлебают, все никак расхлебать не могут, земли же согрешивши которей любо, казнить Бог смертью, ли гладом, ли наведеньем поганых, ли ведром, ли гусеницею, ли инеми казньми, аще ли покаявшеся будем, в нем же ны Бог велить жити, глаголеть бо пророком нам: «Обратитеся ко Мне всем сердцем вашим, постом и плачем», – да аще сице створим, всех грех прощени будем: но мы на злое възращаемся, акы свинья в кале греховнемь присно каляющеся, и тако пребываем, посади цветы – вытопчут, поставь памятник – сбросят, дай деньги на больницу для всех – построит дачу один, живут в говне, пьянстве, скотстве, тьме, невежестве, месяцами зарплату не получают, детям сопли не утрут, но за какую-то японскую скалу удавятся, мол, наше, не замай, а что здесь их? – чье все это? – у кого кулаки крепче да подлости больше, тот все и захапал, а если у тебя хоть немного, хоть на донышке еще осталось человеческого достоинства, если тебя еще до сих пор не сломали, значит, еще сломают, потому что ни шага ты со своим достоинством здесь не сделаешь, здесь даже просто бросить взгляд на улицу – уже унижение, ты должен стать таким, как они, чтобы чего-то добиться, выть, как они, кусаться, как они, ругаться, как они, пить, как они, здесь все будто создано, чтобы развращать, тому дай, этому сунь, а не дашь и не сунешь, так останешься, мудак, с носом, сам виноват, кто не умеет давать, тот ничего не получает, кому нечего воровать, тот ничего не имеет, кто хочет просто честно жить и никому не мешать, тот и вздоха не сделает, и если ты, не приведи Господь, не такой, как они, если есть в тебе хоть крупица таланта, ума, желание что-то узнать, открыть, изобрести, написать, сотворить или просто сказать, что ты не хочешь быть среди этих урок, что ты не хочешь принадлежать ни к какой банде, ты сразу станешь у них шибко умным, тебя заплюют, затрут, обольют помоями, не дадут тебе ничего сделать, убьют на дуэли, заставят жрать баланду во Владимирской пересылке, стоять у метро с пачкой сигарет и бутылкой водки, сожгут твою библиотеку, в школе твоего ребенка затравят прыщавые ублюдки, в армии доведут сына до того, что не только себе пустит пулю в рот, но еще и пятерых заодно уложит.