Шоу Бернард
Дом, где разбиваются сердца
Бернард Шоу
Дом, где разбиваются сердца
Фантазия в русском стиле на английские темы
1913-1919
ГДЕ ОН НАХОДИТСЯ, ЭТОТ ДОМ?
"Дом, где разбиваются сердца" - это не просто название пьесы, к которой эта статья служит предисловием. Это культурная, праздная Европа перед войной. Когда я начинал писать эту пьесу, не прозвучало еще ни единого выстрела и только профессиональные дипломаты да весьма немногие любители, помешанные на внешней политике, знали, что пушки уже заряжены. У русского драматурга Чехова есть четыре прелестных этюда для театра о Доме, где разбиваются сердца, три из которых - "Вишневый сад", "Дядя Ваня" и "Чайка" ставились в Англии. Толстой в своих "Плодах просвещения" изобразил его нам, как только умел он - жестоко и презрительно. Толстой не расточал на него своего сочувствия: для Толстого это был Дом, где Европа душила свою совесть. И он знал, что из-за нашей 'крайней расслабленности и суетности в этой перегретой комнатной атмосфере миром правят бездушная невежественная хитрость и энергия со всеми вытекающими отсюда ужасными последствиями. Толстой не был пессимистом: он вовсе не хотел оставлять Дом на месте, если мог обрушить его прямо на головы красивых и милых сластолюбцев, обитавших в нем. И он бодро размахивал киркой. Он смотрел на них как на людей, отравившихся опиумом, когда надо хватать пациентов за шиворот и грубо трясти их, пока они не очухаются. Чехов был более фаталист и не верил, что эти очаровательные люди могут выкарабкаться. Он считал, что их продадут с молотка и выставят вон; поэтому он не стесняясь подчеркивал их привлекательность и даже льстил им.
ОБИТАТЕЛИ ДОМА
В Англии, где театры являются просто обыкновенным коммерческим предприятием, пьесы Чехова, менее доходные, чем качели и карусели, выдержали всего несколько спектаклей в "Театральном обществе". Мы таращили глаза и говорили: "Как это по-русски!" А мне они не показались только русскими: точно так же, как действие чрезвычайно норвежских пьес Ибсена могло быть с легкостью перенесено в любой буржуазный или интеллигентский загородный дом в Европе, так и события этих чрезвычайно русских пьес могли произойти во всяком европейском поместье, где музыкальные, художественные, литературные и театральные радости вытеснили охоту, стрельбу, рыбную ловлю, флирт, обеды и вино. Такие же милые люди, та же крайняя пустота. Эти милые люди умели читать, иные умели писать; и они были единственными носителями культуры, которые по своему общественному положению имели возможность вступать в контакт с политическими деятелями, с чиновниками и владельцами газет и с теми, у кого была хоть какая-то возможность влиять на них или участвовать в их деятельности. Но они сторонились таких контактов. Они ненавидели политику. Они не желали реализовать Утопию для простого народа: они желали в своей собственной жизни реализовать любимые романы и стихи и, когда могли, не стесняясь жили на доходы, которых вовсе не заработали. Женщины в девичестве старались походить на звезд варьете, а позже успокаивались на типе красоты, изобретенном художниками предыдущего поколения. Обитатели Дома заняли единственное место в обществе, где можно было обладать досугом для наслаждения высшей культурой, и превратили его в экономическую, политическую и - насколько это было возможно - моральную пустоту. И поскольку природа, не принимающая пустоты, немедленно заполнила его сексом и всеми другими видами изысканных удовольствий, это место стало в лучшем случае привлекательнейшим местом в часы отдыха. В другие моменты от делалось гибельным. Для премьер-министров и им подобных оно было настоящей Капуей.
ЗАЛ ДЛЯ ВЕРХОВОЙ ЕЗДЫ
Но где еще могли устроиться уютно наши заправилы, как не здесь? Помимо Дома, где разбиваются сердца, можно было еще устроиться в Зале для верховой езды. Он состоял из тюрьмы для лошадей и пристройки для дам и джентльменов, которые ездили на лошадях, гоняли их, говорили о них, покупали их и продавали и девять десятых своей жизни готовы были положить на них, а оставшуюся, десятую часть делили между актами милосердия, хождением в церковь (что заменяет религию) и участием в выборах на стороне консерваторов (что заменяет политику). Правда, два эти учреждения соприкасались: изгнанных из библиотеки, из музыкального салона и картинной галереи можно было подчас встретить изнывающими в конюшнях и ужасно недовольными; а отважные всадницы, засыпающие при первых звуках Шумана, оказывались совсем не к месту в садах Клингсора. Иногда все-таки попадались и объездчики лошадей, и губители душ, которые жили припеваючи там и здесь. Однако, как правило, два этих мира существовали раздельно и знать не знали друг друга, так что премьер-министру и его присным приходилось выбирать между варварством и Капуей. И трудно сказать, какая из двух атмосфер больше вредила умению управлять государством.
РЕВОЛЮЦИЯ НА КНИЖНОЙ ПОЛКЕ
Дом, где разбиваются сердца, был близко знаком с революционными идеями - на бумаге. Его обитатели стремились быть передовыми и свободомыслящими и почти никогда не ходили в церковь и не соблюдали воскресного дня, разве что в виде забавы в конце недели. Приезжая в Дом, чтобы остаться там с пятницы по вторник, на полке в своей спальне вы находили книги не только поэтов и прозаиков, но также и революционных биологов и даже экономистов. Без нескольких пьес - моих и м-ра Гренвилл-Баркера, без нескольких повестей м-ра Г. Дж. Уэллса, м-ра Арнолда Беннета и м-ра Джона Голсуорси - Дом не был бы передовым. Из поэтов вы могли найти там Блейка, а рядом с ним Бергсона, Батлера, Скотта Холдейна, стихи Мередита и Томаса Харди и, вообще говоря, все литературные пособия, нужные для формирования сознания настоящего современного социалиста и творческого эволюциониста. Забавно было провести воскресенье, просматривая эти книги, а в понедельник утрем читать в газете, как страну едва не довели до анархии, потому что новый министр внутренних дел или начальник полиции (его прабабушка не стала бы тут и оправдываться) отказался "признать" какой-нибудь могущественный профсоюз, совсем так, как если бы гондола отказалась признать лайнер водоизмещением в 20000 тонн.
