Страница:
ГЛАВА 2. Последний обрывок из летописи от*** в женском туалете дома с химерами
Гиляровского я знаю 20 лет, мы с ним начали в Москве карьеру. В нем есть что-то ноздревское, беспокойное, шумливое, но человек это чистый сердцем, в нем совершенно отсутствует элемент предательства. Рассказывает анекдоты, носит часы с похабной панорамой и показывает карточные фокусы.
А. Чехов
БУДОЧНИК МОРГАЛЫЧ
«Будочник свирепо спал в будке, закутавшись в овчинный тулуп и опустив шлагбаум перед Кузнецким мостом. Гайдамаке давно пора было выходить из этой ситуации, но он по пьянке медлил, хотя чувствовал, что змей Нуразбеков опять испытывает его и втягивает в очередную историю. Будочника он видел насквозь. К меченной стронцием водке будочник имел лишь косвенное отношение. Водкой он приторговывал подпольно во время ночных дежурств, об этом вся Москва знала. Звали его Моргалыч. Старый суворовский солдат, он, конечно, имел в казарме свою койку, но никогда ею не пользовался, вот только с разрешения командира перенес в будку соломенный матрас, казенное солдатское одеяло и томик Грехема Грина с „Тихим американцем“. Моргалыч жил в будке („Живу я здесь“, – объяснял он) и не покинул ее даже при наполеоновском нашествии! Сейчас ему было 102 года. В тесной будке он мог спать только сидя. Моргалыч, конечно, нарушал царскую монополию на водку и оправдывался тем, что продает ее „себе в убыток“, – но даже Николай Первый со своей строгостью, дурацкой палочной дисциплиной и свойственной ему добротой однажды сказал, проезжая я карете мимо алкогольной будки:«Pas mal, soit, Mourgalitch on peut» [57].
С тех пор Моргалыча вообще никто не трогал. Кряж он был необыкновенный – как видно, в нем проросло чье-то семя богатырское, хотя и незаконнорожденное.
Узнав, что водка отравлена, Моргалыч так возмутился, как возмутился он же при въезде Наполеона в Моеcкву. Как и тогда, он спросонья вылез из будки, заморгал глазами, развел руками и произнес всего три словак!
«Ah ty eobtvoyumat'b!»
На что Наполеон, говорят, сказал своим приближенным из свиты на чистом русском языке:
«Не обижайте этого русского старика, он безопасен».
Пока разбирались с водкой, будочник потянул Гайдамаку за рукав скафандра и тихо сказал:
«Люкс, секс…»
«Что?» – не понял Гайдамака.
«Ну… Бабу хочешь?»
Алкогольный старик ко всему еще занимался сутенерством, Он никак не мог понять, что Гайдамаке не до женщин в такой мороз и в такую рань, Гайдамака же увидел, что может оставить генерала Акимушкина под надежным попечением Моргалыча, и попросил их во что бы то ни стало найти и арестовать того беса, который отравил водку, – змея Нуразбекова (Гайдамака не сомневался, что это был он) там, конечно, уже в помине не было, но их нужно было чем-то занять до утра; Сашко уже понимал, что генерала, Моргалыча и Василия ему придется выдернуть из привычного им пространства – времени и забрать в свою дружину на поиски купидонов – чтобы они не распускали слухи и потому, что они уже были мечены бесовской печатью. Они об этом, конечно, не догадывались, и он дал им время общаться до утра на почве славянолюбия; Моргалыч тут же вспомнил, что водку ему доставили еще позавчера из трактира купца Родригеса; они завернули прискакавшего Василия и помчались в трактир с фрейдовским дозиметром ловить того басурманина, а Гайдамака, ударившись оземь, отправился в одесскую чеку вызволять нужного ему богатыря Абрама Терца, которого какие-то очередные черти посадили ни за что. Но, как потом оказалось, басурманин тот Родригес, имевший фальшивый паспорт на имя Соломона Пинского, оказался не змеем Нуразбековым, а его мелким подручным бесом. Вместо того чтобы, сбыв Моргалычу отравленную водку, дать деру, он третий день не выходил из трактира, гуляя с бабами. Он не ожидал нападения и дал всем троим вцепиться в себя; но когда понял, что его миссия провалена, стал извиваться с такой энергией, будто был не мелким бесом, а самим Змеем. Что там происходило, Гайдамака не видел, но рассказывали, что голые бабы удирали по морозу, трактир сгорел, а бес Родригес-Пинский тащил всю его гвардию в Сибирь до самого Ишима, где Гайдамака их нашел и присоединил к отряду. Опять вместо Луны Гайдамака угодил черт знает в какой дым – купидоны здесь не водились.
