коленей широкие, литые кисти рук, но в лице его уже не было недавней
озлобленности и скрытого напряжения. Светлые, бесстрашные глаза его лукаво и
насмешливо щурились, в углах тонких губ таилась улыбка.
Стрельцову было знакомо это выражение лопахинского лица, и он невольно
улыбнулся, подумал: "Наверное, этого тюленя, Некрасова, разыгрывает".
Вскоре Стрельцов забылся тяжелым, безрадостным сном, но и во сне
запрокинутая голова его судорожно подергивалась, а сложенные на груди руки
тряслись мелкой, лихорадочной дрожью.
Некрасов долго смотрел на него, молча глотал табачный дым, трудно
двигая кадыком, потом бросил под ноги обжигавший пальцы окурок, сказал:
- Какой же из него боец будет? Горькое горе, а не боец! Погляди, как
его контузия трясет, он и автомата в руках не удержит, а ты его сманиваешь
оставаться на передовой. Прыти у тебя много, Лопахин, а ума меньше...
- Ты за других не говори, ты лучше про свою тайную болезнь расскажи, -
усмехнулся Лопахин и выжидающе посмотрел в загорелое, с шелушащимися скулами
лицо Некрасова.
- Смеяться тут не над чем, - обиженно сказал Некрасов, - тут смех
плохой. У меня, ежели хочешь знать, окопная болезнь, вот что.
- Первый раз слышу! Это что же такое за штука? - с искренним изумлением
спросил Лопахин. - Что-нибудь такое... этакое?..
Некрасов досадно поморщился.
- Да нет, это вовсе не то, об чем вы по глупости думаете. Это болезнь
не телесная, а мозговая.
- Моз-го-вая? - разочарованно протянул Лопахин. - Чепуха! У тебя такой
болезни быть не может, не на чем ей обосноваться, почвы для нее нет...
почвы!
- Какая она из себя? Говори, чего тянешь! - нетерпеливо прервал
снедаемый любопытством Копытовский.
Некрасов пропустил мимо ушей язвительное замечание Лопахина, долго
водил сломанной веточкой по песку, по голенищам своих старых изношенных
кирзовых сапог, потом нехотя заговорил:
- Видишь, как оно получилось... Еще с зимы стал я примечать за собой,
что чего-то я меняюсь характером. Разговаривать с приятелями стало мне
неохота, бриться, мыться и другой порядок наблюдать за собой - то же самое.
За оружием, прямо скажу, следил строго, а за собой - просто никак. Не то
чтобы подворотничок там пришить или другое что сделать, чтобы в аккуратности
себя содержать, а даже как-то притерпелся и, почитай, два месяца бельишка не
менял и не умывался как следует. Один бес, думаю, пропадать - что умытому,
что неумытому. Словом, в тоску ударился и запсиховал окончательно. Живу, как
во сне, хожу, как испорченный... Лейтенант Жмыхов и штрафным батальоном мне
грозил и как только не взыскивал, а у меня одна мыслишка: дальше фронта не
пошлют, ниже рядового не разжалуют! Как есть одичал я, товарищей сторонюсь,
сам себя не угадываю, и ничегошеньки-то мне не жалко: ни товарищей, ни
друзей, не говоря уже про самого себя. А весной, помнишь, Лопахин, когда
перегруппировка шла, двигались мы вдоль фронта и ночевали в Семеновке? Ну,
так вот тогда первый раз со мной это дело случилось... Полроты в одной избе
набилось, спали и валетами, и сидя, и по-всякому. В избе духота, жарища,
надышали - сил нет! Просыпаюсь я по мелкой нужде, встал, и возомнилось мне,
будто я в землянке и, чтобы выйти, надо по ступенькам подняться. В памяти
был, точно помню, а полез на печку... А на печке ветхая старуха спала. Ей,
этой старухе, лет девяносто или сто было, она от старости уже вся мохом
взялась...
Копытовский вдруг как-то странно икнул, побагровел до синевы,
задыхаясь, закрыл лицо ладонями. Он смотрел на Некрасова в щелку между
пальцами одним налитым слезою глазом и молча трясся от сдерживаемого смеха.
Некрасов осекся на полуслове, нахмурился. Лопахин, свирепо шевеля
губами, незаметно для Некрасова показал Копытовскому узловатый, побелевший в
суставах кулак, сказал:
- Давай дальше, Некрасов, давай, не стесняйся, тут, кроме одного
дурака, все понятливые.
Отвернувшись в сторону, смешливый Копытовский урчал, хрипел и тоненько
взвизгивал, стараясь всеми силами подавить бешеный приступ хохота, потом
притворно закашлялся. Некрасов выждал, пока Копытовский откашляется,
сохраняя на помрачневшем лице прежнюю серьезность, продолжал:
- Понятное дело, что эта старуха сдуру возомнила... Я стою на приступке
печи, а она, божья старушка, рухлядь этакая шелудивая, спросонок да с
испугу, конечно, разволновалась и этак жалостно говорит: "Кормилец мой, ты
что же это удумал, проклятый сын?" А сама меня валенком в морду тычет. По
старости лет эта бубновая краля даже на горячей печке в валенках и в шубе
спала. И смех и грех, ей-богу! Ну, тут, как она меня валенком по носу
достала раза два, я опамятовался и поспешно говорю ей: "Бабушка, не шуми,
ради бога, и перестань ногами махать, а то, не ровен час, они у тебя при
такой старости отвяжутся. Ведь это я спросонок нечаянно подумал, что из
землянки наверх лезу, потому и забухался к тебе. Извиняюсь, говорю, бабушка,
что потревожил тебя, но только ты за свою невинность ничуть не беспокойся,
холера тебя возьми!" С тем и слез с приступка, со сна меня покачивает, как с
похмелья, а у самого уши огнем горят. "Мать честная, думаю, что же это такое
со мной получилось? А ежели кто-нибудь из ребят слыхал наш с бабушкой
разговор, тогда что? Они же меня через эту старую дуру живьем в могилу
уложат своими насмешками!" Не успел подумать, а меня кто-то за ногу хватает.
Возле печки спал майор-связист, - это он проснулся, фонарик засветил, строго
спрашивает: "Ты чего? В чем дело?" Я ему по форме доложил, как мне
поблазнилось, будто я в землянке, и как я нечаянно потревожил старушку. Он и
говорит: "Это у тебя, товарищ боец, окопная болезнь. Со мной тоже такая
история была на Западном фронте. Дверь - направо, ступай, только смотри,
куда-нибудь, на крышу не заберись со своей нуждой, а то свалишься оттуда и
шею к черту сломаешь".
По счастью, никто из ребят не слыхал нашего разговора, все спали с
усталости без задних ног, и все обошлось благополучно. Но только с той поры
редкую ночь не воображал себя в землянке, или в блиндаже, или в каком-нибудь
ином укрытии. Вот ведь пропасть какая: ежели по боевой тревоге подымут,
сразу понимаю, что и к чему, а по собственной нужде проснусь - непременно
начинаю чудить...
