— Мы не оставим ему большого пополнения для рядов верующих, — с усмешкой ответил Гаусс.
   — Не об этом вам нужно заботиться. Крест — оружие Рима. Германия пусть будет мечом католической церкви. — И, сотворив крёстное знамение, как бы благословляя этот воображаемый меч, Пачелли добавил: — И да будет этот меч беспощаден!

13

   — Что говорил вам Альба? — спросил Бен, вспомнив, что после чая Маргрет оставалась наедине с испанцем.
   — Альба?.. — удивлённо переспросила она. И почти про себя: — Действительно… что говорил мне Альба?..
   При этом в памяти Маргрет отчётливо встала обстановка комнаты, в которой она довольно долго просидела с герцогом. Но вот странно: она не могла припомнить ни одного слова из того, что говорилось. Вероятно, это произошло из-за того, что все её внимание было сосредоточено на фантастически великолепном подсвечнике, скорее даже паникадиле, стоявшем у стены. Это было сооружение не меньше чем в рост человека — старинная кованая штука на четырех ножках. Ножки были так причудливы, что Маргрет не смогла бы даже воспроизвести изгибов, хотя смотрела на них бог знает сколько времени. А этот изумительный чеканный круг наверху! Он подобен старинному поясу средневековой инфанты! И пять… нет, кажется, шесть… нет, пожалуй, всё-таки пять пятисвечников в виде корон, с шестой, словно цветок возвышающейся над ними в центре! Лишь в старой Испании могли создать такую прелесть. Как только кончится эта суматоха в Испании, Маргрет непременно поедет туда. Она сама отыщет всё, что нужно для испанской комнаты Грейт-Корта. Теперь уже нельзя будет не обставить её самым лучшим из всего испанского: вырвалось же у неё хвастливое замечание, что, пожалуй, даже Альбы уже не имеют того, что есть у неё. А ведь по сути-то у неё почти ничего и нет — так, кое-какая дребедень, не идущая в счёт по сравнению с виденным у герцога в его «посольстве» в Лондоне. Какие шелка, какая парча, какой корд на стульях! Можно себе представить, что за чудеса собраны во дворце Альбы в Испании!.. Боже мой, и подумать, что с победой республики все это могло оказаться в руках каких-нибудь шахтёров или неграмотных пастухов!..
   От таких мыслей её оторвал повторный вопрос Бена:
   — Не говорил ли вам Альба, что пора покончить с Испанской республикой, что от вмешательства Англии только и зависит теперь, сколько недель продержутся там красные?
   Вот! Теперь Маргрет вспомнила все.
   — Совершенно верно! Он говорил это. Но, мне помнится, речь шла не о неделях, а о днях. Судьба республики сочтена. Вступление Франко в Мадрид — вопрос дней… — Усилием воли заставляя себя сосредоточиться на разговоре и не позволяя себе снова соскользнуть к воспоминаниям о мучившем её видении прекрасного подсвечника, она неохотно цедила: — Альба говорил, что признание их режима Францией — только половина дела. Нужно, чтобы британское правительство огласило и наше признание его шефа, тем более, что, по его словам, такое решение уже принято вами…
   — Все будет в должный момент…
   — Не перебивайте меня. Вы же хотели знать, что сказал Альба, — лениво ответила Маргрет.
   — Да, да, прошу вас, — поспешно спохватился Бен. Маргрет замолчит, и тогда он не узнает чего-нибудь важного, что посол Франко хотел ему передать через жену. Не мог же испанец поставить его в ложное положение личным сообщением. Как-никак, ведь Бен все ещё председатель комитета по невмешательству в дела Испании, а Альба посол Франко, лишь фактически и тайно, но ещё не формально признанного Англией. — Прошу вас, продолжайте, дорогая, — просительно проговорил Бен.
   — Он говорил… что Петэн обещал Франко помощь… — Она потёрла пальцем висок, чтобы отогнать одолевавший её сон. — Кажется, он говорил ещё что-то о продовольствии… Ах да, Петэн обещал Франко, что республиканцы не получат ни грамма продовольствия. — Маргрет подняла на Бена глаза, с ресниц которых успела снять краску. На него смотрели теперь два мутных старушечьих глаза, холодных и злых. Перед ними все ещё стояло великолепное паникадило Альбы, а вовсе не зрелище умирающих испанских детей. Она лениво протянула: — Мне кажется, они этого заслужили… не нужно было бунтовать. Дядя Джон Ванденгейм говорит…
   — Не напоминайте мне об этом грубияне… — сердито сказал Бен.