ГЛАВА 3. Ernesto Hemingway
– Кто захочет танцевать под музыку львиного рычанья?
Расхожая фраза римских гладиаторов
Европейцы думают, что увидеть брачные игры львов – редчайшее событие и великое счастье для простого африканца, знак свыше, – все равно, что простому китайцу съесть полную миску семенного риса, щирому украинцю увидеть изображение тризуба с наколотым шматом сала, нищему факиру посетить Мекку, религиозному еврею – Ершалаим, а старому русскому постоять на Мавзолее. Так думают европейцы: тот из офирян, кому посчастливилось наблюдать львиный коитус, может считать, что недаром прожил жизнь на этой земле. Они думают так потому, что в период львиной случки офиряне устремляются через райские врата в африканские саванны и джунгли. Увидеть львиный коитус – та же охота, но без ружья, даже без фотоаппарата (фотография – моветон), даже без пристального взгляда (молодые львы начеку, они чувствуют нескромные взгляды).
Гайдамаке повезло – он наблюдал львиный коитус поздней весной под Килиманджаро. Каждую ночь гора содрогалась от львиных ревов и рыков, совсем не похожих на визги майских, котов на Украине. Во тьме светились желто-зеленые глаза. Однажды утром Сашко увидел у водопоя старого ободранного льва. Несчастный зверь дрожал, еле стоял на ногах, шумно лакал, вонял, кости ходили под кожей, без ветра качался, чуть не свалился в ручей. Рядом молодые гордые львы, полные сил после бессонной ночи, посматривали на старца свысока, даже как бы не замечали, даже брезгливо лениво вставали и уступали дорогу, чтобы не заразиться от старого льва старостью и бессилием; но Сашко знал, что наблюдать надо именно за стариком, в реальности все обстоит наоборот – этот старик и есть главный любовный производитель, он никого не подпускает к красивой львице. Дело происходило на полянке в лесу. У львицы началась течка, она ненасытна, она мурлычет, катается в траве и требует, требует, давай, давай еще, еще, еще, и старый лев не смеет отказать, он, дрожа взбирается к ней на спину и начинает пилить, пилить, пилить – Две недели такого Гулага и, кажется, старому льву конец, но он не уступает красавицу-львицу молодым львам, которые стерегут по краям поляны каждое его движение, но как бы не видят счастливых молодоженов, а смотрят вдаль и ждут – когда же этот старый хрыч сдохнет? Старый лев на скорости мчится к водопою, лакает водички и бегом возвращается к ненасытной львице, которую молодежь не смеет в его отсутствие не то что тронуть, а даже подойти и понюхать. Но горе старому льву, если он не справится с супружескими обязанностями, если львица останется недовольна – молодые загонят, загрызут, зацарапают, в лучшем случае выгонят к чертовой матери!
В 9 утра Сашко вышел из палатки и увидел абсолютно голого и безоружного белого человека с черной шкиперской бородой и с большим Кюхельбекером, который (белый человек) удирал от львиного прайда. Сашко побежал в палатку за винчестером. Когда выскочил наружу, львы возвращались на свою солнечную полянку, а голый человек с веткой шел за ними и угрожающе размахивал веткой над головой.