На прошлой неделе, когда в Стукачевом ночевали, в печь умудрился
залезть. Ведь это подумать только - в печь! Настоящий сумасшедший и то
такого номера не придумал бы... Чуть не задушился там. Куда ни сунусь - нету
выхода, да и шабаш! А задний ход дать - не соображаю, уперся головой в
кирпич, лежу. Кругом горелым воняет... "Ну, думаю, вот она и смерть моя
пришла, не иначе снарядом завалило". Был у меня такой случай, завалило нас в
блиндаже в ноябре прошлого года. Ежели бы товарищи тогда вскорости не отрыли
- теперь бы уж одуванчики на моих костях росли... И вот скребу ногтями
кирпич в печке, дровишки раскидываю, помалу шебаршусь, а сам диким голосом
окликаю: "Товарищи, дорогие! Живой кто остался? Давайте откапываться своими
силами!" Никто не отзывается. Слышу только, как сердце у меня с перепугу
возле самого горла бьется. Поискал руками - лопатки на поясе при мне нету.
"Всем остальным ребятам, думаю, как видно, концы, а один я не откопаюсь
голыми руками". Ну, тут я, признаться, заплакал... "Вот, думаю, какой
неважной смертью второй раз помирать приходится, провались ты пропадом и с
войной такой!" Только слышу: кто-то за ноги меня тянет. Оказался это
старшина. Вытянул он меня волоком, а я его в потемках, конечно, не угадываю.
Стал на ноги и обрадовался страшно! Обнимаю его, благодарю. "Спасибо, мол,
великое тебе, дорогой товарищ, что от смерти спас. Давай скорее остальных
ребят выручать, а то пропадут же, задохнутся!" Старшина спросонок ничего не
понимает, трясет меня за плечи и шепотом потихонечку спрашивает: "Да вас
сколько же в одну печь набилось и за каким чертом?" А потом, когда смекнул,
в чем дело, вывел меня в сени, матом перекрестил вдоль и поперек и говорит:
"Три войны сломал, всякое видывал, а таких лунатов, какие не по крышам, а по
чужим печам лазят, - встречаю первый раз. Ты же видел, говорит, что хозяйка
еще засветло все съестное из печи вынула и дров на затоп наложила, за каким
же ты дьяволом туда лез?"
Я очухался и начал было объяснять ему про свою окопную болезнь, а он и
слушать не желает, почесался немного, позевал и медленно так на своем
сладком украинском языке говорит: "Брешешь, вражий сын! Завтра получишь два
наряда за то, что мародерничал в печи, мирное население хотел обидеть, а еще
два наряда за то, что не там ищешь, где надо. Топленое молоко и щи, какие от
ужина остались, хозяйка еще с вечера в погреб снесла. Солдатской
наблюдательности в тебе и на грош нету!.. "
Копытовский захохотал и, забывшись, снова хлопнул себя по голой ляжке:
- До чего же правильно решил старшина! Это же не старшина, а просто
Верховный суд!
Некрасов мельком неодобрительно взглянул на него и все так же
размеренно и спокойно, будто рассказывая о ком-то постороннем, продолжал:
- И какие средства я ни пробовал, чтобы по ночам не просыпаться, -
ничего не помогает! Воды по суткам в рот не брал, горячей пищи не потреблял
- один бес! Перед рассветом вскакиваю, как по команде "Смирно", - и тогда
пошел блудить. И вот хотя бы нынешней ночью... Проснулся перед зарей, дождь
идет, ноги мокрые. Сквозь сон, сквозь эту вредную окопную болезнь думаю:
"Натекло в землянку. Надо бы с вечера отводы прорыть для воды". Встал,
пошарил руками - дерево. А того невдомек, что мы с Май-Бородой под тополем
спали... Щупаю дерево и про себя мечтаю, что это - стенка, сам ступеньки
ищу, хочу наверх лезть. По нечаянности, когда вокруг тополя ходил, наступил
этой Май-Бороде на голову... Эх и шуму же он наделал - страсть! Вскочил,
откинул плащ-палатку, плюется, а сам ругается - муха не пролетит! "Ты,
говорит, псих такой и сякой, ежели окончательно свихнулся и по ночам на
деревья лазишь, как самая последняя обезьяна, так по крайней мере не топчись
по живым людям, не ходи по головам, а то вот возьму винтовку да штыком тебя
на дерево подсажу! Так и засохнешь на ветке, как червивое яблоко!"
А того ему, идиотскому дураку, непонятно, что наступил я на него не в
своем уме, а от этой проклятой окопной болезни. Ругался он, пока не охрип от
злости. И я бы ему до конца смолчал, потому что виноват я, сам понимаю. Но
он собрал свои пожитки, завернул их в плащ-палатку и, перед тем как идти
свежего места в лесу искать, на прощание мне и говорит: "Вот какая она,
судьба-сука: хороших ребят убивают, а ты, Некрасов, все еще живой..." Ну тут
я, конечно, не мог стерпеть и говорю ему: "Иди, пожалуйста, не воняй тут!
Жалко, что одной ногой на твою дурацкую башку наступил, надо бы обеими, да с
разбегу..." Он ко мне - с кулаками. А парень он здоровый, и силища при нем
бычиная. Я автомат схватил, рубежа на два быстренько отступил и кричу ему
издалека: "Не подходи близко, а то я тебя очередью так и смою с лица земли!
Я из тебя сразу Январь-Бороду сделаю!" За малым до рукопашной у нас не
дошло...
- Слыхал я ночью, как вы любезничали, - сказал Лопахин, - только к чему
ты все это ведешь, в толк не возьму.
- Все к тому же - отдых мне требуется.
- А другим как же?
- Про других не знаю. Может, я не такой железный, как другие, - уныло
проговорил Некрасов.
Он сидел, широко расставив ноги в белесых, ошарпанных о степной бурьян
сапогах, и все так же чертил тоненькой веточкой на песке незамысловатые
узоры, не поднимал опущенной головы.
Где-то левее, за лесом, в безоблачной синеве, казавшейся отсюда, с
земли, густой и осязаемо плотной, шел скоротечный воздушный бой. Никто из
сидевших на поляне не видел самолетов, только слышно было, как скрещивались
там, вверху, по-особому звучные, короткие и длинные пулеметные очереди,
перемежаемые глухими и частыми ударами пушек.
Из общего разноголосого и смешанного воя моторов на несколько секунд
выделился голос одного истребителя: вначале пронзительный и тонкий, он,
словно бы утолщаясь, перешел в низкий, басовый и гневный рев, а затем
внезапно смолк. Слышались лишь далекие, неровные, стреляющие звуки выхлопов
да вибрирующее тугое потрескивание, как будто вдали рвали на части полотно.
Слева в небе неожиданно возникла косая, удлиняющаяся черная полоска
дыма и впереди нее - стремительно и неотвратимо летящая к земле, тускло
поблескивающая на солнце фигурка самолета. Спустя немного на той стороне
Дона послышался короткий, глухо хрустнувший удар...
Копытовский вдруг заметно побледнел, сказал шепотом:
- Один готов... Мама родная, хоть бы не наш! У меня и под ложечкой
сосет и во рту становится солоно, когда наш вот так, на виду, падает...