Короче говоря, власть и культура жили врозь. Варвары не только буквально сидели в седле, но сидели они и на министерской скамье в палате общин, и некому было исправлять их невероятное невежество в области современной мысли и политической науки, кроме выскочек из счетных контор, занятых не столько своим образованием, сколько своими карманами. Однако и те и другие знали, как обходиться и с деньгами, и с людьми, то есть умели собирать одни и использовать других; и хотя это столь же неприятное умение, как и умение средневекового разбойного барона, оно позволяло людям по-старому управлять имением или предприятием без надлежащего понимания дела, совсем так, как торговцы с Бонд-стрит и домашние слуги поддерживают жизнь модного общества, вовсе не изучая социологии.
ВИШНЕВЫЙ САД
Люди из Дома, где разбиваются сердца, не могли, да и не хотели заниматься ничем подобным. Набив свои головы предчувствиями м-ра Г. Дж. Уэллса - в то время как в головах наших тогдашних правителей не держались даже предчувствия Эразма или сэра Томаса Мора, - они отказывались от тягостной работы политиков, а если бы вдруг и согласились на нее, вероятно, делали бы ее очень плохо. Им и не позволяли вмешиваться, потому что в те дни "всеобщего голосования", только оказавшись по случайности наследственным пэром, мог кто-либо, обремененный солидным культурным снаряжением, попасть в парламент. Но если бы им и было позволено вмешиваться, привычка жить в пустоте сделала бы их беспомощными и неумелыми в общественной деятельности. И в частной-то жизни они нередко проматывали наследство, как герои "Вишневого сада". Даже теми, кто жил по средствам, в действительности руководили их поверенные по делам или агенты, ибо господа не умели управлять имением или вести предприятие, если их все время не подталкивали другие, кому пришлось самим решать задачу: либо выучиться делу, либо умереть с голоду.
От так называемой демократии при таких обстоятельствах нельзя было ожидать какой-либо помощи. Говорят, каждый народ имеет то правительство, которого заслуживает. Вернее было бы сказать, что каждое правительство имеет тех избирателей, которых заслуживает, потому что ораторы с министерской скамьи по своей воле могут просветить или развратить наивных избирателей. Таким образом, наша демократия вращается в порочном круге очередной порядочности и непорядочности.
ДОЛГОСРОЧНЫЙ КРЕДИТ ПРИРОДЫ
У Природы способ справляться с нездоровыми условиями, к несчастью, не такой, какой заставляет нас придерживаться гигиенической платежеспособности на основании наличных средств. Природа деморализует нас долгосрочным кредитом и опрометчивыми выдачами сверх положенного и вдруг огорошиваем жестоким банкротством. Возьмем, например, обыкновенную санитарию в домах. Целое поколение горожан может полностью и самым возмутительным образом пренебрегать ею если не абсолютно безнаказанно, то, во всяком случае, без вредных последствий, которых можно было бы ожидать в результате таких действий. В больнице два поколения студентов-медиков могут мириться с грязью и небрежностью, а выйдя из нее, заниматься обычной практикой и распространять теории, будто свежий воздух - просто причуда, а санитария жульничество, установленное ради корысти водопроводчиков. Затем Природа внезапно начинает мстить. Она поражает город заразой, а больницу - эпидемией госпитальной гангрены и крушит насмерть направо и налево, пока невинная молодежь не расплатится сполна за грехи старших, и тогда счет выравнивается. А потом Природа засыпает снова и отпускает новый долгосрочный кредит с тем же результатом.
Вот как раз это и произошло в нашей политической гигиене. В мое время правительство и избиратели так же беззаботно пренебрегали политической наукой, как Лондон пренебрегая элементарной гигиеной во времена Карла Второго. Дипломатия в международных сношениях - всегда ребячески беззаконное дело, дело семейных распрей, коммерческого и территориального разбоя и апатии псевдодобродушия, происходящей от .лености, перемежающейся спазматическими приступами яростной деятельности, вызываемой страхом. Но на наших островах мы кое-как выпутывались. Природа отпустила нам кредит на более долгий срок, чем Франции, Германии или России. Британским столетним старикам, умиравшим у себя в постели в 1914 году, жуткая необходимость прятаться в лондонском метро от вражеских бомб казалась более отдаленной и фантастичной, чем страх перед появлением колонии кобр и гремучих змей в кенсингтонских садах. В своих пророческих сочинениях Чарлз Диккенс предостерегал нас против многих бедствий, которые с тех пор уже постигли нас, но быть убитым чужестранным врагом на пороге собственного дома - там о таком бедствии не было и помину. Природа отпустила нам весьма долгосрочный кредит, и мы злоупотребляли им в крайней степени. Но когда она наконец поразила нас, она поразила нас с лихвой: четыре года она косила наших первенцев и насылала на нас бедствия, какие не снились Египту. Их можно было предотвратить, как великую лондонскую чуму, и они случились лишь потому, что не были предотвращены. Их не искупила наша победа в войне. Земля до сих пор вспухает от мертвых тел победителей.
ДУРНАЯ ПОЛОВИНА СТОЛЕТИЯ
Трудно сказать, что хуже: равнодушие и небрежность или лживая теория. Но Дом, где разбиваются сердца, и Зал для верховой езды, к сожалению, страдали и от того и от другого. Перед войной цивилизация целых полстолетия стремительно неслась ко всем чертям под влиянием псевдонауки столь же гибельной, как самый черный кальвинизм. Кальвинизм учил, что мы по предопределению будем либо спасены, либо прокляты и что бы мы ни делали, ничто не может изменить нашей судьбы. Все же, не подсказывая человеку, какой номер он вытащил - счастливый или несчастливый, кальвинизм тем самым оставлял индивидууму известную заинтересованность, поддерживая в нем надежду на спасение и умеряя его страх перед вечным проклятием, если он станет поступать, как подобает избранному, а не как нечестивцу. Но в середине девятнадцатого столетия натуралисты и физики заверили мир именем науки, что и спасение, и погибель - сплошная чепуха и что предопределение есть главная религиозная истина, так как человеческие существа являются производными среды и, следовательно, их грехи и добрые дела оказываются лишь рядом химических и механических реакций, над которыми люди власти не имеют. Такие вымыслы, как разум, свободный выбор, цель, совесть, воля и так далее, учили они, всего-навсего иллюзии, которые сочиняются, ибо приносят пользу в постоянной борьбе человеческого механизма за поддержание своей среды в благоприятном состоянии - процессе, между прочим, включающем безжалостное уничтожение или подчинение конкурентов по добыче средств существования, каковые считаются ограниченными. Этой религии мы научили Пруссию. Пруссия же так успешно воспользовалась нашими указаниями, что вскоре мы оказались перед необходимостью уничтожить Пруссию, чтобы не дать Пруссии уничтожить нас. И все это закончилось взаимным истреблением, и таким жестоким, что в наши дни это едва ли окажется поправимым.