– Что вы делаете? – крикнул ему Сашко. – Вы кто? Сумасшедший, что ли?
Этот сумасшедший дразнил львов во время львиных любовных игр. Несколько львов опять лениво затрусили за ним, делая вид, что догоняют. Мужик так боялся львов, что, казалось, испытывал себя – выходил безоружно, смело дразнил их и удирал в страхе. Львы смотрели на эту голую обезьяну и чего-то недопонимали. Обезьяны, в общем-то, им не мешали, по эта голая обезьяна чего-то хотела от них. Непонятно. У львов были свои дела, у обезьян свои.
– Вы кто? – опять крикнул Сашко. – Русский? Или американец?
Сащко не мог понять. Он выстрелил в воздух. Львы обернулись и посмотрели на него. Потом пошли прочь. С одетой обезьяной с ружьем никто не хотел связываться.
Представились. Звали этого холеного янки Эрнесто Хемингуэй. Он зачем-то зашел за кустик, натянул штаны, вынул бутылку и в половину десятого утра в слепящем зное радушно стал настаивать, чтобы Гайдамака выпил с ним стаканчик чистого виски. Пришлось согласиться. Выпили. Виски оказалось чистым самогоном. Запахло «Интернационалом», но Гайдамака сдержался.
Хемингуэй Гайдамаке понравился. Эриесто был профессиональным боксером и литератором, а здесь под Килиманджаро он тренировался, готовясь к финальному бою с великим Львом. Гайдамака не сразу понял, о каком Льве идет речь. Этим Львом оказался Лев Толстой. Американец хотел избавиться от страха перед Львом и не придумал лучшего способа, чем дразнить львов в брачный период.
– А ты кто? – спросил Эрнесто.
– Я человек. Просто человек. Я здесь живу.
– Местный? Почему же ты белый?
– Я не белый. Я негр.
– Рассказывай.
– Я негр-альбииос. Вы тоже негр. Все белые – негры, но негры-альбиносы.
Эриесто задумался. Мысль ему понравилась.
– Я это запомню, – сказал он. – Но у альбиносов красные глаза, а у тебя голубые.
– Они выцвели. Разве имеет значение, какого цвета у меня глаза или кожа?
– Для меня – нет. Я не расист.
Хемингуэй считал себя специалистом по львам. Он говорил Сашку:
– Встречаясь со львами, тиграми и леопардами, я на себе проверил, как важно: а) держать высоко голову и смотреть льву в глаза, когда дело дошло до прямой конфронтации, и б) присесть или пригнуться, застыть и опустить взгляд, если не хочешь вызвать страх или агрессивные реакции. С голодным львом лучше не связываться, но если лев уже насытился, приматы вполне могут отогнать его от добычи, крича и размахивая ветками. Львы нападают на антилоп, и человек поэтому не должен выглядеть антилопой. Я видел, как одинокий пастух, крича и стуча посохом по кустам и деревьям, заставил нескольких львов уйти от только что убитого домашнего буйвола. Вряд ли, чтобы Лев Толстой был из львов исключением. Он бы тоже ушел, не сопротивляясь насилию.
– Ты – дурак, – сказал Гайдамака.
– Что ты сказал? – спросил Хемингуэй, становясь в боксерскую стойку, вместо того чтобы сразу ударить.
– Ты – белый, ты не знаешь львов, – сказал Гайдамака.
– Ты тоже белый, – сказал Хемингуэй, опуская кулаки.
– Я – черный, – сказал Гайдамака. – Львов нельзя дразнить, львов можно дразнить, – львов никогда не знаешь. Но Лев Толстой – вегетарианец. Поэтому он всегда голоден. Голодный лев очень опасен. Вегетарианец – это очень опасно. Вегетарианца нельзя дразнить.
– Вегетарианца нельзя дразнить, это очень опасно, – с удовольствием повторил Хемингуэй. – Thank you [58]. Я это запомню.