Он помолчал немного и, когда первая острота впечатления несколько
притупилась, подозрительно скосился на Некрасова и уже иным, деловитым и
встревоженным голосом спросил:
- Слушай сюда, а она, эта твоя окопная болезнь, не того... не заразная
она? А то возле тебя так с проста ума посидишь, а потом, может, тоже начнешь
лазить по ночам куда не следует?
Некрасов поморщился, сказал презрительно и желчно:
- Дурак!
- Интересно, почему же это я дурак? - несказанно удивился Копытовский.
- Да потому, что при твоем здоровье к тебе даже сибирская язва не
пристанет, не то что какая-нибудь умственная болезнь.
Очевидно польщенный, Копытовский молодецки выпятил массивную грудь,
горделиво сказал:
- Здоровье мое подходящее, это ты правду говоришь.
- Вот вам, какие молодые и при здоровье, и можно воевать без роздыху, а
мне невозможно, - грустно сказал Некрасов. - Года мои не те, да и дома
желательно бы побывать... У меня ведь четверо детишек, и вот, понимаешь, год
их не видел и позабыл, какие они из себя... Позабыл то есть, какие они
обличьем... Глаза ихние смутно так представляю, а все остальное - как сквозь
туман... Иной раз ночью, когда боя нет, до того мучаюсь, хочу ясно их
вспомнить, - нет, не получается! Даже потом меня прошибет, а все равно не
могу их точно вообразить, да и шабаш! Главное, старшенькую, Машутку, и ту
толком не вспомню, а ведь ей пятнадцатый годок... Смышленая такая, первой
отличницей в школе училась...
Некрасов говорил все глуше, невнятнее. Последние слова он произнес с
легкой дрожью в хриплом голосе - и умолк, сломал прутик, который все время
вертел в руках, и вдруг поднял на Лопахина влажно заблестевшие глаза и
сквозь слезы - скупые мужские слезы - неловко улыбнулся:
- Про жену я уже не говорю... Это дело такое, что сразу слов подходящих
не сыщешь... А только, признаться, тоже давно уже позабыл, как у нее под
мышками пахнет...
Бледный, едва владеющий собой Лопахин смотрел на Некрасова помутневшими
от гнева глазами, молча слушал, а потом неожиданно тихим, придушенным
голосом спросил:
- Ты откуда родом, Некрасов? Курский? И так же тихо, слегка покашливая,
Некрасов ответил:
- Был курский. Из-под Лебедяни.
Лопахин с силою сцепил пальцы и по-прежнему, не сводя глаз с раскисшего
лица Некрасова, глухо заговорил:
- Жалостно ты про детей рассказываешь, подлец! Очень жалостно! Что и
говорить, любящий папаша и муж. Дома у него немцы хозяйничают, над его
семьей измываются, а он, видишь ты, в зятья думает пристать, в тылу ему
желательно прохлаждаться: нашел самое подходящее время... Что ж, отдыхай,
наедай шею, а на твоей жене немцы пусть землю пашут. А дети твои пусть с
голоду подыхают, как бездомные щенки... Порядочек! А еще говоришь, что
позабыл, какие они из себя, твои дети. Нехитро забыть, если вся забота
только о своей шкуре. Да ты морду не вороти, слушай! Говоришь, дома
желательно побывать, а как же ты думаешь побывать там? На ногах войдешь по
чести-совести, как солдат, или, может быть, - на пузе, к немцу в плен? А
потом к своему порогу приползешь, хвостом повиляешь, семью обрадуешь: вот,
мол, уморился воевать ваш герой, теперь думаю перед фрицем на задних лапках
стоять и служить ему верой-правдой, так, что ли? Думал я, Некрасов, что ты
русский человек, а ты, оказывается, дерьмо неизвестной национальности. Иди
отсюда, жабья слизь, не доводи меня до греха!
Лопахин говорил, с каждой минутой все более ожесточаясь сердцем, и
наконец умолк, выдохнув воздух с такой силой, словно в груди у него был
кузнечный мех.
- Да, ты ступай, пожалуй, Некрасов, а то как бы он тебя по нечаянности
не того... не стукнул, - посоветовал Копытовский, не на шутку встревоженный
еще не виданной им грозной сдержанностью Лопахина.
Некрасов не пошевельнулся. Вначале он слушал, медленно краснея,
неотступно глядя в голубые лопахинские глаза, блестевшие тусклым, стальным
блеском, а потом отвел взгляд, и как-то сразу сероватая бледность покрыла
его щеки и подбородок, и даже на шелушащихся от загара скулах проступила
мертвенная, нехорошая синева. Он молчал, низко опустив голову, бесцельно
трогая дрожащими пальцами замасленный ремень автомата. И так тягостно было
это долгое молчание, что Лопахин первый не выдержал и, все еще часто и
хрипло дыша, обратился к Копытовскому:
- Ну, а ты, Сашка, как? Остаешься? Копытовский с треском оторвал косой
листок на самокрутку, сердито вздернул русую бровь:
- Вот еще вопрос, даже странно слышать! Что же, мы с тобой наше ружье
пополам переломим, что ли? Ты остаешься - и я остаюсь. Мы же с тобой, как
рыба с водой... Будем вместе дуться до победного конца. А бросить тебя я не
могу, ты без меня с тоски подохнешь: ругать-то некого будет! Я терпеливый, а
другой может и не смолчать тебе, - на какого нарвешься.
У Лопахина потеплели глаза и что-то новое скользнуло во взгляде, когда
он искоса глянул на своего второго номера.
- Это правильно, - одобрительно сказал он. - Это по-товарищески. Что ж,
побудь, дорогой мой Сашенька, возле Стрельцова, а я схожу к старшине. Надо
доложиться! по начальству, что остаемся, не крадучись же делать такое дело.
Вскоре его догнал Некрасов, окликнул.
- Ну, чего еще тебе, теткин зять? - не поворачивая головы, грубо
спросил Лопахин.
Поравнявшись, Некрасов несвязно забормотал:
- Порешил... так что и я... порешил остаться с вами, эко дело!
Опамятовался! С устатку да со зла чего только не придумаешь, с дурна ума
чего не наговоришь... А ты, Лопахин, не всяко лыко в строку... Вместе-то
сколько протопали, не чужой же я, в самом деле... Серчать тут особенно
нечего, Петя, слышишь? Что ж, угости, давай закурим мировую?
Отходчиво оказалось сердце Лопахина к своему человеку... Он застопорил
шаг и, на ходу доставая кисет, уже несколько смягчившимся голосом буркнул:
- Тебя, дуру, прикладом бы угостить надо! Плетет черт знает что, а ты
его уговаривай, умасливай да последние несчастные нервы с ним трепи... На,
да не забывай, что из чужого табаку надо крутить потоньше.
- Клянусь, не умею делать тонких! - воскликнул повеселевший Некрасов.
Лопахин остановился, свернул крохотную папироску, молча сунул в руку
Некрасова. Тот бережно взял ее негнущимися черными пальцами, критически
осмотрел со всех сторон и, вздохнув, также молча стал прикуривать.