Позволительно задать вопрос: как такое дурацкое и такое опасное вероучение могло стать приемлемым для человеческих существ? Я отвечу на это более подробно в следующем томе моих пьес, полностью посвященных этой теме. Пока я скажу только, что имелись и другие, более солидные основания, кроме очевидной возможности использовать эту обманную науку: она открывала перед глупцами научную карьеру и все другие карьеры перед бесстыжими негодяями, буде они окажутся достаточно прилежны. Правда, действие этого мотива было очень сильно.
Но когда возникло новое движение в науке, связанное с именем великого натуралиста Чарлза Дарвина, оно было не только реакцией против варварской псевдоевангельской телеологии, нетерпимой противницы всякого прогресса в науке; его сопровождали, как оказывалось, чрезвычайно интересные открытия в физике, химии, а также тот мертвый эволюционный метод, который его изобретатели назвали естественным отбором. Тем не менее в этической сфере это дало единственно возможный результат - произошло изгнание совести из человеческой деятельности или, как пылко выражался Сэмюэл Батлер, "разума из вселенной".
ИПОХОНДРИЯ
Все-таки Дом, где разбиваются сердца, с Батлером и Бергсоном и Скоттом Холдейном рядом с Блейком и другими более великими поэтами на своих книжных полках (не говоря уж о Вагнере и тональных поэтах), не был окончательно ослеплен тупым материализмом лабораторий, как это случилось с остальным некультурным миром. Но так как он был Домом праздности, то страдал ипохондрией и всегда гонялся за способом излечения. То он переставал есть мясо (но не по веским причинам, как Шелли, а стараясь спастись от страшилища, называемого мочевиной), то разрешал вам вырвать все свои зубы, чтобы заговорить другого дьявола, под названием пиорея. Дом был суеверен, привержен к столоверчению, к сеансам материализации духов, к ясновидению, к хиромантии, к гаданию сквозь магический кристалл и тому подобному, и притом в такой степени, что можно было задуматься: процветали ли так когда-нибудь в мировой истории предсказатели, астрологи и всякого рода врачи-терапевты без дипломов, как они процветали в ту половину столетия, когда оно уже уходило в небытие. Дипломированным врачам и хирургам нелегко было соревноваться с недипломированными. Они не умели при помощи уловок актера, оратора, поэта и мастера увлекательного разговора воздействовать на воображение и общительность обитателей Дома. Они грубо работали устарелыми методами, пугая заразой и смертью. Они предписывали прививки и операции. Если можно было вырезать из человека какую-нибудь часть, не погубив его при этом (без необходимости),- они ее вырезали. И часто человек умирал именно вследствие этого (без необходимости, разумеется). От таких пустяков, как язычок в глотке или миндалины, они переходили к яичникам и аппендиксам, пока наконец внутри у тебя уже ничего не оставалось. Они объясняли вам, что человеческий кишечник слишком длинен и ничто не может сделать сына Адамова здоровым, кроме укорочения пищеварительного тракта, для чего надо вырезать кусок из нижней части кишечника и пришить его непосредственно к желудку. Так как их механистическая теория учила, что медицина есть дело лаборатории, а хирургия - дело столярной мастерской, а также что наука (под которой они разумели свои махинации) столь важна, что незачем принимать в соображение интересы какого-либо индивидуального существа, будь то лягушка или философ, и того менее учитывать вульгарные пошлости сентиментальной этики, ибо все это ни на миг не может перевесить отдаленнейшие и сомнительнейшие возможности сделать вклад в сумму научного познания, - то они оперировали, и прививали, и лгали в огромном масштабе. И требовали при этом себе законной власти - и действительно добивались ее - над телом своих сограждан, какой никогда не смели требовать ни король, ни папа, ни парламент. Сама инквизиция была либеральным учреждением по сравнению с главным медицинским советом.
КТО НЕ ЗНАЕТ, КАК ЖИТЬ, ДОЛЖЕН ПОХВАЛЯТЬСЯ СВОЕЙ ПОГИБЕЛЬЮ
Обитатели Дома, где разбиваются сердца, были слишком ленивы и поверхностны, чтобы вырваться из этого заколдованного терема. Они восторженно толковали о любви; но они верили в жестокость. Они боялись жестоких людей; но видели, что жестокость по крайней мере действенна. Жестокость совершала то, что приносило деньги. А любовь доказывала лишь справедливость изречения Ларошфуко, будто мало кто влюблялся бы, если б раньше не читал о любви. Короче говоря, в Доме, где разбиваются сердца, не знали, как жить, и тут им оставалось только хвастаться, что они, по крайней мере, знают, как умирать: грустная способность, проявить которую разразившаяся война дала им практически беспредельные возможности. Так погибли первенцы Дома, где разбиваются сердца; и юные, невинные, и подающие надежды искупали безумие и никчемность старших.
ВОЕННОЕ СУМАСШЕСТВИЕ
Только те, кто пережил первосортную войну не на передовой, а дома, в тылу, и сохранил при этом голову на плечах, могут, вероятно, понять горечь Шекспира или Свифта, которые оба прошли через такое испытание. Слабым по сравнению с этим был ужас Пера Гюнта в сумасшедшем доме, когда безумцы, возбужденные миражем великого таланта и видением занимающегося тысячелетия, короновали его в качестве своего нумератора. Не знаю, удалось ли кому-нибудь в целости сохранить рассудок, кроме тех, кому приходилось сохранять его, потому что они прежде всего должны были руководить войной.