ГЛАВА 4. Обед в доме с химерами (продолжение)
Вчера я обедал у Лаврова. У Лаврова приятно обедать. Выпили по пяти рюмок водки. Чисто московская помесь культурности с патриархальностью.
А. Чехов
ПЛЮС СОРОК ПО ЦЕЛЬСИЮ
Гайдамака вернулся из второго хождения в туалет уже без блевотных позывов, но с головной болью. Летопись «От» не давала ему покоя. Он готов был поклясться, что с ним все это происходило – все, о чем писал в летописи отец Павло. Но он не помнил! «Ох, где был я вчера, не найти днем с огнем», – вспоминал он слова поэта.– Дочитали?… Ну, тогда выпьем за успех нашего безнадежного предприятия! – провозгласил тост майор Нуразбеков, поднимая рюмку. – Не чокаемся, а то чокнутыми станем.
Обед наконец-то успешно начался.
Майор Нуразбеков подмигнул Гайдамаке и, как и положено хлебосольному хозяину, у которого собрались стеснительные гости, подал пример: смакуя, выпил первым, выдернул пальцами шпротинку из дровяного штабеля и отправил в рот; пальцы же облизал и промакнул какой-то очередной компрометирующей бумагой, так и не объяснив, за успех какого безнадежного предприятия они пьют.
Гайдамака не стал терять времени. Он быстренько хлопнул рюмку «Климента Ворошилова Высшего Качества», вкуса и крепости не ощутил, закусывать не стал (опыт, опасно – как бы опять срачка не напала), а принялся дожидаться, когда пройдет головная боль. Она проходила. Тут же захотелось выпить еще – оказалось, что такой коньяк можно и не закусывать, недаром его генсеки пьют. Этот «Клим Ворошилов», пожалуй, будет получше «Наполеона», решил Гайдамака. Но попросить налить по второй постеснялся и опять не в лад стал размышлять о трехстах рублях в «Архипелаге ГУЛАГе», хотя помнил, что здесь, в органах безопасности, опасно вообще о чем-либо думать, а тем более размышлять, а тем более об «Архипелаге ГУЛАГе». Но – думать «ни о чем» себе не прикажешь. Теперь вопрос стоял так: товарищ майор, как выяснилось, знает о трехстах рублях; по знает ли он об «Архипелаге ГУЛАГе»?
Вот вопрос вопросов: успеет или не успеет Андрюха отдать деньги Элке до того, как?
До чего: как?
До того, как кагебисты нагрянут к нему в дом с обыском, а потом – в Элкину бухгалтерию, сверять угольный «дебет-кредит».
Им что, больше делать нечего?
И в Андрюхе ли спасение? Вообще, в спасении ли дело? Зачем спасаться? Надо ли спасаться?… (Ну, положим, из органов всегда надо спасаться.)
Чего добиваются от него этот странный майор, эта блядовитая Люська и этот страшный Николай Николаевич со своим развратным обедом?
Вопросы, вопросы…
«Придет время – сам скажет, – решил Гайдамака. – Но лучше бы знать заранее».
А сейчас надо бы поесть и набраться сил для дальнейшего (знать бы, чего «дальнейшего»?), но есть и хотелось и не хотелось. Хотелось выпить еще. Что-то он «Климента Ворошилова» не распробовал.
Все же Гайдамака решился немного поесть и начал обед со сметаны.
Люська по-птичьи высербала коньячок и отправилась с ключом и с тележкой в женский туалет (процесс посещения Люськой туалета скромно опускаем), а оттуда – в тайные подвалы КГБ за обеденным инструментом, за мороженым и черт знает за чем еще.
Шкфорцопф подслеповато, почти па ощупь, нашел на столе свою рюмку, дрожащей рукой подтащил ее к губам, потом раскрыл рот пошире, запрокинул голову и попросту вылил водку в глотку. Поставил рюмку на стол и взялся за холодный маринованный огурец.