Они пришли к землянке старшины как раз вовремя: у входа - вытянувшись,
руки по швам, - стоял станковый пулеметчик Василий Хмыз, а старшина
Поприщенко, свирепо сверкая опухшими, красными от бессонницы глазками,
отчитывал его:
- И что это за герои пошли! Ни устава не хотят признавать, ни
дисциплины, об военной службе и понятия не имеют, действуют, как детишки на
ярмарке: чего ихняя душенька захочет, - вынь да положь им, хоть роди! Да ты
знаешь, что солдат и кашу есть и помирать должен только по приказу
начальства, а не тогда, когда ему самому вздумается?
Он помолчал немного, пронзительно глядя в красивое худое лицо
пулеметчика, и сразу повысил голос:
- Расхристались! Все вам можно! Ну, с чем ты пришел до меня, злодий?
Что у меня - воинская часть или плотницкая артель? Ты в армию на поденную
работу нанимался, что ли? И какое я имею право отпустить тебя в другую
часть, ну какое? Нынче ты уйдешь, завтра - другой, и так далее, а потом что
же получится, спрашиваю тебя? Останусь я один, - и один явлюсь к командиру
дивизии? Вот, мол, товарищ полковник, видали вы старого дурня? Честь имею
явиться, - старшина Поприщенко. Были в полку уцелевшие от боев люди, да я их
всех пораспускал по свиту, как та плохая квочка, какая без цыплят домой одна
приходит... Сымите с меня высокое звание старшины и прикажите повесить меня
на самом поганом суку, я очень даже заслужил себе эти качели... Так, что ли,
Василий Хмыз? Такой чести ты для моей солдатской старости хочешь? А этого ты
не нюхал, чертов байстрюк?
Старшина сложил из обкуренных, коричневых пальцев дулю, некоторое время
подержал ее на весу возле тонкого, с горбинкой носа пулеметчика, потом,
опустив руку, значительно сказал:
- Если ты с дурной головы вздумаешь уйти самовольно, - считаю тебя
дезертиром, так и знай! И отвечать перед трибуналом будешь как за
дезертирство! Ступай к чертовой маме, и чтобы больше ко мне с такими
глупостями не являлся!
Есть, товарищ старшина, больше к вам с такими глупостями не являться, -
подчеркнуто официально повторил Хмыз и, нахмурив девичьи тонкие, черные
брови, повернулся налево кругом, мягко стукнул стоптанными каблуками.
Старшина проводил его стройную, щеголевато подтянутую фигуру долгим
взглядом, широко развел руками.
- Видали, какие умники пошли? - проговорил он, часто мигая слезящимися
глазками и негодующе раздувая рыжие, с густою проседью усы. - Четвертый за
утро приходит - и все с одной и той же песней! Четвертый! Не желают они в
тыл идти, желают тут оставаться... Да я, может, сам нисколько не желаю в
тыл, а приказ я выполнять должен?! - вдруг выкрикнул он высоким сиплым
фальцетом, но, справившись с волнением, продолжал уже более спокойно: -
Только что видел майора - командира тридцать четвертого полка. Он приказал
немедленно отправляться в хутор Таловский, там штаб нашей дивизии. Осмелился
у него спросить: как же с нами будет? Он говорит: "Не беспокойся, старик,
раз сохранили боевую святыню - знамя, значит, полк не расформируют, а
быстренько пополнят людьми, комсостав подкинут, и опять двинем на фронт, на
самый важный участок!" - Старшина торжественно поднял указательный палец,
повторил: - На самый важный, это как, понятно вам? Потому, говорит майор,
что дивизия наша кадровая, все виды видавшая и очень стойкая. А такая
дивизия, хотя она и сильно потрепанная, без дела долго не застоится. Так
майор сказал, а тут приходят разные байстрюки, голову мне своим детским
геройством морочат... Они хотят свою родную часть кинуть и болтаться на
фронте, как котях в проруби. Да где это видано такое, чтобы из части в часть
по своему усмотрению бегать? А спрошу я вас, откуда Васька Хмыз, щенок такой
молокососный, может знать, где есть самый важный участок? Может, дивизия,
какая тут оборону заняла, на подмену нам, до зимы будет в глухой обороне
стоять, может, тут и боев никаких не будет, а так только - одна отсидка. И
кто больше знает, майор или этот свистун Васька? Все шло прахом! Все прежние
расчеты и планы Лопахина были безжалостно опрокинуты неопровержимыми
доводами старшины. Лопахин зачем-то снял каску и погладил ладонью ее
накаленный солнцем верх. "Кругом прав чертов старик! Как же мой котелок
этого дела раньше не сварил? - удрученно думал он, глядя куда-то мимо
старшины. - Очень даже просто, что пошлют нас на ответственный участок и что
тут не будут фрицы напирать. Да так оно, наверное, и будет! Вон они режут
куда-то мимо нас, на восток... Эх, маху дал я, а теперь отбой надо бить... "
- А вы, сынки, чего явились? - со зловещей вкрадчивостью спросил
старшина, очевидно озаренный неприятной догадкой, и, словно петух перед
дракой, вытянул вперед морщинистую шею, ожидая ответа.
У Некрасова от неожиданности отвисла нижняя челюсть, когда Лопахин,
вытирая рукавом обильно проступивший на лбу пот, равнодушно ответил:
- Пришли узнать, когда выступать будем.
Старшина облегченно вздохнул. Не без труда расставаясь со своим прежним
решением, тяжело вздохнул и Лопахин. А Некрасов со свистом втянул в себя
воздух, зашептал:
- Чего воду мутишь? Говори ему сразу! Говори прямо, нас он на испуг не
возьмет!
- Все сказано! - отрезал Лопахин и повернулся к старшине: - Командуй
сбор, а то как бы твоя плотницкая артель не расползлась по швам...
Переход в пятнадцать километров сделали с одним небольшим привалом на
полпути и часам к шести вечера, едва стала спадать гнетущая жара, вступили в
хутор, просторно раскинувшийся по заросшему вербами суходолу.
Отсюда до хутора Таловского, где находился штаб дивизии, было всего
лишь около семи километров, но еще при входе в хутор старшина Поприщенко
объявил, что ночевать будут здесь. Кто-то из бойцов недовольно проговорил:
- Рано становиться на ночевку! Перекурим, отдохнем малость и к заходу
солнца притопаем в Таловский. Слышь, старшина?
Еще кто-то добавил:
- Целый день не жрали! Там хоть к комендантскому котлу подвалимся...
Поприщенко сердито фыркнул в серые от пыли усы, строго оглядел
говоривших:
- А ну, прекратить разговорчики и обсуждения! С голодными босяками я не
могу являться к полковнику. Ясно? Станем на ночлег, и чтобы к ночи у меня
все было чин по чину: рванье на обмундировании зашить, заштопать, у кого
обувка в жалостном виде - привести в порядок, оружие - само собой, до
зеркального состояния, а также помыться, щетину соскоблить, чтобы к утру
были у меня как стеклышки. Строго проверю. Ясно? А что касается
подзаправиться - добуду в колхозе. Тут тоже не чужая держава, и чтобы по
озлобленности и скрытого напряжения. Светлые, бесстрашные глаза его лукаво и
насмешливо щурились, в углах тонких губ таилась улыбка.