Я не сохранил бы своего (насколько он у меня сохранился), не пойми я сразу, что как у писателя и оратора у меня тоже были самые серьезные общественные обязательства держаться реальной стороны вещей; однако это не спасло меня от изрядной доли гиперэстезии. Встречались, разумеется, счастливые люди, для кого война ничего не значила: всякие политические и общие дела лежали вне узкого круга их интересов. Но обыкновенный, сознающий явление войны штатский сходил с ума, и тут главным симптомом было убеждение, что нарушен весь природный порядок. Вся пища, чувствовал он, теперь должна быть фальсифицирована. Все школы должны быть закрыты. Нельзя посылать объявления в газеты, новые выпуски которых должны появляться и раскупаться в ближайшие десять минут. Должны прекратиться всякие переезды, или, поскольку это было невозможно, им должны чиниться всяческие препятствия. Всякие притязания на искусства и культуру и тому подобное надо забыть, как недопустимое жеманство. Картинные галереи и музеи, и художественные школы должны быть сразу заняты военнослужащими. Сам Британский музей еле-еле спасся. Правдивость всего этого, да и многого другого, чему, вероятно, и не поверили бы, вздумай я это пересказывать, может быть подтверждена одним заключительным примером всеобщего безумия. Люди предавались иллюзии, будто войну можно выиграть, жертвуя деньги. И они не только подписывались на миллионы во всяческие фонды непонятного назначения и вносили деньги на смехотворные добровольные организации, стремившиеся заниматься тем, что явно было делом гражданских и военных властей, но и самым настоящим образом отдавали деньги любому жулику на улице, у кого хватало присутствия духа заявить, будто он (или она) "собирает средства" для уничтожения врага. Мошенники вступали в должность, назывались "Лигой против врага" и просто прикарманивали сыпавшиеся на них деньги. Нарядно одетые молодые женщины сообразили, что им достаточно просто вышагивать по улице с кружкой для пожертвования в руках и преспокойно жить на такие доходы. Миновало много месяцев, прежде чем, в порядке первого признака оздоровления, полиция упрятала в тюрьму одного антигерманского министра, "pour encourager les autres", [Для поощрения прочих (франц.)] и оживленные кружечные сборы с бумажными флажками стали несколько регулироваться.
БЕЗУМИЕ В СУДАХ
Деморализация не обошла и суд. Солдаты получали оправдание даже при полностью доказанном обвинении в предумышленном убийстве, пока наконец судьи и должностные лица не были вынуждены объявить, что так называемый "неписаный закон" - а это просто значило, будто солдат мог делать все, что ему угодно, в гражданской жизни, - не был законом Англии и что крест Виктории не давал права на вечную и неограниченную безнаказанность. К сожалению, безумие присяжных и судей сказывалось не всегда в одном потворстве. Человек, по несчастью обвиненный в каком-либо поступке, вполне логичном и разумном, но без оттенка военного исступления, имел самую малую надежду на оправдание. В Англии к тому же имелось известное число людей, сознательно отказывавшихся от военной службы как от установления преступного и противного христианству. Акт парламента, вводивший обязательную воинскую повинность, легко освобождал этих людей; от них требовалось только, чтобы они доказали искренность своих убеждений. Те, кто делал это, поступали неблагоразумно с точки зрения собственных интересов, ибо с варварской последовательностью их судили, несмотря на закон. Тем же, кто вовсе не заявлял, что имеет какие-либо возражения против войны, и не только проходил военное обучение в офицерских подготовительных войсках, но и объявлял публично, что вполне готов участвовать в гражданской войне в защиту своих политических убеждений, - тем разрешалось воспользоваться парламентским актом на том основании, что они не сочувствовали именно этой войне. К христианам не проявлялось никакого милосердия. Даже когда имелись недвусмысленные доказательства их смерти "от дурного обращения" и приговор с несомненностью определил бы предумышленное убийство, даже в тех случаях, если расположение коронерских присяжных склонялось в другую сторону,- их убийцы беспричинно объявлялись невиновными. Существовала только одна добродетель - желание лезть в драку и только один порок - пацифизм. Это основное условие войны. Но правительству не хватало мужества издавать соответствующие постановления; и его закон отодвигался, уступая место закону Линча. Законное беззаконие достигло своего апогея во Франции. Величайший в Европе государственный деятель - социалист Жорес был застрелен джентльменом, которому не нравились старания Жореса избежать войны. В господина Клемансо стрелял другой джентльмен, придерживающийся менее распространенных мнений, и тот счастливо отделался тем, что был вынужден на всякий случай провести несколько дней в постели. Убийца Жореса был, несмотря ни на что, оправдан; предполагавшийся убийца господина Клемансо был из предосторожности признан виновным. Нечего сомневаться, так случилось бы и в Англии, начнись война с удачного убийства Кейра Харди и окончись она неудачной попыткой убить министра Ллойд Джорджа.
СИЛА ВОЙНЫ
Эпидемия, обычно сопутствующая войне, называлась инфлюэнцей. Сомнение в том, была ли она действительно болезнью войны, порождал тот факт, что больше всего она наделала бед в местах, отдаленных от полей сражения, особенно на западном побережье Северной Америки и в Индии. Но нравственная эпидемия, бывшая несомненно болезнью войны, воспроизвела этот феномен. Легко было бы предположить, что военная лихорадка сильней всего станет бушевать в странах, на самом деле находящихся под огнем, а другие будут держаться поблагоразумней. Бельгии и Фландрии, где на широких пространствах буквально камня на камне не осталось, пока армии противников после ужасающих предварительных бомбардировок топтались по ней и толкали друг друга то взад, то вперед, этим странам было бы простительно выражать свои чувства более резко, чем простым пожиманием плеч да словами: "C'est la guerre". [Такова война! (франц.)] От Англии, остававшейся нетронутой в течение стольких столетий, что военные налеты на ее поселения казались уже так же маловероятны, как повторение вселенского потопа. трудно было ожидать сдержанности, когда она узнала наконец, каково прятаться по подвалам и в станциях подземки, каково лежать в постели, содрогаясь и слушая, как разрывались бомбы, разваливались дома, а зенитки сыпали шрапнелью без разбору по своим и чужим, так что некоторые витрины в Лондоне, ранее занятые модными шляпками, начали заполняться стальными шлемами. Убитые и изувеченные женщины и дети, сожженные и разрушенные жилища в сильной степени извиняют ругань и вызывают гнев, и много раз еще зайдет и взойдет солнце, прежде чем он утихомирится. Но как раз в Соединенных Штатах Северной Америки, где война никому не мешала спать, именно там военная лихорадка разразилась вне пределов всякого здравого смысла. В судах Европы возникло мстительное беззаконие; в судах Америки царствовало буйное умопомешательство. Не мне выписывать экстравагантные выходки союзной державы: пусть это сделает какой-нибудь беспристрастный американец. Могу только сказать, что для нас, сидевших в своих садиках в Англии, когда пушки во Франции давали о себе знать сотрясением воздуха так же безошибочно, как если бы мы слышали их, или когда мы с замиранием сердца следили за фазами луны в Лондоне, поскольку от них зависело, устоят ли наши дома и останемся ли в живых мы сами к следующему утру, для нас газетные отчеты о приговорах в американских судах, выносимых равным образом молоденьким девушкам и старикам за выражение мнений, которые в Англии высказывались перед полным залом под гром аплодисментов, а также более частные сведения о методах, какими распространялись американские военные займы, - для нас все это было так удивительно, что на миг начисто заставляло забывать и про пушки, и про угрозу налета.