   — Это брат моей матери, Бен! — Она строго поджала тонкие губы. С них тоже была уже снята помада. Они были вялые, синеватые. Тысяча поперечных морщинок делала их похожими на съёжившихся червей. — К тому же, — прибавила Маргрет, — от дяди Джона зависит, вылетите вы в трубу с вашими угольными копями или нет. Я давно советовала вам понять: он не только брат моей матери, но и настоящий деловой человек Американского, а не вашего стиля. Кстати… — тут она вдруг остановилась, словно утеряв мысль, но тотчас же со злою усмешкой поправилась: — Впрочем, это покажется вам, вероятно, уж не так кстати: один американец… военный… говорил мне, что Англия не только утратила все преимущества своего островного положения, а это островное положение из преимущества стало её слабым местом…
   — Не понимаю, о чём и к чему все это? — с раздражением прервал её Бен. — Вероятно, опять какая-нибудь гнусность американцев. За последнее время это стало любимым развлечением его супруги: напоминать ему то, о чём когда-то она пыталась так старательно забыть, — что она американка. К тому же это были не какие-нибудь дружеские воспоминания, а почти всегда шпильки. Эдакая длиннющая бабья шпилька, которую Маргрет старалась запустить в какое-нибудь из самых больных его мест — либо в пристрастие к свиньям, либо в любовь к былой роли Англии.
   Так оно и было.
   — Этот американский джентльмен, очень сведущий джентльмен, — подчеркнула Маргрет, — сказал, что ни один умный противник не станет в наше время пытаться вторгнуться в Англию своими сухопутными силами. Даже если бы ему удалось подавить или вовсе уничтожить британский флот…
   — На свете не существует государств, которые могли бы не только уничтожить, но хотя бы временно подавить флот Англии. Он первобытный кретин, этот ваш «американский джентльмен»… Понимаете, кретин! — выходя из себя, крикнул Бен. — Я не хочу слушать эту чепуху… Не хочу!
   — А я хочу досказать, — настойчиво проговорила она, угрожающе приподнимаясь в кресле. — Независимо от судьбы английского флота, никто не станет вторгаться в Англию с суши. Так сказал этот джентльмен. Он утверждает, что Англия будет попросту стёрта с лица островов воздушными бомбардировками. Понимаете: стёрта!.. А потом — все остальное.
   Бену показалось, что жена произнесла последние фразы с удовольствием, во всяком случае со всем злорадством, на какое стала способна в последнее время. Несколько мгновений он молча взирал на неё, потом схватил свой снятый было халат и поспешно удалился из спальни.
   Мысли его путались. Он, правда, всегда предпочитал свиноводство военным вопросам, но из этого не следовало, что его можно заставлять выслушивать подобную чепуху. Англия всегда была Англией и, хвала господу, всегда ею будет!..
   Постояв несколько мгновений за крепко захлопнутой дверью спальни, он немного успокоился и нерешительно двинулся в темноту коридора.
   Всю жизнь прожив в этом доме, Бен никогда не мог запомнить, где расположены выключатели. Он вечно включал не те лампы, какие были нужны. Ощупью пробравшись по коридору, он стал медленно спускаться по лестнице, ведя рукой по стене. Мысли, такие же мрачные, как окружавшая темнота, медленно текли в его голове Бен охотно посоветовался бы сейчас с кем-нибудь, чтобы понять, действительно ли настал момент, когда можно, не рискуя ни престижем Англии, ни собственным добрым именем, покончить с этим проклятым невмешательством. Пора заняться своими запушенными шахтами, вернуться к свиньям, которых он вот уже два или три месяца видел лишь урывками.
   При воспоминании о свиньях Бен приостановился посреди лестницы. Жизнь перестала казаться ему такой беспросветно мрачной: раз где-то впереди маячила возможность отдаться любимым свиньям, дела ещё не так плохи…
 
   В тот самый час на противоположном конце Европы произошло нечто, хотя и вовсе не отмеченное в анналах истории, но имеющее непосредственное отношение к историческим событиям, являвшимся предметом тягостных размышлений лорда Крейфильда.