Стрельцову было знакомо это выражение лопахинского лица, и он невольно
улыбнулся, подумал: "Наверное, этого тюленя, Некрасова, разыгрывает".
Вскоре Стрельцов забылся тяжелым, безрадостным сном, но и во сне
запрокинутая голова его судорожно подергивалась, а сложенные на груди руки
тряслись мелкой, лихорадочной дрожью.
Некрасов долго смотрел на него, молча глотал табачный дым, трудно
двигая кадыком, потом бросил под ноги обжигавший пальцы окурок, сказал:
- Какой же из него боец будет? Горькое горе, а не боец! Погляди, как
его контузия трясет, он и автомата в руках не удержит, а ты его сманиваешь
оставаться на передовой. Прыти у тебя много, Лопахин, а ума меньше...
- Ты за других не говори, ты лучше про свою тайную болезнь расскажи, -
усмехнулся Лопахин и выжидающе посмотрел в загорелое, с шелушащимися скулами
лицо Некрасова.
- Смеяться тут не над чем, - обиженно сказал Некрасов, - тут смех
плохой. У меня, ежели хочешь знать, окопная болезнь, вот что.
- Первый раз слышу! Это что же такое за штука? - с искренним изумлением
спросил Лопахин. - Что-нибудь такое... этакое?..
Некрасов досадно поморщился.
- Да нет, это вовсе не то, об чем вы по глупости думаете. Это болезнь
не телесная, а мозговая.
- Моз-го-вая? - разочарованно протянул Лопахин. - Чепуха! У тебя такой
болезни быть не может, не на чем ей обосноваться, почвы для нее нет...
почвы!
- Какая она из себя? Говори, чего тянешь! - нетерпеливо прервал
снедаемый любопытством Копытовский.
Некрасов пропустил мимо ушей язвительное замечание Лопахина, долго
водил сломанной веточкой по песку, по голенищам своих старых изношенных
кирзовых сапог, потом нехотя заговорил:
- Видишь, как оно получилось... Еще с зимы стал я примечать за собой,
что чего-то я меняюсь характером. Разговаривать с приятелями стало мне
неохота, бриться, мыться и другой порядок наблюдать за собой - то же самое.
За оружием, прямо скажу, следил строго, а за собой - просто никак. Не то
чтобы подворотничок там пришить или другое что сделать, чтобы в аккуратности
себя содержать, а даже как-то притерпелся и, почитай, два месяца бельишка не
менял и не умывался как следует. Один бес, думаю, пропадать - что умытому,
что неумытому. Словом, в тоску ударился и запсиховал окончательно. Живу, как
во сне, хожу, как испорченный... Лейтенант Жмыхов и штрафным батальоном мне
грозил и как только не взыскивал, а у меня одна мыслишка: дальше фронта не
пошлют, ниже рядового не разжалуют! Как есть одичал я, товарищей сторонюсь,
сам себя не угадываю, и ничегошеньки-то мне не жалко: ни товарищей, ни
друзей, не говоря уже про самого себя. А весной, помнишь, Лопахин, когда
перегруппировка шла, двигались мы вдоль фронта и ночевали в Семеновке? Ну,
так вот тогда первый раз со мной это дело случилось... Полроты в одной избе
набилось, спали и валетами, и сидя, и по-всякому. В избе духота, жарища,
надышали - сил нет! Просыпаюсь я по мелкой нужде, встал, и возомнилось мне,
будто я в землянке и, чтобы выйти, надо по ступенькам подняться. В памяти
был, точно помню, а полез на печку... А на печке ветхая старуха спала. Ей,
этой старухе, лет девяносто или сто было, она от старости уже вся мохом
взялась...
Копытовский вдруг как-то странно икнул, побагровел до синевы,
задыхаясь, закрыл лицо ладонями. Он смотрел на Некрасова в щелку между
пальцами одним налитым слезою глазом и молча трясся от сдерживаемого смеха.
Некрасов осекся на полуслове, нахмурился. Лопахин, свирепо шевеля
губами, незаметно для Некрасова показал Копытовскому узловатый, побелевший в
суставах кулак, сказал:
- Давай дальше, Некрасов, давай, не стесняйся, тут, кроме одного
дурака, все понятливые.
Отвернувшись в сторону, смешливый Копытовский урчал, хрипел и тоненько
взвизгивал, стараясь всеми силами подавить бешеный приступ хохота, потом
притворно закашлялся. Некрасов выждал, пока Копытовский откашляется,
сохраняя на помрачневшем лице прежнюю серьезность, продолжал:
- Понятное дело, что эта старуха сдуру возомнила... Я стою на приступке
печи, а она, божья старушка, рухлядь этакая шелудивая, спросонок да с
испугу, конечно, разволновалась и этак жалостно говорит: "Кормилец мой, ты
что же это удумал, проклятый сын?" А сама меня валенком в морду тычет. По
старости лет эта бубновая краля даже на горячей печке в валенках и в шубе
спала. И смех и грех, ей-богу! Ну, тут, как она меня валенком по носу
достала раза два, я опамятовался и поспешно говорю ей: "Бабушка, не шуми,
ради бога, и перестань ногами махать, а то, не ровен час, они у тебя при
такой старости отвяжутся. Ведь это я спросонок нечаянно подумал, что из
землянки наверх лезу, потому и забухался к тебе. Извиняюсь, говорю, бабушка,
что потревожил тебя, но только ты за свою невинность ничуть не беспокойся,
холера тебя возьми!" С тем и слез с приступка, со сна меня покачивает, как с
похмелья, а у самого уши огнем горят. "Мать честная, думаю, что же это такое
со мной получилось? А ежели кто-нибудь из ребят слыхал наш с бабушкой
разговор, тогда что? Они же меня через эту старую дуру живьем в могилу
уложат своими насмешками!" Не успел подумать, а меня кто-то за ногу хватает.
Возле печки спал майор-связист, - это он проснулся, фонарик засветил, строго
спрашивает: "Ты чего? В чем дело?" Я ему по форме доложил, как мне
поблазнилось, будто я в землянке, и как я нечаянно потревожил старушку. Он и
говорит: "Это у тебя, товарищ боец, окопная болезнь. Со мной тоже такая
история была на Западном фронте. Дверь - направо, ступай, только смотри,
куда-нибудь, на крышу не заберись со своей нуждой, а то свалишься оттуда и
шею к черту сломаешь".
По счастью, никто из ребят не слыхал нашего разговора, все спали с
усталости без задних ног, и все обошлось благополучно. Но только с той поры
редкую ночь не воображал себя в землянке, или в блиндаже, или в каком-нибудь
ином укрытии. Вот ведь пропасть какая: ежели по боевой тревоге подымут,
сразу понимаю, что и к чему, а по собственной нужде проснусь - непременно
начинаю чудить...