«Умеет, умеет. Хорошо пошло», – с профессиональным уважением оценил Гайдамака эту сложную фигуру высшего алкогольного пилотажа.
Майор Нуразбеков опять же пальцами выловил из банки маслину, пожевал, пожевал, выплюнул косточку в железного ежика и, в точности угадав желание Гайдамаки, спросил:
– Что, не распробовали коньячок? Ну тогда, как говорят в населении: между первой и второй перерывчик небольшой, верно?
И налил всем по второй.
– А неплохой коньячок, – похвалил майор. – Леонид Ильич все-таки не дурак был – знал, что пить. И Николай Николаич наш расщедрился. Это он – по-командирски, отец солдатам! «Полковник наш рожден был хватом», – процитировал Нуразбеков поручика Лермонтова.
– Был такой… следователь КГБ, – вдруг произнес Шкфорцопф, так и не дотащив до рта маринованный огурец.
– Что вы сказали?! – Майор Нуразбеков от неожиданности чуть не подавился второй маслинкой. – Так, так, так, так, так!… Расскажите, Николай Степанович, – какой-такой Хват, следователь КГБ?
– Был такой… Хват… Алексей Григорьевич. Крупный специалист… по генетике. Напомнили. Полковник наш… рожден был Хватом.
– Ну, ну, ну, ну, ну?!. Продолжайте!… Хват Алексей Григорьевич, полковник КГБ – оч-чень интересно! Я с ним не знаком, в первый раз слышу. Вы что, раньше имели дела с нашей Конторой, Николай Степанович?
– Не я… Академик Вавилов… Николай Иваныч… генетик. А Хват… был у него… следователем. Кажется, полковник Хват.
– Да, да, да, да, да!… – Майор Нуразбеков был весь внимание. – И чем эта история закончилась?
– Ну… закончилась… генетика.
– Когда это было?
– В тысяча девятьсот… кажется… тридцать девятом… году [59].
– А-а, понял, – сказал майор Нуразбеков. – В те времена; наша организация называлась не КГБ, а НКВД… Ну, за обедом о таких неаппетитных делах ни слова. Смотрите, друзья мои («Уже друзья его», – отметил Гайдамака), какой обед! Не обед, а целая обедня! Считаем… – майор начал загибать пальцы, – две бутылки «Клима Ворошилова», да «Московская-экспортная», да полкабанчика, да остальная закусь – такая объедаловка в «Лондонском» рублей на триста потянет, как раз на мою зарплату… Ну, не буду, не буду напоминать вам об этих чертовых трехстах рублях, – опять напомнил майор. – Вы же их не присвоили, а перевели в Фонд Мира, верно? Или куда? Ну, не буду вам аппетит портить. Давайте вздрогнем!
Все, все знает товарищ майор!
Выпили по второй.
И тут же – по третьей. Майор, как видно, решил загнать лошадей, но метод допроса, надо сказать, был выбран весьма гуманный и оригинальный – напоить подследственного и развязать ему язык.
«Не на того напал! – думал Гайдамака, чувствуя, как „Клим Ворошилов“ потихоньку успокаивает головную боль, придает силенок и возвращает подзабытую спортивную форму матерого алкогольного профессионала. – Врешь, не возьмешь! Триста рублей уже у Элки Кустодиевой и уже перечислены в „Фонд помощи любителям пива“.
– Что, Николай Степанович, потеплело? Пришли в себя после третьей? – поинтересовался майор Нуразбеков, отважно закусывая коньяк взрывным малохольным помидором.
– Полегчало… малость. Но сильно… знобит. Очень уж холодно… тут… у вас, – отвечал Шкфорцопф, плотнее запахивая больничный халат и зубом на зуб не попадая, – И ноги… сильно замерзли. Вязаные носки… в госпитале забыл.