Дом, где разбиваются сердца
Фантазия в русском стиле на английские темы
1913-1919
ГДЕ ОН НАХОДИТСЯ, ЭТОТ ДОМ?
"Дом, где разбиваются сердца" - это не просто название пьесы, к которой эта статья служит предисловием. Это культурная, праздная Европа перед войной. Когда я начинал писать эту пьесу, не прозвучало еще ни единого выстрела и только профессиональные дипломаты да весьма немногие любители, помешанные на внешней политике, знали, что пушки уже заряжены. У русского драматурга Чехова есть четыре прелестных этюда для театра о Доме, где разбиваются сердца, три из которых - "Вишневый сад", "Дядя Ваня" и "Чайка" ставились в Англии. Толстой в своих "Плодах просвещения" изобразил его нам, как только умел он - жестоко и презрительно. Толстой не расточал на него своего сочувствия: для Толстого это был Дом, где Европа душила свою совесть. И он знал, что из-за нашей 'крайней расслабленности и суетности в этой перегретой комнатной атмосфере миром правят бездушная невежественная хитрость и энергия со всеми вытекающими отсюда ужасными последствиями. Толстой не был пессимистом: он вовсе не хотел оставлять Дом на месте, если мог обрушить его прямо на головы красивых и милых сластолюбцев, обитавших в нем. И он бодро размахивал киркой. Он смотрел на них как на людей, отравившихся опиумом, когда надо хватать пациентов за шиворот и грубо трясти их, пока они не очухаются. Чехов был более фаталист и не верил, что эти очаровательные люди могут выкарабкаться. Он считал, что их продадут с молотка и выставят вон; поэтому он не стесняясь подчеркивал их привлекательность и даже льстил им.
ОБИТАТЕЛИ ДОМА
В Англии, где театры являются просто обыкновенным коммерческим предприятием, пьесы Чехова, менее доходные, чем качели и карусели, выдержали всего несколько спектаклей в "Театральном обществе". Мы таращили глаза и говорили: "Как это по-русски!" А мне они не показались только русскими: точно так же, как действие чрезвычайно норвежских пьес Ибсена могло быть с легкостью перенесено в любой буржуазный или интеллигентский загородный дом в Европе, так и события этих чрезвычайно русских пьес могли произойти во всяком европейском поместье, где музыкальные, художественные, литературные и театральные радости вытеснили охоту, стрельбу, рыбную ловлю, флирт, обеды и вино. Такие же милые люди, та же крайняя пустота. Эти милые люди умели читать, иные умели писать; и они были единственными носителями культуры, которые по своему общественному положению имели возможность вступать в контакт с политическими деятелями, с чиновниками и владельцами газет и с теми, у кого была хоть какая-то возможность влиять на них или участвовать в их деятельности. Но они сторонились таких контактов. Они ненавидели политику. Они не желали реализовать Утопию для простого народа: они желали в своей собственной жизни реализовать любимые романы и стихи и, когда могли, не стесняясь жили на доходы, которых вовсе не заработали. Женщины в девичестве старались походить на звезд варьете, а позже успокаивались на типе красоты, изобретенном художниками предыдущего поколения. Обитатели Дома заняли единственное место в обществе, где можно было обладать досугом для наслаждения высшей культурой, и превратили его в экономическую, политическую и - насколько это было возможно - моральную пустоту. И поскольку природа, не принимающая пустоты, немедленно заполнила его сексом и всеми другими видами изысканных удовольствий, это место стало в лучшем случае привлекательнейшим местом в часы отдыха. В другие моменты от делалось гибельным. Для премьер-министров и им подобных оно было настоящей Капуей.
ЗАЛ ДЛЯ ВЕРХОВОЙ ЕЗДЫ
Но где еще могли устроиться уютно наши заправилы, как не здесь? Помимо Дома, где разбиваются сердца, можно было еще устроиться в Зале для верховой езды. Он состоял из тюрьмы для лошадей и пристройки для дам и джентльменов, которые ездили на лошадях, гоняли их, говорили о них, покупали их и продавали и девять десятых своей жизни готовы были положить на них, а оставшуюся, десятую часть делили между актами милосердия, хождением в церковь (что заменяет религию) и участием в выборах на стороне консерваторов (что заменяет политику). Правда, два эти учреждения соприкасались: изгнанных из библиотеки, из музыкального салона и картинной галереи можно было подчас встретить изнывающими в конюшнях и ужасно недовольными; а отважные всадницы, засыпающие при первых звуках Шумана, оказывались совсем не к месту в садах Клингсора. Иногда все-таки попадались и объездчики лошадей, и губители душ, которые жили припеваючи там и здесь. Однако, как правило, два этих мира существовали раздельно и знать не знали друг друга, так что премьер-министру и его присным приходилось выбирать между варварством и Капуей. И трудно сказать, какая из двух атмосфер больше вредила умению управлять государством.
РЕВОЛЮЦИЯ НА КНИЖНОЙ ПОЛКЕ
Дом, где разбиваются сердца, был близко знаком с революционными идеями - на бумаге. Его обитатели стремились быть передовыми и свободомыслящими и почти никогда не ходили в церковь и не соблюдали воскресного дня, разве что в виде забавы в конце недели. Приезжая в Дом, чтобы остаться там с пятницы по вторник, на полке в своей спальне вы находили книги не только поэтов и прозаиков, но также и революционных биологов и даже экономистов. Без нескольких пьес - моих и м-ра Гренвилл-Баркера, без нескольких повестей м-ра Г. Дж. Уэллса, м-ра Арнолда Беннета и м-ра Джона Голсуорси - Дом не был бы передовым. Из поэтов вы могли найти там Блейка, а рядом с ним Бергсона, Батлера, Скотта Холдейна, стихи Мередита и Томаса Харди и, вообще говоря, все литературные пособия, нужные для формирования сознания настоящего современного социалиста и творческого эволюциониста. Забавно было провести воскресенье, просматривая эти книги, а в понедельник утрем читать в газете, как страну едва не довели до анархии, потому что новый министр внутренних дел или начальник полиции (его прабабушка не стала бы тут и оправдываться) отказался "признать" какой-нибудь могущественный профсоюз, совсем так, как если бы гондола отказалась признать лайнер водоизмещением в 20000 тонн.