   Это случилось там, где в солнечный день с берега Европы можно невооружённым глазом рассмотреть белые дома Сеуты и Танжера, а за ними лиловый силуэт Атласа. Это произошло вблизи того куска испанской земли, который Англия временно заняла два с половиной века тому назад, во время войны за испанское наследство, да так и «забыла» вернуть хозяевам. Событие имело место у пункта, название которого многие, по старой памяти, употребляют иногда для определения могущества Британской империи наравне с Сингапуром и Мальтой. Короче говоря, это случилось у Гибралтара.
   В течение двух с половиной веков британский империализм тратил все новые и новые миллионы фунтов стерлингов на реконструкцию одного из двух Столбов Геркулеса. Англия пыталась удержать то, что время и прогресс упрямо списывали со счётов островной империи, — стратегическое значение Гибралтара. Когда-то, может быть, ещё в конце прошлого столетия, семьдесят пещер, вырытых, выдолбленных, выгрызенных упрямыми зубами в скале Гибралтара, и семьсот пушечных жерл, глядящих со скалы на пролив, могли считаться непреодолимой преградой для флота. Но в XX веке даже испанские фашисты стали называть эти пушечные стволы «зубами старухи».
   В один из вечеров начала марта 1939 года сигнальная пушка гибралтарской крепости ударила, как всегда, ровно в 20. 00. С этой минуты вход в порт и выход из него был закрыт. Задвинулась решётка железных ворот, соединяющих крепость с материком. Тем не менее на гибралтарский рейд, являющийся частью просторной Алхесирасской бухты, вошёл «корабль его величества» крейсер «Дидона». «Дидона» был типичным британским крейсером. Он в меру устарел, был в меру тихоходен, вооружён в меру старыми шестидюймовыми пушками Армстронга. Они стреляли порохами, воспламенение которых в погребах «Ляйона» было причиной гибели половины его команды в битве при Скагерраке.
   Как всякий британский корабль, «Дидона» была снабжена комфортабельными каютами для офицеров и отвратительными кубриками для команды. Одним словом, это был как раз один из многочисленных кораблей, составлявших становой хребет британского боевого флота, один из тех кораблей, пушки которого, как торчащие вперёд клыки старого бульдога, предназначались главным образом для того, чтобы устрашать слабонервных пиэтетом чёрного галстука и трех полосок на матросском воротнике. «Дидона» не столько воевала, сколько стационировала в колониях, где обнаруживались признаки волнений. Она с торжественностью королевских похорон возила в Лондон индийских князей на поклон к «императору Индии» и в обмен доставляла индусам английских вице-королей и шпионов.
   Прогромыхав по клюзам якорными канатами, «Дидона» замерла на внешнем рейде. Она не зашла за мол, а остановилась на той стороне Алхесирасской бухты, что омывает подножие скалы Гибралтара. Эта скала нависла над морем подобно огромному хищному зверю, намеревающемуся вот-вот совершить прыжок в Африку. Если судить по размерам зверя и по выступающим на его боках мощным складкам каменных мускулов, прыжок через пролив, казалось, не представлял бы для него труда.
   На берегу «Чёрного материка» до сих пор гнездятся измельчавшие потомки некогда грозных испанских конкистадоров, а не коммивояжёры ненасытного британского империализма. Это было так — вопреки пушечным стволам Гибралтара, обращённым жерлами на юг, вопреки линкорам, крейсерам и эсминцам, денно и нощно коптящим густосинее африкано-европейское небо. Да, вопреки всей этой до пышности демонстративной мощи жадного британского зверя, его каменный хвост был тут накрепко прикован к Европе. И как ни противно это было «британскому духу», перед глазами английских офицеров, бездельничающих на высоком плато Юроп-Пойнта, простиралась опаляемая лучами солнца беспредельная лилово-жёлтая панорама африканских областей, населённых чёрными людьми, которых эксплуатировали не англичане, земель, недра которых расхищались не англичанами, где «европейскую цивилизацию» и «свет веры христовой» насаждали не английские штыки. Это казалось английским офицерам просто скандальным, отвратительным. Но это было так.
   Было бы ошибкой думать, будто британский империализм смирился с таким положением и больше не претендует, чтобы Гибралтар выполнял какую-либо иную роль, кроме заржавевшего ключа шатающихся ворот Средиземноморья. Цвета испанских Бурбонов стали торговым флагом нескольких тёмных старых домов, стоящих вовсе не в Мадриде, а в сердце Лондона — в Сити. Одного из задач «флота его величества» короля Англии стала защита английских фунтов, вложенных в недра, в промышленность и в банки иберийских полуколоний Сити — Испании и Португалии.