– А вы горячего бульончику похлебайте, согреетесь… А то все водку да водку. И не беспокойтесь – мы вашу одежду из госпиталя забрали и привели в божеский вид. Люсьена постаралась, скажете ей «спасибо». Сейчас она привезет, переоденетесь. Ф-фу, какая жара… Сниму-ка я майку, что ли? И вы, командир, не стесняйтесь – снимайте рубашку – можно. Даже нужно. И штаты – тоже. Жарко, потому что. Делай, как я! Р-раз!…
Майор Нуразбеков подал пример – на счет «Р-раз!…» он сиял белую майку с красной эмблемой «Мальборо»; сказал: «Ды-ва!…», развязал и сбросил белые адидасовские кроссовки; потом сказал: «Тр-ри!…» и снял белые накрахмаленные брюки, аккуратно сложил их и повесил па спинку стула; подумал, стянул белые носочки, засунул их в кроссовки и остался в белых спортивных трусах с голубыми полосками и с прописной заглавной буквой «Д» в ромбике кагебистского спортобщества «Динамо».
– Разоблачайтесь, командир! – призвал майор. – В тени уже сорок четыре, бля, по Цельсию! Я бы этому Цельсию в тридцать седьмом, будь моя власть, – десять лет за саботаж плюс пять по рогам, и обжалованию не подлежит!
ГЛАВА 5. Литература как бокс
Новые, значительные мысли являются на свет голыми, без словесной оболочки. Найти для них слова – особое, очень трудное дело. И наоборот: глупости и пошлости приходят наряженными в пестрые старые тряпки – их можно сразу преподносить публике.
Л. Шестов. «Апофеоз беспочвенности»
Спасенного американца Гайдамака привел в палатку, накормил и подарил ему па ночь свою восьмую жену Беджу из соседней палатки. Беджей Эрнесто Хемингуэй остался очень доволен. Он был похож на врожденного дофениста. Кто он такой, Гайдамака не сразу понял, потому что американец был помешан одновременно па боксе, виски, охоте и литературе. Оказывается, Эрнесто проводил здесь свой личный эксперимент.
– Будем на «ты», – сказал он утром Гайдамаке, сразу уселся на своего любимого конька и преподал Сашку урок литературного мастерства. – Все критики – merde [60], я не слушаю критиков. «Критики объясняют». Что же они объясняют? Великий Лев вот что сказал: художник, если он настоящий художник, передал в своем произведении другим людям те чувства, которые он пережил; что же тут объяснять? Мало того, другие люди испытывают эти чувства каждый по-своему, и все толкования излишни. Если же произведение – нравственно оно или безнравственно – не заражает людей, то никакие толкования не сделают его заразительным. Если бы можно было словами растолковать то, что хотел сказать художник, он и сказал бы словами. Толкование искусства доказывает только то, что тот, кто толкует, не способен заражаться искусством. Как это пи кажется странным, критиками всегда были люди, менее других способные заражаться искусством. Вот что сказал Великий Лев.
– Это он хорошо сказал, – согласился Гайдамака.
– А в общем, все литературное ремесло состоит в искренности и в здравом смысле. Можно придумывать все, что угодно, по нельзя придумывать характеры, психологию. Это удар читателю ниже пояса. Например, человек отправляется на Северный полюс и встречает там свою возлюбленную, которая добралась туда раньше его – ну что ж, допустим, таков сюжет. Его реакция?
– Крайнее удивление, – отвечал Гайдамака.
– Изумление, верно. Он глазам своим не верит. Но всякие литературные moudacki придумают, что он хладнокровно раскланивается с ней и отправляется в обратный путь. У Льва Толстого есть более удачное, львиное сравнение с методом Достоевского, архискверный гений которого Льву Толстому спать не давал. Вот что говорил Великий Лев: «Если безоружный человек встречает в пустыне льва, – говорил Лев Толстой, – то он пугается, дрожит, пытается убежать, спрятаться или, не в силах двинуться, остается на месте. Это реакция нормального человека. Трусливый человек побледнеет, наложит в штаны или упадет в обморок. У Достоевского же все наоборот: его персонаж, встретив льва, покраснеет, закричит, чтобы привлечь его внимание, схватит палку, побежит на зверя». Не люблю Достоевского.