Короче говоря, власть и культура жили врозь. Варвары не только буквально сидели в седле, но сидели они и на министерской скамье в палате общин, и некому было исправлять их невероятное невежество в области современной мысли и политической науки, кроме выскочек из счетных контор, занятых не столько своим образованием, сколько своими карманами. Однако и те и другие знали, как обходиться и с деньгами, и с людьми, то есть умели собирать одни и использовать других; и хотя это столь же неприятное умение, как и умение средневекового разбойного барона, оно позволяло людям по-старому управлять имением или предприятием без надлежащего понимания дела, совсем так, как торговцы с Бонд-стрит и домашние слуги поддерживают жизнь модного общества, вовсе не изучая социологии.
ВИШНЕВЫЙ САД
Люди из Дома, где разбиваются сердца, не могли, да и не хотели заниматься ничем подобным. Набив свои головы предчувствиями м-ра Г. Дж. Уэллса - в то время как в головах наших тогдашних правителей не держались даже предчувствия Эразма или сэра Томаса Мора, - они отказывались от тягостной работы политиков, а если бы вдруг и согласились на нее, вероятно, делали бы ее очень плохо. Им и не позволяли вмешиваться, потому что в те дни "всеобщего голосования", только оказавшись по случайности наследственным пэром, мог кто-либо, обремененный солидным культурным снаряжением, попасть в парламент. Но если бы им и было позволено вмешиваться, привычка жить в пустоте сделала бы их беспомощными и неумелыми в общественной деятельности. И в частной-то жизни они нередко проматывали наследство, как герои "Вишневого сада". Даже теми, кто жил по средствам, в действительности руководили их поверенные по делам или агенты, ибо господа не умели управлять имением или вести предприятие, если их все время не подталкивали другие, кому пришлось самим решать задачу: либо выучиться делу, либо умереть с голоду.
От так называемой демократии при таких обстоятельствах нельзя было ожидать какой-либо помощи. Говорят, каждый народ имеет то правительство, которого заслуживает. Вернее было бы сказать, что каждое правительство имеет тех избирателей, которых заслуживает, потому что ораторы с министерской скамьи по своей воле могут просветить или развратить наивных избирателей. Таким образом, наша демократия вращается в порочном круге очередной порядочности и непорядочности.
ДОЛГОСРОЧНЫЙ КРЕДИТ ПРИРОДЫ
У Природы способ справляться с нездоровыми условиями, к несчастью, не такой, какой заставляет нас придерживаться гигиенической платежеспособности на основании наличных средств. Природа деморализует нас долгосрочным кредитом и опрометчивыми выдачами сверх положенного и вдруг огорошиваем жестоким банкротством. Возьмем, например, обыкновенную санитарию в домах. Целое поколение горожан может полностью и самым возмутительным образом пренебрегать ею если не абсолютно безнаказанно, то, во всяком случае, без вредных последствий, которых можно было бы ожидать в результате таких действий. В больнице два поколения студентов-медиков могут мириться с грязью и небрежностью, а выйдя из нее, заниматься обычной практикой и распространять теории, будто свежий воздух - просто причуда, а санитария жульничество, установленное ради корысти водопроводчиков. Затем Природа внезапно начинает мстить. Она поражает город заразой, а больницу - эпидемией госпитальной гангрены и крушит насмерть направо и налево, пока невинная молодежь не расплатится сполна за грехи старших, и тогда счет выравнивается. А потом Природа засыпает снова и отпускает новый долгосрочный кредит с тем же результатом.
Вот как раз это и произошло в нашей политической гигиене. В мое время правительство и избиратели так же беззаботно пренебрегали политической наукой, как Лондон пренебрегая элементарной гигиеной во времена Карла Второго. Дипломатия в международных сношениях - всегда ребячески беззаконное дело, дело семейных распрей, коммерческого и территориального разбоя и апатии псевдодобродушия, происходящей от .лености, перемежающейся спазматическими приступами яростной деятельности, вызываемой страхом. Но на наших островах мы кое-как выпутывались. Природа отпустила нам кредит на более долгий срок, чем Франции, Германии или России. Британским столетним старикам, умиравшим у себя в постели в 1914 году, жуткая необходимость прятаться в лондонском метро от вражеских бомб казалась более отдаленной и фантастичной, чем страх перед появлением колонии кобр и гремучих змей в кенсингтонских садах. В своих пророческих сочинениях Чарлз Диккенс предостерегал нас против многих бедствий, которые с тех пор уже постигли нас, но быть убитым чужестранным врагом на пороге собственного дома - там о таком бедствии не было и помину. Природа отпустила нам весьма долгосрочный кредит, и мы злоупотребляли им в крайней степени. Но когда она наконец поразила нас, она поразила нас с лихвой: четыре года она косила наших первенцев и насылала на нас бедствия, какие не снились Египту. Их можно было предотвратить, как великую лондонскую чуму, и они случились лишь потому, что не были предотвращены. Их не искупила наша победа в войне. Земля до сих пор вспухает от мертвых тел победителей.
ДУРНАЯ ПОЛОВИНА СТОЛЕТИЯ
Трудно сказать, что хуже: равнодушие и небрежность или лживая теория. Но Дом, где разбиваются сердца, и Зал для верховой езды, к сожалению, страдали и от того и от другого. Перед войной цивилизация целых полстолетия стремительно неслась ко всем чертям под влиянием псевдонауки столь же гибельной, как самый черный кальвинизм. Кальвинизм учил, что мы по предопределению будем либо спасены, либо прокляты и что бы мы ни делали, ничто не может изменить нашей судьбы. Все же, не подсказывая человеку, какой номер он вытащил - счастливый или несчастливый, кальвинизм тем самым оставлял индивидууму известную заинтересованность, поддерживая в нем надежду на спасение и умеряя его страх перед вечным проклятием, если он станет поступать, как подобает избранному, а не как нечестивцу. Но в середине девятнадцатого столетия натуралисты и физики заверили мир именем науки, что и спасение, и погибель - сплошная чепуха и что предопределение есть главная религиозная истина, так как человеческие существа являются производными среды и, следовательно, их грехи и добрые дела оказываются лишь рядом химических и механических реакций, над которыми люди власти не имеют. Такие вымыслы, как разум, свободный выбор, цель, совесть, воля и так далее, учили они, всего-навсего иллюзии, которые сочиняются, ибо приносят пользу в постоянной борьбе человеческого механизма за поддержание своей среды в благоприятном состоянии - процессе, между прочим, включающем безжалостное уничтожение или подчинение конкурентов по добыче средств существования, каковые считаются ограниченными. Этой религии мы научили Пруссию. Пруссия же так успешно воспользовалась нашими указаниями, что вскоре мы оказались перед необходимостью уничтожить Пруссию, чтобы не дать Пруссии уничтожить нас. И все это закончилось взаимным истреблением, и таким жестоким, что в наши дни это едва ли окажется поправимым.