На прошлой неделе, когда в Стукачевом ночевали, в печь умудрился
залезть. Ведь это подумать только - в печь! Настоящий сумасшедший и то
такого номера не придумал бы... Чуть не задушился там. Куда ни сунусь - нету
выхода, да и шабаш! А задний ход дать - не соображаю, уперся головой в
кирпич, лежу. Кругом горелым воняет... "Ну, думаю, вот она и смерть моя
пришла, не иначе снарядом завалило". Был у меня такой случай, завалило нас в
блиндаже в ноябре прошлого года. Ежели бы товарищи тогда вскорости не отрыли
- теперь бы уж одуванчики на моих костях росли... И вот скребу ногтями
кирпич в печке, дровишки раскидываю, помалу шебаршусь, а сам диким голосом
окликаю: "Товарищи, дорогие! Живой кто остался? Давайте откапываться своими
силами!" Никто не отзывается. Слышу только, как сердце у меня с перепугу
возле самого горла бьется. Поискал руками - лопатки на поясе при мне нету.
"Всем остальным ребятам, думаю, как видно, концы, а один я не откопаюсь
голыми руками". Ну, тут я, признаться, заплакал... "Вот, думаю, какой
неважной смертью второй раз помирать приходится, провались ты пропадом и с
войной такой!" Только слышу: кто-то за ноги меня тянет. Оказался это
старшина. Вытянул он меня волоком, а я его в потемках, конечно, не угадываю.
Стал на ноги и обрадовался страшно! Обнимаю его, благодарю. "Спасибо, мол,
великое тебе, дорогой товарищ, что от смерти спас. Давай скорее остальных
ребят выручать, а то пропадут же, задохнутся!" Старшина спросонок ничего не
понимает, трясет меня за плечи и шепотом потихонечку спрашивает: "Да вас
сколько же в одну печь набилось и за каким чертом?" А потом, когда смекнул,
в чем дело, вывел меня в сени, матом перекрестил вдоль и поперек и говорит:
"Три войны сломал, всякое видывал, а таких лунатов, какие не по крышам, а по
чужим печам лазят, - встречаю первый раз. Ты же видел, говорит, что хозяйка
еще засветло все съестное из печи вынула и дров на затоп наложила, за каким
же ты дьяволом туда лез?"
Я очухался и начал было объяснять ему про свою окопную болезнь, а он и
слушать не желает, почесался немного, позевал и медленно так на своем
сладком украинском языке говорит: "Брешешь, вражий сын! Завтра получишь два
наряда за то, что мародерничал в печи, мирное население хотел обидеть, а еще
два наряда за то, что не там ищешь, где надо. Топленое молоко и щи, какие от
ужина остались, хозяйка еще с вечера в погреб снесла. Солдатской
наблюдательности в тебе и на грош нету!.. "
Копытовский захохотал и, забывшись, снова хлопнул себя по голой ляжке:
- До чего же правильно решил старшина! Это же не старшина, а просто
Верховный суд!
Некрасов мельком неодобрительно взглянул на него и все так же
размеренно и спокойно, будто рассказывая о ком-то постороннем, продолжал:
- И какие средства я ни пробовал, чтобы по ночам не просыпаться, -
ничего не помогает! Воды по суткам в рот не брал, горячей пищи не потреблял
- один бес! Перед рассветом вскакиваю, как по команде "Смирно", - и тогда
пошел блудить. И вот хотя бы нынешней ночью... Проснулся перед зарей, дождь
идет, ноги мокрые. Сквозь сон, сквозь эту вредную окопную болезнь думаю:
"Натекло в землянку. Надо бы с вечера отводы прорыть для воды". Встал,
пошарил руками - дерево. А того невдомек, что мы с Май-Бородой под тополем
спали... Щупаю дерево и про себя мечтаю, что это - стенка, сам ступеньки
ищу, хочу наверх лезть. По нечаянности, когда вокруг тополя ходил, наступил
этой Май-Бороде на голову... Эх и шуму же он наделал - страсть! Вскочил,
откинул плащ-палатку, плюется, а сам ругается - муха не пролетит! "Ты,
говорит, псих такой и сякой, ежели окончательно свихнулся и по ночам на
деревья лазишь, как самая последняя обезьяна, так по крайней мере не топчись
по живым людям, не ходи по головам, а то вот возьму винтовку да штыком тебя
на дерево подсажу! Так и засохнешь на ветке, как червивое яблоко!"
А того ему, идиотскому дураку, непонятно, что наступил я на него не в
своем уме, а от этой проклятой окопной болезни. Ругался он, пока не охрип от
злости. И я бы ему до конца смолчал, потому что виноват я, сам понимаю. Но
он собрал свои пожитки, завернул их в плащ-палатку и, перед тем как идти
свежего места в лесу искать, на прощание мне и говорит: "Вот какая она,
судьба-сука: хороших ребят убивают, а ты, Некрасов, все еще живой..." Ну тут
я, конечно, не мог стерпеть и говорю ему: "Иди, пожалуйста, не воняй тут!
Жалко, что одной ногой на твою дурацкую башку наступил, надо бы обеими, да с
разбегу..." Он ко мне - с кулаками. А парень он здоровый, и силища при нем
бычиная. Я автомат схватил, рубежа на два быстренько отступил и кричу ему
издалека: "Не подходи близко, а то я тебя очередью так и смою с лица земли!
Я из тебя сразу Январь-Бороду сделаю!" За малым до рукопашной у нас не
дошло...
- Слыхал я ночью, как вы любезничали, - сказал Лопахин, - только к чему
ты все это ведешь, в толк не возьму.
- Все к тому же - отдых мне требуется.
- А другим как же?
- Про других не знаю. Может, я не такой железный, как другие, - уныло
проговорил Некрасов.
Он сидел, широко расставив ноги в белесых, ошарпанных о степной бурьян
сапогах, и все так же чертил тоненькой веточкой на песке незамысловатые
узоры, не поднимал опущенной головы.
Где-то левее, за лесом, в безоблачной синеве, казавшейся отсюда, с
земли, густой и осязаемо плотной, шел скоротечный воздушный бой. Никто из
сидевших на поляне не видел самолетов, только слышно было, как скрещивались
там, вверху, по-особому звучные, короткие и длинные пулеметные очереди,
перемежаемые глухими и частыми ударами пушек.
Из общего разноголосого и смешанного воя моторов на несколько секунд
выделился голос одного истребителя: вначале пронзительный и тонкий, он,
словно бы утолщаясь, перешел в низкий, басовый и гневный рев, а затем
внезапно смолк. Слышались лишь далекие, неровные, стреляющие звуки выхлопов
да вибрирующее тугое потрескивание, как будто вдали рвали на части полотно.
Слева в небе неожиданно возникла косая, удлиняющаяся черная полоска
дыма и впереди нее - стремительно и неотвратимо летящая к земле, тускло
поблескивающая на солнце фигурка самолета. Спустя немного на той стороне
Дона послышался короткий, глухо хрустнувший удар...
Копытовский вдруг заметно побледнел, сказал шепотом:
- Один готов... Мама родная, хоть бы не наш! У меня и под ложечкой
сосет и во рту становится солоно, когда наш вот так, на виду, падает...