   Прошло довольно много времени после того, как якоря «Дидоны» легли на грунт. Сонно улеглась вода, взволнованная винтами крейсера. На корабле воцарилась тишина.
   Мягко ступая резиновыми подошвами по дереву надраенной палубы, к шестивесельному катеру № 3, покоившемуся в рострах, подошёл офицер. Он с усилием отогнул на носу катера край брезента и заклеил дощечку, где было выведено слово «Дидона», полоской с названием одного из коммерческих кораблей, стоявших в ту ночь на рейде. Офицер проделал это со сноровкой, свидетельствовавшей о том, что заниматься этим ему было не впервой.
   Через несколько минут под умелыми руками матросов катер бесшумно опустился на воду. Кроме команды, в него сошёл человек в штатском. Боцман посветил фонарём на кормовую банку, чтобы показать пассажиру его место. В луче света можно было узнать Уинфреда Роу.
   Роу тяжело опустился на своё место на корме, рядом с рулевым. Он был целиком поглощён своими мыслями, связанными с этой неожиданной для него поездкой в Испанию: когда он был уже совсем готов отправиться в Советский Союз, вместе с «первым вариантом военной миссии» (так называл эту группу шеф), все вдруг изменилось — Роу получил неотложное поручение в Испанию.
   — Вы там уже бывали и знакомы со всей этой публикой, — сказал шеф. — Даю вам возможность ещё разок прокатиться туда. Довольны?
   Да, в тот момент Роу был доволен: разве плохо отделаться от поездки в страну, которой он боялся как огня? Испания — совсем другое дело.
   Правда, вскоре ощущение удовольствия пропало. Роу узнал, что сможет пробыть в Испании ровно столько, сколько понадобится на выполнение поручения, — ни одного часа больше. Это значило, что его личные дела, которые он снова наладил было с Грили, так и останутся незавершёнными. Все надежды, которые он возлагал на победу Франко, рассыпались.
   Мягкое покачивание катера и ритмичный стук уключин навели его на воспоминания. А в воспоминаниях Роу было мало весёлого. То, что Уинфред Роу был сотрудником британской секретной службы, отнюдь не следует приписывать «призванию» или каким-либо его высоким личным качествам. В его характере никогда не было отмечено специфических черт, о которых любят писать, как о свойствах, определяющих пригодность к службе тайного агента. В юности Уинни не обладал ни сильной волей, ни способностью к изворотливости в трудных обстоятельствах. У него не было и выдающегося личного мужества или инициативы, которые выдвинули бы его из ряда обыкновенных людей, в изобилии топчущихся на тротуарах всех английских городов. Напротив, в те времена Уинн отличался скорее некоторой мягкостью. Он был флегматиком. Он даже не давал себе труда заботиться о карьере, которая в его годы составляет заботу каждого англичанина его круга. Можно с уверенностью сказать: если бы не воля отца, Уинн никогда и не очутился бы на службе разведки, которая, если верить обильной литературе, создаваемой по прямому заказу самой же разведки, отбирает из среды англичан «лучшее, что может дать нация».
   Настойчивое желание Роу-отца видеть Уинни на этой службе было продиктовано тем, что именно там два поколения Роу закладывали основание материальному благосостоянию своего ничем не замечательного рода. Ни Роу-дед, ни Роу-отец не видели в профессии разведчика ничего романтического. Для них ничто не отличало её от любой другой службы британской короны. Они были прозаическими чиновниками от шпионажа. Сотни и тысячи роу до них, при них и после них так же прозаично подвизались на службе разведки в английской метрополии, в её многочисленных колониях и за рубежами империи. Настойчивость, проявленная Роу-отцом в определении Уинна на ту же службу, где он сам провёл около полувека, была продиктована соображениями весьма практического свойства: мистеру Роу-старшему хотелось отойти в лучший мир в уверенности, что дедовский дом на Кинг-стрите не только не пойдёт с молотка после его смерти, но, бог даст, будет заменён более обширным на Парк Лейн.