Позволительно задать вопрос: как такое дурацкое и такое опасное вероучение могло стать приемлемым для человеческих существ? Я отвечу на это более подробно в следующем томе моих пьес, полностью посвященных этой теме. Пока я скажу только, что имелись и другие, более солидные основания, кроме очевидной возможности использовать эту обманную науку: она открывала перед глупцами научную карьеру и все другие карьеры перед бесстыжими негодяями, буде они окажутся достаточно прилежны. Правда, действие этого мотива было очень сильно.
Но когда возникло новое движение в науке, связанное с именем великого натуралиста Чарлза Дарвина, оно было не только реакцией против варварской псевдоевангельской телеологии, нетерпимой противницы всякого прогресса в науке; его сопровождали, как оказывалось, чрезвычайно интересные открытия в физике, химии, а также тот мертвый эволюционный метод, который его изобретатели назвали естественным отбором. Тем не менее в этической сфере это дало единственно возможный результат - произошло изгнание совести из человеческой деятельности или, как пылко выражался Сэмюэл Батлер, "разума из вселенной".
ИПОХОНДРИЯ
Все-таки Дом, где разбиваются сердца, с Батлером и Бергсоном и Скоттом Холдейном рядом с Блейком и другими более великими поэтами на своих книжных полках (не говоря уж о Вагнере и тональных поэтах), не был окончательно ослеплен тупым материализмом лабораторий, как это случилось с остальным некультурным миром. Но так как он был Домом праздности, то страдал ипохондрией и всегда гонялся за способом излечения. То он переставал есть мясо (но не по веским причинам, как Шелли, а стараясь спастись от страшилища, называемого мочевиной), то разрешал вам вырвать все свои зубы, чтобы заговорить другого дьявола, под названием пиорея. Дом был суеверен, привержен к столоверчению, к сеансам материализации духов, к ясновидению, к хиромантии, к гаданию сквозь магический кристалл и тому подобному, и притом в такой степени, что можно было задуматься: процветали ли так когда-нибудь в мировой истории предсказатели, астрологи и всякого рода врачи-терапевты без дипломов, как они процветали в ту половину столетия, когда оно уже уходило в небытие. Дипломированным врачам и хирургам нелегко было соревноваться с недипломированными. Они не умели при помощи уловок актера, оратора, поэта и мастера увлекательного разговора воздействовать на воображение и общительность обитателей Дома. Они грубо работали устарелыми методами, пугая заразой и смертью. Они предписывали прививки и операции. Если можно было вырезать из человека какую-нибудь часть, не погубив его при этом (без необходимости),- они ее вырезали. И часто человек умирал именно вследствие этого (без необходимости, разумеется). От таких пустяков, как язычок в глотке или миндалины, они переходили к яичникам и аппендиксам, пока наконец внутри у тебя уже ничего не оставалось. Они объясняли вам, что человеческий кишечник слишком длинен и ничто не может сделать сына Адамова здоровым, кроме укорочения пищеварительного тракта, для чего надо вырезать кусок из нижней части кишечника и пришить его непосредственно к желудку. Так как их механистическая теория учила, что медицина есть дело лаборатории, а хирургия - дело столярной мастерской, а также что наука (под которой они разумели свои махинации) столь важна, что незачем принимать в соображение интересы какого-либо индивидуального существа, будь то лягушка или философ, и того менее учитывать вульгарные пошлости сентиментальной этики, ибо все это ни на миг не может перевесить отдаленнейшие и сомнительнейшие возможности сделать вклад в сумму научного познания, - то они оперировали, и прививали, и лгали в огромном масштабе. И требовали при этом себе законной власти - и действительно добивались ее - над телом своих сограждан, какой никогда не смели требовать ни король, ни папа, ни парламент. Сама инквизиция была либеральным учреждением по сравнению с главным медицинским советом.
КТО НЕ ЗНАЕТ, КАК ЖИТЬ, ДОЛЖЕН ПОХВАЛЯТЬСЯ СВОЕЙ ПОГИБЕЛЬЮ
Обитатели Дома, где разбиваются сердца, были слишком ленивы и поверхностны, чтобы вырваться из этого заколдованного терема. Они восторженно толковали о любви; но они верили в жестокость. Они боялись жестоких людей; но видели, что жестокость по крайней мере действенна. Жестокость совершала то, что приносило деньги. А любовь доказывала лишь справедливость изречения Ларошфуко, будто мало кто влюблялся бы, если б раньше не читал о любви. Короче говоря, в Доме, где разбиваются сердца, не знали, как жить, и тут им оставалось только хвастаться, что они, по крайней мере, знают, как умирать: грустная способность, проявить которую разразившаяся война дала им практически беспредельные возможности. Так погибли первенцы Дома, где разбиваются сердца; и юные, невинные, и подающие надежды искупали безумие и никчемность старших.
ВОЕННОЕ СУМАСШЕСТВИЕ
Только те, кто пережил первосортную войну не на передовой, а дома, в тылу, и сохранил при этом голову на плечах, могут, вероятно, понять горечь Шекспира или Свифта, которые оба прошли через такое испытание. Слабым по сравнению с этим был ужас Пера Гюнта в сумасшедшем доме, когда безумцы, возбужденные миражем великого таланта и видением занимающегося тысячелетия, короновали его в качестве своего нумератора. Не знаю, удалось ли кому-нибудь в целости сохранить рассудок, кроме тех, кому приходилось сохранять его, потому что они прежде всего должны были руководить войной.