Он помолчал немного и, когда первая острота впечатления несколько
притупилась, подозрительно скосился на Некрасова и уже иным, деловитым и
встревоженным голосом спросил:
- Слушай сюда, а она, эта твоя окопная болезнь, не того... не заразная
она? А то возле тебя так с проста ума посидишь, а потом, может, тоже начнешь
лазить по ночам куда не следует?
Некрасов поморщился, сказал презрительно и желчно:
- Дурак!
- Интересно, почему же это я дурак? - несказанно удивился Копытовский.
- Да потому, что при твоем здоровье к тебе даже сибирская язва не
пристанет, не то что какая-нибудь умственная болезнь.
Очевидно польщенный, Копытовский молодецки выпятил массивную грудь,
горделиво сказал:
- Здоровье мое подходящее, это ты правду говоришь.
- Вот вам, какие молодые и при здоровье, и можно воевать без роздыху, а
мне невозможно, - грустно сказал Некрасов. - Года мои не те, да и дома
желательно бы побывать... У меня ведь четверо детишек, и вот, понимаешь, год
их не видел и позабыл, какие они из себя... Позабыл то есть, какие они
обличьем... Глаза ихние смутно так представляю, а все остальное - как сквозь
туман... Иной раз ночью, когда боя нет, до того мучаюсь, хочу ясно их
вспомнить, - нет, не получается! Даже потом меня прошибет, а все равно не
могу их точно вообразить, да и шабаш! Главное, старшенькую, Машутку, и ту
толком не вспомню, а ведь ей пятнадцатый годок... Смышленая такая, первой
отличницей в школе училась...
Некрасов говорил все глуше, невнятнее. Последние слова он произнес с
легкой дрожью в хриплом голосе - и умолк, сломал прутик, который все время
вертел в руках, и вдруг поднял на Лопахина влажно заблестевшие глаза и
сквозь слезы - скупые мужские слезы - неловко улыбнулся:
- Про жену я уже не говорю... Это дело такое, что сразу слов подходящих
не сыщешь... А только, признаться, тоже давно уже позабыл, как у нее под
мышками пахнет...
Бледный, едва владеющий собой Лопахин смотрел на Некрасова помутневшими
от гнева глазами, молча слушал, а потом неожиданно тихим, придушенным
голосом спросил:
- Ты откуда родом, Некрасов? Курский? И так же тихо, слегка покашливая,
Некрасов ответил:
- Был курский. Из-под Лебедяни.
Лопахин с силою сцепил пальцы и по-прежнему, не сводя глаз с раскисшего
лица Некрасова, глухо заговорил:
- Жалостно ты про детей рассказываешь, подлец! Очень жалостно! Что и
говорить, любящий папаша и муж. Дома у него немцы хозяйничают, над его
семьей измываются, а он, видишь ты, в зятья думает пристать, в тылу ему
желательно прохлаждаться: нашел самое подходящее время... Что ж, отдыхай,
наедай шею, а на твоей жене немцы пусть землю пашут. А дети твои пусть с
голоду подыхают, как бездомные щенки... Порядочек! А еще говоришь, что
позабыл, какие они из себя, твои дети. Нехитро забыть, если вся забота
только о своей шкуре. Да ты морду не вороти, слушай! Говоришь, дома
желательно побывать, а как же ты думаешь побывать там? На ногах войдешь по
чести-совести, как солдат, или, может быть, - на пузе, к немцу в плен? А
потом к своему порогу приползешь, хвостом повиляешь, семью обрадуешь: вот,
мол, уморился воевать ваш герой, теперь думаю перед фрицем на задних лапках
стоять и служить ему верой-правдой, так, что ли? Думал я, Некрасов, что ты
русский человек, а ты, оказывается, дерьмо неизвестной национальности. Иди
отсюда, жабья слизь, не доводи меня до греха!
Лопахин говорил, с каждой минутой все более ожесточаясь сердцем, и
наконец умолк, выдохнув воздух с такой силой, словно в груди у него был
кузнечный мех.
- Да, ты ступай, пожалуй, Некрасов, а то как бы он тебя по нечаянности
не того... не стукнул, - посоветовал Копытовский, не на шутку встревоженный
еще не виданной им грозной сдержанностью Лопахина.
Некрасов не пошевельнулся. Вначале он слушал, медленно краснея,
неотступно глядя в голубые лопахинские глаза, блестевшие тусклым, стальным
блеском, а потом отвел взгляд, и как-то сразу сероватая бледность покрыла
его щеки и подбородок, и даже на шелушащихся от загара скулах проступила
мертвенная, нехорошая синева. Он молчал, низко опустив голову, бесцельно
трогая дрожащими пальцами замасленный ремень автомата. И так тягостно было
это долгое молчание, что Лопахин первый не выдержал и, все еще часто и
хрипло дыша, обратился к Копытовскому:
- Ну, а ты, Сашка, как? Остаешься? Копытовский с треском оторвал косой
листок на самокрутку, сердито вздернул русую бровь:
- Вот еще вопрос, даже странно слышать! Что же, мы с тобой наше ружье
пополам переломим, что ли? Ты остаешься - и я остаюсь. Мы же с тобой, как
рыба с водой... Будем вместе дуться до победного конца. А бросить тебя я не
могу, ты без меня с тоски подохнешь: ругать-то некого будет! Я терпеливый, а
другой может и не смолчать тебе, - на какого нарвешься.
У Лопахина потеплели глаза и что-то новое скользнуло во взгляде, когда
он искоса глянул на своего второго номера.
- Это правильно, - одобрительно сказал он. - Это по-товарищески. Что ж,
побудь, дорогой мой Сашенька, возле Стрельцова, а я схожу к старшине. Надо
доложиться! по начальству, что остаемся, не крадучись же делать такое дело.
Вскоре его догнал Некрасов, окликнул.
- Ну, чего еще тебе, теткин зять? - не поворачивая головы, грубо
спросил Лопахин.
Поравнявшись, Некрасов несвязно забормотал:
- Порешил... так что и я... порешил остаться с вами, эко дело!
Опамятовался! С устатку да со зла чего только не придумаешь, с дурна ума
чего не наговоришь... А ты, Лопахин, не всяко лыко в строку... Вместе-то
сколько протопали, не чужой же я, в самом деле... Серчать тут особенно
нечего, Петя, слышишь? Что ж, угости, давай закурим мировую?
Отходчиво оказалось сердце Лопахина к своему человеку... Он застопорил
шаг и, на ходу доставая кисет, уже несколько смягчившимся голосом буркнул:
- Тебя, дуру, прикладом бы угостить надо! Плетет черт знает что, а ты
его уговаривай, умасливай да последние несчастные нервы с ним трепи... На,
да не забывай, что из чужого табаку надо крутить потоньше.
- Клянусь, не умею делать тонких! - воскликнул повеселевший Некрасов.
Лопахин остановился, свернул крохотную папироску, молча сунул в руку
Некрасова. Тот бережно взял ее негнущимися черными пальцами, критически
осмотрел со всех сторон и, вздохнув, также молча стал прикуривать.