   Если бы не отцовская настойчивость, Уинфред Роу и по сей день предавался бы приятному ничегонеделанию в обществе сверстников или соревновался бы со своими друзьями в собирании какой-нибудь дряни. Ещё в колледже он питал пристрастие к пуговицам и считался знатоком этого предмета. Но оказалось, что такого рода страсть требует расходов, непосильных отпрыску фамилии Роу. Он с выгодою продал своё собрание пуговиц и отказался от мысли достичь чего-либо и среде коллекционеров.
   Однако с переходом на службу в разведку перед Роу снова встала перспектива заняться коллекционированием. В этом учреждении считалось весьма похвальным собирать что-нибудь, что могло служить благовидным предлогом для проникновения в такие места, где пребывание простого туриста-бездельника показалось бы подозрительным. Можно было собирать черепки тибетской посуды, японские гребни или русские вышивки. Можно было для вида заниматься археологией, антропологией, фольклором — чем угодно. Роу обошёл этот наскучивший ему предмет тем, что объявил о своём желании стать журналистом. Он как можно дольше учился этому делу. Потом по протекции собственного отца получил первое оперативное поручение в Испанию. С тех пор за Пиренеями не происходило ни одной смены режима, ни одного крупного политического убийства, которые не застали бы Роу на полуострове. В одних он бывал тайным участником и казначеем Интеллидженс сервис. За другими только наблюдал, как око шефа. Здесь, в Испании, утвердилась карьера Роу, и здесь же он сформировался как секретный агент. Следующим театром его деятельности стала Германия. Там он провёл немало тёмных дел.
   С тех пор прошло много лет. Выгоды службы в разведке оказались сильно преувеличенными. Дом на Кинг-стрите Уинн продал сразу же, как умер отец. Нового на Парк Лейн так и не купил, да и не собирался покупать. Он был известен как старый холостяк, как отставной капитан Роу, занимающийся журналистикой…
   Роу давно опротивело все на свете, но он напрасно напрягал мозг в поисках выхода из-под воли своего деспотичного шефа. Устав службы предлагал на выбор беспрекословное подчинение или смерть. Роу знал, что это не пустая формула. За нею стояла такая реальность, какою была мотоциклетная авария «сержанта Шоу», как «попавший под автобус» священник Леслей, как… бррр, стоит ли их вспоминать!.. Роу не нравилась эта половина дилеммы. Оставалось подчинение. Поэтому он и сидел теперь рядом с незнакомым боцманом, равнодушно вёзшим его к поблёскивавшему огнями испанскому берегу. Когда-то Роу бывал в знаменитом алхесирасском отеле «Ренья Кристина». Там с февраля по апрель любили проводить время его более счастливые сверстники, обладавшие возможностью ничего не делать и выбирать для каждого сезона тот уголок земного шара, где было лучше всего. Сейчас был именно март, но Роу знал, что его везут вовсе не к спускающимся прямо к морю садам «Королевы Христины». Сойдя на берег, он скромно поплетётся на поиски третьесортной гостинички «Золотой якорь». Никому не бросаясь в глаза, он под видом мелкого дельца должен встретиться с человеком, который будет ему сопутствовать в дальнейшем путешествии до осаждённого франкистами Мадрида.
   Роу обрадовался, когда оказалось, что его провожатым будет монах. В нынешних обстоятельствах сутана — наиболее подходящий наряд для проводника по Испании.
   Роу знал, что, высадив его у Гибралтара, «Дидона» останется там недолго. Она перейдёт в Валенсию и будет ждать его возвращения на борт вместе с бывшим начальником генерального штаба, а ныне командующим мадридским фронтом республиканских войск полковником Касадо. Дважды «переменив лицо», Роу должен был появиться в республиканском тылу в качестве члена парламента и прогрессивного журналиста по имени Эдуард Грили. Документы Грили считались «свободными». По сведениям прессы, Эдуард Грили исчез без вести при перелёте из Англии в Испанию. По данным Интеллидженс сервис, он был расстрелян франкистами вследствие провокации одного из секретных агентов французского Второго бюро. Копия донесения этого агента о расстреле Грили имелась в распоряжении британской разведки. Документы Неда вполне устраивали Роу.
   На первый взгляд казалось гораздо более простым, если полковник Касадо нужен англичанам, переправить его через фронт к Франко. Отсюда было бы нетрудно вывезти даже слона. Но сложность заключалась в том, что момент для бегства Касадо ещё не настал. Он ещё числился на службе республики. Имя его значилось в списках офицеров, которых Франко обещал повесить, как только они попадут ему в лапы.