Оказалось, что Хемингуэй решил испытать этот метод, поставить на себе эксперимент по Толстому – Достоевскому – может ли быть выдуман человеческий характер и изнасилована психология? Он приехал к подножью Килиманджаро и принялся дразнить львов. Все звери в природе благодушны, ленивы и трусливы, и только умопомрачение от голода или наглости пришельца вызывает у них агрессию.
Хемингуэй рассказывал Гайдамаке:
– Через два года после начала моих занятий боксом я побил всех соперников и видел перед собой спины только трех великих бойцов: француза Henry Beille'я [61] по кличке Stendhal [62] и двух русских – Ивана Тургенева и графа Льва Толстого. Хорошенько потренировавшись, я вышел на бой со Стендалем и послал его в нокдаун в девятом раунде. Еще через два года я вызвал на бой Ивана Тургенева и выиграл у него по очкам. Но никогда – ты слышишь, Сашко, никогда! – я не выйду на ринг против графа Толстого!
Эриесто Хемингуэй не сдержал слова, он все-таки вышел на ринг против Великого Льва. В тот год финал Офира по боксу среди дофенистов (приравнивается к финалу чемпионата мира) проходил, как всегда, в Амбре-Эдеме, и Гайдамака хотя и не интересовался боксом, но поехал посмотреть, как дерется его новый друг Эрнесто, да и Великого Льва хотелось увидеть.
– Зачем ты выходишь против Льва? – спросил Гайдамака перед началом боя.
– Так надо, Сашок, – ответил Эриесто, надевая нелепые боксерские перчатки. – Я вызвал его. Я должен ему по гамбургскому счету.
– Он может тебя убить.
– Пусть. Но я должен.
– Ты не мазохист ли, Эриесто? Я могу познакомить тебя с хорошим врачом.
– Все врачи дерьмо, – сказал Эрнесто.
– Этот хороший. Его фамилия Freud. Зигмунд Фрейд.
– Ты знаком даже с Зигмундом Фрейдом?
– Да. Он неплохой врач.
– Он дерьмо. Или дурак. Или очень умный хитрован. Он действует ниже пояса. Его интересует все, что у человека ниже пояса. Он очень-очень хитрожопый еврей. Я не антисемит, но я не люблю хитрожопых евреев.
До этого Эрнесто дрался в четвертьфинале с приземистым Французским крепышом Анри Стендалем. Француз хорошо держал удар; но его техника в обороне была прямоугольна, а в атаке старомодна, Стендаль терял время, сильно бил с размаху короткими руками и не мог достать Хемингуэя прямым в голову. Стендаль понимал это, лез в ближний бой или порхал вокруг Хемингуэя, как воробей, по тот держал его на дистанции вытянутой левой руки, набирая очки редкими, но точными ударами правой в корпус и в голову. Стендаль держался восемь раундов, но в девятом наконец-то упал после серии ложных отвлекающих замахов и сокрушительного крюка правой, в подбородок.
Потом был бой с Тургеневым. В полуфинале Хемингуэя ожидал Иван Тургенев – очень техничный русский великан, отличный стилист, с тяжелыми кулаками-кувалдами, с белым рассыпчатым, как картофельное пюре, телом, но рыхловатый, нескоростной и – что совсем уже не годится для боксера-мыслителя – благодушный. Эрнесто задумал оглушить Тургенева в самом начале, а это была очень опасная стратегия – очень опасная! – русских Иванов никогда не следует дразнить. Бой получился на редкость кровавым и нервным. В четвертом раунде у Тургенева была рассечена левая бровь, кровь заливала ему глаз, рефери был настороже, он то и дело останавливал бой и носовым платком промокал Ивану бровь, готовый в любую секунду засчитать ему поражение.