Они пришли к землянке старшины как раз вовремя: у входа - вытянувшись,
руки по швам, - стоял станковый пулеметчик Василий Хмыз, а старшина
Поприщенко, свирепо сверкая опухшими, красными от бессонницы глазками,
отчитывал его:
- И что это за герои пошли! Ни устава не хотят признавать, ни
дисциплины, об военной службе и понятия не имеют, действуют, как детишки на
ярмарке: чего ихняя душенька захочет, - вынь да положь им, хоть роди! Да ты
знаешь, что солдат и кашу есть и помирать должен только по приказу
начальства, а не тогда, когда ему самому вздумается?
Он помолчал немного, пронзительно глядя в красивое худое лицо
пулеметчика, и сразу повысил голос:
- Расхристались! Все вам можно! Ну, с чем ты пришел до меня, злодий?
Что у меня - воинская часть или плотницкая артель? Ты в армию на поденную
работу нанимался, что ли? И какое я имею право отпустить тебя в другую
часть, ну какое? Нынче ты уйдешь, завтра - другой, и так далее, а потом что
же получится, спрашиваю тебя? Останусь я один, - и один явлюсь к командиру
дивизии? Вот, мол, товарищ полковник, видали вы старого дурня? Честь имею
явиться, - старшина Поприщенко. Были в полку уцелевшие от боев люди, да я их
всех пораспускал по свиту, как та плохая квочка, какая без цыплят домой одна
приходит... Сымите с меня высокое звание старшины и прикажите повесить меня
на самом поганом суку, я очень даже заслужил себе эти качели... Так, что ли,
Василий Хмыз? Такой чести ты для моей солдатской старости хочешь? А этого ты
не нюхал, чертов байстрюк?
Старшина сложил из обкуренных, коричневых пальцев дулю, некоторое время
подержал ее на весу возле тонкого, с горбинкой носа пулеметчика, потом,
опустив руку, значительно сказал:
- Если ты с дурной головы вздумаешь уйти самовольно, - считаю тебя
дезертиром, так и знай! И отвечать перед трибуналом будешь как за
дезертирство! Ступай к чертовой маме, и чтобы больше ко мне с такими
глупостями не являлся!
Есть, товарищ старшина, больше к вам с такими глупостями не являться, -
подчеркнуто официально повторил Хмыз и, нахмурив девичьи тонкие, черные
брови, повернулся налево кругом, мягко стукнул стоптанными каблуками.
Старшина проводил его стройную, щеголевато подтянутую фигуру долгим
взглядом, широко развел руками.
- Видали, какие умники пошли? - проговорил он, часто мигая слезящимися
глазками и негодующе раздувая рыжие, с густою проседью усы. - Четвертый за
утро приходит - и все с одной и той же песней! Четвертый! Не желают они в
тыл идти, желают тут оставаться... Да я, может, сам нисколько не желаю в
тыл, а приказ я выполнять должен?! - вдруг выкрикнул он высоким сиплым
фальцетом, но, справившись с волнением, продолжал уже более спокойно: -
Только что видел майора - командира тридцать четвертого полка. Он приказал
немедленно отправляться в хутор Таловский, там штаб нашей дивизии. Осмелился
у него спросить: как же с нами будет? Он говорит: "Не беспокойся, старик,
раз сохранили боевую святыню - знамя, значит, полк не расформируют, а
быстренько пополнят людьми, комсостав подкинут, и опять двинем на фронт, на
самый важный участок!" - Старшина торжественно поднял указательный палец,
повторил: - На самый важный, это как, понятно вам? Потому, говорит майор,
что дивизия наша кадровая, все виды видавшая и очень стойкая. А такая
дивизия, хотя она и сильно потрепанная, без дела долго не застоится. Так
майор сказал, а тут приходят разные байстрюки, голову мне своим детским
геройством морочат... Они хотят свою родную часть кинуть и болтаться на
фронте, как котях в проруби. Да где это видано такое, чтобы из части в часть
по своему усмотрению бегать? А спрошу я вас, откуда Васька Хмыз, щенок такой
молокососный, может знать, где есть самый важный участок? Может, дивизия,
какая тут оборону заняла, на подмену нам, до зимы будет в глухой обороне
стоять, может, тут и боев никаких не будет, а так только - одна отсидка. И
кто больше знает, майор или этот свистун Васька? Все шло прахом! Все прежние
расчеты и планы Лопахина были безжалостно опрокинуты неопровержимыми
доводами старшины. Лопахин зачем-то снял каску и погладил ладонью ее
накаленный солнцем верх. "Кругом прав чертов старик! Как же мой котелок
этого дела раньше не сварил? - удрученно думал он, глядя куда-то мимо
старшины. - Очень даже просто, что пошлют нас на ответственный участок и что
тут не будут фрицы напирать. Да так оно, наверное, и будет! Вон они режут
куда-то мимо нас, на восток... Эх, маху дал я, а теперь отбой надо бить... "
- А вы, сынки, чего явились? - со зловещей вкрадчивостью спросил
старшина, очевидно озаренный неприятной догадкой, и, словно петух перед
дракой, вытянул вперед морщинистую шею, ожидая ответа.
У Некрасова от неожиданности отвисла нижняя челюсть, когда Лопахин,
вытирая рукавом обильно проступивший на лбу пот, равнодушно ответил:
- Пришли узнать, когда выступать будем.
Старшина облегченно вздохнул. Не без труда расставаясь со своим прежним
решением, тяжело вздохнул и Лопахин. А Некрасов со свистом втянул в себя
воздух, зашептал:
- Чего воду мутишь? Говори ему сразу! Говори прямо, нас он на испуг не
возьмет!
- Все сказано! - отрезал Лопахин и повернулся к старшине: - Командуй
сбор, а то как бы твоя плотницкая артель не расползлась по швам...
Переход в пятнадцать километров сделали с одним небольшим привалом на
полпути и часам к шести вечера, едва стала спадать гнетущая жара, вступили в
хутор, просторно раскинувшийся по заросшему вербами суходолу.
Отсюда до хутора Таловского, где находился штаб дивизии, было всего
лишь около семи километров, но еще при входе в хутор старшина Поприщенко
объявил, что ночевать будут здесь. Кто-то из бойцов недовольно проговорил:
- Рано становиться на ночевку! Перекурим, отдохнем малость и к заходу
солнца притопаем в Таловский. Слышь, старшина?
Еще кто-то добавил:
- Целый день не жрали! Там хоть к комендантскому котлу подвалимся...
Поприщенко сердито фыркнул в серые от пыли усы, строго оглядел
говоривших:
- А ну, прекратить разговорчики и обсуждения! С голодными босяками я не
могу являться к полковнику. Ясно? Станем на ночлег, и чтобы к ночи у меня
все было чин по чину: рванье на обмундировании зашить, заштопать, у кого
обувка в жалостном виде - привести в порядок, оружие - само собой, до
зеркального состояния, а также помыться, щетину соскоблить, чтобы к утру
были у меня как стеклышки. Строго проверю. Ясно? А что касается
подзаправиться - добуду в колхозе. Тут тоже не чужая держава, и чтобы по