   Между тем Касадо был ценным английским агентом, и хозяева хотели застраховать его от непоправимых случайностей.
   Задача Роу считалась ответственной.
   У англичан были причины не открывать генералу Франко того, что Касадо организовал хунту изменников в тылу республики по их поручению. Английская служба считала, что Касадо ещё может ей пригодиться в будущем.
   Роу не интересовался, была ли то пустая угроза Франко или он действительно намерен был повесить Касадо. Для Роу это был лишь один из пунктов инструкции, полученной от шефа: «беречь Касадо!» Остальное его не касалось.

14

   После памятного ночного инцидента Гаусс не мог отказываться от предложенной ему казённой квартиры. Пришлось переехать. Правда, Гаусс не до конца покинул своё обиталище на Маргаретенштрассе: там осталась вся обстановка и, главное, остались на стенах любимые французские полотна.
   Это создавало заметную брешь в личной жизни Гаусса. Когда ему хотелось взглянуть на картины, посидеть перед ними, нужно было ехать «домой». И тем не менее он не хотел переносить их в казённое жилище. Он думал, что необходимость бывать на Маргаретенштрассе не позволит ему забыть старое отцовское гнездо. А гнездо это было, пожалуй, единственной его личной привязанностью в жизни. Конечно, после французских картин. Хотя, может быть, и сама-то французская живопись стала ему так мила отчасти потому, что составляла неотъемлемую принадлежность этого гнезда. Ведь с тех пор, как он помнил себя, стояли у него в памяти и самые старые из этих полотен. Они висели тогда повсюду: в отцовской приёмной, в гостиной матери, в столовой и даже в зале, между портретами полководцев. Отец привёз много картин из похода во Францию. Покойник не слишком разбирался в живописи, большую часть его добычи Гауссу пришлось попросту убрать.
   Иногда Гауссу казалось, что в его страсти есть что-то неестественное: он, кому надлежит называть себя «железным представителем железного народа», питает любовь не к «здоровому немецкому искусству», а к этой чертовски талантливой французской живописи! Не является ли это неосознанным следствием какого-нибудь ещё никем не открытого процесса преемственности душевного богатства наций и поколений? Не вывези его отец, капитан Фридрих фон Гаусс, кучу картин из французских замков и не узнай об этом кадет Вернер фон Гаусс, возможно, он никогда и не заинтересовался бы галльским искусством. Никто никогда не вставил бы в «инструкцию для германских войск, действующих на территориях противника» параграфа об отборе трофейного фонда произведений живописи. И тогда в будущей, уже, вероятно, совсем недалёкой войне какой-нибудь Шверер или Пруст, ворвавшись в картинную галлерею Лувра, приказал бы сжечь её богатства из желания доказать своё право победителя творить всё, что ему вздумается… Когда-нибудь потомки нынешних немцев (когда они из коричневых тварей снова превратятся в полноценных людей) оценят Гаусса, одним лишь параграфом инструкции сохранившего сокровища живописи для хранилищ Великой Германии. А впрочем… Впрочем, Гаусс вовсе не был уверен в том, что победители будут нуждаться в каком бы то ни было искусстве. Что это будет за «искусство победителей» — искусство больших идей, которые станут править миром, или эклектическое месиво из всего, что окажется в трофейном фонде? Гаусс не мог даже приближённо ответить на этот вопрос.
   Да и стоило ли ломать голову над такого рода идеями? Идеи в нынешней Германии! Существуют ли они тут вообще? Есть ли, например, хоть какие-нибудь идеи у Гитлера? Конечно, никаких! Думает ли он хоть когда-нибудь о развитии германского народа, об его счастье, об улучшении государственной машины? Разумеется, нет! Люди не интересуют этого ублюдка. Немцы для него только материал, при помощи которого он намерен достичь власти над миром. Кто-то говорил Гауссу, что в узком кругу Гитлер и не называет немецкий народ иначе, как «стадо баранов, недостойных его великих идей». Фюрер уверяет, будто ради счастья немцев готов уничтожить весь мир. Но если какой-нибудь немец решался отказаться от предложенного «счастья», Гитлер рубил ему голову. О каких уж тут идеях, о каком искусстве стоило толковать?.. Все — немыслимая чепуха и неразбериха…