Я не сохранил бы своего (насколько он у меня сохранился), не пойми я сразу, что как у писателя и оратора у меня тоже были самые серьезные общественные обязательства держаться реальной стороны вещей; однако это не спасло меня от изрядной доли гиперэстезии. Встречались, разумеется, счастливые люди, для кого война ничего не значила: всякие политические и общие дела лежали вне узкого круга их интересов. Но обыкновенный, сознающий явление войны штатский сходил с ума, и тут главным симптомом было убеждение, что нарушен весь природный порядок. Вся пища, чувствовал он, теперь должна быть фальсифицирована. Все школы должны быть закрыты. Нельзя посылать объявления в газеты, новые выпуски которых должны появляться и раскупаться в ближайшие десять минут. Должны прекратиться всякие переезды, или, поскольку это было невозможно, им должны чиниться всяческие препятствия. Всякие притязания на искусства и культуру и тому подобное надо забыть, как недопустимое жеманство. Картинные галереи и музеи, и художественные школы должны быть сразу заняты военнослужащими. Сам Британский музей еле-еле спасся. Правдивость всего этого, да и многого другого, чему, вероятно, и не поверили бы, вздумай я это пересказывать, может быть подтверждена одним заключительным примером всеобщего безумия. Люди предавались иллюзии, будто войну можно выиграть, жертвуя деньги. И они не только подписывались на миллионы во всяческие фонды непонятного назначения и вносили деньги на смехотворные добровольные организации, стремившиеся заниматься тем, что явно было делом гражданских и военных властей, но и самым настоящим образом отдавали деньги любому жулику на улице, у кого хватало присутствия духа заявить, будто он (или она) "собирает средства" для уничтожения врага. Мошенники вступали в должность, назывались "Лигой против врага" и просто прикарманивали сыпавшиеся на них деньги. Нарядно одетые молодые женщины сообразили, что им достаточно просто вышагивать по улице с кружкой для пожертвования в руках и преспокойно жить на такие доходы. Миновало много месяцев, прежде чем, в порядке первого признака оздоровления, полиция упрятала в тюрьму одного антигерманского министра, "pour encourager les autres", [Для поощрения прочих (франц.)] и оживленные кружечные сборы с бумажными флажками стали несколько регулироваться.
БЕЗУМИЕ В СУДАХ
Деморализация не обошла и суд. Солдаты получали оправдание даже при полностью доказанном обвинении в предумышленном убийстве, пока наконец судьи и должностные лица не были вынуждены объявить, что так называемый "неписаный закон" - а это просто значило, будто солдат мог делать все, что ему угодно, в гражданской жизни, - не был законом Англии и что крест Виктории не давал права на вечную и неограниченную безнаказанность. К сожалению, безумие присяжных и судей сказывалось не всегда в одном потворстве. Человек, по несчастью обвиненный в каком-либо поступке, вполне логичном и разумном, но без оттенка военного исступления, имел самую малую надежду на оправдание. В Англии к тому же имелось известное число людей, сознательно отказывавшихся от военной службы как от установления преступного и противного христианству. Акт парламента, вводивший обязательную воинскую повинность, легко освобождал этих людей; от них требовалось только, чтобы они доказали искренность своих убеждений. Те, кто делал это, поступали неблагоразумно с точки зрения собственных интересов, ибо с варварской последовательностью их судили, несмотря на закон. Тем же, кто вовсе не заявлял, что имеет какие-либо возражения против войны, и не только проходил военное обучение в офицерских подготовительных войсках, но и объявлял публично, что вполне готов участвовать в гражданской войне в защиту своих политических убеждений, - тем разрешалось воспользоваться парламентским актом на том основании, что они не сочувствовали именно этой войне. К христианам не проявлялось никакого милосердия. Даже когда имелись недвусмысленные доказательства их смерти "от дурного обращения" и приговор с несомненностью определил бы предумышленное убийство, даже в тех случаях, если расположение коронерских присяжных склонялось в другую сторону,- их убийцы беспричинно объявлялись невиновными. Существовала только одна добродетель - желание лезть в драку и только один порок - пацифизм. Это основное условие войны. Но правительству не хватало мужества издавать соответствующие постановления; и его закон отодвигался, уступая место закону Линча. Законное беззаконие достигло своего апогея во Франции. Величайший в Европе государственный деятель - социалист Жорес был застрелен джентльменом, которому не нравились старания Жореса избежать войны. В господина Клемансо стрелял другой джентльмен, придерживающийся менее распространенных мнений, и тот счастливо отделался тем, что был вынужден на всякий случай провести несколько дней в постели. Убийца Жореса был, несмотря ни на что, оправдан; предполагавшийся убийца господина Клемансо был из предосторожности признан виновным. Нечего сомневаться, так случилось бы и в Англии, начнись война с удачного убийства Кейра Харди и окончись она неудачной попыткой убить министра Ллойд Джорджа.
СИЛА ВОЙНЫ
Эпидемия, обычно сопутствующая войне, называлась инфлюэнцей. Сомнение в том, была ли она действительно болезнью войны, порождал тот факт, что больше всего она наделала бед в местах, отдаленных от полей сражения, особенно на западном побережье Северной Америки и в Индии. Но нравственная эпидемия, бывшая несомненно болезнью войны, воспроизвела этот феномен. Легко было бы предположить, что военная лихорадка сильней всего станет бушевать в странах, на самом деле находящихся под огнем, а другие будут держаться поблагоразумней. Бельгии и Фландрии, где на широких пространствах буквально камня на камне не осталось, пока армии противников после ужасающих предварительных бомбардировок топтались по ней и толкали друг друга то взад, то вперед, этим странам было бы простительно выражать свои чувства более резко, чем простым пожиманием плеч да словами: "C'est la guerre". [Такова война! (франц.)] От Англии, остававшейся нетронутой в течение стольких столетий, что военные налеты на ее поселения казались уже так же маловероятны, как повторение вселенского потопа. трудно было ожидать сдержанности, когда она узнала наконец, каково прятаться по подвалам и в станциях подземки, каково лежать в постели, содрогаясь и слушая, как разрывались бомбы, разваливались дома, а зенитки сыпали шрапнелью без разбору по своим и чужим, так что некоторые витрины в Лондоне, ранее занятые модными шляпками, начали заполняться стальными шлемами. Убитые и изувеченные женщины и дети, сожженные и разрушенные жилища в сильной степени извиняют ругань и вызывают гнев, и много раз еще зайдет и взойдет солнце, прежде чем он утихомирится. Но как раз в Соединенных Штатах Северной Америки, где война никому не мешала спать, именно там военная лихорадка разразилась вне пределов всякого здравого смысла. В судах Европы возникло мстительное беззаконие; в судах Америки царствовало буйное умопомешательство. Не мне выписывать экстравагантные выходки союзной державы: пусть это сделает какой-нибудь беспристрастный американец. Могу только сказать, что для нас, сидевших в своих садиках в Англии, когда пушки во Франции давали о себе знать сотрясением воздуха так же безошибочно, как если бы мы слышали их, или когда мы с замиранием сердца следили за фазами луны в Лондоне, поскольку от них зависело, устоят ли наши дома и останемся ли в живых мы сами к следующему утру, для нас газетные отчеты о приговорах в американских судах, выносимых равным образом молоденьким девушкам и старикам за выражение мнений, которые в Англии высказывались перед полным залом под гром аплодисментов, а также более частные сведения о методах, какими распространялись американские военные займы, - для нас все это было так удивительно, что на миг начисто заставляло забывать и про пушки, и про угрозу налета.